Книга: Ворон белый. История живых существ
Назад: 1. УШНАЯ СЕРА
Дальше: 3. МИР ИЗМЕНИЛСЯ

2. СШИБАТЬ ДЕНЬГУ

на жизнь мне доводилось по–всякому. Студентом подрабатывал разносчиком в блинной, потом – швецом в небольшой артели, где строчили левые тряпки под марками модных домов. В артели, правда, задержался недолго – на поверку там оказался гейский вертеп, так что мне пришлось из этой клоаки бежать, засветив в глаз закройщику Цветику. Он каждый день дарил мне гладиолусы (был август), грустил о своем детстве, лишенном отца, откуда, по его разумению, и проистекала тоска по мужской ласке, и как бы невзначай то и дело норовил погладить по колену, коварно отвлекая рассказами о природе изящного, скрытой в Чайковском, Уайльде и Нурееве. Поцелуя в плечо я не вынес. (Задним числом Князь похвалил меня за решительность, а Нестор занес этот случай в Большую тетрадь.) Затем пошел в дезинсекторы, травил тараканов по трактирам и кондитерским – вонючее, конечно, занятие, но на выездах гладкие стряпухи кормили обедом и давали с собой в пакете кусковой горький шоколад. Потом курьерствовал, убирал клетки в зоопарке, подстригал газоны… После института работал инженером звукозаписи в кукольном театре – там, в студии, в неурочное время тайком наиграл и напел несколько собственных музыкальных номеров. Прилично вышло, хотя самому все партии писать – последнее дело. Потому что неоткуда взяться счастливой случайности. Этот благотворный микроб всегда заносится извне. Но у нас в стае, кроме меня, никто с нотами не дружил. Только Рыбак согласился на записи маракасами пошуршать. Потом много где еще мыкался, пока не прибился к киношникам, которые по заказу фонда «Вечный зов» снимали натурфильмы и разные исторические реконструкции о всевозможной живности, девственных лесах, реках–озерах, ущельях–скалах, былых и ныне прозябающих племенах и прочей природной дикости. В основном – на землях отечества. Песцы в ненецкой тундре; каменные столбы на плато Мань–Пупу–нер; лопари со своим меряченьем; Кольские сейды; раздувающиеся в меховой шарик нерпы и прозрачная рыбка голомянка в дистиллированных байкальских водах; загадочное Телецкое озеро на Алтае; грибные ведьмины круги; Патомский кратер – «гнездо огненного орла», как зовут его якуты; расщепляющие атом древние гипербореи; пышущая паром Долина гейзеров; озеро Светлояр с подводным колокольным звоном шести церквей; трудовые дни шмелей, обустроивших гнезда в мышиных норах; тайга, в которой летом гуляет хвойное эхо, а зимой стоят такие морозы, что олени скрываются в самую глушь, где трещат деревья и, уткнув морду в снег, замирают окаменелыми… Верно задумано, а то на деле выходит, русский человек сейчас больше осведомлен о судьбе суриката в африканской саванне, чем о житухе веселой выдры на речке Ухте под Волосовом.
У киношников я сначала на подхвате был: помогал музыку, шумы и всевозможные специфические звуки подбирать, вроде свиста пули, который производится путем чирканья ногтем по натянутой шелковой ленте, или шагов по снегу, извлекаемых из мешочка с крахмалом, а потом меня заметили и за креатив сильно зауважали. Это когда я на пару с консультантом–зоологом идею фильма «Терем–теремок» предложил. Теремом у нас лошадиная куча была – сначала на нее мухи слетались, потом афодии и карапузики, потом копр и навозник–землерой, потом стафилины – поохотиться на мушиных личинок, тут же и птицы: воробьи зернышки выклевывают, дрозды, сороки и галки – жуков да червячков, а в сумерках приходит еж в надежде закусить блестящим зелено–черным навозником – если тот, налетев, не успеет быстро закопаться, ему приходится туго… Словом, сложилась целая история этакого общего, взаимосвязанного, драматического житья–бытья.
Идея теремка в «Вечном зове» их главным натуралистам понравилась. Они лучшие силы подключили и сняли отлично. Меня лунный копр просто за душу взял – подвижный такой смоляной броневик с рогом на голове, ползет и сипло пищит, как стародавняя детская резиновая игрушка с дырочкой от выпавшей свистульки. Он ночами растопыренным усиком желанный дух ловит и по чутью летит на лошадиный выгон, там подлезает под свежую кучу и зарывается в землю, устраивая неглубокий горизонтальный ход с логовом в конце, куда стаскивает навоз – пищу для будущей личинки, – в который самка откладывает яйца. О том, что в тереме лунный копр живет, узнать можно лишь по небольшой горке земли, которую он из норки выгреб.
Не то навозник–геотрупес. Этот с лету пикирует на кучу и роет вертикальную шахту вглубь земли сантиметров на двадцать, там и обустраивает гнездо, оставляя в заселенном разной мелочью тереме дыру, как след от пули.
По сказочной канве должен был в итоге какой–нибудь медведь – лесной гнет – эти хоромы со всеми их насельниками раздавить. Я даже на эту роль трактор предложил, распахивающий целину под будущую ниву, но начальство трагедии не допустило. Трактор прошел вблизи, обозначив угрозу и оставив место эсхатологическим предчувствиям, однако в целом история закончилась жизнеутверждающе – выходом из куколки лоснящегося черным, гравированным тонкими бороздками хитином, будто облитого лаком, молодого лунного копра.
Кому–то, может, это – фи, возня навозная, а я так понимаю: надо уметь работать с тем материалом, с тем веществом жизни, который дарует тебе далекий сверкающий Бог и в котором ты обретаешь свой терем/дом. Как говорит Князь, «никто не обещал, что будет тепло на закате дней». А в башню из слоновой кости, где все стерильно и сомнительные места хлоркой присыпаны, бабочка не залетит: ей там делать нечего. Словом, из собственной общей идеи я потом немалую радость познания извлек и усладил глаз хорошо снятой картинкой.
На первом успехе решил не останавливаться. Встретил как–то Мать–Ольху, которая была в неважном настроении, тоскуя от неустроенности мира и отсутствия повального счастья, примерно так: вот растут себе деревья, никого не трогают, а их гнет ветер, морозит стужа, точит червь, взахлеб поит дождь, бьет молния, секут люди – и нет никого, кто утолит их сладкое горе. Тут меня очередная мысль и осенила. Я пригласил Мать–Ольху в кофейню и там с ее помощью между чашкой кофе и креманкой со взбитыми сливками набросал заявку на производство натурфильма по принципу того же теремка, только теперь вместо лошадиной кучи – дуб. Так сказать, развитие темы. В дупле живет скворец, под корнями – барсук, на ветке шевелит огромными усами дубовый дровосек, долбит усохший сук пестрый дятел, в кроне галдят дрозды, овсянки, зеленушки, шуруют белка и куница, над листвой в сумерках гудят роскошные жуки–олени, опившиеся днем сочащимся, пенящимся в трещине коры, точно брага, дубовым соком, под корой и в лубе орудуют челюстями личинки, ищут желуди в палой листве кабан и желтогорлая мышь, деревенский кот округлил глаза, прислушиваясь к писку из дупла… И поливает этакое мировое древо дождь, и сушит ветер… Потом зима, покой, холодный сон и – снова пробуждение на мартовском припеке. И обо всем этом закадровым голосом рассказывает сам богатырский дуб – Мать–Ольха его переживания мне очень ярко описала.
За соседним столиком сидели две девицы, одна из которых пронзительно щебетала о какой–то ерунде, не обращая ни малейшего внимания на Мать–Ольху с ее печалью. За что и поплатилась.
– Боже мой, Гусляр, сколько пустоты вмещается в эту милую головку! – громогласно заявила Мать–Ольха, в упор глядя на побледневшую от ужаса трещотку.
Дубовая история мое положение у киношников серьезно укрепила. Теперь по воле командоров фонда «Вечный зов» меня стали допускать к работе над сценариями и проявляли интерес: нет ли новых творческих соображений? Ну а после того, как Князь познакомил меня с лесничим и охотоведом из дружественной стаи, тотемом которой был желтоглазый волк, и те устроили мне с оператором съемки сюжета о жизни лисьего семейства, мой статус сделался неколебимым. Про лис снимали фильмы и раньше, но таких кадров, которые добыли мы, никому прежде запечатлеть не доводилось. Думаю, дело в Князе – он свел меня с людьми и легкой рукой послал навстречу нам удачу. Я говорю о сцене, в которой лиса избавляется от блох.
Церемония такая: лиса возле реки выхватывает из земли зубами пучок мха и, пятясь задом, медленно заходит в воду. Очень медленно, чтобы до паразитов дошел смысл деяния, чтобы канальи осознали серьезность положения и неизбежность исхода/бегства. И те осознают. Блохи одна за другой перескакивают по меху смекалистого зверя от хвоста к голове до тех пор, пока над водой не остается один только лисий нос. Ну и пучок мха в зубах. В итоге, поплясав на черном голом кожаном носу, блохи, толкаясь и теснясь, перебираются на мох. Тогда лиса разжимает зубы и пучок, как баржу с каторжанами, вода уносит прочь. А мокрая Патрикеевна выходит на берег, отряхивается и, избавленная от большей части досаждавших паразитов (оставшихся возьмет на зуб), резво бежит по своим рыжим делам. Скажем, мышковать.
Весь этот сюжет мы, заеденные злыми комарами (мазаться пахучими репеллентами, само собой, было нельзя), засняли в подробностях, с наездами и крупными планами, с трех камер. Успех был полный, необыкновенный. Разве что орден не дали. Словом, благодаря творческому подходу и счастливому стечению обстоятельств, я в деле производства документального кино о братьях наших меньших встал прочно, основательно, как свая. Теперь командоры «Вечного зова», случалось, обращались ко мне напрямую. Иногда без дела даже, а так – поболтать. От одного из них я впервые и услышал о Желтом Звере.

 

– Отличный материал, Гусляр. Сделано на ять.
Говорившего я не видел. Голос не узнал. Командор подошел ко мне со спины в сортире офиса на Моховой, арендуемого киношным отделом «Вечного зова». Я только–только расстегнул ширинку у белого, как яйцо, писсуара.
– «Дуб» ваш в прошлом году на шесть каналов продали плюс за бугор в девять стран. – Командор встал у соседнего фаянсового зева. – А по лисьему семейству сейчас Первый с Четвертым за эксклюзивное право на показ торгуются.
Вообще–то шишки «Вечного зова» появлялись на Моховой редко. Предпочитали выдергивать на разговор людей к себе в головную контору фонда, которая занимала небольшой, роскошно обустроенный особняк на 4–й линии Васильевского острова. Этого я там и встретил, когда меня после успеха «Дуба» вызвали на 4–ю линию для знакомства. Командор был средних размеров и словно бы сделан из мыла: удержать такого не удержишь – ускользнет. Порода везунчиков. Изящных и опасных, как оса, как граненая мизерикордия. На вид командор был мой ровесник, но холеный – в кремовом костюме, шелковой рубашке без галстука, с гладкими, зализанными, напомаженными гелем волосами. Будь костюм черным – чисто чикагский ухорез на голливудской целлюлозе. Звали его Льнява. Почему? Не знаю. В конце концов, должны же были его как–то звать, а раз так, то отчего не Льнява?
– Рад, что оценили по достоинству. – Благодаря, вероятно, обстоятельствам встречи я чувствовал себя немного скованно.
– Вот как? Хотите сказать, что цену себе знаете?
– Вроде того.
Льнява усмехнулся:
– А вы… фантазер. Может, вы и на вопрос «как дела?» отвечаете подробно?
– Отвечаю: наше дело – сеять, бабье дело – прясть. – По правде, так часто говаривал Рыбак, но я подумал, что сейчас присловье это придется к месту.
– Скромно, непринужденно, безыскусно, – похвалил Льнява. – Выходит, цену вы себе не знаете. Потому и щеки не надули.
– Молодой еще. Успею.
– Вам лет сколько?
– Сорок.
– Долго жить собрались?
– Что ж не жить? Девы радуют, вино пьянит, небеса благоволят…
– И то верно. Пока – благоволят. А щеки надувать не спешите. Эти, которые с надувными, стоят дешево. Знаете, тщеславных и самолюбивых не расслабляет даже постель, потому что и там они пытаются доказывать, что они лучшие и несравненные, вместо того чтобы просто сделаться на десять минут счастливыми.
Командор был затейлив.
– Про щеки – договорились, – согласился я.
– Вот и хорошо. Довольны работой?
– Грех жаловаться. Спасибо, что под сукном заявки не томите.
– Бывает, томим. А бывает – и прямо в корзину.
– Тогда – сугубо личное спасибо.
– Ну, зачем же так… Это ведь я должен вам спасибо сказать. Фимиам кадить должен, дабы побудить на новые свершения. Разве нет? – Льнява меня смущал, и у него это отчасти получалось.
– Промежуточный итог: сотрудничеством мы довольны обоюдно. – Кажется, я не уронил достоинства.
Командор рассмеялся, закинув к потолку загорелое (а на дворе, между прочим, конец марта) лицо.
– Ждем новых заявок. – Льнява тряхнул концом. – И вообще любых соображений. Хотя бы в форме отвлеченных мыслей. Соберем специалистов, покумекаем – пустотел отсеем, а тяжелое зерно в дело пустим, прорастим.
От писсуаров мы перешли к умывальникам.
– Есть кой–какие затеи, – признался я, поскольку затеи и впрямь были, тем более – в форме отвлеченных мыслей. – До ума только довести надо, до дна колупнуть.
– Колупайте, колупайте… Материальный ресурс есть. Всё готовы в дело вбить. – Командор замолк, и на лице его отразилось мерцание нечаянной мысли. – А вот скажите… в экспедицию, в дикий край, куда ворон костей не заносит, на месяц–другой, а то и дольше – как выйдет – решились бы махнуть?
– Смотря каков предмет.
– То есть? – Льнява с интересом вывернул шею.
– Жизнь, к примеру, редкой болотной пиявки исследовать или, там, какого–нибудь синебрюхого глиста – это увольте. Я не маньяк – мне на пиявку полгода жалко. – Я лукавил, и командор, зная про теремок на конском выгоне, это понял.
– Наговариваете на себя. Скромничаете, будто самого себя стыдитесь. Увлеченности без своекорыстия стыдиться не надо. Признайтесь, ведь наговариваете?
– Есть немного, – покаялся я. – Вы как в сердце смотрите.
– Предмет ведь – дело десятое. В каждой твари чудес хватает – трем самосвалам не вывезти. Главное – взглянуть верно. Под нужным углом.
– Ваша правда.
– Ну, так что?
– Может, и отправился бы.
– Тем более что не о глисте речь, – подбодрил меня Льнява.
– О пиявке, что ли? – неловко пошутил я.
Командор нетерпеливо поморщился:
– Собственно, к чему я? Сейчас с начальником вашим совет держали – организуем экспедицию на поиски Желтого Зверя. Да–да, не удивляйтесь, именно так – на него, окаянного. Надо киногруппу подготовить. Хотели бы участвовать?
– Это что за зверь такой? – Кажется, командор ошибочно принял за удивление мою озадаченность.
Не отстраняя рук от шумной сушилки, Льнява посмотрел на меня внимательно, очень внимательно. Что–то он прикидывал и осмыслял. Похоже было, будто он невзначай проговорился о чем–то, о чем не следовало проговариваться в присутствии несведущих ушей, и теперь соображал, как быть: посчитать утечку закрытых сведений несущественной или застрелить меня прямо здесь, в сортире, пока я не разнес новость на хвосте по всему свету.
– Вы ведь из белой стаи, верно? – наконец сказал он.
Я подтвердил – скрывать мне было нечего.
Льнява снова замолчал, додумывая, видно, недодуманную мысль.
– Ладно, пустое, – принял решение командор, голос которого стал стеклянным. – Пока это – фантазии. Однако же… пусть все останется между нами. Надеюсь, я могу на вас положиться. – И он удалился, с холодной улыбкой махнув мне на прощание рукой.
Ну вот, посадили блошку за ухо, да и чесаться не велят. Сунув мокрые ладони под сушилку, ответившую механическим урчанием и жаркой воздушной струей, я посмотрел на свое отражение в большом, до пола, зеркале, вровень с бледно–розовым кафелем вмурованном в стену. Черт! Ширинка была распахнута. Срам. Взирая на непристойного двойника, я внезапно обнаружил в голове воспоминание – давно, казалось бы, забытую встречу с лукавым старичком, читавшим у нас в институте введение в акустику. Однажды мы столкнулись с ним в институтском коридоре – мотня на его мятых брюках была расстегнута. С третьего раза поняв мой неловкий намек, старичок сказал с притворным вздохом: «Эх, голубчик, когда в доме покойник, все окна – настежь». Улыбнувшись залетевшему впопад привету памяти, я решил, что – нет, пожалуй, рано. И запер змейку.

 

Киношный начальник – краснорожий боров – толком про Желтого Зверя тоже ничего не сказал. Так – отговорки–шуточки. Однако взглянул недоверчиво, точно посвященный какой–нибудь закулисной, по уши погрязшей в конспирации Ложи, которому незнакомый брат (выдающий себя за такового) неверно предъявил тайный знак приветствия. Ну, что ли, не в том порядке загнул пальцы.
Плюнув на эти загадки, я отправился читать краткие выборки из Истории, которые Нестор, набив из Большой тетради в комп, по моей просьбе время от времени сбрасывал мне в планшет. Полный свод творящейся Истории Нестор пока не показывал никому. Да и в комп ее целиком не вводил, прозорливо считая бумажный носитель по–прежнему самым надежным из всех когда–либо измышленных – надежней только Розеттский камень. Да и не было его, этого полного свода, то и дело что–то прибывало. Мне же, чтобы оживить в памяти героическую картину наших будней, вполне хватало и выборок, проиллюстрированных фотографиями с мест событий, остановившими время и запечатлевшими столь дорогие мне и еще такие молодые лица. Они, эти выборки и эти фотографии, были как угли – тлеющие угли прошлых дней. И из этих углей, стоило на них подуть, в памяти вновь жарко вспыхивала История – зримо, волнующе, ярко, – весело взвившимся пламенем растопляя холодеющую с годами кровь. Ведь понемногу, капля за каплей, жизнь человека перетекает в сон: то, что еще недавно было ему по силам въяве, становится со временем – увы – возможным лишь в пространстве грезы.

 

Вечером я отправился в гости к Одихмантию. Выражаясь языком Нестора, у стаи там намечался «внеочередной пир», хотя никакой четко установленной очередности, помимо банных мистерий с последующим застольем, дней рождений членов стаи, Нового года, Рождества, Масленицы, Пасхи и ежегодного Дня корюшки, наши встречи не носили. Ничего не поделаешь – порой Нестор позволял себе изъясняться высокопарно. Впрочем, выспренность его была плутоватой: обыкновенно под ней, как под знатной несторовской бородой, таилась озорная улыбка. О том, что этот каприз Нестора (выспренность) не имел никакого отношения к презренной «позе мудрости», не стоит и упоминать.
Строго говоря, «внеочередным пиром» Нестор называл ритуал, с помощью которого мы призывали удачу сопутствовать нашим замыслам. Состоял он в том, что под хорошую закуску, соответствующую случаю, мы наслаждались живой водой, категорически предпочитая ее дыму отечества, звездной пыли и небу в таблетках, поскольку последние магические медиаторы размягчали внутреннюю вертикаль, так что ее можно было вязать узлами, а мы на это не могли согласиться ни при каких обстоятельствах.
Одихмантий жил в Коломне. Не сказать что близко, но с Моховой я двинулся к нему пешком. Путем крюкообразным и покатым: по Троицкой улице, через Фонтанку, вдоль Мойки, мимо Инженерного замка, Михайловского сада, Дворцовой, форсируя Невский, минуя Исаакиевскую – до самой Новой Голландии. Что поступил опрометчиво, сообразил поздно. Будь это крепкий, с легким морозцем, а не раскисший, слякотный день, вышла бы во всех смыслах прекрасная, бодрящая прогулка. Но март в Петербурге – скверная пора. Красота вокруг была сероватой и влажной, стены домов пятнал белесый налет измороси, а пройти по сырой снежной каше на тротуаре и набережной, не промочив ног, полагаю, не удалось бы даже в огалошенных пимах. Я же носил ботинки из нубука – понятна их незавидная судьба. В довершение всего шлепавший впереди меня по Алексеевской улице гимназист с ранцем уроков за плечами (занятия давным–давно закончились – где шлялся?) со всей юной дури хватил ногой по водосточной трубе, и с грохотом выскочившая из нее льдина больно саданула меня по лодыжке.
К парадной Одихмантия я подошел, хромая. Хорошо, лифт оказался в порядке: шесть этажей по лестничным маршам – это было бы уже слишком.
Хозяин встретил в прихожей, слегка – и потому приятно – пропахшей дымом, и милостиво предложил тапочки, которые обычно не предлагал. Одихмантий держался старых правил: чтобы пройти в дом, гостю достаточно было вытереть подошвы о коврик.
Кроме Матери–Ольхи (кажется, подхватила простуду), все были в сборе.
Встреча с Льнявой, несмотря на дурную погоду и все мои потуги отмахнуться от дразнящих недоговоренностей, не давала мне покоя. Естественно, я обратился к Брахману. И Брахман не подвел, представ во всем блеске. Оказалось, что «Желтый Зверь в черном пламени гривы» был предсказан в XVI веке Цезарем Нострадамусом, унаследовавшим откровения божественного огня, астрологические познания и оккультный дар своего знаменитого отца и также составившим книгу прорицаний. Причем не в виде загадочных катренов, требующих усилий в дешифровке кода, а в виде ряда туманных, но все же последовательно развернутых рассказов. Описывал ли он собственные видения, подкрепленные звездными расчетами, или просто пересказал «Центурии» отца, сняв темные покровы тайны с мест, времени и обстоятельств, где/когда/при которых суждено исполниться предначертанному, – неизвестно. В результате вышло то, чего так страшился его отец, Мишель: современники в лице короля и Римской церкви увидели, что предреченное Цезарем будущее настолько противоречит их чаяниям, идеалам и ожиданиям, что им не остается ничего другого, как только предать проклятию грядущие века. А это тяжело. Поэтому они чрезвычайно огорчились: за то, что Цезарь украл у них будущее, они украли у него настоящее. Они изгнали его из мира видимого, слышимого, осязаемого, воображенного и удержанного памятью, так что даже соседи по улице смотрели сквозь него, как сквозь кристалл чистейшей пустоты, не слышали его мольбы и плач, не чувствовали касаний и оброненных на руки слез. Книга же Цезаря была признана католической церковью богоотреченной, и все обнаруженные списки ее подлежали уничтожению. В итоге до нас дошел лишь фрагмент рассказа то ли о бесе высокого чина, который в свой срок решит отпасть от царства дьявола, с тем чтобы вновь переродиться в ангела и вернуться под Божью десницу, то ли об ангеле, замороченном нечистым и изменившем своей природе, но в итоге превозмогшем морок. Это и есть Желтый Зверь. Сохранившийся фрагмент не имел завершения: удастся ли попытка, осуществится ли перерождение, что последует за тяжбой двух великих сил – теперь неизвестно. А о каких–то иных источниках, освещающих это событие, Брахман сведений не имел. Фактически сие означало, что их, этих источников, не существовало вовсе. Ну вот, и произойти событию следовало не в каком–то из нижних или верхних миров, а здесь, у нас, на родном, так сказать, пепелище.
– Надо же, – почесал затылок Одихмантий. – А я был уверен, что у Цезаря Нострадамуса судьба сложилась успешно. В том смысле, что без катастроф. Это ведь он написал труд по истории Прованса и под конец жизни был обласкан юным Людовиком Тринадцатым, который пожаловал ему кавалерство и произвел в камергеры двора?
– Обычный трюк, – с готовностью объяснил Брахман, – жизнь Цезаря отдали прожить двойнику, а настоящего из обращения изъяли. Такие фокусы по той поре были в ходу и разыгрывались часто. Вспомнить хотя бы последователей Патрокла Огранщика. Или наших: царевич Дмитрий, подменный Петр… Общество премодерна – причудливо жили, интересно. Нам остается лишь завидовать той щедрой сложности, с которой был придуман их мир. – Брахман вздохнул, сожалея о былом. – А у Мишеля Нострадамуса, прошу заметить, все семя извели. Первую семью «черная смерть» взяла… Впрочем, в те годы он еще не пророчил. А дети от второго брака… Про Цезаря я рассказал. Другой сын, Андре, был арестован за дуэль, на которой убил противника, а после помилования принял постриг и ушел в капуцины. Третий, Шарль, прославился как поэт, что в Провансе издавна считалось весьма почтенным занятием, но был уличен в умышленном поджоге и казнен. Были еще три дочери – две из них остались незамужними, а третья хоть и нашла себе партию, но детей не имела.
– Зачем? – не понял Нестор. – Зачем понадобилось всех под корень? И кому?
– Ха! Известное дело. – Рыбак отложил вилку, которую внимательно обнюхивал. – Всегда действуй на опережение. Ужасни, оглуши, наведи трепет, злодеи хвост и подожмут.
Рыбак умел мигом переводить свое сознание в черно–белый режим. Имея перед глазами двуцветную, без полутонов, картинку, ему было легко как громить, так и щедро миловать, да и любые сомнения при этом стекали с него, как с гуся вода.
– Понадобилось это тем же, кто стер настоящее Цезаря, – терпеливо пояснил Брахман. – Ведь Нострадамус мог передать свой дар, знания или, скажем, ключ, рассеивающий мглу его пророчеств, кому–то из близких и помимо Цезаря. А те, в свою очередь, по роду – дальше.
Стая сидела за вместительным Одихмантьевским столом в гостиной с двумя белыми колоннами у широкого окна. Поскольку Одихмантий жил в мансарде, колонны носили полудекоративный характер и роль свою вполне осуществляли, придавая комнате, несмотря на пыль в углах, рассохшийся паркет и давно выцветшие обои, вид благородный и даже немного салонный. Посередине стола стояла большая миска с посыпанным зеленью отварным картофелем и блюдо, на котором, посверкивая в электрическом свете золотисто–коричневой шкурой, лежали две свежезакопченные форелины (запах дыма от ольховой стружки я почуял еще в прихожей). Одна из них была уже частично разобрана. Возле тарелки Рыбака лежал неизменный штык–нож, возле тарелки Князя – «зверобой», не требующий правки даже после разделки кабаньей туши. Остальные пользовались столовыми приборами, хотя ножи с собой носили все – так было заведено в стае. Рядом с блюдом, разумеется, возвышалась потная бутылка живой воды. Глаз радовался дружеским лицам и виду еды простой и здоровой.
– А что такое этот Желтый Зверь? – Князь не любил неопределенностей. – Метафора кровавого тирана? Этакая гадина, в которой злобы – дна не достанешь? Построил город из человеческих костей и обратился помыслами к келье и уединенной молитве? Или же реальное исчадие ада? Совсем не человеческой природы? Чудище, изрыгающее огонь и смрад, решившее раздвоенным змеиным жалом лжи восславить Господа и ступить копытом на дорогу истины?
– Неизвестно, – признался Брахман. – В любом случае Желтый Зверь должен поточить когти о человечью шкуру. Ведь именно она, эта шкура, вместе с заключенной в ней, подобно вину в бурдюке, душой, и есть поле битвы тьмы и света. Кто вылакает из живого меха душу? Вот основание этой вечной при. Человек в последние времена – главная забава Господа, его любимая игрушка. Без зрителя, как известно, нет события. А человек для Божьего мира и зритель, и участник. Его, мира, оправдание и гибель.
– Чего тут кашу в лапти обувать? Экспедиция на поиски вашей твари имеет смысл только во втором случае, – рассудительно заметил Рыбак. – Ну, то есть если эта тварь явилась к нам из бездны.
Я подивился здравомыслию Рыбака, с доводом которого трудно было не согласиться.
– Ты давно слои слушал? – Князь наполнил рюмки. Колебания чутких слоев хрустального эфира Брахман улавливал как никто другой. Для этого ему, правда, требовалось отключить защиту, перевести настройки и войти в особое состояние – состояние приема, а это занимало некоторое время.
– Ближний радиус – каждый день слушаю.
– А дальний? – проявил нетерпение Нестор, машинально теребя кожаные ремешки лежащего на соседнем стуле рюкзака.
– Дальний… – Брахман пошевелил бледными бровями. – Дальний недели две не слушал. Давно.
– Надо бы послушать, – выразил мнение Князь. – И лучше не откладывать.
Все согласились с Князем – о том, что делается на свете и где это делание происходит, нам следовало знать вовремя. Тогда труднее черной силе и шуму времени искажать картину сущего. А в искажении, в уродстве – зло.
Рыбу Одихмантий закоптил удачно: форель была сочной и при этом хорошо пропекшейся, в прошлый раз, помнится, он ее, злодей, пересушил. А вот сиги у него всегда получались любо–дорого – знатная рыба, ее черта с два пересушишь. Хотя, если постараться, можно и сигов сгубить. Само собой, к домашнему копчению даров пучины Одихмантия пристрастил Рыбак.
Мы славно посидели. Брахман рассказал про внутренний слух номада, ловящий серебряные звоны рая, – ведь издревле кочевник бредет по земле не без дела, а потому, что живущему в нем детскому знанию открыто устройство мира: кочевник знает, что земля кругла, что, подобно яйцу, она висит в пространстве силой Божьей воли и, стало быть, рано или поздно он придет туда, откуда изгнали его прародителя – в Эдем. Нестор тем временем скептически разглядывал то майонез, то соус тартар, но в итоге, исполненный сомнений, отказался и от того, и от другого. Князь рассказал про утиную охоту – про то, как весной бьют селезней, приманенных на голосистых подсадных, прозванных охотниками «катеньками»; как осенью берут крякву в мочилах на подъеме, вспугивая из травы; как стоят зорьку в камышах и стреляют утку на перелете; рассказал про жирных северных гусей, вечерами перелетающих с луга на озеро; про стада белых лебедей, пасущиеся на открытой воде, а когда лебеди низко летят над гладью, то медленное время свистит в их крыльях при каждом взмахе и кажется, что это слаженно работают его, времени, тугие поршни; рассказал про то, как растет у птицы молодое перо: кто ощипывал утку, тот знает – перо распускается, точно цветок из бутона. Потом мне позвонила Мать–Ольха и сообщила, что вовсе не простудилась, а просто копалась в книгах, наглоталась пыли, и теперь в горле у нее саднит, отчего чувствует она себя точь–в–точь как простуженная. Затем Одихмантий поведал про семейство морских чудовищ, издавна обитавших в лазоревых средиземноморских водах возле Яффы – ведь именно там, а не в Эфиопии, находится скала Андромеды, где приковали девицу на пожрание чудищу и где Персей освободил ее, разделавшись с морской тварью при помощи головы Горгоны; однако у окаменевшего чудовища нашлись соплеменники – ведь и Иону Левиафан поглотил именно у берегов Яффы. Мы подивились: и впрямь два случая на одной географии. Если бы Одихмантий сказал, что и той, и другой истории он был свидетелем, мы бы не усомнились. Потом Рыбак вспомнил про велосипеды своего детства, и, в частности, о том своеобразном представлении, которое давало о латышках изделие Рижского велосипедного завода в его дамском исполнении – трудно поручиться за Рубенса, не знакомого с чудесным изобретением в принципе, но Феллини определенно пришел бы в восторг от размеров его седла. Потом мы с Нестором затеяли спор о фунготерапии: я высказывал сомнения, Нестор же полагал, что природа, если не пичкать ее химией, способна излечить нас от самой смерти, но поскольку мы допивали уже третью бутылку живой воды и спор велся с применением грязных технологий, то вскоре за мишурой не стало видно елки…
Словом, чудесная беседа, славный вечерок. Поэтому, наверно, мы не сразу заметили, что Брахмана уже нет с нами за столом.
Бдительный Рыбак спохватился первым. Осмотрел углы гостиной и диван с холмом скомканного пледа – пусто. Выглянул в окно на крышу – никого. За тумбой с волшебным экраном – только пыль, в которой впору завестись ужам. В поисках исчезнувшего брата мы высыпали в прихожую – нет и там. В соседней комнате – нагромождение мебели и холостяцкий беспорядок, однако тоже ни души. Устремились в загнутый коленом коридор к кухне и… тут, в коридоре, за поворотом, в простенке между окнами, в полуметре от пола, прислонившись спиной к ветхим обоям и по–турецки скрестив ноги, как раскрашенное гипсовое изваяние на крюке, висел жрец нашей стаи. То есть не висел – парил безо всякой опоры. Глаза его были закрыты, веки трепетали – Брахман находился в состоянии приема. Он слушал слои, и по дрожи мышц его сухого аскетического лица даже полному профану было понятно, что где–то там, на периферии большого радиуса, слои возмущены необычайно, так возмущены, что у Брахмана, будь он слабее духом, уже хлестала б горлом кровь и сыпались из глаз рубины.

 

Без свидетеля
Однажды Зверь понял, как становиться невидимым. Это оказалось несложно: облик его и без того был темен, но стоило ему ощериться, поднять гребни кожистых складок на морде и вздыбить жесткие иглы гривы, как он делался ужасен настолько, что брошенный на него взгляд леденел и уже не возвращался к смотрящему. Все, что тот видел, – это вспышка черного пламени. Ослепленный этой вспышкой, взгляд не останавливался на Звере, а соскальзывал и, стремясь поскорее прозреть, бежал дальше, прочь.
Было так: много дней Зверь бродил по лесистым склонам, над которыми вдали то матово–бледно, то искрясь белели голые снежные вершины, спускался в ущелье с серебряной лентой реки на дне, такой бурной, что рев ее заглушал саму память о тишине, а мощь потока заставляла дрожать береговые скалы; когда был голоден, упиваясь дремучим страхом в глазах жертв, убивал барана или кабаргу; взвившись в прыжке, срывал в полете ошалевшего тетерева, – как вдруг услышал дальний лай и почувствовал: кто–то идет по его следу. Он сам гнал кабаргу, но тут оставил погоню – быть добычей ему еще не доводилось.
Миновав поляну с черневшими там и сям по случаю ранней весны талинками, с торчавшими из ноздреватого снега прутьями кустов и ржавыми травами, Зверь встал в кедраче на другом краю. Какое–то время лай метался по лесу, потом стих. Солнце било сбоку и чуть сзади – не сознавая, Зверь расположился так, чтобы свет не слепил ему глаза. Вскоре на поляну, молча труся по чутью на незнакомый тревожный запах, задрав крендели хвостов и уткнув носы в землю, выскочили две лайки. Пробежали немного вперед и замерли. Накативший – теперь уже пό верху – дух близкого Зверя сбил их ловчий пыл, а стоило им разглядеть впереди меж стволов того, кто не прятался, того, по чьему следу они шли, как собаки, поскуливая, поджали только что лихо закрученные хвосты и, униженно отводя взгляд и приседая на зады, припустили назад, в чащу. Зверь в два прыжка одолел поляну и, с треском ломясь сквозь молодой осинник опушки, бросился за ними. Пожалуй, он без труда бы настиг их: лайки, потерявшие от страха голову, неслись парой, не разбегаясь в стороны, но тут что–то ударило Зверя в костяную пластину груди и разом раздался грохот. Он невольно оскалил пасть, с клыков его потекло, ощетинились иглы гривы… Впереди за деревьями он увидел человека – лайки встали за ним, готовые улепетывать дальше, и только стыд перед хозяином пока удерживал их. Человек оторопело озирался, держа наизготовку видавшую виды «тулку». Зверь сделал шаг вперед, другой – он хотел поразить человека ужасом и насладиться, но тот смотрел по сторонам, мимо него, вглядывался в чащу и не замечал стоящего на виду Зверя.
Из–за деревьев, скользя по проседающему насту на коротких лыжах, показался второй охотник.
– Что? – негромко спросил он, поводя вскинутым ружьем.
– Кажись, сохач забрел, – неуверенно ответил первый и махнул в сторону Зверя рукой. – Цветом только будто солома. Шорохнулся там вон, я пальнул.
– Ну?
– А и нету.
– Так собаки что нейдут? Спужались?
– Козу вылаивали, да след, вроде, медведь перекрыл. А тут вона – шорохнулась туша, что твоя банька.
– Я медведей таких отродясь не видал, – глядя на след Зверя, сказал второй.
Не понимая, почему эти существа остаются равнодушны к его присутствию, Зверь перестал щериться и двинулся к людям. И был вознагражден: испить такого сладкого ужаса, какой вмиг затопил их сердца, ему еще не доводилось. Один из охотников успел спустить курок, но пуля, скользнув, отскочила от роговой чешуи.
Люди умерли быстро – пока упоительный страх в их глазах не сменился обреченностью на муку смерти, пока не застыл бушующий в их крови ад. Пустившиеся наутек лайки Зверя уже не интересовали.
В тот же день, пройдя по лыжному следу ненапасных охотников, продолжавших добывать дичину в марте, под самый гон, Зверь нашел их зимовье – тесная, крытая прижатым жердями рубероидом избушка, где умещались стол, два топчана, чугунка да полка с посудой и банками крупы. Неподалеку на столбах, обитых жестью от медведей и мышей, был устроен лабазец, набитый мерзлыми кусками разделанных звериных туш. Возле дверей, прислоненные к стене, стояли санки для скарба и убоины… Внутри Зверя с томительной тоской, как змееныш в яйце, билась пробуждающаяся память. Она тщилась рассечь, прорвать тугой застенок… И не могла пробудиться. Зверь разметал зимовье по бревну, по жердочке, втоптал его в смешанный с прошлогодней прелью снег. Теперь он знал запах людского жилья.
В последние дни Зверь все чаще действовал сам, по своему желанию управляя телом, вместо того чтобы покорно следовать за ним. Так и на этот раз: он сам решил вернуться к месту бойни и оттуда, пока след еще свеж, пройти за собаками, которые приведут его к другому жилью. И он не ошибся.
Три дня, оставляя позади скалистый хребет, он шел по собачьему следу, то теряя его, то вновь находя. След подтаивал, пропадал на голых камнях, путался с ямками от сбитых птицами шишек, скрывался в щедро рассыпанных по лесу метках пробуждавшейся жизни. Благо его вчистую не замел снег и не замыл первый дождь. На третий день Зверь увидел реку: она вырвалась из теснин ущелья, и теперь течение ее было спокойнее, а русло там и сям обсели лесистые острова, на берегах которых, бросив кроны в воду, лежали огромные поваленные деревья, так что поток шумел и пенился в их ветвях. К вечеру Зверь вышел к жилью.
Это была небольшая, с трех сторон окруженная лесом деревня на высоком берегу реки. Смеркалось. К небу из печных труб, сносимые ветром, тянулись легкие дымы, в хлевах вздыхала скотина. Видимо, вернувшиеся собаки уже успели поведать соплеменникам о Звере – по дворам гулял унылый разноголосый вой. В окнах изб горели огни, но людей нигде не было видно. Сопровождаемый собачьим плачем Зверь обошел деревню по краю, как тут в редких сумерках увидел возле реки под крутосклоном возящегося с лодкой человека. Это была женщина – одетая по–мужски в штаны и стеганую ватную фуфайку крепкая старуха.
– Кого там? – Старуха услышала шорох и посмотрела вверх. – Лексей, ты, что ль, топочешь?
Зверь прыгнул с обрыва на берег, скользнул по наледи и поднял тучу брызг, угодив хвостом и задними лапами в воду. Старуха, вскинув руки к груди, выкатила глаза и завизжала долгим надсадным визгом. На пучеглазом лице ее замер бледной маской срывающийся в безумие ужас. Ей еще не было больно, только страшно, но этого хватило, чтобы сокрушить ее разум. Старуха оцепенела, обмерла, обратившись в бесконечный вопль – когда кончалось дыхание, она на миг смолкала, глотала щербатым ртом воздух и начинала верещать снова. Глупый визг бабы был неприятен Зверю. Со свистом стебанув хвостом, он сбил ее с ног и наступил холодной лапой на грудь. Визг оборвался – кровь в сердце старухи остыла, замерла и, прошитая кристаллической паутинкой, схватилась в кусок красного льда. 
Назад: 1. УШНАЯ СЕРА
Дальше: 3. МИР ИЗМЕНИЛСЯ