Книга: Зимняя сказка
Назад: Озеро Кохирайс
Дальше: Новая жизнь

На стремнине

Над безмятежным Сан-Франциско, застывшим в приглушенных тонах морской синевы, после смерти Витторио Марратты разнеслись раскаты грома. Если бы Витторио заблаговременно не отказался от пышных похорон, цепочка черных лимузинов, следующих за катафалком, растянулась бы на целую милю. Он был ключевой фигурой сразу нескольких обществ. Смерть подобных людей кажется противоестественной и вызывает сожаление даже у недругов покойного. Синьор Мар-ратта являлся общепризнанным лидером итальянского землячества Сан-Франциско, ученым, открытия которого в области астрофизики оказались настолько весомыми, что его именем были названы сразу три галактики (Марратта I, II, III), бывшим ректором университета, бывшим капитаном военного корабля, владельцем целой флотилии сухогрузов, плававших в Токио, Аккру, Лондон, Сидней, Ригу, Бомбей, Кейптаун, Афины, и начальником буксирной службы городского порта. Составители некролога перечисляли события его жизни, словно туристы, вернувшиеся из Англии и не заметившие ни английских лебедей, ни голубоглазых английских велосипедистов. В газетах писали, что он покинул Европу после Первой мировой войны. С год пробавлялся воровством, после чего, оказавшись в Генуе, взобрался по якорным цепям на борт судна, шедшего в Сан-Франциско. Они знали, что Витторио женился на дочери судовладельца, но не знали, как сильно он ее любил и как скорбел после ее кончины. Они знали, что он боролся за руководство университетом, но не знали, сколь ожесточенной была эта борьба. Они знали, что он открыл несколько галактик и фундаментальных астрофизических законов, но не знали ни того, чья рука направляла его при этом, ни того, что после многолетних раздумий над результатами наблюдений он пришел к выводам, которые категорически отказался обнародовать. Они знали, что у него есть два сына, но не знали о них практически ничего.
При первых раскатах грома в городе стали происходить самые неожиданные вещи. Родственники, уже купившие цветы и взявшие напрокат автомобили, неожиданно узнали о том, что они не были приглашены на церемонию по личной просьбе покойного, который хотел, чтобы на его похоронах присутствовали кроме священника только его сыновья. Юристы и бухгалтеры принялись разбирать бумаги с таким рвением, словно были военными строителями, получившими приказ построить за полчаса взлетную полосу длиной в несколько километров. Университетские корпуса спешно переименовывались. На обсерватории приспустили флаг. Более всего жителей Сан-Франциско интересовала судьба огромного наследства Витторио Марратты. В завещании, составленном покойным, было упомянуто о семидесяти пяти сухогрузах, о всех буксирных судах порта Сан-Франциско, об универмаге, о множестве первоклассных зданий и целого ряда трестов, филиалов и отделений крупнейших корпораций. Синьор Марратта играл важную роль во множестве секторов экономики и потому казался своим согражданам воплощением ветхозаветного Ноя. Нечего и говорить, судьба его активов никого не оставляла безразличным.
Завещание было зачитано в среду, ровно через три недели после похорон, когда громовые раскаты уже начали стихать. В эту теплую майскую пору неуемные студенты уже вовсю колесили по стране, а более степенные горожане наслаждались то полуденной жарой, то утренней прохладой родного города. В ультрафиолетовой тени самого большого зала особняка Марратты на Президио-Хайтс собралось около сотни человек. За застекленными створчатыми дверьми, выходившими на балкон, виднелись лазурные воды залива. Прохлада мраморных плит, белых, словно утесы Йосемитского заповедника, напоминала собравшимся гостям (которых обслуживало не меньше двух сотен слуг) о цели их прихода. Церемония оглашения завещания представляла собой нечто среднее между актовым днем в средней школе, заседанием военного суда и сборищем членов тайной секты. В первом ряду сидели сыновья покойного Эван и Хардести. Им было уже за тридцать, но они выглядели куда моложе и вели себя так, словно находились где-нибудь на спортивной площадке или в лесу.
– Боюсь, – громко произнес один из пяти адвокатов, участвовавших в церемонии, – что сегодня многим из числа присутствующих в этом зале придется испытать немалое разочарование. Синьор Марратта был сложным человеком, благодаря чему порой находил крайне простые решения. В течение почти полувека я имел честь быть его другом и советником по правовым вопросам и все это время спорил с ним о том, как следует понимать закон. Синьор Марратта не знал законов, но чувствовал их дух и обычно бывал прав. Я говорю все это не для того, чтобы заслужить расположение его родственников, нет. Я единственно хочу предостеречь вас от поспешных выводов касательно содержания того документа, который сегодня будет представлен вашему вниманию. Синьор Марратта, обладавший поистине несметными богатствами, оставил необычайно краткое завещание. Если вы предполагали, что эта церемония займет несколько часов, вы испытаете приятное удивление, ибо практически все свое состояние он завещал одному, а то что осталось – другому человеку. Увы, многие из вас почувствуют себя незаслуженно обойденными.
Присутствующие замерли. Напряженное ожидание и страх сплелись воедино подобно симметричным, борющимся друг с другом змеям на кадуцее. Представители университета и благотворительных организаций, директора больниц, дальние родственники, случайные знакомые, незаметные сотрудники и представители прессы застыли в ожидании, продолжая хранить надежду на то, что им перепадет хотя бы малая кроха от этого гигантского состояния.
Все понимали, что Эван, отличавшийся весьма своеобразным характером, мог рассчитывать только на скромный и, возможно, достаточно обидный подарок. Внезапная смерть матери превратила его в жадного, беспутного и необычайно жестокого человека, жившего на отцовские деньги.
В юности он так часто избивал в кровь своего младшего брата Хардести, что тот побаивался его до сих пор, хотя за это время успел пройти две войны и превратился в настоящего атлета. После службы в армии, из-за которой Хардести пришлось оставить аспирантуру, он стал застенчивым, тихим, надломленным и лишенным последних иллюзий.
Прежде чем адвокат успел снять с конверта печать, все поняли, что покойный завещал свое имущество именно Хардести, отличавшемуся необычайной скромностью и невзыскательностью, отвесив тем самым прощальную пощечину за наркотики, разбитые автомобили, бесконечные похождения и потерянное время своему старшему сыну. Это понимал и Эван, смотревший на Хардести с нескрываемой ненавистью.
Сжимавший кулаки Эван тяжело дышал и обливался потом. Хардести же, напротив, был необычайно спокоен и наверняка думал в эту минуту о своем отце, который был единственным по-настоящему близким ему человеком. Он с нетерпением ожидал окончания этой тягостной церемонии, после которой смог бы вернуться в свои комнаты, где его ожидали книги, растения и привычный вид из окна. За несколько лет до этого Эван переехал в особняк на Русском Холме, сражая своих многочисленных любовниц обилием электронного оборудования, делавшего его апартаменты похожими на укрытие, сооруженное где-нибудь на мысе Канаверал. Хардести же спал на золотисто-синем персидском ковре, укрывшись старым шерстяным одеялом «Аберкромби-энд-Фитч» цвета ржавчины и подложив под голову подушку, набитую гагачьим пухом, на которую он никогда не забывал надеть чистую наволочку. Его собственность состояла главным образом из книг. Он никогда не имел машины и предпочитал ходить пешком или пользоваться общественным транспортом. Он не имел даже часов. Он ходил в одних и тех же башмаках вот уже три года, костюму же его было никак не меньше пятнадцати лет. Гардероб его старшего брата состоял из восьмидесяти модных костюмов, пятидесяти пар итальянских туфель и тысячи галстуков, шляп, тросточек и плащей. Что касается одежды Хардести, то она с легкостью уместилась бы даже в маленьком рюкзачке. Иными словами, он жил достаточно просто.
Он вернулся с войны замкнутым и молчаливым. Синьор Марратта любил Эвана так, как любят ребенка, страдающего ужасной болезнью, Хардести же вызывал у него глубочайшее уважение и симпатию – он гордился им и возлагал на него все свои надежды.
Все знакомые полагали, что Хардести рано или поздно будет вознагражден за свой аскетизм и вступит во владение всеми предприятиями отца. Они с нетерпением ожидали того момента, когда он оставит свою былую задумчивость и займется серьезным делом. Пока же из всех людей, присутствовавших в этот момент в зале, о долларах не думал лишь он один. Адвокат приступил к чтению завещания.
– «Завещание Витторио Марратты, составленное в Сан-Франциско первого сентября одна тысяча девятьсот девяносто пятого года от Рождества Христова. Все свое земное имущество, собственность, дебиторские счета, доли, интересы, права и гонорары я завещаю одному из сыновей. Второму сыну достанется блюдо, которое лежит на столе в моем кабинете. Судьбу наследства должен решить Хардести, при этом принятое им решение следует считать окончательным и бесповоротным. Ни один из сыновей не имеет права отдать или завещать хотя бы часть полученного наследства своему брату. Составляя данное завещание, я находился в здравом уме, и потому к нему надлежит относиться как к моему подлинному и окончательному волеизъявлению».
Хардести, которого всегда отличало развитое чувство юмора, не смог удержаться от улыбки, лишний раз подчеркнувшей красоту и одухотворенность его лица, так непохожего на обезображенное гримасой лицо Эвана. Хардести скептически покачал головой и, посмотрев на почерневшего от злости брата, залился смехом.
Завещание потрясло Эвана настолько, что он на какое-то время лишился дара речи, тем более что блюдо это, будь оно даже отлито из чистого золота, всегда вызывало у него неприязнь, поскольку на нем были выгравированы неведомые ему слова, а отец относился к нему с совершенно непонятным пиететом, хотя речь шла о вещице, стоившей не больше нескольких тысяч долларов. Этот старый хлам казался ему материальным воплощением того странного взаимопонимания, которое всегда связывало отца с Хардести. Хардести наследовал гигантское состояние, он же должен был довольствоваться этим жалким блюдом, которое в свое время даже выбрасывал в окно. Эван прекрасно понимал, что наследство в любом случае достанется его брату. Хардести не стремился к богатству, но знал, что Эван быстро промотает наследство отца, и потому, в силу присущего ему чувства ответственности, должен был взять это наследство под свою опеку. Эван, которому казалось, что перед ним находится расстрельная команда, зажмурился. Может быть, отец случайно услышал, как он, пытаясь оценить размеры отцовского состояния, шепотом, словно погрузившись в транс, называл сумму за суммой. Или, быть может, душа отца, покидая этот мир, почувствовала, что известие о его смерти вызвало у него радость. Эван не знал этого, но видел рядом с собой улыбающегося неведомо чему брата.
Собравшиеся в зале политические лидеры и столпы общества обратили свои взоры на Хардести, как бы предостерегая его от непоправимой ошибки и побуждая к принятию единственно правильного решения, которое, конечно же, было бы выгодно и им самим.
– Я полагаю, – произнес адвокат, – что мы сможем продолжить наше заседание после того, как господин Марратта известит нас о принятии определенного решения. Вы согласны со мной, Хардести?
– Нет, – уверенно произнес Хардести. – Решение мною уже принято.
Напряжение достигло апогея и стало невыносимым. С одной стороны, если бы он решил повременить с принятием совершенно очевидного решения, он выказал бы тем неуверенность, свидетельствующую о его внутренней несостоятельности. С другой стороны, излишне поспешное решение также свидетельствовало бы о его слабости.
– Вы приняли его так быстро? – удивился адвокат.
– Нет, – уверенно возразил Хардести. – Вы меня неправильно поняли. Мой отец имел обыкновение говорить и поступать так, чтобы мы выносили из этого какие-то уроки. Если мы хотели узнать время, он молча показывал нам свои часы. Тем самым он учил нас самостоятельности, делая при этом какие-то подсказки – вот, например, это завещание, смысл которого мне понятен. Если бы я не знал своего отца настолько хорошо, передо мной действительно стоял бы определенный выбор. В данном случае этого выбора нет, и потому я рад исполнить его последнюю волю и предпочесть серебряное блюдо всему остальному.
В зале поднялся такой переполох, которого не смогло бы вызвать и землетрясение. Эван окаменел и лишился дара речи еще на полтора часа, чувствуя себя так, словно только что полученное им наследство грозило ему передозировкой. Дружно заклеймив Хардести позором, собравшиеся немедленно забыли о нем и обратили свои восхищенные взоры на его брата. Он продолжал интересовать только адвоката, который никак не мог взять в толк, почему Хардести сделал то, что он сделал. Хардести явно не хотел говорить с ним на эту тему.
Он сказал лишь о том, что это блюдо было подарено синьору Марратте его отцом, который, в свою очередь, получил его от своего отца, и так далее, и так далее, и так далее. На самом же деле причина состояла вовсе не в этом.
Хардести хотел как можно скорее оставить Сан-Франциско, тем более что он уже не мог претендовать на свою комнату с балконом, с которого он привык любоваться заливом, хотя не знал ни того, на что он будет жить, ни того, что он будет делать со старинным серебряным блюдом.
Прекрасно понимая, что брат первым делом займет отцовский кабинет, Хардести решил не мешкая забрать оттуда блюдо и тут же навсегда уехать из города, в котором он родился и в котором похоронил своих родителей.

 

Кабинет находился на верхнем этаже дома, увенчанного небольшой старомодной обсерваторией, в которой молодой синьор Марратта провел немало времени. Поскольку особняк стоял на самой вершине Президио-Хайтс, из кабинета открывался прекрасный вид на всю округу. Поднимаясь по ступеням, Хардести вспомнил слова отца.
– То, что ты видишь, – твое, – говорил он по-итальянски своему маленькому сыну, перенося его от окна к окну и показывая ему окрестные холмы, бухту и океан. – Смотри, – говорил он, указывая на далекие холмы горчичного цвета, – они похожи на пятнистую шкуру какого-то неведомого зверя. А волны ты видишь? Прямо как напрягшиеся спинные мышцы, верно?
За окном собиралось огромное воинство облаков и туч, пытавшееся взять в кольцо город и часть залива. Они носились в вышине, разя своими острыми пиками налево и направо, однако над горами небо все еще оставалось голубым, и оттуда на землю изливался необыкновенно глубокий и чистый свет, игравший на старинном серебряном блюде.
Медленно, словно под водой, Хардести приблизился к массивному столу, на котором лежало блюдо, оставленное здесь отцом. Марратта считал, что оно защищает семью от несчастий. Блюдо это пережило войны, пожары, землетрясения. Даже у воров оно вызывало странную неприязнь. Хардести никогда не мог взять в толк, почему его старший брат так не любит эту замечательную вещь, игравшую на солнце тысячами бликов, оттенявших резные буквы, шедшие по его краям и по центру.
Свет, озарявший лицо Хардести, переливался оттенками от фиолетового и голубого до золотого и серебристого. Он чувствовал его тепло и вновь ясно видел слова, описывавшие четыре добродетели, и необычную центральную надпись, которая казалась их осью. Отец читал их ему не раз и не два, говоря при этом, что ценностью обладают только они, но никак не богатство и не мирская слава. Как-то раз он сказал ему: «Ничтожные люди ищут власти и денег. И жизнь этих людей подобно стеклянной безделушке разбивается у них на глазах за мгновение до смерти. Я видел, как они умирают. Смерть всегда застает их врасплох. Люди же, которым ведомы добродетели, живут совершенно иначе. Это два разных мира. Тот, кто кажется нам победителем, обычно оказывается побежденным. Но дело даже не в этом. Добродетели вечны и неизменны. Они обладают высшим достоинством, ибо сберегают память о прекрасном и даруют силу, позволяющую выстоять тем, кто ищет Бога».
Когда умерла мама, а он отправился на войну, в самые скорбные и в самые радостные минуты своей жизни он старался не забывать о добродетелях, о которых ему некогда поведал отец. Он снова и снова видел, как тот держит в руках отливающее солнечным светом блюдо и торжественно читает выгравированные на нем надписи, а затем переводит их с итальянского. Иностранный язык всегда сохраняет известную неоднозначность, глубину и таинственность (от этого отношения супругов, говорящих на разных языках, отличаются особой нежностью и заботливостью). Японская прислуга может не испытывать ни малейших проблем при общении с самыми чопорными представителями английского общества, поскольку те не смогут найти нужных слов для того, чтобы поставить ее на место. В итальянских словах Хардести слышалось то, чего он никогда не смог бы расслышать в словах родного языка.
«Laonesta», то есть «честность», являлась самой первой добродетелью, которую мог оценить лишь тот, кто жертвовал ради нее всем, после чего «она представлялась ему подобной солнцу». Хардести нравилась «ilcoraggio», или «стойкость», пусть она и ассоциировалось у него с маминой смертью и со слезами. Далее следовало непонятное ему «ilsacrificio» или «жертвенность». Почему жертвенность? Разве времена мучеников не канули в прошлое? Она представлялась ему не менее таинственной, чем четвертая добродетель, прилегавшая к «laonesta», которая казалась ему по причине его молодости наименее привлекательной. Это было «lapazienza», или «терпение».
Впрочем, ни одно из этих качеств, трудных для понимания и тем более для воплощения, не казалось столь же загадочным, как выполненная «белым золотом» надпись в центре блюда. Это была цитата из «Старческих записок» Бенинтен-ди, которую отец заставил его заучить наизусть. Хардести взял блестящее блюдо в руки и произнес вслух:
– «О, как прекрасен град, где праведности рады!»
Несколько раз повторив про себя эту фразу, он положил блюдо в рюкзак, в котором уже находились все его вещи. Для того чтобы понять, что Сан-Франциско при всей его поразительной красоте не мог стать городом праведников, достаточно было окинуть его взглядом. Он являл собой образчик бездушной красоты – мертвенной и безучастной – и никогда не стремился к праведности, обрести которую можно было лишь в борьбе с самим собой.
Спускаясь вниз, он поймал себя на мысли о том, что все, чему он учился в этой жизни, оказалось лишенным смысла. Если у него спросят, куда он направляется, что он скажет в ответ? «Я ищу город праведников?» В этом случае его попросту сочтут сумасшедшим. Он вышел из дома и увидел шагавшего ему навстречу Эвана.
– Куда это ты направился, Хардести? – спросил Эван.
– Искать город праведников.
– Так я и думал. Но где именно находится этот город?
Эвану хотелось, чтобы Хардести помог ему разобраться с делами, и даже решил нанять его на работу, нисколько не сомневаясь в том, что теперь юристы не станут с ним спорить.
– Ты этого все равно не поймешь. Ты всегда ненавидел это блюдо, мне же оно всегда нравилось.
– Стало быть, ты отправишься на поиски сокровищ?
– В каком-то смысле да.
Эван задумался. Уж не являлось ли это блюдо таинственным ключом к Эльдорадо?
– Ты его уже взял?
– Оно в рюкзаке.
– Дай глянуть.
– Вот оно, – сказал Хардести, извлекая блюдо.
Он прекрасно понимал, о чем думал в эту минуту его брат.
– Что здесь написано? Ты перевести это можешь?
– Здесь сказано: «Сотри с меня пыль».
– Оставь ты эти свои шуточки!
– Именно это здесь и сказано.
– И что же ты собираешься делать? – поинтересовался Эван, стараясь скрыть свое отчаяние.
– Может быть, отправлюсь в Италию, но пока я в этом не уверен.
– Что значит не уверен? И вообще, каким образом ты собираешься туда добраться?
– Пешком, – рассмеялся Хардести.
– Пешком в Италию? Это ты тоже прочел на блюде?
– Да.
– Но ведь Италия далеко за морем…
– Прощай, Эван.
– Я тебя не понимаю, – прокричал Эван ему вослед. – Я тебя никогда не понимал! Ответь мне, что написано на блюде?
– «О, как прекрасен град, где праведности рады!» – крикнул Хардести в ответ.
Впрочем, брат уже не слушал его – он отправился осматривать свой новый дом.

 

Водитель, одетый в серую робу, перепачканную оранжевой краской, никак не мог взять в толк, почему его пассажира, звавшегося странным именем Хардести, так взволновал переезд через мост, связывающий Сан-Франциско с Оклендом. Далеко внизу по глубоким водам бухты плыли корабли, оставлявшие за собой светлый след. Хардести прекрасно понимал, что он уже никогда не сможет вернуться назад. Он переезжал из одного мира в другой.
Разница между Сан-Франциско с его гудящими в тумане маяками на островах, разбросанных в холодных водах, и пыльным Оклендом была столь разительной, словно их разделяли не семь миль дороги, а семь тысяч миль океанских просторов. Шок, испытанный при переезде из залитого ультрафиолетом Сан-Франциско в оклендское пекло, заставил его вспомнить об армии. Он вновь был готов перебираться через изгороди, опутанные колючей проволокой, путешествовать в товарных поездах, спать на земле и совершать пятидесятимильные пешие броски. Он собирался пересечь Америку и Атлантический океан, имея при себе лишь это золотистое блюдо. Оклендская жара пробудила его, заставила вновь заработать те незримые двигатели, которые замолкли с окончанием войны.
Он лег в камышах возле железнодорожного пути, шедшего на восток, положив голову на свой рюкзак и покусывая травинку, и в скором времени услышал громыхание приближающегося локомотива. Выглянув из-за камышей, он увидел похожий на огромную железную пчелу дизель, выкрашенный в черно-желтую полоску, с которого, как цирковые акробаты, свисали шестеро машинистов. Локомотив с грохотом промчался мимо, и Хардести опустил голову на рюкзак и задремал. Через некоторое время он услышал характерный стук колес большого товарного состава, состоявшего из двухсот вагонов и восьми дизелей, от тяжести которого сотрясалась земля.
По покрытой радужной масляной пленкой лужице пошла рябь. Первый дизель был черным как смоль. Состав только что покинул оклендскую товарную станцию и еще не успел набрать маршевую скорость. Прислушиваясь к стуку сцепок, Хардести подумал о том, что на свете нет ничего прекраснее товарных составов, пересекающих страну с запада на восток в самом начале лета. Трагедия растений состоит в том, что у них есть корни. Камыши и травы, росшие на прокаленных солнцем пригорках, позеленев от зависти, молили поезда взять их с собой (не потому ли они так отчаянно махали им своими листиками?). Поезд проезжал мимо тысячи красивых мест, где ветры шумели в кронах высоких деревьев, где таились укромные ложбинки и где по бескрайним просторам прерий степенно текли мутные реки.
Увидев приближающийся чистенький полувагон, Хардести забросил рюкзак на спину и побежал вслед за составом. Сравнявшись с лесенкой облюбованного вагона и схватившись за нее правой рукой, он запрыгнул на нее, чувствуя себя самым счастливым человеком на свете.
Перескочив через невысокую перегородку, он упал на доски, запах которых вызвал у него в памяти прогретый солнцем сосновый лес на склоне горы. Борта полувагона были достаточно высоки, чтобы защитить его от ветра и укрыть от сторонних глаз. Правда, он не мог увидеть отсюда дорожных инспекторов, имевших обыкновение стоять рядом с путями, но и они не могли его заметить. При этом он мог сколько угодно любоваться полями, долинами и горными кряжами, стоять во весь рост, не боясь того, что ему снесет голову поперечина моста или верхний свод туннеля, ходить из стороны в сторону, кричать или, скажем, танцевать, не беспокоясь при этом о своем рюкзаке. Он не испытывал особого голода, погода была прекрасной, и его ожидало долгое путешествие. Хардести запел от счастья, зная, что здесь его никто не услышит.
На следующее утро, когда состав медленно полз по горам, поросшим соснами где-то в районе Траки, Хардести, у которого после ночи, проведенной на досках, начали ныть все кости, принялся мерить платформу шагами, размышляя о будущем, не казавшемся ему теперь таким уж безоблачным и светлым.
В летнюю пору Хардести нередко запрыгивал на платформы, шедшие в Сьерру, зная о том, что он всегда сможет вернуться домой. Только теперь он начал понимать, чего стоило отцу оставить свою часть горных стрелков, воевавшую в Доломитовых Альпах, добраться до моря и наконец перебраться в Америку.
– Вначале все шло не так уж и плохо, – рассказывал синьор Марратта. – Мы строили укрепления на скалах и даже видели неприятеля в свои подзорные трубы. После того как обе стороны закончили постройку редутов, генералы отдали приказ к бою, который показался мне более чем странным. Все было нормально до той поры, пока наши ребята не стали погибать. Я отправился к maggiore и сказал ему: «Почему бы нам не договориться о ничьей? Из того, что они убивают друг друга на равнине, вовсе не следует, что этим надлежит заниматься и в горах». Он счел мою идею блестящей, но что он мог с этим поделать? Рим стремился к расширению своих территорий. Наши снайперы открыли огонь по противнику, наши артиллеристы приступили к обстрелу вражеских позиций из легких полевых орудий, нашим альпинистам, которые должны были напасть на противника сверху, пришлось перебраться на другую сторону ущелья, совершив для этого крайне опасный подъем. На веревках, свисавших с отвесных скал, погибло не меньше дюжины моих друзей. Враг расстреливал эти скалы из орудий. Прошел еще год. Мне страшно хотелось выжить. Ни о чем другом я уже не думал. Если бы я продолжил участие в разборках между австрийскими и итальянскими альпинистскими клубами, ты, скорее всего, вообще не появился бы на свет. Теперь же при желании ты можешь вступить в любой из этих клубов или в оба разом.
Впрочем, синьор Марратта стыдился факта своего дезертирства, которое, конечно же, противоречило понятию об ответственности и верности долгу. Хардести неожиданно подумал, что, выбрав серебряное блюдо, он, вероятно, также уклонился от ответственности. Впрочем, отец, как всегда, формулировал вопрос таким образом, что оба варианта ответа вызывали у него немалые сомнения. Отец считал, что сомнение в верности найденного ответа способствует более глубокому рассмотрению вопроса. «Все по-настоящему великие открытия, – сказал однажды старый Марратта, – порождаются сомнениями, а не уверенностью».
Стоило Хардести подумать об этом, как неведомая сила отшвырнула его к дальнему краю платформы. Он рухнул лицом на доски и тут же потерял сознание, решив за миг до этого, что поезд, скорее всего, сошел с рельсов.
Когда Хардести очнулся, он лежал на спине. По его щекам текла кровь, на лбу появилась глубокая рана. Он потряс головой и заметил возле борта платформы какое-то существо. Моргнув несколько раз и отерев кровь со лба, он увидел перед собой сидящего на корточках маленького человечка ростом не больше пяти футов. Тот был одет в совершенно невероятный костюм, вызвавший у Хардести неподдельный интерес. Каждая из его частей казалась по-своему законченной, чего нельзя было сказать об их сочетании. В походивших на ядра огромных башмаках, сшитых из грубой, покрытой толстым слоем ваксы кожи, Хардести признал дорогущие горные ботинки, которым, судя по их виду, было много-много лет. Падение в реку в этих башмаках обернулось бы для их обладателя неминуемой смертью. Если бы они загорелись, они горели бы, наверное, целый месяц. Помимо башмаков на незнакомце были голубые гольфы, доходившие ему до колен, панталоны кобальтового цвета, радужные подтяжки, фиолетовая рубаха и пиратская бандана такого же, как и гольфы, голубого цвета, украшенная замысловатым красным узором. Лицо незнакомца скрывалось за бородой и большими круглыми очками розового цвета. На его правой руке не хватало двух, на левой – трех пальцев. При себе он имел ярко-голубой пакет и надетую на шею перевязь с альпинистским снаряжением: серебристыми карабинами, блестящими кошками, крюками и целой гирляндой разноцветных плетеных переходников, на плечо же его был наброшен моток черно-оранжевого альпинистского троса. Незнакомец смотрел на него, старательно разжевывая вяленую баранину.
– Мне очень жаль, – произнес он, не переставая жевать. – Я тебя не видел, потому что прыгал с моста. В любом случае, спасибо.
– За что спасибо?
– Я свалился прямо на тебя.
– Ты кто?
– В каком смысле?
– Кто ты такой? Может быть, ты мне снишься? Уж больно ты похож на Румпельштильцхена!
– Никогда о таком даже не слышал! Он ходил по горам Сьерры?
– К Сьерре он не имеет никакого отношения.
– А вот я – профессиональный альпинист. Я еду до Винд-Риверс, хочу сходить в одиночку на Ист-Темпл. Если будет настроение, начну восхождение ночью. Хорошо, что я на тебя свалился, иначе бы я не собрал костей.
– Мне тоже радоваться прикажешь?
– Дело твое, вот только с этой раной нужно что-то сделать. Если позволишь, я обработаю ее нандибуном.
– Это еще что такое?
– Масло нандибуна – потрясающая вещь! Оно мгновенно залечивает любые раны! Мой приятель привез его из Непала. Смотри… – Он достал из синего пакета маленький флакон и зубами вынул из него пробку. – Я просто обязан это сделать…
– Подожди минуту, – пробормотал Хардести, пытаясь улечься поудобнее.
– Ты, главное, не бойся. Здесь нет никакой химии.
– Как тебя зовут?
– Джесси… Милашко.
– Как ты сказал?
– Джесси Милашко. Милашко – это фамилия. Могло быть и хуже. Будь я девочкой, они назвали бы меня Эжа, или Ути, или того хуже. Тебя-то как зовут?
– Хардести Марратта. Что это за дрянь? Оно жжется.
– Оно и должно жечь. Зато все лечит.
Боль от масла нандибуна становилась все сильнее и сильнее. Масло нандибуна действовало примерно так же, как серная кислота или перекись водорода. Хардести принялся кататься по доскам, пытаясь хоть немного унять боль.
– Я сбегаю за водой, – крикнул ему Джесси Милашко. – Там есть ручеек. Пока состав идет в гору, я смогу нагнать его в два счета.
Хардести не успел ответить ни слова. Минут через десять в платформу влетела пластиковая бутылка с водой и над бортом появилась рука Джесси Милашко. Хардести недолго думая поспешил ему на помощь и тут же вновь скривился от боли. На сей раз Джесси, в последний момент успевший запрыгнуть на платформу, вывихнул ему руку. Заметив неладное, Джесси Милашко в полном соответствии с правилами оказания первой помощи поспешил вправить сустав, но, к несчастью, схватил Хардести за здоровую руку, вследствие чего у последнего оказались вывихнутыми обе руки.
– Ты убить меня хочешь? – закричал Хардести. – Нельзя же быть таким идиотом!
Пропустив его слова мимо ушей, Джесси спокойно вправил оба сустава.
– Я научился этому на пике Мак-Кинли, – произнес он с видимым удовлетворением и, смыв остатки нандибуна с лица Хардести, вновь спрыгнул с поезда. Он вернулся через пару минут, держа в руках охапку хвороста.
– Это еще зачем? – изумился Хардести.
– Разведем костерок и сделаем себе чай, – ответил Джесси Милашко, поджигая мелкие веточки.
– Ты с ума сошел! – воскликнул Хардести, глядя, как занимаются пламенем смолистые сосновые доски.
Джесси Милашко попытался было сбить пламя своими огромными ботинками, однако от них тут же повалил черный дым, и он почел за лучшее оставить это бессмысленное занятие.
Через полчаса огнем был объят уже весь состав. Горели смазка, краска, дощатые полы, стены товарных вагонов и тысячи разнообразных грузов. Машинисты, заметившие пожар слишком поздно, решили остановить состав в районе горной седловины. Джесси и Хардести не стали дожидаться этого момента. Спрыгнув с поезда в самом начале пожара, они побрели на восток. К этому времени солнце уже скрылось за горизонтом. С запада, где алело пламя пожарища, время от времени слышались глухие взрывы цистерн с горючим. Происшедшее, похоже, нисколько не впечатлило Джесси Милашко.
– На поезде по горам не поездишь, – заметил он сухо.

 

Большую часть ночи они брели при свете звезд по прохладным, исполненным величественного покоя долинам Сьерры. Природа словно боялась поверить в то, что зима наконец миновала и отступила далеко на север вместе со своими снегопадами и свирепыми ветрами.
Вначале Хардести и Джесси Милашко молча шли по белым как мел тропкам, глядя, как звезды то появляются, то исчезают над склонами гор. Воздух, напитанный живительной энергией, дарил им необыкновенную бодрость, характерную для первого дня, проведенного в горах. Воздух был так свеж, а горные потоки так холодны и чисты, что в такую ночь не смогло бы уснуть ни одно живое существо, познавшее сладость свободы.
Когда они повернули на северо-северо-восток, из-за гор вышел полный диск луны, заливший своим жемчужным светом всю округу. Джесси осмотрелся по сторонам и сказал, что впереди находится прекрасная грузовая ветка, от которой их отделяет всего пара миль. К тому моменту, когда луна вновь скрылась за горой и восточная часть неба заметно посветлела, они прошли миль пятнадцать, однако так и не увидели железной дороги.
– Над этими путями сделан отличный мостик из бревен, – сказал Джесси. – Не знаю, кто и зачем его строил. С этого мостика очень удобно прыгать.
– Никак не могу взять в толк, – удивился Хардести, – почему ты не пользуешься подножкой?
Джесси недовольно скривился.
– Неужели ты сам не понимаешь, – ответил он со вздохом. – Для этого я слишком мал.
– И какой же у тебя рост? – поинтересовался Хардести, глянув на своего компаньона.
– Какая тебе разница?
– Да никакой. Просто интересно.
– Четыре фута и четыре с тремя четвертями дюйма. А должен был вырасти выше шести футов. Мне так доктор сказал, который мои снимки смотрел. У деда рост был шесть и шесть, У отца – шесть и восемь, братья и того выше.
– Что же с тобой произошло?
Джесси презрительно фыркнул.
– Откуда я знаю. Человеку, рост которого составляет всего четыре фута пять дюймов…
– Четыре и три четверти, – перебил его Хардести.
– Отстань. Человеку, рост которого составляет четыре фута пять дюймов, трудно жить в этом мире. Если ты ниже шести футов, тебя уже и за человека не считают, верно? Женщины в мою сторону не смотрят, вернее, они меня не замечают. В армию меня, конечно же, не взяли, зато чуть не забрали во флот чистильщиком дымоходов. Это меня-то, дипломированного инженера, они хотели сделать трубочистом! Когда я вижу вокруг этих рослых мерзавцев, мне хочется взять в руки пулемет… Ты бы знал, как мне все это опостылело! Мне бы найти маленькую красотку, что жила бы в маленьком домике высоко в горах…
– Тебе нужно отправиться в Черный Лес, там кого только нет.
– Я – американец, а американцев тролли не интересуют.
– При чем здесь тролли? Я говорю о голубоглазых красавицах.
– Меня они тоже не интересуют. Мне нравятся калифорнийские девушки, только я им до коленок не достаю.
За этот день они прошли под палящими лучами солнца не меньше сорока миль, разговаривая о женщинах, альпинизме, товарных поездах и о политике. Джесси являлся ярым приверженцем президента Палмера (поскольку тот был самым низкорослым президентом со времен правления Линскотта Грегори), чего нельзя было сказать о Хардести, который вообще не интересовался политикой. Оказавшись в зарослях карликовых сосен, они надолго замолчали. Первым молчание нарушил Хардести, сказавший, что Джесси, упав на него, мог сломать ему кости.
– Ну и что из того? – удивился Джесси.
– Ничего. Просто я никогда ничего не ломал.
– Ты серьезно? Что до меня, то у меня переломаны все кости. Как-то я забыл закрепить веревку и разом сломал себе шестнадцать костей! А когда мы ходили по Большому каньону, я понадеялся на репшнур, который был не толще шнурка, и пролетел сначала сорок футов, а потом, когда этот самый репшнур оборвался, еще триста пятьдесят футов!
– Как же ты после этого выжил?
– Я падал с уступа на уступ.
Они вышли на берег кристально чистого, узкого и длинного, словно река, озера. На дальнем берегу примерно в миле от них виднелась железная дорога. Джесси тут же заявил, что они смогут преодолеть озеро вплавь, добавив, что озеро это является геотермальным и потому вода его никогда не бывает холодной. Хардести с сомнением потрогал воду рукой.
– Все дело в том, что ты находишься на его краю! – вскричал Джесси. – Любой дурак знает, что геотермальные озера прогреваются со дна. Именно там происходит наиболее интенсивный теплообмен. Наличие нескольких тонн охлажденного термального агента вызывает ионную тепловую волну, связанную с толлопсоидной областью центрального сегмента глубинной части. Интерферограмма атмосферных температурных влияний определяет структуру гаплоидной решетки поверхностных потоков, замкнутых осциллирующим тороидальным поясом, характеристики которого определяются степенью инвертированности поверхностно-активных алкалоидов, на которую, в свою очередь, влияет изменение концентрации десиканта, связанное с недостаточным выщелачиванием!
– И все-таки мне кажется, нам следует его обойти, – осторожно предложил Хардести.
– Это невозможно. Дорога идет даже не по касательной к озеру. Она подходит с северо-запада и тут же уходит на северо-восток. Строители сделали этот крюк только для того, чтобы доливать воду в бойлеры паровых двигателей. Длина озера составляет около пятидесяти километров, мы же находимся сейчас в центральной его части. В любом случае нам придется переправляться через впадающую в озеро реку, верно? А вдруг там будет сильное течение, а?
На сей раз доводы Джесси показались Хардести вполне разумными. Они решили переправиться через озеро на плоту, постройка которого казалась им простым делом.
Вскоре Джесси подтащил к берегу несколько тяжелых бревен, рядом с которыми он казался маленьким дикобразом.
– Слишком плотная древесина. Такой плот нас не выдержит.
– Плотная древесина? Ха! Да это же горная бальзамическая сосна! Ее используют даже для отделки дирижаблей! Если мы сделаем из нее плот, мы сможем отправиться на нем хоть в кругосветное путешествие!
Друзья связали бревна репшнуром и оттолкнули плот от берега. Увидев, что он камнем пошел ко дну, они решили перебираться на противоположный берег вплавь. Солнце уже клонилось к горизонту, но это их нисколько не пугало, поскольку они смогли бы обсохнуть и согреться возле костра, несмотря на то что Джесси заявил, будто древесина бальзамической сосны не подвержена процессу горения.
Связав одежду в узлы и положив их на рюкзаки, они приготовились к заплыву. Теоретически промокнуть должна была только нижняя часть их поклажи. Теория оправдывала себя только в течение первых десяти минут. К тому времени, когда они доплыли до середины озера, вещи промокли уже насквозь. Кстати сказать, озерная вода оказалась ничуть не теплее горного ручья в январскую полночь. Чем сильнее они замерзали, тем больше речь Джесси напоминала столкновение на полном ходу учебника физики и предвыборного пустословия.
– Если приложить теорему Гаусса – Бонне к многочленам Тодда, – подытожил он свои умозаключения, – мы поймем смысл тензорных функций, используемых в дифференциальной топологии высоких порядков. Когометрическое аксиальное вращение при неадиабатическом восходящем потоке является следствием случайных процессов, влияющих на равновесные трансляционные агрегаты, от которых во многом зависят термодинамические характеристики транзакционной плазмы, претерпевающей изменения, характеризуемые отрицательной энтропией.
– Заткнулся бы ты лучше, – угрюмо буркнул в ответ Хардести, поставив тем самым точку в этом долгом и мучительном разговоре.
Джесси не открывал рта до тех пор, пока козлы, сооруженные им возле костра для просушки одежды, не развалились и его пурпурные панталоны не упали прямо в огонь. Он сделал себе нечто вроде новогвинейского гульфика, использовав для этого репшнур и пустую бутылку из-под «Доктора Пеппера», после чего стал расхваливать свое экстравагантное одеяние, живо напоминая дизайнера с Седьмой авеню, представляющего новую линию одежды:
– Очень даже удобно. На твоем месте я бы обзавелся такой же штукой.
Часа через два после того, как погас костер, озеро заволновалось, почувствовав приближение грохочущей махины, катившейся по рельсам на сотнях стальных колес. Джесси и Хардести тут же заняли места в удобном полувагоне, в котором они собирались добраться до Йеллоустона. Через двадцать четыре часа они спрыгнули с поезда, шедшего куда-то в Монтану или в Канаду, и пошли пешком, пока им не преградила путь большая река, которая вполне могла оказаться самим Йеллоустоном.
Взглянув на плывущие по небу тучи, Хардести сказал:
– Я думаю, через реку мы будем переправляться уже завтра. Хорошо бы найти какое-нибудь укромное местечко, иначе мы опять промокнем насквозь.
– Промокнем?! С чего это ты взял? Похоже, ты давненько не бывал в горах! Дождя сегодня не будет, уж можешь мне поверить на слово! – Он посмотрел на наползавшие с севера огромные тучи. – Через пять минут небо опять прояснится. Мы можем спать спокойно.
– Не знаю, не знаю…
– Неужели ты мне не веришь?
Стоило им уснуть, как раздался гром такой ужасающей силы, что они разом вскочили на ноги. Молнии разили направо и налево, круша огромные деревья. И без того полноводная и грозная река превратилась в ревущий стремительный поток. Дождь лил с такой силой, что впору было захлебнуться.
– Следуй за мной! – пробулькал Джесси.
– Это еще куда?
– Я знаю, где мы сможем спрятаться от дождя! Я сразу приметил это местечко!
Они стали подниматься по раскисшему склону одного из окрестных холмов и вскоре оказались возле входа в пещеру.
– Я дальше не пойду, – запротестовал Хардести, не сбавляя при этом шага.
– Почему? Здесь мы будем чувствовать себя в полной безопасности.
– Я всегда ненавидел пещеры. Не забывай, что я итальянец.
– Идем, идем. Я здесь, похоже, уже бывал. Если мне не изменяет память, некогда здесь жил отшельник, оставивший после себя пару перин, мебель, лампы и кучу припасов.
– Послушай, – сказал Хардести, входя под своды пещеры, – давай останемся здесь.
– Ну уж нет. Мы пойдем в келью отшельника.
– А как же летучие мыши?
– Западнее реки Платт летучих мышей не бывает.
– Это неправда! Я их даже в Сан-Франциско видел.
– Ну, значит, их не бывает восточнее Фресно.
Минут двадцать друзья шли в полном мраке по тайным тропам подземного мира с их незримыми ручейками и леденящими кровь шорохами. Стены туннеля неожиданно расступились, и они оказались в огромной подземной пещере. Теперь они могли идти в любую сторону, не встречая серьезных препятствий. Время от времени им приходилось переходить вброд небольшие теплые речушки, в водах которых плавали стайки светящихся созданий. Эти странные рыбки, помигивавшие тысячами призрачных огоньков, казались участниками огромной армии, готовившейся к дальнему походу. Скопления огоньков, то и дело менявших свою яркость и конфигурацию, направлялись к далекой таинственной цели.
В течение нескольких часов или, быть может, дней Хардести и его провожатый бродили среди светящихся потоков, поскольку Джесси напрочь забыл дорогу к обители отшельника. В пещере, объятой кромешным мраком, они любовались беззвучной и неспешной игрой разноцветных лент. Подобно чарующим музыкальным созвучиям разноцветные потоки то сливались воедино, то вновь разделялись на части.
Впрочем, в скором времени их вид уже перестал радовать друзей, всерьез задумавшихся о том, каким образом они будут выбираться на поверхность. Хардести предложил пойти вверх по течению самого широкого потока, справедливо полагая, что в этом случае они будут подниматься к его истокам. Джесси не внял его словам, и в скором времени поток, вдоль которого они шли все это время, стал куда шире, фосфоресценция же заметно ослабла. Они попали в очередную залу, через широкое отверстие в дальней стене которой были видны вспышки молний.
– Отлично! – воскликнул Джесси. – Под ногами сухо, выход совсем рядом! Здесь мы и заночуем!
– Может быть, все-таки стоит зажечь спичку и посмотреть, что у нас под ногами?
– Зачем? Здесь в любом случае ничего нет.
– Я не смогу заснуть, если не буду знать, где я нахожусь.
– Какая глупость! – вскричал Джесси. – Эгей! Есть здесь кто? А ну-ка проваливай отсюда!
От звонкого крика Джесси у Хардести заложило уши.
– И все-таки я хочу осмотреться, – сказал он, извлекая из рюкзака коробок со спичками.
Хардести чиркнул спичкой о коробок. Бело-голубая вспышка на миг ослепила их, но уже через пару секунд, когда золотистое пламя достаточно окрепло, они увидели перед собой неожиданную картину.
– Вот те раз… – ошарашенно пробормотал Хардести.
Перед ними ровными, словно на коллегии кардиналов, рядами сидело не меньше сотни огромных гризли. Не понимая, как им следует относиться к двум странным незнакомцам, появившимся невесть откуда, они переглядывались, трясли головами и скребли каменный пол пещеры своими страшными лапами.
Дрожащими пальцами Хардести извлек из коробка и поджег разом не меньше десятка спичек, в свете которых они увидели сотни тысяч или даже миллионы свисавших со сводов пещеры огромных, похожих на сломанные ветром зонтики летучих мышей с розовыми ушами. Вспышка вызвала настоящую цепную реакцию: мыши заволновались и, сорвавшись со сводов, принялись в панике метаться по пещере, медведи грозно заревели, обнажив свои белые острые клыки, и стали поспешно сбиваться в кучу. В следующее мгновение животные подобно клокочущей вулканической лаве устремились к выходу и покинули пещеру. Хардести и Джесси осторожно выглянули наружу, но увидели только груды камней, время от времени освещавшихся вспышками молний.
Джесси предложил заночевать в пещере.
– Я думаю, они вернутся сюда не скоро, – сказал он.
– Кто знает, – ответил Хардести, пожимая плечами.
– Тогда поступай как знаешь. Я же буду спать именно здесь, на этом самом месте.
Утром Хардести проснулся оттого, что Джесси пытался добыть огонь трением, используя для этого две сосновые шишки. Убедившись в бессмысленности подобного занятия, он принялся высекать искры, ударяя камнем о камень. В конце концов Хардести удалось отыскать несколько спичек, и вскоре они уже грелись возле костра, стараясь не думать о том, что в скором времени им придется переправляться через реку.
– Я бы пошел вниз по течению и попытался найти мост, – первым нарушил молчание Хардести. – Выше поселений точно нет, пусть река там и не такая широкая, внизу же мы наверняка отыщем место со спокойным течением, дорогу или брод…
– Ничего-то ты не понимаешь, – ответил Джесси с плохо скрываемым презрением. – До ближайшего моста нам пришлось бы топать миль двести! Вверху только поросшие мхом скалы да осыпи. На юге в реку впадает множество притоков. Спокойными же ее воды будут только где-нибудь в Юте!
– И что же ты предлагаешь?
– Сделать то, что и положено делать в горах в подобных ситуациях!
– То есть?
– Построить катапульту!
– Которая сможет перебросить нас на другой берег?
– Совершенно верно!
– Но ведь до того берега не меньше четверти мили!
– Ну и что из того?
– Хорошо, допустим, мы действительно сможем построить катапульту. Я не знаю, о какой траектории идет речь, но прекрасно понимаю, что, упав с такой высоты, мы наверняка разобьемся!
– Ничего подобного, – недовольно фыркнул Джесси.
– Но почему же?
– Ты видишь, сколько на том берегу деревьев? Единственное, что нам понадобится, так это противоударные лепешки и плетеные сетки, которые позволят нам зацепиться за деревья.
– Противоударные лепешки?
– Я тебе все покажу.
Джесси тут же приступил к строительству катапульты и к созданию противоударных лепешек, сеток и навесов. Хотя Хардести ни минуты не верил в осмысленность этой затеи, он не мог устоять перед уверенностью, с которой Джесси конструировал и создавал устройство за устройством, и перед блестящей и дерзновенной идеей аппарата, который должен был послать их в небо.
В течение двух недель они трудились не покладая рук, питаясь все это время только вяленой бараниной, чаем и форелью. Джесси долгое время настаивал на том, что форель следует готовить, используя для этого тепло собственного тела (он утверждал, что местные индейцы готовят форель именно так). Хардести наотрез отказался следовать его советам и научил своего провожатого запекать рыбу на доске.
Расчистив от леса большую прогалину, они стали собирать в ее центре огромную машину с фундаментом из земли, валунов и бревен. Для постройки двухэтажного каркаса, поддерживавшего стофутовое бревно, которое опиралось на огромную перекладину, они повалили великое множество деревьев и собрали не меньше мили лиан. Под весом корзины, содержавшей несколько тонн камней, длинное дерево изогнулось и напряглось, словно тетива арбалета. К верхней части катапульты они приладили плетеные противоударные лепешки, напоминавшие видом листы кувшинки диаметром сорок и толщиной десять футов. Хардести и Джесси должны были привязать себя к ним при помощи черно-оранжевого альпинистского шнура. Для того чтобы полностью обезопасить себя, они изготовили из мягкого луба похожие на пузыри костюмы, в которые было вложено несколько слоев грибов-дождевиков и моха. Эти «подушки» (так их называл Джесси) вышли столь большими и громоздкими, что их пришлось заранее затащить на противоударные лепешки.
При всем при том Хардести сохранял прежний скептицизм и категорически возражал против самой идеи подобного перелета. Однако в конце концов он настолько устал и изголодался, что решил предпочесть полет на противоударной лепешке в костюме из дождевиков и мха пешему походу в Юту.
В назначенный час они взобрались на стартовую площадку, надели костюмы и затянули веревки. Джесси держал в руках вытяжной шнур, при помощи которого он должен был выдернуть деревянную шпильку из спускового механизма, приводившего катапульту в действие.
– Видишь то зеленое пятно? – спросил он, указывая на группу молодых сосенок. – Мы должны приземлиться именно там. Аэродинамические свойства лепешек позволят нам осуществить плавный спуск, после чего сети зацепятся за верхушки деревьев, а лепешки примут на себя главный удар. Костюмы же обеспечат нам дополнительную защиту. Главное, ничего не бойся. Я все просчитал с точностью до сотых долей. Ты готов?
– Постой, – отозвался Хардести. – Я немного примну эти дождевики… Все. Теперь я действительно готов. Конечно же, ты настоящий лунатик, но я…
Джесси дернул за вытяжной шнур, и катапульта со страшной силой швырнула их – но не вверх, а прямо в реку. Они упали всего в пятидесяти футах от берега.
Они вошли в воду подобно артиллерийскому снаряду и тут же попали на стремнину. Ледяная вода мгновенно привела их в чувство. Их несло стремительное течение, они же не могли и шелохнуться, будучи привязанными к своим чудовищным, похожим на коконы костюмам.
Хардести заворочался, пытаясь развязать веревки.
– Перестань! – завопил Джесси. – Ты тут же утонешь! Считай, что мы плывем на лодке!
– Иди ты знаешь куда!
– Я серьезно!
– Серьезно?! – не выдержал Хардести. – Слушай, откуда ты такой взялся?
– Если не хочешь попасть в беду, слушай меня!
– Тебе мало того, что мы плывем по холодной как лед реке со скорость сорок миль в час на твоих дурацких лепешках? Ты – самонадеянный болван! Ты все делаешь неправильно!
– Разве я виноват в том, что родился коротышкой? – прокричал в ответ Джесси. – Ты думаешь, чем выше человек, тем он лучше?
– При чем здесь рост! – взорвался Хардести.
Уже в следующее мгновение он увидел, что они подплывают к мосту, находившемуся примерно в миле от катапульты. Девочки в зеленых очках стояли возле перил, с интересом разглядывая проплывавшую под ними странную лодку.
– Что ты на это скажешь? – прокричал Хардести.
– Это платный мост. Не знаю как ты, а я не привык бросать деньги на ветер.
Устав кричать, Хардести повернулся на бок и стал смотреть на проплывавшие мимо деревья и скалы. Стоило ему решить, что ситуация не столь уж и плоха, поскольку через день-другой они все равно должны были оказаться на равнине, как берег и река неожиданно исчезли из виду, уступив место легким облачкам.
– Водопад Райерсона, – невозмутимо заметил Джесси. – Высота – три четверти мили. Никогда не думал, что буду сплавляться по нему в костюме из дождевиков.
С одной стороны, Хардести хотелось придушить Джесси, с другой, он хотел встретить свою смерть достойно, думая при этом о чем-нибудь возвышенном и прекрасном.
Он решил отдаться созерцанию открывшейся их взорам величественной картины, наполнившейся для него неожиданным смыслом, ибо уже через несколько мгновений он должен был вернуться к первозданной чистоте первоэлементов. Разумеется, Хардести никогда не мог и предположить, что встретит смерть в компании с бездарным лилипутом, в костюме из луба, привязанным к противоударной лепешке. В следующее мгновение они камнем рухнули в бездонную бездну. Чем ниже они падали, тем сильнее становилась надежда Хардести на то, что им, несмотря ни на что, удастся выжить. За миг до того, как они упали в воду, он уже нисколько не сомневался в том, что они останутся в живых.
Вода здесь кипела и пенилась так, что они смогли бы дышать даже на глубине в сто футов. Их плавучее приспособление всплыло на поверхность примерно в полумиле от водопада, насмерть перепугав двух рыболовов, увидевших прямо перед собой диковинное устройство, которым управляли два гуманоида в странных скафандрах.
Они причалили к берегу, изобиловавшему гейзерами, грязевыми вулканами и ямами с кипящей серой. Стараясь не смотреть в сторону Джесси, Хардести выбрался из набитого дождевиками костюма, надел рюкзак и быстро зашагал на восток.
– Эгей, ты куда? – окликнул его Джесси. – Лучше иди за мной! Здесь так просто не пройдешь, эта земля опаснее минного поля, слышишь? Ты знаешь, что это за ямы? Куда тебя нелегкая по…
И больше Хардести не слышал Джесси Милашко.

 

Проработав шесть месяцев на овцеводческой ферме в Колорадо, Хардести почувствовал, что он явно засиделся на одном месте, и решил продолжить свое путешествие на восток. Он помогал хозяевам ранчо, молодым супругам Генри и Агнес, пригонять овец с горных выпасов, скирдовать сено и готовиться к наступлению зимы. Когда же в конце ноября зима вступила в свои права и замела снегом все окрестные склоны и долины, хозяева посадили его в свой старенький скрипучий фургон и отвезли к подножию Сангре-де-Кристо, где проходила узкоколейка. Он сел на почтовый поезд, состоявший из локомотива и одного-единственного вагона, который шел в городок, откуда он надеялся уехать на трансконтинентальном экспрессе.
– Через пять часов, – сказал молоденький кондуктор, – там будет проходить «Полярис», который мчится быстрее ошпаренного кролика. Если вы хотите уехать на нем, заранее предупредите об этом начальника станции. Для того чтобы остановить этот поезд, ему придется с фонарем в руках взобраться на водонапорную башню.
Хардести купил в местной лавке новые штаны. Его джинсы так пропитались ланолином, что он в ожидании прибытия «Поляриса» разжег с их помощью костер. Стало смеркаться. Хардести накинул на себя тяжелый овчинный тулуп, полученный от Генри и Агнес в качестве части оплаты, и недвижно сел возле костра, весь обратившись в зрение и слух. Он первым заметил приближение «Поляриса», увидев далеко в горах слабое зарево и услышав далекий стук колес и лай собак, и поспешил сообщить об этом начальнику станции, тут же полезшему с зажженным фонарем на водокачку.
Вскоре белое сияние залило припорошенные снегом окрестные луга и поля озимой пшеницы. Не сбавляя скорости, поезд подъехал к станции, начальник которой по-прежнему стоял на водонапорной башне.
– Не расстраивайтесь, если он не остановится! Они не всегда замечают мой фонарь, тем более что они проезжают через наш городок после обеда… Увидели, увидели! Бегите за ними! Последний вагон остановится только в миле отсюда!
Хардести бросился догонять поезд. В свете ламп вагонов-ресторанов снег казался желтым, словно клеенка. Пассажиры чинно обедали, попивали вино, пялились в окна и отирали салфетками губы. Мимо Хардести медленно проехал обтекаемый словно слезинка последний вагон состава, на котором висела подсвеченная стеклянная табличка с надписью «Полярис». Проводник помог Хардести взобраться на подножку и дал сигнал к отправлению. Не успела захлопнуться дверь вагона, как поезд начал набирать скорость.
– Далеко едем? – поинтересовался проводник.
– В Нью-Йорк.
– Вон какие мы прыткие! Может быть, все-таки в Канзас, а? Денег-то у тебя на билет хватит?
– Сколько он стоит?
– Не знаю, в моей ведомости этого полустанка нет. Ты сильно не волнуйся, контролер быстро все сосчитает… Кстати говоря, ты не имеешь права ехать в клубном вагоне. Постой пока в тамбуре.
– Рамзи, будь добр, оставь его здесь! Мы за ним присмотрим! – остановил проводника старик в черном костюме.
– Зачем он вам, господин Козад? – удивился проводник.
– Нам нужен четвертый человек для игры в карты. – Старик говорил голосом человека, прожившего в западном Техасе три четверти столетия. – Присаживайтесь, молодой человек, – обратился он к Хардести, указывая ему на свободное место за столиком.
Кожа кресла оказалась на удивление мягкой и приятной на ощупь. Разгоряченный недавней пробежкой, Хардести снял с себя тулуп и положил его вместе с рюкзаком возле окна.
Темно-красные и черные стены клубного вагона были освещены красноватым светом ламп, который едва заметно помигивал в такт стуку вагонных колес. Лица игравших в карты седовласых стариков в темных костюмах казались светящимися белыми масками, плывущими над темной сценой. Светились и сами карты, с которых на игроков взирали улыбающиеся, как Чеширские коты, короли, дамы и валеты.
– Джин с тоником? – предложил Козад.
– Нет-нет, спасибо, – отказался Хардести. – Я не пью спиртного.
– Тогда что же?
– Пожалуй, чай.
Козад заказал чай, который подавался здесь в посеребренных кружках столетней давности.
– В карты-то ты играешь?
– Честно говоря, нет, – признался Хардести. – Но вовсе не из религиозных соображений…
Его соседи несказанно изумились тому, что ковбой из прерий, едущий в клубном вагоне, не умеет играть в карты.
– Молодой человек, – покачал головой Козад, – в покер не умеют играть только пятилетние дети. Уж не хочешь ли ты нас провести?
– Нет, сэр, – ответил Хардести. – Дело в том, что мне доводилось играть в карты всего несколько раз…
– Ага, выходит, ты все-таки в них играл?
Хардести пожал плечами.
– В основном в рыбу. Это игра такая – «рыба» называется.
– Рыба, говоришь?
– Да.
– Никогда о такой игре не слыхал! Может быть, тебе и в стад с семью картами играть доводилось?
– Скорее всего, доводилось, – ответил Хардести и тут же добавил с улыбкой: – В любом случае, если я чего-то не буду знать, вы меня научите, верно?
Козад принялся нервно постукивать пальцами по обтянутому зеленой кожей столу.
– На шулера ты вроде бы не похож… В любом случае, это не так уж и важно, поскольку нас – меня, Лоусона и Джорджа – здесь боятся все. Мы отлавливаем молодых круторогих баранов с папиными деньжатами, которые считают, что они смогут заткнуть за пояс всех и каждого. В этом поезде таких баранов не оказалось. Судя по всему, ты тоже не принадлежишь к их числу. Тем не менее мы хотим, чтобы ты составил нам компанию.
– У меня всего двести шестьдесят долларов, – ответил Хардести. – К тому же я еще не купил себе билет.
– Ну что, Коу, выпустим теленка на ринг? – усмехнулся Лоусон.
– Честно говоря, я не понимаю, что вы хотите этим сказать.
– Что хочу, то и говорю. В любом случае ты не останешься в накладе. Мы скинемся тебе на ставки. Если и проиграешь, ничего не потеряешь, верно? Если выиграешь, вернешь нам эти деньги, а все остальное оставишь себе. Именно так мы учили играть в карты своих детей.
После десяти минут разминочной игры с пятью картами на больше-меньше они субсидировали Хардести десять тысяч долларов. Поскольку Хардести был сыном Витторио Марратты, эта сумма не произвела на него особого впечатления, что тут же заставило его партнеров насторожиться. Впрочем, они знали наперечет всех более или менее приличных игроков континента и были бы благодарны судьбе, если б встретили на своем пути достойного соперника, о существовании которого тут же узнала бы вся Америка.
– Ладно, – сказал Козад. – Что есть, то есть, а чего нет, того и не будет, верно? Вот уже и снежок посыпал. Пора растапливать печурку. Игру закончим на пятой миле к западу от Сент-Луиса. Предельная сумма на перегоне Денвер-Сент-Луис составляет девяносто тысяч. Кто сдает, тот платит за стол и за выпивку. Тяните карты.
Люди привыкли считать картежников бездельниками, однако ни один из них не согласился бы целую ночь напролет играть в карты в поезде, идущем из Денвера в Сент-Луис. И действительно, это удовольствие они сочли бы более чем сомнительным, тем более что мерный стук колес поезда, несущегося по снежной равнине под завывание арктических ветров, и библиотечная тишина клубного вагона отнюдь не способствовали этому занятию. Мало того, засни где-нибудь в Небраске стрелочник, и поезд тут же рухнул бы с пятидесятифутовой насыпи. Люди не испытывают особой любви к картежникам прежде всего потому, что те напоминают им об их собственной любви к картам. Потому-то они и отказывают им в состоятельности и не считают игру в карты работой. Тем не менее это именно работа, и работа настолько тяжелая, что ее можно сравнить разве что с трудом рудокопов. Хардести понял это едва ли не сразу.
Мало того что у него заболело горло и заныли мышцы. Ему стало казаться, что голову его прилаживал к телу пьяный вестготский механик. И тем не менее Хардести понимал, что он делает именно то, что ему и надлежало делать, и не потому, что Козад с его бородой патриарха и добрыми глазами удивительно походил на покойного синьора Марратту, а Хардести постоянно выигрывал (а он действительно выигрывал). Просто-напросто впервые за долгое-долгое время он решил полностью довериться судьбе. Время от времени он выглядывал в окно, желая полюбоваться суровой красотой прерий, но не видел за ним ничего, кроме снежных вихрей. Он взмок от немыслимой жары, противников же его – пусть на них и были надеты толстые вязаные жилеты – стало познабливать.
Эти завсегдатаи клубных вагонов быстро отыграли у него четыре тысячи долларов, однако после этого, несмотря на неимоверную усталость, он стал выигрывать у них партию за партией.
– Что старше – четыре карты одного достоинства или флеш? – то и дело переспрашивал Хардести у своих партнеров, которые безнадежно проигрывали ему, поскольку считали, что он постоянно блефует. Он же и не думал блефовать – он просто выигрывал, если и не так, то эдак.
– Бывает же такое, – буркнул Козад на следующее утро, когда они подъехали к указателю, находившемуся в пяти милях западнее Сент-Луиса. Хардести попытался было отдать сходившим в Сент-Луисе старым картежникам весь свой выигрыш, но они категорически отказались брать у него деньги.
– Сходи-ка ты в банк и попроси, чтобы они выписали тебе чек на эту сумму, – проинструктировал его Козад. – Держать при себе такие деньги небезопасно. И еще. Считай, что тебе крупно повезло. Ты играешь в карты не лучше армадилла. Помни нашу доброту.
Попрощавшись с господином Козадом, Хардести зашел в банк, находившийся рядом со станцией, и, вернувшись оттуда, взял себе отдельное купе и, как и положено настоящему картежнику, наградил проводников щедрыми чаевыми.
Он принял душ, побрился и, приоткрыв окно, лег спать. Через несколько часов его разбудил яркий солнечный свет и холод. Не вылезая из-под одеяла, Хардести посмотрел на выглядывавший из кармана рубашки чек на семьдесят тысяч долларов банка «Харвестерс энд Плантерс» Сент-Луиса. В другом кармане рубашки лежало несколько тысяч долларов.
От Сент-Луиса и до самого Иллинойса земля была покрыта снегом. Хардести попросил проводника разбудить его только в Нью-Йорке, чувствуя, что ему нужно хорошенько выспаться. Он заснул задолго до того, как поезд проехал Чикаго. Ему снились темные стены клубного вагона, светящиеся карты и красные фонари.

 

Госпожа Геймли вот уже вторую зиму жила без Вирджинии. Проснувшись, она первым делом выглянула в окно мансарды, не выпуская из рук своего петушка. После отъезда Вирджинии Джек страшно избаловался. Хозяйка то и дело кормила его отборным зерном, от которого он стал неповоротливым и ленивым, и вела с ним многочасовые беседы, ни минуты не сомневаясь в том, что он прекрасно понимает ее неподражаемые полисиллабические латинизмы и лаконичные англосаксонские обороты, свежие, точно молоденькая травка, и сильные, словно рука лучника. Как бы то ни было, он обладал по меньшей мере одним достоинством, которому могли бы позавидовать многие люди (особенно студенты): сколь бы продолжительным ни был ее монолог, он неотрывно смотрел ей в глаза до той поры, пока она не замолкала. Если она ненадолго замолкала, он делал шаг-другой, после чего вновь недвижно застывал на месте до следующей паузы. Она не могла упомнить ни единой курицы (а кур она за свою жизнь перевидала немало), которая так же феноменально умела бы слушать. Джек честно отрабатывал свой хлеб, отличаясь от всех собратьев необычайно острым умом. Он походил на гряду заснеженных холмов, подсвеченных рассветным солнцем, и был учтив, сдержан, сообразителен и искренен. Если бы он владел английским, он мог бы выучиться многим дельным вещам. У госпожи Геймли имелось немало секретов, которыми она не делилась даже с Вирджинией. От Джека же она не скрывала ничего.
После продолжавшегося пять суток снегопада ее дом замело снегом по самую крышу. Посмотрев на запад, госпожа Геймли увидела утонувшую в белой пелене деревню, над которой то тут, то там поднимались струйки дыма. Некоторые из соседей стояли на крышах, пытаясь понять, на каком свете они оказались. Госпожа Геймли слышала, что эта зима будет еще суровее предыдущей. В пользу подобных прогнозов говорила необычайная жара, стоявшая прошлым летом, когда вода в озере стала горячей как кипяток, а куры принялись нести яйца всмятку. В августе начались пожары. Дома, деревья и целые рощи горели так, словно солнце смотрело на них через огромное увеличительное стекло.
– Все происходит в полном соответствии с законом маятника, – сказала госпожа Геймли. – Сначала он качается в одну, затем – в другую сторону. Иначе равновесие окажется нарушенным. Природа в отличие от людей сохраняет верность законам риторики и этики, ее грамматика ясна и недвусмысленна. Нет, Джек, ты только посмотри! На озере выросли настоящие снежные горы! Бог являет людям лед и пламень, и, думаю, он делает это неспроста.
Громкий стук в дверь прервал ее раздумья. Она приложила руку к груди и пробормотала:
– Дейтрил Мубкот прорыл туннель!
Госпожа Геймли поспешила вниз, надеясь на то, что столь ранний визит не вызван какими-то дурными новостями. Открыв дверь, она действительно увидела перед собой Дейтрила Мубкота, за спиной которого начинался снежный туннель, шедший в сторону деревни.
– Дейтрил! Когда ты начал рыть этот туннель?
– Два дня назад, госпожа Геймли.
– Но зачем ты это сделал? Припасов у меня предостаточно. Ты ведь знаешь, что рыть туннели опасно! Ты должен помнить, что Хагиса Пергина и Ранулфа Вонка завалило в их собственном туннеле, нашли же их только весной. Чем больше выпадет снега, тем это занятие опасней!
– Все это мне известно, госпожа Геймли. Но мы узнали по телеграфу о том, что где-то в пределах нашего округа застрял в снегу экспресс «Полярис». На нем находилось около двухсот пассажиров. Если они все еще живы, мы могли бы на время приютить их в деревне. Вы согласились бы разместить у себя пять-шесть человек?
– Разумеется. Хотя особых удобств я им не обещаю. Но как вы собираетесь доставить их в деревню? Отсюда до железной дороги никак не меньше пятнадцати миль. Представьте, что станется с этими изнеженными горожанами, после того как они в своей легкой одежке пройдут такое расстояние по сорокаградусному морозу?
– Не беспокойтесь, мадам, – гордо ответил Дейтрил Мубкот. – Мы планировали эту операцию двое суток. Полсотни мужчин вышли туда два часа тому назад. Они везут с собой двадцать пять салазок, груженных продуктами, теплой одеждой и лыжами. Мы выслали вперед двух разведчиков, которые должны будут найти этот поезд и сообщить о его местонахождении остальным, после чего этой же ночью они приведут пассажиров в деревню. На это уйдет немало времени, поскольку те наверняка не умеют ходить на лыжах.
– Займусь-ка я, пока не поздно, готовкой. Их нужно будет накормить горячим хлебом и тушенкой, ведь они наверняка толком не ели вот уже несколько дней. Сами-то они знают, где они и что с ними?
– Сомневаюсь.
– Впрочем, это не так уж и важно. Все мы знаем ровно столько, сколько нам и положено знать.
Она закрыла дверь, растопила печь и принялась взбивать тесто.

 

За те пять суток, в течение которых бушевал снежный буран, проводники и пассажиры «Поляриса» съели все имевшиеся в их распоряжении продукты и сожгли весь запас угля. Забившись в два спальных вагона, они лежали, завернувшись в одеяла, занавески и ковры. Маленькие вагонные печурки топились обломками панельной обшивки и предметами багажа. Инженер, едва не замерзший во время поисков ближайшей телеграфной линии, обнаружил, что она обесточена. С полдюжины мужчин с пистолетами дежурили на крыше вагона в надежде подстрелить зайца или какую-нибудь полярную птицу. В конце концов им удалось добыть трех перепелов и кролика, варившихся теперь в одном котле. Повар хотел разварить дичь до такой степени, чтобы ее мясо полностью растворилось в бульоне, что позволило бы разделить пищу поровну (что касается детей, то их пока кормили припасами из специального резервного пайка).
Холод и голод тут же показали, кто чего стоит. Двое мужчин уже пали жертвой собственной нетерпеливости и самоуверенности – они увязли и замерзли насмерть в сугробах, находившихся неподалеку, одна из женщин сошла с ума (если только она не была сумасшедшей изначально), один мужчина был застрелен из пистолета в тот момент, когда он пытался украсть продукты, у нескольких человек от переохлаждения поднялась высокая температура. Этим пока и ограничивались людские потери. Что касается проводников, то они вели себя на удивление самоотверженно. Достойно проявили себя и многие пассажиры, которые ухаживали за больными, делились своими пайками и одеялами и пресекали любые проявления малодушия.
Хардести проводил почти все время на крыше вагона, пытаясь отыскать в небе или среди окрестных сугробов хоть какую-то живность. Охотники хранили полное молчание, поскольку находились в разных частях состава и боялись ненароком вспугнуть дичь. Сильный мороз также отнюдь не способствовал беседам. Все понимали, что помощь могла прийти только по рельсам, поскольку, судя по карте, от ближайшего городка их отделяло расстояние примерно в сто миль, вертолеты же вряд ли смогли бы подняться в воздух, поскольку их смазка не была рассчитана на такие морозы.
Закутавшись в парки и в одеяла, они вспоминали недавний буран, длившийся целых пять суток и остановивший не только поезд, но и ход времени. В этих краях порой случались и пятидесятиградусные морозы, которые могли стоять неделями. Даже в том случае, если бы охотникам удалось поразить каждой из оставшихся пуль по жирному зайцу, этого не хватило бы пассажирам и на день. И все-таки самое печальное обстоятельство состояло в том, что у них кончалось топливо, запасы которого к утру должны были иссякнуть окончательно. Надеяться на то, что их будут разыскивать на снегоходах, не приходилось, и это означало, что всех пассажиров попавшего в снежный плен поезда в скором времени могла ждать смерть – если и не от голода, то от холода.
Люди, сидевшие в вагонах, не понимали этого. Похоже, они считали, что их многочисленность являлась залогом их безопасности. Конечно же, они ошибались. Хардести вспомнился рассказ отца о замерзшей где-то в окрестностях Арарата тридцатитысячной турецкой армии. Холод невозможно одолеть числом. Он не щадит никого.
Вместе с другими охотниками он вглядывался в слепящие белоснежные дали, чувствуя себя настоящим полярником. Их руки и ноги давно онемели. Они не могли поверить в то, что это мертвенное сияние исходило от солнца, дарившего прежде не только свет, но и тепло. Теперь же оно выходило из-за горизонта всего на несколько часов и казалось холодным, плоским и блеклым, словно металлический диск циферблата дедушкиных часов. Скоро оно скроется за горизонтом и холод станет нестерпимым. Скоро сгорят все дрова и остынут печурки. Солнце, остававшееся их единственной надеждой, быстро клонилось к горизонту. Они смотрели на него, моля дать им хоть кроху света и тепла, но оно не внимало их мольбам, оставаясь безразличным и холодным.
Ослепленные солнечным светом и недвижные, они не сразу узрели чудо, надвигавшееся с запада. К ним направлялась по-армейски стройная колонна, состоявшая из нескольких десятков закаленных фермеров, привыкших ходить на лыжах едва не с первого дня своей жизни. Они двигались так же уверенно и грациозно, как стадо северных оленей. Пятьдесят разделившихся на пары взрослых мужчин тащили за собой двадцать пять тяжелых саней. Их фаланга походила на пришедшие в движение холмы или деревья. Напряженно дыша, они спешили к застрявшему в снегу поезду, увиденному с вершины холма одним из разведчиков, который и повел за собой колонну.
Над поездом, видневшимся посреди снежного поля, поднималось несколько едва заметных струек дыма. В нем находилось около двухсот мужчин, женщин и детей, которых нужно было срочно эвакуировать в более безопасное место.
Люди, находившиеся на крыше поезда, сначала услышали поскрипывание их лыж, затем их дыхание и наконец скрип снега. Сначала они приняли эти звуки за шум ветра. Потом они решили, что слышат поступь каких-то крупных животных. Когда же присмотрелись получше, они – к своему крайнему изумлению – увидели появившуюся невесть откуда армию безмолвных лыжников.
Мужчины, стоявшие на крышах, вначале хотели привлечь их криком, однако из их осипших глоток вырывались лишь шипение и хрип, и тогда они принялись палить в воздух из пистолетов. Услышав выстрелы, фермеры из Кохирайса ответили на них радостными возгласами и ускорили шаг. Находившиеся в переполненных, пропахших дымом вагонах пассажиры дружно возликовали, пусть они и не понимали, кем были эти неразговорчивые рослые мужчины в грубых одеждах и мехах.
– Луна сейчас полная, так что света и ночью будет предостаточно, – стал объяснять один из лыжников бригадиру проводников (никогда даже и не слышавшему о существовании городка Кохирайс). – Тем не менее многие из вас видят лыжи впервые, и потому нам придется отправиться в путь прямо сейчас. Лыж у нас хватит на всех. Больных и детей мы повезем на санях.
В течение часа всем пассажирам, успевшим подкрепиться сушеными фруктами и шоколадом, были выданы не только лыжи, но и подбитые мехом куртки и анораки. Колонна отправилась в путь еще до захода солнца.
Трое местных жителей шли впереди с факелами в руках. Все остальные следовали за ними. В тот момент, когда они выбрались из соснового леса на широкое плато, на небо вышла луна, осветившая всю округу. Тем не менее они не стали тушить факелов, за которыми, словно за путеводными звездами, следовали участники похода.
Горожане, одевшие на себя шерстяные и меховые одежды, быстро привыкли к меланхолическому свету луны и к мерцанию звезд. Им уже начинал нравиться и здоровый морозный воздух и поскрипывающий под лыжами снег. Многое из того, что они делали в прошлом и собирались делать в будущем, не могло сравниться по значимости с тем, что они делали в эту самую минуту. Им удалось преодолеть заснеженную равнину всего за четыре перехода, и все это время они видели справа от себя зеленоватые переливы призрачного света.
Добравшись до края плато, они увидели внизу поблескивающую разноцветными огоньками деревушку. Она находилась на берегу озера, над которым беззвучно переливались зеленовато-голубые ленты северного сияния. Дым, поднимавшийся из труб, образовывал в вышине прихотливый узор, обрамлявший полный диск луны. Лыжники непроизвольно ускорили шаг и заскользили вниз, к стоявшим по берегам озера, похожим на разноцветные рождественские свечи домикам, обитатели которых встречали гостей, глядя на них из окон или с крыш.
После того как были сняты лыжи, воссоединены семьи и сформированы группы, гостей стали кормить. Вид еды привел их в состояние транса. Им казалось, что они видят ее в удивительно приятном сне. Если они замерзли до смерти и видят все это, уже покинув свое бренное тело, то сколь удивителен и хорош тот новый мир, в котором они теперь оказались…
– Нет-нет, – говорили им. – Вы не мертвы, вы живы.
Недавние пассажиры не знали, можно ли было верить всем этим удивительно благожелательным людям, в домах которых они столь неожиданно очутились. Им хотелось одного: вновь оказаться на залитой светом луны бескрайней снежной равнине. Холода они уже не боялись.

 

Хардести вместе с четырьмя другими пассажирами – часовщиком из Милуоки, молодым морским пехотинцем и супружеской парой из Бенгалии – был препровожден по снежному туннелю в дом госпожи Геймли. Попав в ее дом и немного привыкнув к свету, они увидели возле камина хозяйку дома, на руках у которой гордо восседал белый петух. Близко сидящие глаза и достаточно своеобразное – то ли озорное, то ли застенчивое – выражение лица делали госпожу Геймли похожей на большую полярную сову. Сделав шаг вперед, она необычайно галантно (словно маленькая гимнастка, впервые показывавшая свою вольную программу) раскланялась с каждым из гостей. Гости ответили ей столь же учтивыми поклонами. Они чувствовали, что с городком Кохирайс связано нечто в высшей степени необычное, и потому пытались вести себя предельно осмотрительно, бессознательно уподобляясь исследователям далеких земель, старающимся копировать обычаи и манеры аборигенов. Желая снять возникшую вследствие этого неловкость, госпожа Геймли поклонилась каждому из гостей вторично, однако и те вновь ответили ей поклонами. Эта странная церемония длилась в течение пяти минут и закончилась только после того, как госпожа Геймли заметила, что один из ее гостей куда-то исчез.
Обведя взглядом комнату, она увидела, что этот симпатичный молодой человек, до которого внезапно дошел подлинный смысл происходящего, сидит за столом и набивает табаком свою новую глиняную трубку.
Казалось бы, внезапное появление сразу пяти гостей должно было вызвать у этой известной своей склонностью к красноречию старой женщины настоящее словоизвержение, тем более что ее словарный запас составлял около шестисот тысяч слов и она вот уже более года жила в полном одиночестве. Однако она и без того каждодневно вела многочасовые беседы с самой собою и с Джеком и резко ограничивала себя при разговоре с людьми, поскольку знала, что они смогут понять ее только в том случае, если будут непрестанно заглядывать в словарь. При общении с посторонними она старалась меньше говорить и больше слушать, пытаясь составить определенное представление о тех или иных диалектных и региональных языковых особенностях. Она тут же включила в свой лексикон пять новых слов, почерпнутых ею у часовщика: эскамбулинт, тинтинекс, валатониан, смеррч и дундук (все эти слова, кроме последнего, использовались часовщиками Милуоки для обозначения тех или иных частей часового механизма). В этом смысле подлинным сокровищем являлись бенгальцы. Их английский, похожий на развевающуюся косынку из тончайшего шелка и на птичье пение, поразил госпожу Геймли так, что она тут же забыла обо всем на свете и принялась задавать им вопрос за вопросом.
– Как в вашей стране называется вот это? – спрашивала она, указывая, к примеру, на ломоть только что испеченного хлеба.
– Хлеб, – отвечал супруг.
– Но ведь должны существовать и какие-то иные варианты, не так ли? – не унималась госпожа Геймли.
– Конечно, – кивали головами супруги. – Если маленький ребенок захочет хлеба, он скажет: «Дай балабап».
– Балабап?
– Именно так. Балабап.
– А как у вас называют полицейского, который берет взятки?
– Джелб.
– А старую запруду, на которой гнездятся лебеди?
– Хок.
Госпожа Геймли кормила гостей молочно-белым хлебом из местного зерна, тушеной олениной, жареной ветчиной и супом из оленины. Она то и дело извинялась за то, что на столе отсутствовал салат (местные жители так и не смогли найти способа, который позволял бы сохранять его в течение всей зимы). На десерт же она испекла множество булочек с голубикой, каштанами и с шоколадом, положить которые было не на что, поскольку вся имевшаяся в доме посуда уже и так стояла на столе. Поняв, сколь важен этот момент для престарелой хозяйки дома, Хардести достал из рюкзака свое серебряное блюдо.
Либо потому, что оно долго лежало в рюкзаке, либо по какой-то иной, неведомой ему причине оно стало блестеть пуще прежнего. Едва он достал блюдо из рюкзака, как оно отразило желтый свет керосиновой лампы, наполнив всю гостиную удивительным золотистым сиянием.
– Какое красивое блюдо… – еле слышно пробормотала женщина из Бенгалии.
– Слишком красивое для моих булочек, – добавила госпожа Геймли. – Я попытаюсь найти для них что-нибудь попроще.
– Что вы, что вы! – возразил Хардести. – Оно от этого хуже не станет. В свое время мой брат выбросил его из окна седьмого этажа на бетонную мостовую, но, как видите, оно от этого нисколько не пострадало. Блюдо покрыто чистым золотом, и потому оно не ржавеет и не тускнеет. При желании вы могли бы подать на нем хоть ростбиф. Подлинное достоинство уронить невозможно. Это относится и к словам, не так ли, госпожа Геймли? Они служат и простолюдинам и королям.
Едва он опустил блюдо на стол, как оно издало мелодичный звон, не затихавший в течение нескольких минут.
Госпожа Геймли направилась к духовке и вернулась оттуда уже с булочками. Пока она раскладывала их на блюде, Хардести прочел и перевел сначала начертанные на его краях названия добродетелей, затем надпись, сделанную в центре.
– Неужели здесь так и написано? – изумилась госпожа Геймли. – «О, как прекрасен град, где праведности рады!»
– Да, – ответил Хардести.
– Все понятно, – кивнула она, выкладывая булочки на блюдо.
Этой ночью госпожа Геймли отправилась спать на второй этаж. Она долго не могла сомкнуть глаз, думая о гостях, которых она уложила на полу гостиной, и вспоминая сказанные ей в далеком детстве слова о том, что некогда красота вновь вернется в этот мир. Конечно же, ей хотелось, чтобы это пророчество исполнилось еще при ее жизни или хотя бы при жизни Вирджинии или Мартина. Когда-то она верила в чудеса, в небесные города и в грядущий золотой век, однако стоило ей повзрослеть, как она поняла, что все это не более чем иллюзии. Но почему же ей вновь вспомнились те далекие времена? Огромное колесо ее жизни, похоже, вновь пришло в движение, хотя, быть может, она попросту пыталась как-то переосмыслить свое далекое прошлое… Впрочем, нет. Нет. Озеро уже замерзло. Мир вот-вот должен был вступить в третье тысячелетие, озеро же замерзало так рано лишь в ту далекую пору.
Тогда она была совсем еще ребенком. Пенны приехали из города, с тем чтобы похоронить на острове Беверли Пени. Госпожа Геймли почувствовала, что на ее глаза сами собой навернулись слезы. Ей вспомнилась холодная ночь вскоре после отъезда Пеннов, когда ее разбудили необычайно яркие звезды, что кружили по небу, позванивая и потрескивая, словно льдинки. Тогда ей еще не было и пяти лет. Затаив дыхание, она стояла на цыпочках возле окошка, не отрывая глаз от усыпанного звездами неба.

 

Хардести приехал в Нью-Йорк в холодный декабрьский день. Над улицами и авеню кружили невесомые снежные вихри, однако город пока не успел укрыться январским снежным покровом и потому все еще казался осенним.
Это был первый увиденный им город, который заявлял о себе так уверенно. Необычайно масштабный и эклектичный, он – в отличие от рассеянного Парижа или робкого Копенгагена – походил на властного центуриона, требующего к себе внимания всех своих подопечных. Огромные столбы дыма высотой в сто этажей, необычайно интенсивное речное сообщение и многие тысячи улиц, которые то и дело пересекались друг с другом или вели к взмывавшим высоко над реками мостам, являлись лишь внешним проявлением каких-то скрытых от посторонних глаз процессов.
Едва попав в город, Хардести тут же почувствовал дыхание некой незримой силы, проявлявшей себя во всех городских событиях и чудесах, пронизывавшей собой все и вся и ваявшей сам облик этого необычного города. Он ощущал ее действие буквально во всем и понимал, что горожане, привыкшие гордиться своей независимостью, на деле направлялись именно ею. Обитатели этого города, привыкшие потакать своим страстям, с немыслимой скоростью носились с места на место, спотыкаясь, подскакивая и дергаясь подобно марионеткам. Через десять минут после того, как Хардести покинул здание вокзала, водитель такси у него на глазах сбил уличного торговца, не пожелавшего уступить ему дорогу. Он не хотел становиться жителем этого города, который казался ему слишком уж серым, холодным и опасным (возможно, он был самым серым, холодным и опасным городом на свете). Он прекрасно понимал тех молодых людей, которые приезжали сюда, с тем чтобы сразиться с этой темной незримой силой. С него же хватило и той войны, на которой он успел побывать.
Он рассчитывал перебраться в Европу и отправиться на поиски того прекрасного города, в котором (хотя бы иногда) жили праведные люди. Тот степенный и спокойный город нисколько не будет походить на это не в меру оживленное и бестолковое место. Нью-Йорк никогда не сможет примириться сам с собой, его не сможет обуздать никто и ничто. Пестрый и взбалмошный, привыкший к хитросплетениям великого и смешного, он никогда не познает и подлинной справедливости.
Хардести, находившемуся далеко не в лучшем расположении духа после долгого и трудного путешествия по Пенсильвании, где он видел лишь винные лавки и мастерские по ремонту снегоходов, Нью-Йорк представлялся слишком уж безобразным, богатым, абсурдным, чудовищным, отвратительным и невыносимым городом. Он был полон разного рода преувеличений и извращений. Обычаи, принятые в других местах, обратились здесь в сущий кошмар. Трансформации подверглись даже сами жизненные функции. Процесс дыхания, к примеру, стал чем-то весьма условным, поскольку многочисленные химические и нефтеперерабатывающие производства практически лишили город чистого воздуха. Гурманов-сластолюбцев, которых в городе было великое множество, можно было сравнить разве что со свиньями. Что касается секса, то он стал здесь таким же предметом торговли, как жареный арахис или марганцовка.
Впрочем, вскоре ветер изменил направление. Небо неожиданно прояснилось, и Хардести стал свидетелем настоящего чуда. Без видимой на то причины он вдруг почувствовал себя повелителем мира, страдающим разного рода маниями. Хардести решил, что он пал жертвой какой-то психологической атаки. Впрочем, несмотря на крайнее возбуждение, он все-таки сохранял достаточное здравомыслие, для того чтобы понять, почему же в его душе произошел столь странный и неожиданный переворот. Это было как-то связано с самим городом, поскольку и все прочие его обитатели либо стенали у врат смерти, либо отплясывали с тросточкой и со шляпой в руках. Середина здесь напрочь отсутствовала. Конечно же, как и всюду, бедняки оставались здесь бедняками, а богачи – богачами. Однако здешние богатые дамы в соболях и бриллиантах могли исследовать содержимое мусорных бачков, а нищие, ночевавшие на решетках подземки, громко рассуждать о денежно-кредитной политике и Федеральной резервной системе. Он видел множество женщин, казавшихся мужчинами, и множество мужчин, казавшихся женщинами. Как-то раз он увидел на Мэдисон-сквер двух замотанных в простыни умалишенных, скакавших подобно бойцовым петушкам и извещавших прохожих о том, что нашли волшебное зеркало.
Хардести решил не мешкая отнести свой чек в надежный банк, с тем чтобы в нужное время купить на эти деньги билет и отправиться в Италию на одном из огромных, оповещавших низкими гудками о своем отплытии теплоходов, которые казались ему каноэ, плавающими по мельничному пруду. В Сан-Франциско банки походили на дворцы, и в этом не было ничего удивительного или странного. В Нью-Йорке же они напоминали своим видом соборы, и это, конечно же, было неправильно. Если бы правительство издало закон, обязывающий каждый второй банк стать церковью, а каждого второго вице-президента – клириком, Нью-Йорк в тот же миг превратился бы в центр христианства. С этой забавной мыслью Хардести положил свой чек на полированную мраморную стойку филиала банка «Гудзон энд Атлантик Траст» на Десятой стрит. Взглянув на чек, банковский служащий довольно фыркнул и произнес:
– Мы такие чеки не берем. Этим утром мы получили по телексу распоряжение, согласно которому мы не должны принимать чеков банка «Харвестерс-энд-Плантерс» города Сент-Луис. Похоже, этот банк лопнул. Я рекомендовал бы вам сходить в наш главный офис на Уолл-стрит. Они помогут вам прояснить ситуацию.
Это осложнение несколько отрезвило Хардести. Он направился в правление банка «Гудзон-энд-Атлантик Траст», находившееся в финансовом районе, и вновь испытал несказанное удивление, увидев под ногами кремовую мраморную плитку, по которой из департамента в департамент разъезжали на своих велосипедах многочисленные посыльные.
Служащий банка, которому сразу же не понравился вид Хардести, показал ему газету, в которой сообщалось о том, что банк в Сент-Луисе приказал долго жить.
– У вас есть три возможности, – заметил клерк. – Вы можете сохранить чек и тем самым выступить в роли кредитора, памятуя о том, что рано или поздно этот банк вновь может встать на ноги, вы можете продать его нам как акцепт, исходя из курса полтора цента за доллар, и, наконец, вы можете просто-напросто порвать его.
Хардести решил арендовать для хранения дискредитированного чека банковскую ячейку, надеясь на то, что лет через двадцать тот, подобно цикаде, научится летать. Он решил оставить в ней и свое блюдо, поскольку не хотел бесконечно таскать его с собой по городу, в котором, по слухам, каждый десятый житель являлся вором.
Глубоко-глубоко под мраморными полами пшеничного цвета находились выложенные мрамором палаты и отделенные друг от друга решетками отсеки. Хардести оказался в маленькой комнатке с огромным железным сейфом, в который он и положил свое блюдо и чек. Ему казалось, что он попал в подземный тибетский монастырь, – отовсюду слышались неясное бормотание и шепот. Несколько десятков мужчин средних лет, находившихся в таких же, как у него, отсеках, хриплыми от волнения голосами пересчитывали свои купоны и сертификаты. Он откинулся на спинку кресла и раскурил трубку. Шепот и шелест купюр были такими же мирными и спокойными, как плеск волн. Раздававшийся время от времени грохот стальных решеток и скрежет открывающихся и закрывающихся замков отзывались долгим эхом, жужжание дисков на дверках походило на мурлыканье кота. Хардести сидел в крошечном отсеке, глядя, как поднимается к потолку дым его трубки, и думая о том, что же он будет делать теперь.
В кармане у него лежало большое письмо, написанное им под диктовку госпожи Геймли. Для того чтобы понять его смысл, Хардести пришлось бы обложиться множеством словарей. Оно представляло собой нечто вроде рунической оды с вкраплениями самых банальных слухов, цитат, рецептов и рассказов о полях, озере и животных (о Хряке Гролье, о Гусыне Конкордии и так далее).
Госпожа Геймли отвела его в сторонку и продиктовала письмо, взяв с него слово вручить его адресату самолично, поскольку, как она сказала, «кохирайская почта гетерономна и необычайно игрива». Основная проблема заключалась в том, что госпожа Геймли не имела ни малейшего понятия о том, где именно находилась ее дочь Вирджиния. Тем не менее она заставила его поклясться в том, что он не уедет из Нью-Йорка до тех пор, пока не выполнит ее поручение. Когда Хардести спросил у госпожи Геймли, как он должен будет поступить в случае, если ему все-таки не удастся разыскать Вирджинию, та ответила просто и определенно: «Продолжать поиски». Он не собирался надолго задерживаться в этом городе и уже начинал жалеть о данном обещании.

 

Стало темнеть. Люди потянулись в кафе и рестораны с наклонными стеклянными навесами, покрытыми снегом. Хардести старался не смотреть в их сторону и остановился только тогда, когда увидел перед собой библиотеку. Он находился в сокровенном сердце города, сотни миллионов островков которого делились на бесчисленные параграфы, главы, темы, слова и буквы. Его взгляд скользил по этим называемым буквами значкам, связывая их воедино. Хардести бродил между высокими книжными стеллажами главного читального зала, воображая, что он гуляет по городу. Столы, окружавшие центр зала, казались ему пародией на Центральный парк, тем более что на них стояли лампы зеленого цвета.
В то время как ученые приступили к своим обычным ночным трудам, Хардести занялся поисками Вирджинии Геймли. Он попал в родную стихию, он знал, что ему следует делать, и он испытывал необычайную бодрость, вызванную долгими скитаниями по холодным улицам. Первым делом он попытался найти Вирджинию Геймли в каталогах. Затем он отправился в регистратуру и попытался отыскать ее в адресных и в телефонных книгах. Судя по тому, что ее имя в них не значилось, телефона у нее не было. Хардести связался с полицейским управлением, однако и там ему ответили отказом, поскольку все сотрудники либо были заняты ловлей опасных преступников, либо дремали в патрульных машинах под мостами. И потом, какое им было дело до его проблем?
Перевернув все легкие камешки, он взялся за валуны. Поскольку госпожа Геймли не имела ни малейшего понятия о том, где может находиться ее дочь, Хардести решил для начала отыскать в фондах библиотеки всю информацию, имеющую отношение к городку Кохирайс. Он взял атлас, но не нашел городка с таким названием ни в указателе, ни на карте (судя по ней, на месте городка находилась пустошь, по которой протекали две безымянные речушки). Его не оказалось ни на детальных картах местности, ни в статистических обзорах, ни в исторических сводках.
Это название не значилось нигде. Примерно через полтора часа сотрудники оповестили читателей о том, что библиотека закрывается до утра. Вместе с другими читателями Хардести медленно побрел к гардеробу, пытаясь осмыслить результаты своих изысканий. Сделанный им вывод был достаточно правдоподобен и прост: если информации о городке Кохирайс нет в этом огромном книгохранилище, стало быть, ее нет нигде. Надевая пальто, он спросил у старого сотрудника, не знает ли тот, нет ли где-нибудь поблизости недорогой гостиницы.
– Я ограничен в средствах, – сказал Хардести. – Я согласился бы и на номер без душевой комнаты.
– В комнате и не должно быть душевой, – оживился сотрудник, не забывая нажимать на кнопку каждый раз, когда мимо его кабинки проходил кто-нибудь из читателей (он не умел и не хотел делать ничего иного). – Иначе в вашем номере было бы две комнаты, верно?
– Все правильно, – вздохнул Хардести. – Это вы верно заметили.
– А что бы вы сказали об общей комнате?
– Что значит «общей»?
– Вдова Эндикотт принимает постояльцев.
– В одной комнате?
– Не совсем… Много она с постояльцев не берет. К тому же у нее достаточно чисто.
– Я все понял. Может быть, я туда и загляну. Вы только скажите, где я смогу ее найти?
– Да-да… Вы туда обязательно загляните. Она живет на Второй авеню, неподалеку от деловых кварталов. Не помню, как называется улица, которая ее пересекает, но это, впрочем, не так уж и важно. Она живет рядом со старым театром «Кохирайс».
– Как вы назвали этот театр?
– «Кохирайс». Раньше его только так и называли. Теперь же там показывают только состязания борцов, танцевальные шоу и водевили.
– Что вы знаете о театре?
– Вообще?
– О театре «Кохирайс».
– Только то, что я вам сейчас сказал.
– Но откуда у него такое странное название?
– Дайте-ка мне немного подумать… Впрочем, не знаю. Я об этом никогда не задумывался. Может быть, это название какого-нибудь моллюска? Может быть, прежде их сцена имела вид раковины?
– Благодарю вас, – ответил Хардести и поспешил по заснеженным улицам к указанному месту.
На здании театра красовалась надпись «Лача Либре». По диагонали от него находился пансион вдовы Эндикотт, вид которого немало удивил Хардести. Кем бы ни была эта ведьма, она содержала свой дом в образцовом порядке. В окнах пансиона горели свечи, начищенная бронза блестела как золото, а фасад находился в таком идеальном состоянии, словно это здание являлось национальным достоянием.
Театр же, похоже, знавал куда лучшие времена. На передних рядах сидело не больше сорока зрителей, жующих шиш-кебаб и горячие соленые крендели и ожидавших водевиля, который, похоже, ставился исключительно для тех бедняков, которые не могли позволить себе купить телевизор. Проложив путь по липким лужам и по грядам рассыпанной воздушной кукурузы, Хардести занял место в самом центре зала. В тот же миг свет в зале погас и поднялся занавес. На стенах виднелись старые фрески и изящные лепные орнаменты. Он не мог разглядеть их в темноте, и потому ему не оставалось ничего иного, как только наблюдать за ходом представления, тем более что в зале теперь горели только огни рампы.
На сцене появились два говоривших на идише (хотя аудитория была преимущественно испаноязычной) комедианта в париках, сделанных из мягких стружек, которыми обычно перекладывают апельсины. В течение всего номера глаза их были закрыты.
Едва они удалились за кулисы, как оттуда выехал необычайно худой велосипедист, не менее пяти минут круживший по сцене. Зрители, которым быстро наскучило это зрелище, принялись дружно улюлюкать, после чего он решил потрясти их своим финальным трюком. Надо сказать, этот тощий сицилиец и так плохо управлялся со своим велосипедом, когда же он попытался сделать стойку на руле, его велосипед переехал через авансцену и рухнул вниз вместе с седоком.
В тот же миг на сцену вышла давно забытая группа, носившая название «Поющие огурцы». Более всего в этой группе поражало то, что ее участников до сих пор не покрошили в салат. Одетые в огуречные костюмы, соломенные канотье и в гетры, они исполнили сразу три песни: «Мышь на свободе», «Бетховен и его племянник» и «Треуголка с бурской войны».
Несмотря на свою явную бесталанность и третьесортность демонстрируемых ими номеров, участники представления вели себя едва ли не надменно. Они считали себя артистами и называли себя этим словом на автобусных остановках где-нибудь в северо-восточном Делавэре или в налоговой инспекции, хотя на деле были не работниками искусства, но его проявлениями – такими же, как их грустные песни. В них было что-то бесконечно трогательное. Они никогда не сдавались и никогда не поступались своими амбициями, и даже не подозревали, что являются участниками грустной живой картины.
Венчал представление танец. На сцене появились три подозрительно молоденькие девицы в сабо и в простеньких зеленых платьицах. Согласно программке, «Мошенниц» (именно так именовалось их трио) звали Крошка Лайза Джейн, Долли и Боска. Они выделывали донельзя странные пируэты, совершенно не думая о том, что находятся на сцене театра.
Перед состязаниями борцов в зале зажегся свет, что позволило Хардести получше рассмотреть стенную роспись. На фресках были изображены виды самого озера Кохирайс и одноименной маленькой деревушки в разные времена года. Помимо прочего он увидел здесь буера и странную эстраду, стоявшую прямо на льду озера, румяные лица деревенских девушек и фермеров, лошадку, тянувшую за собой тяжелые сани. Самая странная картина украшала своды здания. На ней был изображен окруженный темной водой островок, над которым поднимался светлый столп, состоявший из множества звезд, что, искривляясь подобно радуге, постепенно превращался в Млечный Путь.
В тот же миг его душу объял трепет. Он увидел шедшую вокруг плафона выцветшую от времени надпись, которая гласила: «О, как прекрасен град, где праведности рады!»
Хардести вышел из театра, не дожидаясь окончания борцовских состязаний. У самого выхода он заметил мемориальную доску, извещавшую посетителей о том, что театр «Кохирайс» был подарен городу неким Айзеком Пенном. Это давало ему в руки нить, распутыванием которой он теперь и собирался заняться. Решив не тратить время зря, он направился к стоявшему напротив пансиону вдовы Эндикотт.
Так поразившее его совпадение, по всей видимости, не значило ровным счетом ничего. Город праведников никак не мог вырасти на этих жалких руинах, окруженных мрачными чудесами индустриальной цивилизации, в этом шумном, бесчеловечном, сером, словно стальная машина, городе с его закопченными шпилями, запруженными ломаным льдом каналами, безобразными зданиями и бесконечными авеню. Нет. В чем, в чем, а уж в этом он не сомневался. Его город находился совсем не здесь.

 

На сей раз усилия Хардести увенчались успехом. Хотя название городка и озера нигде не упоминалось, карточки со ссылками на материалы, так или иначе связанные с фигурой Айзека Пенна, занимали несколько каталожных ящиков. В скором времени Хардести уже работал с архивами Пеннов, где хранились книги, буклеты, плакаты, письма и рукописи. Большое количество писем и телеграмм посылалось через Гудзон или передавалось с оказией. Семейство Пеннов, имевшее отношение к изданию газет, китобойному промыслу и искусству (часть архива была посвящена Джессике Пенн, известной бродвейской актрисе), владело летним домом в месте, неизменно обозначавшемся буквами «О.К.».
В архиве хранилось столько материалов, что их хватило бы на несколько диссертаций. Более всего Хардести заинтересовали черно-белые фотографии конца девятнадцатого века. Именно в этот период живопись одарила фотографию тем, от чего фотография помогла ей в скором времени избавиться.
Эти фотографии находились в альбомах из вишневого дерева с бронзовыми петлями и располагались в хронологическом порядке. Под каждой фотографией помешалась краткая подпись, где назывались имена представленных на ней лиц и давались необходимые пояснения. Судя по ним, смена столетий ознаменовалась прежде всего повышенным интересом к лодкам, тобоганам, лыжам, теннисным ракеткам, морским яхтам и дачной мебели. Пенны любили снимать себя во время занятий спортом или на морских прогулках. Впрочем, Хардести удалось отыскать и фотографии, на которых можно было увидеть Айзека Пенна, снятого на своем рабочем месте вместе с другими сотрудниками газеты «Сан», играющую на пианино Беверли, Джека, занятого проведением химического эксперимента, гордо стоящую перед своей плитой Джейгу и всю семью разом. Пенны стояли посреди снежного поля, обедали в горах, катались на лошадях, изнывали от августовской жары или бродили по берегу озера, прислушиваясь к шуму волн.
Перед Хардести разворачивалась история рода Пеннов. Он рассматривал ее из будущего и потому нисколько не удивлялся тому, что маленький Генри, едва успев родиться, начинал командовать целым полком, что озеро то и дело замерзало и таяло, что маленькая Уилла буквально на глазах превращалась в статную даму. Находясь в этой во всех отношениях благоприятной позиции, он мог не обращать особого внимания на позы, декор и моду, а также на отдельные неточности и несообразности и не переживать за всех этих людей, которые то появлялись, то исчезали. В конце концов, его отделяло от них целое столетие.
Тем не менее он не мог не обратить внимания на ряд просчетов, допущенных архивистами. Беверли по непонятной причине всегда была освещена сильнее других (на некоторых фотографиях ее даже окружало некое подобие ауры). Помимо прочего, в одну из холодных зим, незадолго до начала войны, в доме появлялся человек, о котором в подписях под фотографиями не говорилось ни слова. Он нисколько не походил ни на Пеннов, ни на слуг, ни на представителей высшего света. Судя по грубоватой внешности и недюжинной силе, он, скорее всего, был мастеровым (но уж никак не пианистом или писателем) и, возможно, выговаривал слова на ирландский манер. Он мог бы руководить персоналом печатни, управлять фермой в Амагансетте или командовать одним из торговых судов Айзека Пенна, однако в этом случае он одевался бы куда проще и не стоял бы на фотографиях рядом с Беверли. Хардести особенно поразила фотография, на которой неизвестный нежно держал Беверли за руку. В том, что он ее любил, можно было не сомневаться. Далее следовали совершенно непонятные снимки: церемония венчания, во время которой жених поддерживал обессилевшую невесту под руку, и серия фотографий, сделанных зимой на заметенном снегом острове.
Незнакомец не был назван ни на одном из этих снимков. Вместо его имени на подписях всегда значился вопросительный знак. Но кем же он был? Педантичные архивисты этого явно не знали. В заметке, приложенной к последнему альбому, говорилось, что члены семейства Пеннов наотрез отказались не только комментировать, но даже и просматривать эти фотографии.
Хардести долго рассматривал лицо неизвестного, вызывавшего у него явную симпатию. Ему нравились и он, и она – его очень трогала эта таинственная, давно забытая всеми пара.
В конце концов его поиски увенчались успехом. Под снимками с изображением стогов сена и саней, с которых на Хардести смотрели лица рослых фермеров и детей, значилась фамилия Геймли. Жившие на берегу озера Геймли наверняка были знакомы с семейством Пеннов, судя по всему, давно забывшим о существовании самого этого озера, память о котором сохранялась лишь в династических семейных архивах. Хардести тут же решил отправиться на поиски Пеннов, надеясь на то, что в свое время Вирджиния Геймли поступила точно так же.

 

Этот огромный и многоликий город имел одну явную и непростительную слабость. Для многих-многих миллионов его жителей на свете существовало всего две газеты. Конечно же, они могли купить свежую газету на любом языке мира или обратиться к электронным средствам информации, кишевшим здесь подобно клубкам коралловых змей, однако в общем и целом население делилось на две части: одни читали «Сан», другие – «Гоуст».
Существовали как «Морнинг гоуст», так и «Ивнинг гоуст» (точнее, утренний выпуск и вечерний выпуск «Нью-Йорк гоуст»), как «Нью-Йорк морнинг уэйл», так и «Нью-Йорк ивнинг Сан», Соперничество затрагивало оба выпуска. Горожане отличали их с такой же легкостью, как свет отличают от тьмы, день от ночи, а сладкое от соленого. Хардести же не принадлежал к числу уроженцев этого города и потому не знал о них ровным счетом ничего. Он поспешил к газетному киоску, который казался ему высящимся над бушующим снежным морем маяком, и, купив «Сан», тут же с удивлением обнаружил, что газетой и поныне владело семейство Пеннов, редактором же и издателем ее был командовавший некогда полком Гарри Пенн. Хардести отправился на Принтинг-Хаус-Сквер к десяти часам, полагая, что в это время в редакции будет относительно спокойно.
На деле там уже царил такой бедлам, что сотрудники газеты попросту не замечали Хардести, вернее, не обращали на него никакого внимания. Он провел на крытом стеклом внутреннем дворе редакции не меньше двух часов, наблюдая за сотнями носящихся с этажа на этаж репортеров, копировальщиков, посыльных, редакторов и печатников. Едва эта беготня прекратилась (а произошло это ближе к полуночи), как заработали стоявшие на нижних этажах тяжелые прессы, казавшиеся ему огромными корабельными двигателями, приводившими в движение все это огромное здание. Хардести направился в находившийся на третьем этаже отдел городских новостей и остановил первого же шедшего ему навстречу человека. Этим человеком оказался ведущий редактор газеты «Сан» Прегер де Пинто.
– Простите, – обратился к нему Хардести. – Я пытаюсь отыскать одного человека, приехавшего сюда из городка Кохирайс, где некогда находился летний дом Пеннов. Как ни смешно это звучит, но поиски привели меня именно к вам. Я хотел бы поговорить на эту тему с Гарри Пенном. Вдруг он что-нибудь знает.
– Я полагаю, вы разыскиваете Вирджинию Геймли? – спросил Прегер.
– Совершенно верно!
– Она здесь работает.
– Стало быть, я ее нашел?
– Сейчас ее здесь нет. Только что пошел в печать «Уэйл», она же работает в «Сан». Она будет здесь в шесть утра.
– Меня зовут Хардести Марратта. Я был одним из пассажиров «Поляриса»… У меня письмо от ее матери.
– Хотите, я его передам?
– Я обещал ее матери, что сделаю это сам.
Прегер представился и пригласил Хардести в свой кабинет, который находился этажом выше, желая побеседовать с ним о городке Кохирайс (который особенно заинтересовал его после того, как Джессика Пенн и Вирджиния договорились вообще не говорить о нем вслух). Помимо прочего, он тут же почувствовал, что Хардести, так же как и Вирджиния, прекрасно владеет языком.
– Я ничего не знаю ни об озере Кохирайс, ни о городке с таким же названием. Я не знаю даже того, существуют ли они на самом деле, – сказал Прегер с усмешкой. – Мне ведомо лишь одно. Каждый человек, так или иначе соприкасавшийся с этим местом, обретает необычайную способность к языкам! Мне кажется, нам следовало бы проводить там ежегодные семинары или заливать в нашу водопроводную систему воду из озера Кохирайс!
Они разговаривали в течение нескольких часов, коснувшись в ходе беседы десятка самых разных тем и, к взаимному удивлению, обнаружив поразительную близость взглядов. Они сходились во всем: в любви к морозным зимам, в понимании смысла жизни, в привычке к долгим прогулкам и многочасовым беседам. Разделяло же их только одно: они по-разному относились к этому городу.
Хардести не хотел привыкать к безвкусности и уродливости его зданий, он считал его обитателей грубыми и невежественными людьми, он находил бесчеловечным весь строй его жизни. Ненависть его была иррациональной, слепой и угрюмой. Неисчислимое множество внутренних горизонтов, образуемых этими улицами, перекрестками, аллеями и карнизами, вызывало у него тупое раздражение.
Прегер слышал подобные признания далеко не впервые.
– Я уверен в том, что уже завтра вы полюбите то, что сегодня вызывает у вас такую ненависть, – усмехнулся он.
– Это вы так считаете, – возразил Хардести. – Я собираюсь отправиться в Европу. Полюбить этот город я, скорее всего, просто не успею.
– Вас увлечет царящая в нем анархия…
– Вы ошибаетесь. Анархия вызывает у меня отвращение.
– Вы поймете, что на самом деле она таковой и не является. Само существование этого огромного города говорит о том, что ему присуще некое внутреннее равновесие, свидетельствующее о наличии в нем здоровых сил, препятствующих его деградации.
– Откровенно говоря, я их не вижу. А вы?
– Вижу, хотя и нечасто. Но они искупают собой все. Они кажутся мне преддверием будущей совершенной эпохи, подобно тому как прожилки, встречающиеся в пустой породе, порой становятся предвестниками золотой жилы.
– А вам не кажется, что царящие здесь уродство и ужас могут со временем лишить вас всех подобных надежд?
– Что поделаешь. Я привык рисковать. В любом случае я буду делать то же, что и делал, чем бы это для меня не закончилось. Ни от меня, ни от вас его судьба не зависит. Разве мы можем заранее предсказать исход войны? Точно так же обстоит дело и с этим городом. Он ничего не обещает, но бывает необычайно щедрым. Если вы проживете здесь хоть какое-то время, вы поймете, о чем я сейчас говорю. Слышите гудки пароходов? Они звучат и зимой, и летом, выводя свою удивительную песнь. Знаете, о чем они поют? «Ты живешь в замечательное время. Мне придется уплыть, а ты сможешь остаться. Тебе посчастливилось жить в этом городе за миг до наступления золотого века».
Они расстались с чувством некоторой неловкости. Хардести обиделся на Прегера за то, что тот счел его мнение вздорным, Прегер же нашел Хардести чрезмерно обидчивым. Хардести недолюбливал людей, привыкших совать нос не в свое дело. Впрочем, тот все-таки пообещал познакомить его с Вирджинией Геймли. Их встреча была назначена на четыре часа (именно в это время «Сан» отправлялся в печать).
Не обращая внимания на метель, Хардести прошел пешком не меньше пяти миль и оказался возле невероятно высокой, поблескивающей зеркальными стенами башни отеля «Ленор». Улицы были безлюдны и пустынны, словно просторы прерий, однако теперь их покой казался ему обманчивым – битва, о которой говорил ему Прегер, не прекращалась ни на мгновение.
Ночной администратор предложил ему комнату на самом последнем этаже. Теперь, когда Хардести нашел Вирджинию Геймли, он мог особенно не беспокоиться о деньгах, поскольку не собирался задерживаться в этом безумном городе ни на минуту.
Оказавшись в своем номере, находившемся на сто двадцатом этаже, Хардести первым делом подошел к окну, за которым по-прежнему ярился ветер, и лишний раз поразился жестокости, бесчеловечности и бесчувственности этого города, разившего своим безжалостным серпом налево и направо. Даже отсюда, со сто двадцатого этажа, город казался объятым кромешным мраком, и это обстоятельство показалось ему символичным.
Обнаружив в ванной комнате сауну, Хардести несказанно обрадовался. Едва он вошел внутрь и прикрыл за собой кедровую дверь, как загорелись лампы и заработали мощные обогреватели. Хардести так намерзся за время своих скитаний, что начал потеть только через сорок пять минут.
На следующий день он должен был передать письмо Вирджинии Геймли, после чего, при удачном стечении обстоятельств, он мог покинуть город на океанском лайнере, прощальный гудок которого лишний раз доказал бы его правоту. Впрочем, Прегеру этого было не понять. Гудки океанских судов казались ему звуками церковного органа и потрясали до глубины души. Хардести слышал их даже со своего сто двадцатого этажа и в три, и в четыре, и в пять часов утра, ломая голову над тем, что они могут означать. Неужели корабли могли покидать гавань в такую погоду? Кто мог услышать их гудки в столь ранний час?
Постоянная активность, не прекращавшаяся даже по ночам, свидетельствовала о том, что город жил своей жизнью, сокрытой от глаз большинства его обитателей.
Он покинул сауну в полуобморочном состоянии и вновь подошел к окну. Хотя буран и не думал стихать, он заметил вдали странное свечение, делавшееся тем отчетливее, чем сильнее ярился ветер, сотрясавший стальной утес, внутри которого он сейчас находился.
Совершенно внезапно – так, словно снег был туманом, а отель кораблем, – его взору предстала залитая серебристым, голубоватым и чистым белым светом верхушка старого небоскреба, скрывавшаяся время от времени за зыбкой снежной завесой. К утру тучи сгустились вновь, и эта необыкновенная башня исчезла из виду.

 

Утро выдалось прозрачным как стеклышко. Хардести подошел к окну и окинул взором целый лес высоких башен, встававших на пути северного ветра. По далеким мостам двигались поблескивающие золотом слюдяные чешуйки машин. Огромные, словно города, корабли безмятежно пересекали акваторию бухты, разглаживая гигантскими утюгами барашки волн.
Улицы были запружены толпами людей, похожих на марионеток. В такие ясные морозные дни, когда полная луна, не дожидаясь темноты, выходила на небосвод вслед за солнцем, они казались рысаками, мечущимися по загону, или учеными, сделавшими великое открытие. В отличие от других городов Нью-Йорк не просто засыпал и просыпался – он умирал и оживал. Исполнившийся жизни узкий и длинный Манхэттен звенел и вибрировал подобно извлеченному из ножен клинку.
Хардести, направлявшемуся на Принтинг-Хаус-Сквер, то и дело приходилось сталкиваться с этими безумными лунатиками. Они не давали прохода никому. Машины неслись на красный свет. Хлебовозки мчались по главным авеню со скоростью 125 миль в час, сметая велосипедистов и пешеходов. Торговцы кренделями в толстенных шубах и в меховых летных шапках подобно бизонам бились друг с другом за место на перекрестке. Все кварталы от Риверсайд-драйв до самой Уолл-стрит были запружены брокерами в черных костюмах-тройках. Третьи этажи коммерческих зданий по обеим сторонам улиц превратились в школы карате. Хардести шел мимо них в обеденное время и потому постоянно слышал возбужденные крики нескольких сотен тысяч сражающихся, подобно русским танцовщикам выделывавших руками и ногами немыслимые па. На каждом углу горели огни, в каждом квартале шли смертельные схватки, бандиты грабили комиссионные магазины, аварийщики рушили старый фонд, строители, работавшие на верхних этажах, взмывали в своих люльках прямо в небо. От всего этого голова у Хардести шла кругом. Ему казалось, что этот город, постоянно нуждающийся в горючем, заглатывает жертву за жертвой: сначала он оценивает человека, затем вовлекает его в свой танец, дарит ему костюм, и наконец тот растворяется без остатка.
Когда он оказался на Принтинг-Хаус-Сквер, где находились здания редакций «Сан» и «Гоуст», уже стемнело. Рядом с расцвеченным крикливой рекламой зданием редакции «Гоуст» правление «Сан» казалось шедевром неоклассицизма.
Хардести поднялся по лестнице и вошел в кабинет Прегера де Пинто. Его и без того частившее сердце забилось еще сильнее, когда он увидел, что Прегер де Пинто и Вирджиния сидят рядом на маленьком кожаном диванчике. Стоило ему увидеть Вирджинию, как он тут же понял, что она создана именно для него. Им овладели ревнивые чувства. Жители этого проклятого города не имели ни малейшего понятия о справедливости. Когда Прегер поднялся с диванчика, чтобы поприветствовать его, Хардести, к своему немалому удовлетворению, заметил, что его отделяло от Вирджинии расстояние в один или, быть может, даже в целых два фута. Он тут же решил, что эта красивая женщина с длинными черными волосами и поразительно умным взглядом станет его женой, как бы ни относился к этому Прегер.
– Я раздавлю его, как муху цеце, – неожиданно для самого себя произнес Хардести вслух.
– Это вы о ком? – полюбопытствовал Прегер.
Тот же вопрос, судя по всему, заинтересовал и Вирджинию.
– О Крейге Бинки! – тут же нашелся Хардести.
– Вон оно что, – усмехнулся Прегер. – Выходит, наши желания совпадают. Но чем он вам помешал?
– Я видел сегодняшний номер «Гоуст». Это просто какой-то ужас!
Вирджиния улыбнулась. Судя по тому, как смотрел на нее Хардести и как подрагивал его голос, он влюбился в нее, что называется, с первого взгляда. Хотя этот факт свидетельствовал об известной слабости его характера, она не могла оставить его без внимания, пусть в течение нескольких минут она и пыталась делать вид, что это ее нисколько не интересует, памятуя о том, что у нее есть ребенок, нуждающийся в ее внимании и заботе.
Прегер де Пинто, для которого на всем белом свете существовала одна-единственная женщина, звавшаяся Джессикой Пенн, почувствовав неладное, почел за лучшее не мешать их разговору и незаметно удалился, тем более что к этому времени в обеих газетах произошла пересменка и Принтинг-Хаус-Сквер вновь наполнился прессовщиками, копировщиками и канцелярскими работниками.
Прежде чем Хардести передал Вирджинии письмо, написанное им самим под диктовку госпожи Геймли, он рассказал ей о том, что произошло с «Полярисом», и о том, как он попал в горячо любимый ею Кохирайс.
Вскоре они обнаружили, что Прегер куда-то исчез.
– Вы не заметили, когда он ушел? – спросила Вирджиния с улыбкой.
– Понятия не имею, – ответил Хардести. – Позвольте пригласить вас на обед…
– Мне нужно кормить ребенка, – сказала она. – Госпожа Солемнис знает, что я прихожу около шести.
Хардести мгновенно сник, разом лишившись былой уверенности и почувствовав сильную боль в сердце. Она заглянула ему в глаза и тихо прошептала:
– Я не замужем.
Они покинули здание редакции, так и не отыскав Прегера.
Хардести пришлось сменить овчинный тулуп на строгое темно-серое пальто, пусть ему и пришлось истратить на него большую часть своих сбережений. Он было запротестовал, сказав, что в тулупе он чувствует себя куда увереннее, но Вирджиния заметила, что носить тулуп в городе так же глупо, как ходить в пальто по деревне. Холодный северный ветер дул им прямо в лицо. Когда они пересекали людные авеню, Хардести страшно хотелось взять Вирджинию под руку. Впрочем, он был счастлив уже и тем, что ей нравилось его новое пальто и она пригласила его на обед к себе домой.
Они попали в район китайских и итальянских рынков. Повсюду теснились палатки и прилавки, им же казалось, что они идут по безлюдным весенним улицам. Фрукты и овощи дышали свежестью, рыбины с открытыми ртами все как одна походили на огромных радужных форелей.
– Порой я доставляю «Гоуст» немало страданий, – усмехнулась Вирджиния. – Я рассматриваю те же темы, что и они, но делаю это куда лучше. Как они меня за это ненавидят! Этим летом они опубликовали статью, посвященную китайским и итальянским рынкам, и, как всегда, речь в ней шла исключительно о продуктах. О чем бы они ни писали, они делают это на удивление бездарно!
– Я знаю, – согласился Хардести. – Ты бы знала, как меня поразила их сегодняшняя передовица, посвященная новому способу приготовления артишоков!
– Они всегда помещают подобные материалы на первой странице. Если чье-то суфле покажется им неудачным, они обведут заметку черной рамкой, если же кто-то придумает новый соус и напишет об этом статью, ее заголовок займет целую полосу! Три дня назад я посвятила этим рынкам небольшое эссе, но не сказала в нем ни слова о продуктах… Суть этих рынков заключается совсем в ином…
– В чем же? – спросил Хардести, и сам знавший ответ на этот вопрос.
– В самом процессе продажи и покупки, в этих лицах, красках, бесконечных историях. Где бы еще ты смог увидеть такие замечательные лампы? – Она указала на висевшую у них над головой цепочку ламп, уходившую в конец квартала. – Гарри Пенн получил от Крейга Бинки телеграмму, в которой говорилось буквально следующее: «Разве можно писать о рынке, не говоря ни слова о продуктах?» Представляешь, они находятся на одной площади и при этом обмениваются друг с другом телеграммами! Гарри Пенн отправил ему такой ответ: «Чревоугодие убивает дух». Честно говоря, я люблю поесть и не отказалась бы сейчас от сытного обеда. Но миска похлебки не стоит целой империи.
Купив вырезку и овощи, они вновь вышли на залитую серебристым светом мостовую.
– Мой дом находится в той стороне, – сказала Вирджиния, – но мне бы не хотелось идти через Файв-Пойнтс, это слишком опасно. Лучше дойти до Хьюстон-стрит и обойти этот район стороной.
– Так выйдет в три раза дальше, – удивился Хардести. – Почему бы нам не пойти прямо через Файв-Пойнтс? Я уже проходил здесь сегодня, и ничего страшного со мной не случилось.
– Считай, что тебе просто повезло. К тому же уже стемнело.
– Не беспокойся, – покачал головой Хардести. – Скорее всего, в такое время настоящие бандиты еще спят.
На улочках Файв-Пойнтс за их сравнительно недолгую историю успели побывать бандиты, представлявшие собой едва ли не все национальности и народности. Характер преступлений и манеры преступников то и дело менялись по мере того, как менялись их языки и преследовавшие их соблазны, хотя по сути это были все те же грабители и разбойники, вооруженные ножами, дубинками и пистолетами. Отчасти Хардести был прав. В это время бандиты в большинстве своем все еще отдыхали. Снег придавал известное очарование и пустынным улицам Файв-Пойнтс, похожим на пещеру, имеющую вход, но не имеющую выхода. Вскоре Хардести и Вирджинии стало казаться, что из темных окон за ними кто-то следит. Издалека донесся чистый звон колокольчика, но его тут же заглушил отвратительный хохот.
Они не прошли еще и половины квартала, как их взорам стало открываться то, чего они не видели и не могли увидеть прежде: таящиеся в темных подворотнях странные фигуры, сведенные судорогами тела, заломленные, молящие о помощи руки. С каждым шагом их становилось все больше, а крики и стоны звучали все громче и громче.
– Как странно, – пробормотал Хардести. – Улицы пусты, но я вижу на них людей…
Он взял Вирджинию за руку, и они поспешили к видневшемуся вдали перекрестку, залитому заревом пожара. Там должны были присутствовать пожарные, полиция, а возможно, и пресса.
Огнем было объято сразу несколько зданий, над которыми поднимались густые клубы черного дыма. Повсюду, насколько хватало глаз, стояли толпы праздных зевак, в чьих глазах отражалось пламя пожара. Они с интересом наблюдали за дерущимися на крышах горящих зданий подростками, которые были настолько увлечены схваткой, что не обращали на языки пламени ни малейшего внимания.
Эта картина поразила Вирджинию до глубины души.
– Я и не знал, что здесь такое творится, – пробормотал Хардести виновато. – Днем здесь совсем иначе…
Мужчины и женщины выбегали с соседних улиц словно ящерицы, спешащие погреться на солнце. Тротуары и без того уже были переполнены людьми. То тут, то там виднелись лотки торговцев. Чего здесь не хватало, так это пожарных, машин «скорой помощи», тяжелой техники и прожекторов. Здания же тем временем все рушились и рушились, а люди все гибли и гибли.
Сквозь толпу пробиралась тягловая лошадь, тащившая за собой груженный мусором фургон. Поняв, что ему не удастся объехать толпу зевак, возница решил проехать напрямик.
– Ты только посмотри на это животное! – прошептал Хардести, испытывая разом и сострадание и отвращение. – Таких крупных коней я не видел еще никогда… Наверняка он очень породистый! Чего только ему не пришлось пережить!
Когда возница огрел несчастного коня хлыстом, а стоявшие вокруг дети принялись стегать его по морде невесть откуда взявшимися прутьями, животное опустило голову и устало прикрыло глаза. Его холку и бока покрывали страшные шрамы, язвы и следы ожогов, хвост и грива были коротко острижены, одно ухо изорвано в клочья.
Судя по всему, этот израненный и изуродованный конь, похожий на человека, обезображенного неизлечимой болезнью, тащил за собой очень тяжелый груз, что, впрочем, ничуть не сковывало его в движениях. Несмотря на полученные некогда страшные раны, он сохранял былую силу, а огромные размеры лишь подчеркивали его необычайную грациозность. Статью конь этот нисколько не уступал лучшим скакунам, и при этом он явно превосходил их своей мощью.
Стоило фургону выехать за пределы толпы, как возница пустил коня галопом, огрев его своим длинным хлыстом. Конь понесся вперед с такой скоростью, словно скакал по лугу без упряжи и без повозки, двигаясь с поразительной легкостью, раскованностью и совершенством. Гордо подняв голову, он скрылся во тьме, прекрасный, словно небесный вестник.

 

Зима, которая еще только начиналась, подобно не знающей препятствий огромной мусороуборочной машине разъезжала по всему городу и по всей стране. Звезды ярко сверкали, наблюдая за нею с небес и щедро одаривая отчаянно тянувшиеся к ним голые ветви деревьев своим серебром. Эта удивительная и безумная сила, очищавшая души животных и человека, заставила Хардести и Вирджинию перейти сначала на быстрый шаг, а затем и на бег. Судя по всему, в северных лесах сейчас творилось что-то неописуемое, поскольку даже здесь зима изукрасила морозом ветви сикоморов, росших на Кристи-стрит, и раскачивала их до той поры, пока они не стали звенеть подобно маленьким колокольчикам.
К тому времени, когда они добрались до квартиры Вирджинии, находившейся на Малберри-стрит, и стали подниматься по плохо освещенной винтовой лестнице, мороз сделался уже нестерпимым. Они скрылись от него в теплой парадной и, следуя причудливым лестничным маршам, принялись выписывать эпициклы, которым наверняка позавидовали бы и планеты. В перископе двери тут же появилось недреманное око госпожи Солемнис, вдовы греческого рыболова, занимавшегося промыслом морских губок.
– Кто там? – послышалось из-за двери.
– Это я, – ответила Вирджиния.
– Кто это я?
– Вирджиния.
– Что еще за Вирджиния?
– Вирджиния Геймли. Госпожа Солемнис, неужели вы меня не помните? Я снимаю у вас квартиру!
– Так это вы! – Госпожа Солемнис тут же открыла дверь и сунула Мартина в руки Хардести, сказав одно-единственное слово: – Забирайте!
Маленький Мартин, закутанный в длинную фланелевую пеленку голубого цвета, походил на русалку. Доверчиво опустив головку на холодное пальто Хардести и закрыв глазки, малыш довольно засопел.
– Хороший мальчик, – сказал Хардести, целуя его в лобик.
Он не стал снимать пальто, не желая лишний раз беспокоить Мартина, Вирджиния тут же занялась наведением порядка. Она отличалась необыкновенной аккуратностью, чего нельзя было сказать о госпоже Солемнис. Она ходила из комнаты в комнату, поправляя и расставляя по местам веши. В своем серо-черном костюме и кружевной рубахе Вирджиния походила на даму со старинного портрета, однако, глядя на нее, Хардести не мог удержаться от смеха, поскольку она неожиданно напомнила ему маленьких механических мишек, которых он когда-то видел в тире. Сказав, что хочет переодеться, Вирджиния маленькими неуверенными шажками удалилась в свою спальню и прикрыла за собой дверь, однако, усомнившись, насколько правильно оставлять малыша с малознакомым человеком, тут же выглянула наружу.
– Отрабатываешь реакцию? – рассмеялся Хардести.
– Да, – ответила Вирджиния, выходя из спальни в том же самом серо-черном костюме. – Готовлюсь к интервью с Крейгом Блинки. Он не умеет концентрироваться на одном предмете. При разговоре с ним нужно то и дело совершать резкие движения, иначе он потеряет к тебе интерес.
– Откуда тебе это известно?
– От Гарри Пенна. Он знает, что Бинки не может устоять против лести, и время от времени подсылает туда репортеров, выведывающих секреты «Гоуст». Завтра туда отправлюсь я. Именно таким образом мы и выведываем все их планы и при этом остаемся для них загадкой. Мы практически не заботимся о секретности, но «Сан» и «Уэйл» в этом смысле можно уподобить створкам моллюска. Все заняты своим делом, и все имеют собственную долю в прибыли предприятия. Единственный источник сплетен и слухов – это отдел «Дом и семья». На прошлой неделе мы поместили в номере рецепт пирога, который моя мама называет «Саксофон». В тот же день этот рецепт представил на своих страницах и «Гоуст». Ты можешь себе это представить? Для того чтобы приготовить этот пирог, нужны персики, изюм, черника, ром и мята! Я сомневаюсь, что шпионы «Гоуст» с их накладными бородами и усами могли подслушать его, находясь в соседней комнате!
Она взяла малыша на руки. Хардести снял пальто и бросил его на спинку кресла. В своем старомодном костюме, который был ему явно великоват, он походил на героя, сошедшего со старинного портрета.
– Ты окончательно разошлась с его отцом?
– Да, – ответила она без тени сожаления или грусти.
– Ты хотела бы вернуться в Кохирайс?
– Конечно. Ведь там находится мой дом.
– И когда ты собираешься это сделать?
– Как только закончатся эти зимы. Я думаю, это произойдет в начале нового тысячелетия. Тогда изменится очень многое – если и не в мире, то во мне самой. Я смогу увидеть то, чего я не видела прежде!
Хардести тут же насторожился.
– Что ты имеешь в виду?
Она сделала вид, что не услышала его вопроса, ибо в противном случае ей пришлось бы раскрыть перед ним свою душу, чего она делать пока не хотела.
Хардести подошел к окну. Над длинным, в целую милю, коридором внутренних двориков терракотовых зданий, над голыми ветвями деревьев, над сводчатыми окнами и шиферными крышами высились две залитые голубоватым светом огромные башни Уильямсберг-Бридж.
– Все здания, которые ты отсюда видишь, – сказала Вирджиния, укачивая ребенка, – построены уже после тысяча девятьсот пятнадцатого года. Здесь тихо, как на лугу. Летом в кронах деревьев вьют гнезда сотни птиц. У одного из жильцов соседнего дома живет петух, который каждое утро будит всю округу своим криком, оповещая о том, что начался новый день тысяча девятьсот такого-то года!
– Пройдет несколько лет, и он возгласит начало нового тысячелетия!
– Господин Марратта, – сказала Вирджиния едва ли не суровым тоном, – через несколько лет новое тысячелетие начнется не только для него.
– Ну и что из того? Круглая дата, только и всего.
– Не просто круглая…
– Ты думаешь, тогда таких зим уже не будет?
– Да, я так думаю.
– Ты думаешь, этот город изменится?
– Да, он изменится.
– А если нет?
– Без всяких если.
– Но почему?
– Если даже ничего не произойдет, мир все равно станет иным. Я это точно знаю.
– Но откуда ты можешь это знать?
– Ты сочтешь меня ненормальной, – ответила Вирджиния, отвернувшись в сторону.
– Ничего подобного…
– Я знаю, что эти зимы выдались такими холодными совсем неспроста. Они работают как плуг. Ветер и звезды боронят землю и крушат город. Я чувствую и вижу это повсюду. Это же чувствуют и все животные. Мы приближаемся к чему-то очень большому и важному. Все, что происходит в этом мире, имеет какое-то значение, какой-то смысл, верно? Так вот, все последнее время я постоянно слышу раскаты грома…
– Я верю, что так оно и есть, – прошептал Хардести, взяв ее за руку. Он уже нисколько не сомневался в том, что этот город рано или поздно восстанет из руин.
Назад: Озеро Кохирайс
Дальше: Новая жизнь