Книга: Хроника жестокости
Назад: 2
Дальше: 4

3

Я, автор этих записок, тридцатипятилетняя писательница. Возраст – серединка на половинку – молодость уже прошла, до старости еще далеко. Просыпаюсь после обеда, принимаю ванну, потом иду в мини-маркет, видеопрокат. И уже поздно вечером сажусь за компьютер и пишу до рассвета. Какое-нибудь никчемное эссе о телепередаче, рецензию на фильм и прочую ерунду. Разговариваю только с «товарищами по работе»; встречая соседей, отворачиваюсь. Ко мне никто не приходит, я ни с кем не общаюсь. От такой жизни в памяти все сливается. Я забываю, что ела вчера, какое видео смотрела накануне, путаюсь в именах редакторов. Почему же тогда я в мельчайших подробностях запомнила, что произошло со мной столько лет назад? Я вспоминаю об этом снова и снова и удивляюсь: что за штука – память!
Память физическая и пространственная. Ясно помню кислый запах, которым пропиталась комната Кэндзи, помню все – вплоть до отпечатков соломенных квадратиков татами на босых ступнях. Ржавый привкус воды во рту. Запах еды, плывущий по коридору нашего дома. Память оживала во мне раз за разом, как бы дожидаясь, когда откуда-то из глубины всплывет новый эпизод. Воспоминания, таившиеся в закоулках мозга, казалось, давно забытые, стремились поскорее заявить о себе.
Вот почему поток слов, который я изливаю из себя с самой первой книжки, никак не останавливается. Начинала я с острого карандаша и тетрадки в клеточку, а теперь, как оглашенная, барабаню по клавиатуре компьютера. Словесное недержание. Не доказывает ли это, что все мои писания происходят от того, что мне хочется перенести на бумагу пережитое? На столе лежит письмо Кэндзи. Он тоже наверняка оглядывается в прошлое, как и я. Получаются два мира, никак не соприкасающиеся между собой.

 

Больше месяца я просидела дома, но пришло время возвращаться в школу. Начинался новый учебный год. Кэндзи похитил меня, когда я училась в четвертом классе, – в середине второго семестра. Я пропустила весь пятый класс, и теперь предстояло идти в шестой. Я вернулась домой как раз в середине января, и комиссия по образованию постановила: раз я отличница, меня надо перевести сразу в шестой класс. Посчитали, видимо, что так я буду привлекать к себе меньше внимания.
– Все в порядке. На будущий год пойдешь в другую школу. Потерпи немножко, – сказала мать, стуча спицами. Она вязала из шерсти свитер. Совсем не по сезону. Я рассматривала плотные тугие петли и думала: а что, собственно, в порядке? Обе школы – и первой, и второй ступени – в одном микрорайоне, стоят рядом. Дети растут все вместе. Взрослые считают, что должны все знать, поэтому порядки в школе второй ступени жесткие, постоянный надзор, и в результате мы имеем больше беспорядка, чем порядка. Говорят, на заднем дворе, за спортзалом, набросаны окурки; я слышала про разбитые стекла, пыль и сор в коридорах. Наглядевшись на такое в новой школе, дети отбивались от рук, зыркали исподлобья, сбивались в стайки, как дикие собаки. То пускались в буйство, то замыкались в себе. Поэтому ребята из младших классов боялись старших, как огня. Но моя мать не замечала того, что было видно всем.
– В новой школе все уже взрослые. Ребята тебе сочувствовать будут.
Мать резким движением сдвинула петли на спице. Она возилась с моим свитером с таким самозабвением, хотя зачем он нужен в такую погоду – ведь уже апрель. Мать будто хотела во что бы то ни стало возместить все, что недодала мне. После того как я вернулась домой, она каждый вечер стелила постель со мной рядом и не закрывала глаз, пока я не усну. Отец после моего возвращения успокоился, стал часто задерживаться с работы, заглядывая по дороге в пивную. Может, из-за того, что мать, не оставлявшая меня ни на минуту, ходила хмурая и мрачная.
Говоря о школе, мать имела в виду отношение ко мне соседей. Их показное сочувствие, показное небезразличие. В тот день, когда я вернулась домой, соседи высыпали на балконы, чтобы поглазеть на меня. И дело было не только в том, что о моем похищении стало известно всей стране. Люди догадывались, что этот случай – отнюдь не ординарный. Все старались подглядеть, что я делаю дома, всем страшно хотелось узнать, как я жила у Кэндзи. И, конечно, мое молчание еще больше распаляло их любопытство.
На следующий день после того, как меня привезли домой, из детского клуба микрорайона принесли гостинцы. Цветные карандаши и много-много убогих записочек:

 

Кэйко-тян! Поздравляем с возвращением. Как здорово, что с тобой все в порядке. Мы все очень рады. Скоро будем снова играть вместе.

 

Отличались записки только количеством иероглифов – чем старше класс, тем их больше. Но среди этих посланий оказалось и такое:

 

Кэйко-тян! Как здорово, что с тобой все в порядке. Моя мама говорит, что один дядька с тобой что-то сделал. Ты не хотела, а он сделал. Когда я про это услышала, мне стало тебя очень жалко. Держись, не сдавайся!

 

Это письмо было от той самой девочки, которая обозвала меня чучелом, когда я проходила мимо в балетный класс. Для чего она его написала? Чтобы меня обидеть? Нет. Кажется, она по-настоящему мне сочувствовала. Во всяком случае, принесла мне домашнее печенье. Из этого я извлекла для себя урок: чем глубже полученная рана, тем острее боль от добрых намерений и сочувствия.
Стоило выйти на улицу, как я тут же попадала под прицел любопытных взглядов. Однажды в супермаркете мы с матерью столкнулись с каким-то мальчишкой. Оглядев меня со всех сторон, он торжествующе спросил:
– Эй ты! А что с тобой сделал преступник?
Этот вопрос вобрал в себя все, что эти люди хотели спросить у меня. Окружавшая нас публика – и взрослые, и дети – застыла в ожидании ответа. Мальчишка был классе в четвертом, не старше, но уже себе на уме, глаза хитрые. С ехидным видом он наблюдал за тем, как реагируют на его вопрос. Я не стала ничего отвечать, только опустила голову, а мать, спрятав меня за спиной, закричала:
– Ну-ка иди отсюда!
Мальчишка, удивленный такой реакцией, метнулся в сторону. Вспыхнувшая от гнева мать недобро, как на врагов, взирала на посетителей супермаркета.
– Только подумайте! – стала жаловаться мать, обращаясь к продавцу, вышедшему посмотреть, что происходит. – Как девочка пропала – все про нее забыли. Думали, наверное, что ее уже на свете нет. А теперь, когда ребенок нашелся, вернулся домой, всех так и распирает: что было да как было? Ну разве так можно?! Совесть-то надо иметь!
– Мама! – Я потянула мать за рукав. Ее гневные сетования только привлекали ко мне внимание. Однако она стряхнула мою руку и продолжала:
– Или, может, расстроились, что девочка жива осталась? Лучше было бы, если бы она умерла?
– Никто же ничего такого не говорит, госпожа. Успокойтесь, пожалуйста, – пытался успокоить мать продавец, который не мог понять, с чего она так разошлась. Однако унять выплеснувшееся наружу возмущение ему не удалось.
– Ничего подобного. Еще как говорят. Смотрят на нас подленько. Да вы сами поглядите – вот, вот.
Мать повела рукой, указывая на выстроившихся в отдалении по кругу женщин. Одна из них, средних лет, взяла мать за руку. Видимо, приняла ситуацию близко к сердцу. Ее дочь раньше ходила к нам на занятия по музыке.
– Китамура-сан, пойдемте домой. Кэйко, бедняжка.
– С чего это она бедняжка? – набросилась мать на доброжелательницу. – В чем она бедняжка, скажите! Что? Нечего сказать?
– Кэйко переживает из-за вашего шума. Пойдемте домой. Я вас провожу.
Мать посмотрела на меня сверху вниз так, словно только что вспомнила о моем существовании. Потом прижала к лицу ладони и залилась слезами. Что-то упало – опрокинулась магазинная корзинка, на пол посыпались стаканчики и коробочки с йогуртом. Подбежали несколько женщин, стали успокаивать мать, отвели нас домой. Не переставая рыдать, мать постелила себе и уснула. Так, шаг за шагом мы с матерью отрывались от окружающего мира.
Закидоны матери причиняли мне боль. От всего этого бреда в ее голове насчет того, как я пострадала от похитителя, от навязчивой идеи, что меня могут снова похитить, было очень тяжело. Если описать все, что происходило со мной и вокруг меня после того, как я вырвалась из плена, станет понятно, в каком неустойчивом положении я оказалась. Фантазии, рождавшиеся в мозгу у матери, распространялись и на меня.
– Ты хотела сбежать из дома? Ведь так? Потому и пошла за этим типом.
Она была права: в тот вечер, когда я оказалась в руках Кэндзи, я ненавидела ее. Ненавидела за то, что из-за нее мне приходится ездить в балетную школу в соседний городок, за то, что она заставляет меня надевать одно и то же трико, за ее грубые манеры. Поэтому я ничего ей не отвечала. Мать наседала на меня все сильнее, но неизменно кончалось вымаливанием прощения:
– Прости меня, девочка! Как я могу тебя обвинять?! Дура последняя! Как у меня язык поворачивается?! Прости свою маму! Ну что мне сделать, чтобы ты меня простила?!
Пока меня не было дома, мать все время кого-то обвиняла: преступника, иногда отца, совершенно посторонних людей и, наконец, саму себя. Мы с ней обе изменились, стали совсем другими. Я – незаметно, тайком; мать – в открытую, так, что было видно всем.

 

В начале апреля, перед самым учебным годом, произошло важное событие. К нам домой вместе с Сасаки пришел мужчина. Раньше я его не видела. Думали, он из детского консультационного центра, но оказалось – нет, следователь. Выступающий вперед подбородок, очки в черной оправе, невзрачный синий костюм, белая рубашка, аляповатый галстук. Формально поздоровавшись с матерью, он сразу переключился на меня, давая понять, что у него не так много времени.
– Кэйко-тян! Это господин из прокуратуры, – легко, как о чем-то само собой разумеющемся, объявила Сасаки, не заметив, как я вздрогнула при ее словах. – Миядзака-сан.
Миядзака стал торопливо вынимать из своего портфеля какие-то бумаги. Движения у него были скованные, неловкие. Взгляд скользнул по его левой руке, и я тут же отвела глаза. Вместо кисти у него был протез, искусно сделанный из чего-то вроде резины телесного цвета.
– Здравствуй, Кэйко-тян. Похоже, с тобой все в порядке. Вот и прекрасно. Я хочу кое о чем тебя спросить. Специально пришел, чтобы тебе к нам не ездить. Много времени это не займет. Хорошо? – деловито заговорил Миядзака, не показывая вида, что заметил, как я посмотрела на его протез. Сасаки, расплывшись в улыбке, тихонько сидела на своем месте. Я покосилась на нее.
– Извините, Сасаки-сан! Но я хотел бы поговорить с Кэйко наедине.
– Давайте вместе там подождем, – предложила Сасаки застывшей в тревоге матери, выводя ее из ступора.
Миядзаке было достаточно одного моего взгляда, чтобы понять, что присутствие Сасаки вызывает у меня безмолвный протест.
– Вот какое дело… Я веду следствие по твоему делу, но пока никак не могу в нем толком разобраться. Многое непонятно. Хочу тебя послушать. Поговорим, не возражаешь?
– Ладно. Хотя…
– Что – хотя?
– Хотя мне тоже непонятно.
Миядзака посмотрел на меня как-то странно.
– Так… Я вижу, ты хорошая девочка. Мне кажется, мы все ошибаемся на твой счет. Что я имею в виду – до нас никак не доходит, что бывают такие умные дети, как ты. Вот мы получили от тебя показания и думаем: это же ребенок, что он может сказать? Спрашиваем, спрашиваем, а слушаем вполуха. А надо разговаривать по-взрослому и относиться соответственно. Иначе можно истину-то и упустить.
Я что-то промычала в ответ. Нельзя, чтобы этот въедливый дядька докопался до моей тайны.
– Сасаки-сэнсэй беспокоится, поэтому не будем терять времени. Давай сразу к делу.
Миядзака положил резиновый протез на правую кисть – настоящую мужскую, с бросавшимися в глаза узловатыми суставами. Рядом с ней искусственная рука казалась изящной и тонкой, она больше напоминала женскую.
– Вот какое дело… Поиски Митико Ота… ну, помнишь ранец?.. ни к чему не привели. Неизвестная восемнадцатилетняя девушка к ней отношения не имеет – учебники-то в ранце новые. Новое издание. Я вот что думаю: преступник, Кэндзи Абэкава, хотел быть женщиной, поэтому сам написал на учебнике это имя. Понимаешь, о чем я?
Я неуверенно покачала головой, притворившись, что не понимаю, куда он клонит, а сама старалась сдержать дрожь.
– Я собирался назначить графологическую экспертизу, чтобы проверить, но Абэкава говорит, что, кроме своего имени, больше ничего писать не умеет. То же подтверждают люди, работающие в его цехе. Однако в его комнате была обнаружена тетрадь, значит, он мог что-то писать. Ты не видела?
– Нет, – быстро ответила я.
Рука Миядзаки, делавшая пометки в блокноте, застыла – наверное, я слишком поспешно открестилась от этой тетради. В глазах следователя мелькнуло подозрение и едва уловимая враждебность. Я избегала сердитых взрослых, боялась их. Было понятно, что Миядзака отличался от всех взрослых, которых я знала. Ему было все равно, что мне всего одиннадцать лет. Для него я была человеком, который может дать показания. И не только может, но и должен. Чтобы помочь раскрыть порученное Миядзаке дело. Он почувствовал, что я струсила, и тут же ловко сбросил с себя сердитую маску.
– Ну хорошо. Не видела, не знаешь. Но вот что странно: там еще был обгрызенный карандаш с отпечатками пальцев Абэкавы. И еще. К тебе это отношения не имеет, но в приюте, где жил Абэкава, случился пожар, все сгорело. Мы знаем, что он там жил, но никаких записей, документов не осталось. Странно. Весьма странно.
Миядзака говорил, говорил и никак не мог остановиться. Щеки его покраснели от возбуждения. Наше с Кэндзи дело воодушевляло его на подвиги.
– Еще хотел спросить тебя об этом… из соседней комнаты. Ятабэ-сан. Ты там просидела целый год. Неужели за все время ни разу не пришло в голову попросить помощи у него или у тех, кто внизу? Записку бы написала, тайком под дверь сунула… Да мало ли способов. Абэкавы же днем дома не было.
Я медленно покачала головой, в голову пришла еще одна мысль. Записка, которую я написала на листке, вырванном из тетради. Неужели Ятабэ-сан подобрал ее и выбросил? Наплевал на мольбу о помощи, бросил меня и смылся. Он был мой главный враг. Именно он, а не Кэндзи. Миядзака рассматривал меня сквозь очки. Я ответила вопросом на вопрос:
– А вы его нашли?
– Нет пока. – Опустив руку с протезом вдоль туловища, Миядзака покачал головой. – Сплошные загадки. Первый такой случай в моей практике.
Я заметила, что мы с ним похоже качаем головой. Что бы он сказал, если бы я умерла? – подумала я, стискивая зубы. Миядзака с недоуменным видом легонько ткнул себя в крючковатый подбородок колпачком шариковой ручки и продолжал:
– А вот еще, Кэйко-тян. Может, я, конечно, ошибаюсь… ты не обижайся, но вы с Кэндзи случайно не подружились?
– Нет.
– Ага! Ошибся, значит. Понимаешь, Кэндзи на допросе показал: «Мы с Миттян приятели». Вот я и подумал: вдруг в самом деле так? Кстати, может, ты хочешь что-нибудь сказать ему? Говори, я передам.
Миядзака пристально посмотрел на меня. Глядя ему прямо в глаза, я во весь голос крикнула:
– Хочу, чтобы он умер!!!
Не знаю, как это у меня вырвалось. Впрочем, нет, знаю. Я ненавидела сильного Кэндзи, навязавшего мне и всем необычную и тягостную жизнь. Кэндзи, который вынудил заниматься его делом такого человека, как Миядзака. Кэндзи, доведшего мою мать до нервного срыва и сделавшего из отца еще большего слабака, чем он был. Кэндзи, который временами был единственным человеком, способным меня понять в моем одиночестве, и который превращался в убийцу, растаптывавшего мою душу. Кэндзи-дневного и Кэндзи-вечернего. Миядзака горько усмехнулся:
– Может, надо приговорить его к смертной казни?
– Но его же, наверное, не казнят?
– Ну что ты! Кэйко-тян! Я понимаю твои мысли, желания. Ты же превратилась в игрушку независимо от них.
Игрушка… Из глаз вдруг брызнули слезы. Отодвинув перегородку, в комнату вошла Сасаки.
– Кэйко-тян! Что случилось?!
Я стояла у стола, по лицу текли слезы. Сасаки положила руку мне на плечо. В соседней комнате я увидела разъяренную мать, бросавшую на Миядзаку злобные взгляды. Она была готова ненавидеть любого, кто причинял боль ее дочери, независимо от положения. Сасаки встала на мою защиту:
– Миядзака-сан, я прошу вас прекратить. Кэйко-тян боится мужчин, даже отец старается к ней не приближаться. Бедная девочка!
Как-то неестественно Миядзака пошевелил протезом и начал извиняться:
– Прости меня, Кэйко-тян! Прости! – и, подхватив здоровой рукой портфель с документами, вышел из комнаты.
– О чем он тебя спрашивал? – поинтересовалась Сасаки, вытирая мне слезы бумажной салфеткой.
Я молчала, и мать, показывая всем видом, что ее ничто не остановит, тут же встряла между нами:
– Сасаки-сэнсэй, я прошу вас к нам больше не приходить. Вы же понимаете, что девочка вам не доверяет?!
Сасаки не знала, что сказать, а мать, заливаясь слезами, расходилась все сильнее:
– Я вам все скажу! Что может знать такая интеллигентная женщина? Чем это дело кончится? О Кэйко во всем свете никто, кроме меня, не думает. Подумаешь, прокурор! Фигура местного масштаба! А ведь Кэйко еще на суд потащат! Шоу из нее устроят!
Мать разозлилась на весь белый свет и никак не могла успокоиться. Гремя посудой, принялась готовить ужин, а я тем временем заглянула в ящик письменного стола. В глубине лежали слегка помятые тетрадные листы. Достав их, я со страхом рассматривала каракули, которые оставил на бумаге Кэндзи. Одна хирагана, значки кривые. «Я не умею иероглифы писать». Врун! Хитрый, лживый, непонятный. При мысли о его хитростях и уловках, включая предложение вместе вести дневник, я затряслась от злости. Порвать эти листки и выбросить! Но подумав хорошенько, я сунула их обратно и закрыла ящик на ключ. Тогда у меня не хватило смелости выбросить дневник. Если бы я хотела скорее все забыть – избавилась бы от него без колебаний. Однако в душе по-прежнему царило смятение. Забыть ту жизнь, отвергнуть ее? Этого я хочу? Нет. Я не могла избавиться от ощущения, что мне хочется вернуться обратно – в ту простую жизнь, которую вели мы с Кэндзи. Потому что окружавший меня тогда мир был прост и понятен, в нем не было враждебности.

 

В тот вечер мать легла в моей комнате. Как только она погасила светильник у изголовья, в окружившей нас темноте я дала волю фантазии. Комната вмиг преобразилась. Разлетевшаяся в пространстве цветочная пыльца наконец благополучно осела. Пыльца – это страхи, которые я испытала за год заточения, это мои желания, мое отчаяние, тревога и успокоение, все мои чувства и эмоции – скромные, не такие значительные, но в то же время не заслуживающие того, чтобы к ним относились свысока. Здесь же жили самые невероятные фантазии, которые рождались в воображении из-за унижения, преследовавшего меня с тех пор, как я оказалась на свободе, и людское сочувствие, давившее своей тяжестью. И еще – душная волглая атмосфера тревоги, которую испытывали за меня родители. Все это долго томилось в ожидании порыва ветра. Слова Миядзаки явились этим порывом и дали во мне ядовитые ростки. «Вы с Кэндзи случайно не подружились?» Меня переполняли мысли, которые никак не удавалось облечь в слова. Я накрылась одеялом и еле сдерживалась, чтобы не закричать.
Я стала питать и подращивать фантазии, только зародившиеся у меня в тот вечер. Благодаря им, как ни странно, удалось как-то вытерпеть последний год в начальной школе, год, от которого я не ждала ничего хорошего. Новые унижения и обиды создавали питательную почву для ночных грез, которые помогли мне устоять перед внешним миром.
Вот почему я с таким нетерпением дожидалась ночи. Я напоминала себе Кэндзи – такого разного днем и вечером. Днем вела себя как обыкновенная школьница, зато по ночам наступала свобода, и я переносилась в мир фантазий. Сомнительных, наполненных ядом и очень подробных для шестиклассницы.

 

Выйдя из цеха, «Митико Ота» заходит в свою комнату и облегченно вздыхает. Одиночество уже вошло в привычку. В цеху хозяин все время сердится, кричит, Ятабэ-сан ворчит, устраивает разные пакости. Цех маленький, работа опасная – везде стружка летает, впивается в ноги, руки в царапинах и ссадинах. В прошлом месяце на станке прищемило палец, чуть совсем не отрезало. Коли речь зашла о пальцах, у Ятабэ-сан на левом мизинце нет верхней фаланги. Хозяин перед ним тушуется, говорит, что Ятабэ-сан непутевый. «Митико Ота» не может понять, почему хозяин боится этого «непутевого».
«Митико Ота» переводит взгляд на свои руки. От них пахнет мылом, хотя отмыть черную грязь под ногтями никак не получается. Порез на тыльной стороне левой руки наконец начинает заживать. «Митико Ота» садится за скромный ужин на алюминиевом подносе. Два картофельных крокета, мелко порезанная капуста, суп мисо, в котором плавают колечки лука-порея, два ломтика маринованной редьки. Крокеты и капуста обильно политы буро-коричневым соусом. В миске горка желтоватого прогорклого риса, видимо, оставшегося от позапрошлогоднего урожая.
Для «Митико Ота» и такая еда хороша. А Ятабэ-сан не скрывает презрения. Сам он по большей части ходит в кафе, что поблизости. Если обедает на работе – покупает что-нибудь простое, домашнее, типа якитори, и какую-нибудь приправу. Но за все время он ни разу ничем не угостил «Митико Ота».
Ятабэ-сан глухонемой и объясняется с хозяином жестами. А «Митико Ота» он едва удостаивает движением подбородка. «Митико Ота» – как раб в цехе, где весь персонал – хозяин и пара работников. «Митико Ота» вечно на побегушках, делает всю опасную и однообразную работу. Поэтому время обеда – единственное удовольствие, а Ятабэ-сан тычет пальцем в еду, принесенную женой хозяина, и тихонько хрюкает. «Митико Ота» не любит Ятабэ-сан. Но еще сильнее не любит чванливого хозяина. А нравится больше всех его жена, которая готовит дома еду и приносит в цех, хотя она тоже «Митико Ота» ни во что не ставит. «Митико Ота» несколько раз давали одежду, которую больше не носит хозяин, но она чем-то воняет, и ничего с этим запахом не сделаешь, сколько ни стирай.
– Приятного аппетита.
На еду уходит минут пять, а то и меньше. Потом – время занятий. «Митико Ота» открывает шкаф, где лежит красный ранец, купленный в городе К., в супермаркете. «Митико Ота» бережет ранец, как сокровище, и каждый раз протирает тряпочкой его гладкую кожу. Черный ранец, с которым ходят мальчики, тоже был хороший. На Хоккайдо, в приюте, всех заставляли носить черные – старшие передавали их младшим, но красный все-таки лучше. Потом пришло в голову написать на ранце имя и фамилию – «Митико Ота». Так хочется стать девочкой. «Миттян» – как мило звучит!
На столе появляются учебники по математике и японскому языку. «Митико Ота» стащил их в одной школе, когда был в другом городе. Почему для второго класса? Потому что «Митико Ота» дальше третьего класса не дошел. Так что для второго класса – в самый раз.
Однажды вечером за стеной, где живет Ятабэ-сан, слышится шум. В комнате работает телевизор, к звукам которого примешивается молодой женский голос. У Ятабэ-сан обычно тихо – телевизор он смотрит без звука, радио не слушает, но сейчас хорошо слышен чей-то подавленный смех. У Ятабэ-сан женщина? Такого раньше никогда не было.
В комнате соседа вдруг становится тихо. «Митико Ота» встает, закидывает ранец за спину – собирается в школу. Начинает ходить по комнате, воображая, будто идет полем. В ранце учебники уютно трутся о подкладку. Вдруг снова звуки. Женское хихиканье. Громкий смех.
«Митико Ота» в тревоге выскакивает в коридор, стучится к Ятабэ-сан. Из приоткрывшейся двери высовывается незнакомая девушка. Совсем молоденькая, вполне возможно – старшеклассница. Бровей на положенном месте у нее нет, они очень неумело нарисованы ниже коричневым карандашом. В маленьких глазках – злая насмешка. «Митико Ота» непроизвольно отворачивается и отступает в коридор – он боится школьниц и девушек.
Ятабэ-сан сидит на полу, скрестив ноги, пьет саке и смотрит телевизор. Он в хорошем настроении. Из-за присутствия этой девчонки, что ли? Ятабэ-сан, покраснев, как рак, пытается что-то сказать, но выходит только стон: «а-а-а…» Хотя по тому, как он повел подбородком, и так все понятно: «Вали отсюда! Не мешай!» Девчонка усмехается:
– Ты что, ненормальный? Зачем ранец надел?
– Я…
– Что – я? Какой чудной парень. – Девчонка поворачивается к Ятабэ-сан. – Старичок! Он что, пидор?
«Митико Ота» бежит в свою комнату. Садится, поглаживая ранец, и погружается в свои мысли. Может, убить эту девчонку?
Назад: 2
Дальше: 4