Книга: Зимняя сказка
Назад: Питер Лейк срывается со звезды
Дальше: Купание богини

Беверли

Дом Айзека Пенна, владельца газеты «Сан», решившего построить себе жилище на просторах верхнего Вест-Сайда, одиноко возвышался над прудом Центрального парка. «У меня нет ни малейшего желания, – говорил он, – жить рядом со всеми этими болванами с Пятой авеню. Я родился в маленьком городке на Гудзоне, недалеко от верфей. Еще до того, как они протянули туда ветку железной дороги, там постоянно стоял невообразимый шум и отовсюду слышалось хрюканье свиней. Кстати, Нью-Йорк отличается от этого места лишь тем, что здесь принято носить жилеты. Ну, так вот. Мы были тогда очень бедны. Я помню, что все более или менее приличные люди жили там по соседству, бок о бок, словно сельди в бочке, и при этом по большей части они являлись редкостными болванами. По всей видимости, они селились рядом, единственно чтобы скрыть от других людей свою бездарность. Я очень любил наш дом еще и потому, что он стоял в сторонке. Он и детям моим всегда нравился. Мы, что называется, привыкли жить на свежем воздухе. Я всегда больше слушал их, а не госпожу Астор, и она это знает».
Поскольку все были наслышаны о резкости, богатстве, мудрости и почтенном возрасте Айзека Пенна, окулист испытал немалое смущение, увидев, что дверь ему открыл сам хозяин дома, вызвавшийся выступить в роли провожатого. Нечто подобное испытывает ребенок, воображающий, что его может съесть огромное злобное чудище, таящееся во мраке. Окулист силился понять, зачем он прихватил с собой весь свой инструментарий, ведь даже самые богатые его клиенты сами приходили в его кабинет. Его очень поразило то обстоятельство, что Айзек Пенн, которому по долгу службы приходилось прочитывать массу материалов, набранных мелким шрифтом, не носил очков.
– Насколько я могу понять, мы явились сюда не ради вас, – обратился окулист к Айзеку Пенну, усевшемуся в огромное кожаное кресло.
Его голос заглушали звуки рояля из соседней комнаты.
– Что? – спросил Айзек Пенн.
– Мы, мне кажется, пришли сюда не ради вас.
– Кто это «мы»? – удивился Айзек Пенн, озираясь по сторонам.
– Я так понимаю, вам самим очки не нужны, не так ли?
– Нет, – покачал головой Айзек Пенн, продолжая искать взглядом ассистентов окулиста. – Я никогда очками не пользовался. С детства высматривал китов на горизонте. Да и на что они мне?
– Может быть, очки нужны вашей супруге, господин Пенн?
– Она умерла, – вздохнул Айзек Пенн.
Окулист сочувственно замолчал, окончательно перестав понимать, зачем его сюда пригласили.
– Я – окулист, – напомнил он.
– Я знаю, – ответил Айзек Пенн. – Не волнуйтесь, у меня есть для вас работа. Я хотел, чтобы вы сделали очки для моей дочери. – Жестом он указал на соседнюю комнату, из которой слышались звуки рояля. – Это она играет. Она скоро закончит свои занятия, вам придется подождать всего полчаса или час. Красивая музыка, не так ли? Это Моцарт.
Окулисту вспомнилась его лошадка, зябнущая на морозе, и стынущий дома обед. Решив отстоять попранное достоинство и имя (в конце концов, он был профессионалом), он предложил:
– Господин Пенн, вам не кажется, что нам следовало бы известить ее о том, что к ней пришел окулист?
– Я так не думаю, – отрицательно покачал головой Айзек Пенн. – Зачем ей мешать? Пусть себе играет. Когда доиграет, вы изготовите для нее очки. Вы все с собой взяли? Надеюсь, что да. Они будут нужны ей уже сегодня. У нее были только одни очки, но этим утром на них сел ее брат. Кстати говоря, у нее необычайно длинные ресницы. Они касались стекол, а это, согласитесь, не очень приятно. Вы не могли бы отнести стекла как можно дальше от глаз?
Окулист утвердительно кивнул.
– Вот и отлично, – сказал Айзек Пенн и, откинувшись на спинку кресла, стал внимать музыке. Судя по этой сонате, его дочь была прекрасной пианисткой.
Пока играла музыка, окулист сходил за нужными инструментами и оптометрическими таблицами, после чего тихонько сел на стул, поражаясь тому, что такой человек, как Айзек Пенн, столь снисходительно относится к своей дочери, встречи с которой сам он ждал с ужасом, страшась того момента, когда эта наследная принцесса закончит игру на фортепьяно, войдет в комнату и увидит там его, скромного шлифовальщика линз.
Входная дверь распахнулась. По лестнице взбежали двое мальчишек, которые исчезли прежде, чем перестали дрожать оконные стекла. Айзек Пенн усмехнулся и направился к столу, на котором лежала пачка новых номеров «Сан». Из находившейся неподалеку кухни доносился запах жареных цыплят. Поленья, горевшие в дюжине каминов, наполняли дом ароматом вишневой смолы. За окнами уже начинала сгущаться тьма.
Музыка неожиданно смолкла. Нервно сглотнув, окулист услышал, как хлопнула крышка клавиатуры. Появившаяся на пороге смущенная молодая женщина смотрела куда-то в сторону. Ему показалось, что она разглядывает морозные узоры на окнах. Она дышала так, словно у нее был сильный жар. Длинные золотистые волосы сверкали подобно солнцу, отражая свет ярких ламп. Она стояла, держась за дверной косяк руками, положенными одна на другую, и явно не желая мешать разговору двух мужчин, находившихся в гостиной. При всей ее внешней воспитанности она не производила впечатления воспитанной девочки. Ее платье показалось окулисту чересчур смелым для того, чтобы в нем можно было появляться перед отцом. Стягивавшая грудь шнуровка, без которой платье это было бы откровенно скандальным, ходила вверх-вниз. Взгляд ее голубых глаз оставался совершенно спокойным, хотя сама она дрожала то ли от волнения, то ли от усталости. Айзек Пенн, галантно подав дочери руку, подвел ее к креслу и сказал:
– Беверли, этот человек сделает тебе новые очки.

 

Все земли меж Нью-Йорком и Северным полюсом, откуда пахнуло внезапной стужей, занесло снегом. Холодными ночами, с колючими звездами и яркой луной, Беверли поражалась, что за окном не рыщут белые медведи, пришедшие сюда по речному льду. Несмотря на свою зимнюю хрупкость, деревья устало склоняли ветви и время от времени, поддавшись минутному приступу отчаяния, начинали стучать ими в окна. Если бы в водах замерзшего Гудзона мог появиться какой-нибудь отважный кораблик, он, вне всяких сомнений, поспешил бы на юг. Беверли как-то подумала о том, что могло бы произойти, если бы Земля сошла со своей орбиты и затерялась в бескрайних темных просторах, откуда Солнце кажется маленькой холодной звездочкой и где царит вечная ночь. Все деревья, все запасы угля и все, что может гореть, будет сожжено. Море промерзнет насквозь, люди будут ходить по нему, как по стеклу, и искать замерзшую рыбу. В конце концов они съедят всех животных, ветер стихнет и на земле навеки установится тишина. Одетые в шкуры люди будут тихо умирать…
– Как же ваша лошадка? – внезапно спросила она у окулиста. – Она ведь там замерзнет!
– Да-да, спасибо, что вы мне о ней напомнили…
– У нас есть стойло, – сказала Беверли.
– Почему же вы сразу не сказали, что приехали на собственной упряжке! – воскликнул Айзек Пенн и направился к выходу, с тем чтобы отвести лошадь в стойло.
Беверли и окулист остались одни.
Ей было очень неприятно чувствовать, что он боится ее.
– Проверьте мое зрение, – сказала она. – Я устала.
– Я дождусь возвращения вашего отца.
Окулист боялся приближаться к ней, но вовсе не потому, что страшился ее болезни. Его пугали скорее ее молодость и красота, ее голые руки и шея, ее учащенное дыхание.
– Все в порядке, – вздохнула она, прикрыв на мгновение глаза. – Вы можете начинать прямо сейчас. Если вы находите это неудобным, то я, право, даже не знаю, что вам сказать. Делайте то, для чего вас сюда пригласили.
Окулист кивнул и приступил к исследованию. Каждый раз, когда он приближался к Беверли, от ее горячего лихорадочного дыхания у него начинала кружиться голова. С трудом совладав с собой, он продолжал манипулировать линейками из слоновой кости, экранами из эбенового дерева и линзами, которые лежали по дюжине в ряд в ожидании торжественного момента, состоявшего в их последовательном извлечении и демонстрации.
– Как лучше – так или так? Так или так? Так или так?
Она подумала о том, сколько тысяч раз за день ему приходится повторять эти слова: «так или так». Это – его слова. Он не может без них жить.
Он находил ее редкостной красавицей. Она действительно была красива. Хотя Беверли вела себя как взрослая женщина, она в каком-то смысле оставалась ребенком. Молодая и богатая, она казалась невзрачному окулисту одаренной сверх всякой меры, хотя он знал о том, что она больна туберкулезом и ее ждет неминуемая смерть. Все последние месяцы она находилась в состоянии лихорадочного возбуждения, которое не ослабевало ни на миг. Подобного эффекта не мог бы вызвать даже опий.
Казалось, что ее движения передаются окружающим предметам. Пламя взмывало над поленьями причудливым вихрем, окна то и дело поскрипывали и постукивали, деревья по-собачьи скреблись своими ветвями в стекла. Зимний свет, круживший по комнате, преломлялся оптическим стеклом, образуя белые стрелы и серебристые крестики, окруженные роем пляшущих озорных пылинок, и касался голубой радужки ее глаз. Беверли подумала: если она видит все это сейчас, то что же будет с ней, когда лихорадка усилится? Впрочем, это не имело особого значения. Эти светлые пятна и лучики ей нисколько не мешали.
– Лошадь в стойле, – громко объявил появившийся в комнате Айзек Пенн. – Может быть, в вашей повозке лежат какие-то нужные вам вещи? Я мог бы их принести.
– Одну минуточку, господин Пенн, – ответил окулист. – Так или так? Так или так?
Он устало опустился на стул, испытывая разом и облегчение, и разочарование, и сказал, что у Беверли прекрасное зрение и она не нуждается в очках.
– Она носит очки с детства! – возразил Айзек Пенн.
– Что я могу вам сказать? Значит, они ей больше не нужны.
– Прекрасно. Вышлите мне счет.
– За что? Я ведь не сделал ей очков.
– За то, что вы согласились прийти сюда в такой холод.
– Не понимаю вас…
– Она видит хорошо?
– Она видит прекрасно.
– Так выставьте мне счет за прекрасное зрение!
Обитатели дома стали собираться в столовой еще до того, как раздался звон колокольчика. Окулист же тем временем откланялся и исчез в морозном мраке ночи.
Господа и слуги обедали у Пеннов за одним столом. Айзек Пенн никогда не был аристократом. Он вырос на борту китобойного судна и потому всегда считал, что офицеры должны обедать вместе с матросами. Помимо прочего, детям Пенна (Беверли, прежде чем та выросла и заболела, Гарри, Джеку и Уилле, которой было всего три годика) было позволено приводить за стол своих друзей.
– Здесь представлено все наше общество, – говорил Айзек. – У нас разная работа. Но здесь все равны, всем рады и всем надлежит мыть руки перед едой.
В этот студеный и ветреный декабрьский вечер в столовую пришли Пенны (Айзек, Беверли, Гарри, Джек и Уилла), друзья Пеннов (блондинка Бриджет Лавель, Джейми Абсо-норд и Честер Сэйтин) и слуги (Джейга, Джим, Леонора, Ди-нура и Лайонел). В соседней комнате, к огорчению Беверли, исполнялись популярные вальсы (ей нравились популярные вальсы, но она недолюбливала пианолу). Огонь горел в двух каминах, расположенных по разные стороны от накрытого стола, поблескивавшего фарфором и хрусталем, на который были поданы жареные цыплята, свежий салат, нантакетский картофель с мясным бульоном, а также всевозможные приправы, сельтерская, галеты и вино.
У Честера Сэйтина были прямые прилизанные волосы. Он и Гарри Пенн сидели как на иголках. В этот день они сбежали из школы, отправились в центр города и сходили на выступление полуобнаженной испанской цыганки Карадельбы, во время которого Честер Сэйтин, всегда отличавшийся скверными наклонностями, приобрел пачку порнографических открыток, и те в данный момент были спрятаны под половицами комнаты Генри Пенна, находившейся прямо над столовой. И Гарри Пенну, и Честеру Сэйтину казалось, что открытки эти с фотографиями полуодетых или, вернее, полураздетых красавиц с томными взглядами вот-вот провалятся через потолок и опозорят их на веки вечные. Судя по тому, как бесстыдно демонстрировали свои голые руки, шеи и колени эти падшие женщины, для них вообще не существовало никаких норм приличия (хотя на них было надето столько нижнего белья, что они могли смело отправляться в полярную экспедицию). Соответственно, все время обеда Гарри и Честер чувствовали себя настоящими преступниками.
Джек, мечтавший стать инженером, делал домашнее задание (читать за столом никому не возбранялось), блондинка Бриджет Лавель не сводила с него глаз, Джейми Абсонорд сосредоточенно поглощала цыплят, словно это занятие составляло главный смысл ее жизни, Беверли, как всегда, ела за троих (что не мешало ей оставаться стройной, поскольку пища сгорала в ней быстрее, чем сгорают в печи сухие дрова). Все прочие дети провели этот день на воздухе и потому тоже не жаловались на аппетит. Словно по мановению волшебной палочки, вскоре от цыплят остались лишь белоснежные косточки, картошка исчезла, а вместе с ней исчезло и вино. Столь же стремительно был сметен и десерт – сласти с фруктами. Пианола же продолжала наигрывать вальсы. Во время исполнения очередного номера валик заело, и Беверли отправилась в соседнюю комнату, с тем чтобы его поправить. Вернувшись в столовую, она увидела, что Айзек Пенн хмуро рассматривает какие-то фотографии, и заметила на потолке большую дыру.
– Ты видишь, какие красавицы? – обратился он к Беверли. – Вот только до вашей мамы им ох как далеко!
Прежде чем лечь спать, Беверли разделась и посмотрела на свое отражение в зеркале. Она была куда красивее всех этих женщин. Как ей самой хотелось потанцевать! Услышав воображаемую музыку и сделав несколько па в воображаемом бальном зале, она наконец освободилась из воображаемых мужских объятий, вздохнула и стала одеваться ко сну. Беверли Пенн спала в шатре, на крыше, где было совсем не жарко. И все-таки, несмотря на холод, или, вернее, благодаря ему, она могла видеть то, что другие люди привыкли считать снами, пустыми мечтами или чудесами.

 

Для Беверли камины и душные комнаты были равносильны смертному приговору. Если она не чувствовала движения свежего воздуха, она начинала задыхаться. Предписанный ей режим состоял единственно в пребывании на свежем воздухе. Она проводила в стенах дома лишь три-четыре часа в сутки – чтобы помыться, поиграть на рояле и поесть вместе с другими членами семьи. Почти все остальное время она находилась в своем шатре на специальной платформе, выстроенной по распоряжению Айзека Пенна на коньке крыши. Здесь она спала, читала книги, любовалась облаками, птицами и лодочками, плывущими по реке, смотрела на город и на снующие по его улицам машины и экипажи.
Зимой она почти все время находилась в одиночестве, поскольку никто не мог выдержать жгучего холода и пронизывающего северного ветра, который дул чуть ли не постоянно. Беверли же просто не могла без него жить. Даже в январе ее лицо и руки были покрыты загаром. Закаленности этой хрупкой и болезненной девушки позавидовали бы и рыбаки с Грэнд-Бэнкс. Зимою те редкие смельчаки, которые отваживались пожаловать к ней в гости, быстро превращались в бесчувственные глыбы льда, она же порхала возле них так, словно находилась в цветущем весеннем саду. Помимо прочего, у гостей не было таких же, как у нее, шубок, накидок и капюшонов, не говоря уже о перчатках, стеганых одеялах и спальных мешках, сшитых из шерсти, пуха или мягкого черного соболя. Ее необычайно легкая и удобная эскимосская парка, подбитая собольим мехом, возможно, являлась самым лучшим и самым теплым на свете зимним нарядом. Меховой капюшон, надетый на ее голову, походил на черное солнце. Когда она улыбалась, обнажая свои белоснежные зубы, можно было подумать, что кто-то зажег свет.
Зимой и летом она неспешно взбиралась на самый верх лестницы, преодолевая несколько маршей и отдыхая на каждой площадке, после чего по узкой лесенке поднималась к маленькой дверце. От этой двери к ее платформе вел узкий мостик, изготовленный из дерева и стали. Сама же платформа опиралась на стальную балку, связывавшую два коньковых бруса. К платформе, имевшей размер двадцать на двенадцать, надежно (не менее надежно, чем цирковая трапеция) крепился множеством тросов маленький шатер. Виртуозный монтажник натянул меж опорными шестами специальный несущий трос, благодаря которому по шатру мог гулять вольный ветер. Три палубных шезлонга были развернуты в разные стороны, для того чтобы Беверли могла смотреть в разные стороны света, греться на солнышке и отслеживать направление ветра. Толстые стекла высотой около пяти футов, ходившие по особым направляющим и связанные со сложной системой растяжек, осей и блоков, призваны были защитить ее от излишне сильного ветра. Она могла закрыться ими сразу с четырех сторон. К тому же в ее распоряжении имелось несколько водонепроницаемых отсеков. В первом лежало столько пуховых подушек и одеял, что их хватило бы на всю наполеоновскую армию, участвовавшую в русской кампании. Во втором отсеке лежали три десятка книг, стопка журналов, бинокль, складной столик и несколько настольных игр (в теплое время Уилла приходила сюда играть с Беверли в шашки или в войну). В третьей стояли термосы разных форм и размеров с горячими напитками и едой. В четвертом находилась маленькая метеостанция. Беверли научилась предсказывать погоду и практически не нуждалась в барометре, термометре и анемометре, однако постоянно прибегала к их помощи, поскольку вела специальный журнал. Помимо прочего, она делала заметки, в которых особое внимание уделялось поведению птиц, цветению деревьев и городским пожарам (отмечались их продолжительность, цвет дыма и высота пламени), воздушным шарам и змеям, состоянию неба и типам судов, плывущих по Гудзону (время от времени по реке проплывали огромные старые посудины, появление которых замечалось только ею).
По ночам она могла часами смотреть на усыпанное звездами небо. Она относилась к звездам с таким же трепетом, с каким к ним относились бы и астрономы, если бы им не приходилось сосредоточиваться на частных проблемах и заниматься всевозможными диаграммами, расчетами и погрешностями своих инструментов. Беверли хотела видеть только небо. Она подобно большинству людей, которым приходится спать на открытом воздухе – пастухам, погонщикам и звероловам, – могла смотреть на него до бесконечности. Ей казалось, что оно находится совсем рядом. Она знала названия всех ярких звезд, созвездий и гигантских туманностей, таивших в себе сотни миллионов миров. Кометы, солнца и пульсирующие звезды наполняли ее взор гудящим, потрескивающим светом. Она разглядывала край галактики, объятый вечными сумерками серой зари, словно это была картина, выставленная в одной из небесных галерей.
Лежа на кровати, она смотрела на мерцающий небесный свод, отслеживая взглядом Млечный Путь и мысленно произнося названия звезд и созвездий, подобно тому как ребенок, глядя на карту, произносит названия далеких стран. Она запиналась только в тех случаях, когда темное облако дыма, поднимавшегося из соседней трубы, скрывало часть неба. Она словно взывала к ним, вглядываясь в черные глубины: «Голубь, Заяц, Большой Пес, Малый Пес, Процион, Бетельгейзе, Ригель, Орион, Телец, Альдебаран, Близнецы, Поллукс, Кастор, Возничий, Капелла, Плеяды, Персей, Кассиопея, Большая Медведица, Малая Медведица, Полярная звезда, Дракон, Цефей, Вега, Лебедь, Денеб, Дельфин, Андромеда, Треугольник, Овен, Кит, Рыбы, Водолей, Пегас, Фомальга-ут». Она вновь посмотрела на Ригель и Бетельгейзе и перевела взгляд сначала на Альдебаран, затем – на Плеяды. В долю секунды она мысленно преодолела расстояние в тысячи и миллионы световых лет. Скорость и время не значили практически ничего и определялись единственно направлением ее взгляда.
Ей казалось, что она знакома со звездами, что она всегда жила и всегда будет жить рядом с ними. Любой сколько-нибудь чувствительный человек, попадая в планетарий, где ему демонстрируют снимки звездного неба, чувствует, что ему показывают что-то очень знакомое и близкое. Фермеры, дети и обреченные на вымирание индейцы племени поманук чувствуют такие вещи сердцем. Туманности, галактики и скопления, являющиеся по сути проекцией электрического света на выбеленные своды, ввергают их в состояние транса вне зависимости от того, что говорит им при этом лектор. Почему же определенные звуки, частоты и повторяющиеся ритмические фигуры прочно связываются в нашем сознании со звездами, галактиками и даже с озаренными солнечным светом планетами, вынужденными вращаться по эллиптическим орбитам? Почему определенные музыкальные темы (не важно, когда они создавались – до или после Галилея) оказываются связанными со звездами гармонически и ритмически, что позволяет нам говорить о некоем незримом спектральном космическом излучении?
Она не могла ответить не только на эти два, но и на сотню других подобных вопросов. Поскольку ей пришлось оставить школу, в которой, следует заметить, их практически не учили точным наукам (девочкам не читались ни курс физики, ни курс химии), она не могла не изумиться, обнаружив однажды утром в своем дневнике сложные уравнения, записанные ее собственной рукой. Вначале она даже решила, что над ней решил подшутить ее брат Гарри, однако, присмотревшись получше, поняла, что эти формулы, занимавшие несколько страниц, действительно были написаны ею.
Она передала их лектору планетария, который никак не мог взять в толк, что же они означают. Она целый час наблюдала за тем, как он переписывает формулы в свою толстую тетрадь. Лектор сказал, что не видит в этих формулах особого смысла, но они представляются ему достаточно любопытными. Будучи написанными его рукой, они выглядели куда солиднее.
– Но что же они значат? – поинтересовалась она.
– Понятия не имею, – ответил он. – Но какой-то смысл в них, несомненно, есть. Если вы не возражаете, я захвачу их с собой. Откуда они у вас?
– Я же вам рассказывала.
– Вы не шутите?
– Конечно же нет!
Он посмотрел ей в глаза. Кем же была эта красивая девушка, одетая в шелка и в собольи меха?
– А как понимаете их вы сами? – спросил он. Беверли внимательно посмотрела на исписанные формулами страницы и, немного подумав, ответила:
– В них говорится о том, что Вселенная и рычит, и поет или, вернее, кричит.
Ученый астроном был шокирован ее ответом. Он нередко сталкивался с безумцами и фантазерами, вынашивавшими самые абсурдные теории, которые тем не менее поражали его своим изяществом, а порой даже представлялись ему едва ли не истинными. Однако этими любителями астрономии оказывались, как правило, пожилые одинокие обитатели верхних этажей, комнаты которых были забиты снизу доверху толстыми книгами и всевозможными невиданными приборами, донельзя эксцентричные личности, бродившие по городу с тележками, в которых находился весь их скарб, или же завсегдатаи психиатрических клиник. Идеи этих чудаков нередко поражали астронома своей глубиной. Их болезнь была не столько несчастьем, сколько даром. Весомость открывавшихся им истин в конечном счете и помрачала их разум.
Он привык беседовать на подобные темы с выжившими из ума ветеранами Гражданской войны или с изобретателями, ведущими затворническую жизнь в каком-нибудь городишке на Гудзоне. Сейчас же он видел перед собой молодую светскую красавицу, которой еще не исполнилось и двадцати лет, и потому испытывал крайнюю неловкость.
– Вы сказали – рычит? – спросил он с опаской.
– Да.
– Как именно?
– Как собака, но только октавой ниже. А если она кричит, то слышатся разные голоса – и белесые, и серебристые.
Астроном почувствовал, что голова его начинает идти кругом, а Беверли продолжала как ни в чем не бывало:
– Свет почти все время молчит, но иногда он начинает звучать подобно кимвалам и чуть искривляться, словно струи фонтана. Он сосредоточен, но все время движется. Он пересекает пространства, оставаясь на месте, его чистые лучи похожи на рубиновые или изумрудные колонны.
Вернувшись на крышу, она посмотрела сначала на Ригель, потом на Орион. Плеяды по своему обыкновению пытались сразить ее совершенством своей асимметрии, Альдебаран же смущенно подмигивал.
– Что это с тобой сегодня? – спросила она еле слышно.
Альдебаран тут же засиял чистым ярким светом и закружился в странном танце. Ригель, Бетельгейзе и Орион тоже были ее друзьями, с которыми общалась не только Беверли, но и все остальные обитатели темных крыш.
Этой ночью неистовый северный ветер ярился сильнее обычного. Казалось, что он исполнился решимости уничтожить или, на худой конец, заморозить все живое. Весь город с его домами, мостовыми и деревьями покрылся ледяной коркой, лед на реке стал вдвое толще. Беверли закуталась в меха и тут же уснула. Этой ночью ей снились звезды.
Назад: Питер Лейк срывается со звезды
Дальше: Купание богини