Книга: Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории
Назад: I Сеть Карта
Дальше: III Если хотите взглянуть на Францию в последний раз…

II
Повороты войны

7 декабря 1941 года Япония устроила воздушный налет на базу Пирл-Харбор на Гавайях и, застигнув врасплох, уничтожила часть военно-морских сил Соединенных Штатов. Прежде разделенная между сторонниками нейтралитета и war mongers, Америка вступила в войну, и Тихий океан оказался новым театром боевых действий. Война становилась по-настоящему глобальной.
В апреле 1942-го Пьер Лаваль сменил на посту главы правительства Франции адмирала Дарлана, который остался главнокомандующим наших обескровленных войск, став преемником Петена.
Вскоре две военные новости, хотя и неравного значения, приобретут почти равный резонанс.
В Тихом океане адмирал Нимиц одержал победу над японским флотом в решительной битве у острова Мидуэй. А в Ливии первая бригада Свободной Франции под командованием генерала Кёнига не только противостояла при Бир-Хакеме армии Роммеля, но и смогла сломить ее продвижение. Имя Франции снова зазвучало в сводках о боевых действиях. И де Голль воскликнул: «Нация может снова гордиться собой!» Английская пресса посвятила этому статьи под крупными заголовками, и в воздухе над Францией были разбросаны два миллиона листовок, объявлявших: «Бир-Хакем, французская победа».
Именно этот момент выбрал Пьер Лаваль, чтобы заявить: «Я желаю победы Германии». Помню, как я вздрогнул, услышав эту фразу по радио в полуденных новостях. И тогда я сказал себе: «Я не могу оставаться в стране, где глава правительства изрекает такие гнусности». Я чувствовал себя грязным, и мне хотелось помыться в другом месте. Тогда и было принято мое решение покинуть Францию.
В конце концов, моя роль в Сопротивлении была не так уж велика, а литературная деятельность в основном сводилась к тому, чтобы распространять «Мегарея» на французских волнах и по радио Лозанны или же готовить пьесу к постановке на аренах Арля и даже в «Комеди Франсез», о чем стоял вопрос.
В начале июля я провел две недели в Париже. Это было мое первое и последнее посещение оккупированной зоны. Мне хотелось обнять отца и мать, не открывая им своих намерений, а также посмотреть, как живет столица при оккупации. Впечатление у меня осталось мрачное.
На улицах по большей части попадались только зеленые машины немецкой армии или черные «ситроены» полиции. Пустота Елисейских Полей нарушалась лишь парадами гитлеровских войск, каждый день проходивших там с песнями. Вдоль тротуаров ждали вереницы велотакси. Изредка оттуда отделялся велосипед, и исхудавший человек жал на педали, везя пассажира, втиснутого в узкую коробку. Установленные на перекрестках щиты с большими готическими буквами указывали направление на немецком. Памятники были словно одеты в траур.
Я пошел завизировать свой ausweiss в Бурбонский дворец, где были расположены службы комендатуры; там я испил чашу унижения до дна.
Женщины щелкали по камням тротуаров деревянными подошвами, поскольку не хватало кожи для туфелек. Зато в кварталах, называемых шикарными, они щеголяли экстравагантными шляпками, похожими на раковины из разноцветных тканей, словно Париж вопреки поражению все еще хотел утвердить себя столицей моды. Театры были переполнены, но спектакли заканчивались очень рано, чтобы зрители успели вернуться домой до комендантского часа. И тогда на город падала тишина некрополя, в которой звучали только тяжелые шаги патрульных.
В деревне война была не так заметна. Тут продолжали жить, согласуясь с ритмом времен года и полевых работ. Жаннетта де Бриссак пригласила меня на несколько дней в свой очаровательный, окруженный виноградниками дом «Ла Сушери», в Анжу, на берегах Лэйона, неподалеку от огромного замка Бриссак, хозяйкой которого она непременно стала бы, если бы ее жизнь не оборвалась.
Между нами установилась нежная дружба, стиравшая разницу в возрасте. Жаннетта испытывала все больший интерес к моим трудам. Самим образом своего существования, историями из современной или старинной жизни, которые она рассказывала, Жаннетта открывала мне глаза на то, как живут известные европейские семьи, на их поведение, привычки, странности, на чудаков или любопытных персонажей, которые там встречаются. «Я не могу скрыть дату своего рождения, — говорила она со смехом. — Она есть в Готе».
Мы начали нуждаться друг в друге. Но верность Жаннетты умершему мужу, без малейшего желания выставлять ее напоказ, была столь очевидной, что делала эту женщину неприкасаемой. Она жила среди нас, но принадлежала человеку из потустороннего мира.
Я ненадолго заехал также в Виши. Я хотел видеть. Видеть этот город вод, превращенный в столицу маленького германского княжества, где правил старый, наполовину спящий государь — вассал далекого тирана. Тощее дежурное подразделение отдавало ему честь всякий раз, как он выходил из «Отеля дю парк», словно затем, чтобы выпить стакан воды в павильоне.
Я хотел видеть эти семейные пансионы для курортников, превращенные в министерства, и этих адмиралов, разграбивших землю, чтобы сделаться начальниками канцелярий. Тут процветали подковерные интриги, опасливое недоверие, конфликты честолюбивых интересов маршалистов-коллаборационистов и маршалистов-антиколлаборационистов, а также скрытых сопротивленцев. Каждый находил извинение, чтобы быть там, где он был быть не должен.
Я особенно хотел повидаться с Сюзи Борель, одной из редких женщин-чиновниц в Министерстве иностранных дел (позже она выйдет замуж за министра Жоржа Бидо). Мне говорили про нее, что она знает тайные каналы бегства в Англию. Мы встретились по рекомендации моего шурина Франсуа-Дидье Грега, который, как инспектор финансов, тоже был в Виши, куда перевез своих родителей.
Там я познакомился и с швейцарцем Рене Жюйяром, недавно разменявшим сорок лет, по-британски элегантным человеком — одновременно обаятельным и серьезным, сделавшим последовательно или параллельно несколько карьер. Я так никогда не узнал, почему он оказался среди душеприказчиков маршала Льоте. Зато выяснил, что он, двадцать лет занимаясь компанией по производству обогревательных приборов в Польше, недавно с помощью Жана Жироду создал комитет «Секвана», опять же в Польше, но с филиалами в Швейцарии и Париже, чтобы издавать французские книги. Он также заведовал лабораториями и одновременно многими периодическими изданиями и только что основал «Издательство Монако», где опусы Петена служили прикрытием для авторов, симпатизировавших Сопротивлению.
По его предложению я передал ему рассказ «Сигнал “Гончие, вперед!”», который появился в одном из его журналов. И тогда же он предложил мне стать издателем моих будущих произведений, что действительно сделал, основав «Издательство Рене Жюйяра», которое заняло важное место в послевоенной литературной жизни.
8 ноября 1942 года — удар грома. Американская армия высадилась в Северной Африке, сразу в двух местах.
На марокканском побережье абсурдный порядок велит французским войскам этому воспротивиться. Прежде чем объявили о прекращении огня, несколько десятков человек погибли совершенно напрасно.
В Алжире дела были организованы лучше. Тайно предупрежденная группа голлистов вышла из подполья и нейтрализовала вишистское командование. И совершенно внезапно появился адмирал Дарлан. Как он там оказался? Ни благодаря информации, ни интуиции, а просто по стечению обстоятельств. Адмирал приехал, потому что его сына госпитализировали с острым полиомиелитом, от которого тот чуть было не умер. Едва успокоившись насчет судьбы больного, этот оппортунист Дарлан предлагает себя американцам как партнера по переговорам, и те признают его полномочия.
Появляется другой французский военачальник. После акробатического побега из заключения в немецкой крепости и серьезных раздумий в Виши генерал Жиро, наконец решившись, приплывает на подводной лодке в Гибралтар. Дарлан немедленно подчиняет его себе и назначает командующим французскими силами в Северной Африке.
История в эти дни шла быстро. 11 ноября в качестве ответа на американскую операцию в Северной Африке немецкие силы захватывают так называемую неоккупированную зону, зону «ноно».
Из духа благородного соперничества Муссолини отправляет войска, чтобы обеспечить себе Лазурный Берег. Но войскам Муссолини было далеко до германских частей с их воинственным порядком. Итальянские мотоциклисты, глаза которым щекотали закрепленные на касках перья берсальеров, ехали с малой скоростью, словно были не уверены в правильности выбранного направления. Но поскольку походные кухни за ними все-таки не поспевали, они вежливо выпрашивали немного пищи у жителей, а ночью терпеливо ждали перед домами, которые им указали для постоя. В самом деле, трудно было сердиться на латинских братьев.
События предлагали Петену великолепную возможность оправдать любую свою позицию с июня 40-го и восстановить былую славу. Соглашения о перемирии были разорваны. Если бы маршал уехал в Африку и там учредил свое правительство, это стало бы свидетельством того, что он снова взял инициативу в свои руки и вернул себе легитимность. Де Голлю оставалось бы только присоединиться к нему.
Но как ожидать от военного, который никогда не отличался решительностью, что он обретет ее в восемьдесят шесть лет? Это был старый санитар при стране с ампутированной свободой, и он лечил больную устными припарками типа «Национальной революции», «Труда, Семьи и Отчизны». Маршал ограничился тем, что лишил адмирала Дарлана командования, которое сохранили за ним союзники, и удовлетворял свое тщеславие в некоем мелкобуржуазном культе: его портреты выставлялись во всех витринах, а фаянсовые бюстики, в кепи или без оного, сбывались по сорок франков штука.
Я не знаю, считают ли историки большим событием 27 ноября. Однако это был ужасный день, день демобилизации армии перемирия. Она была всего лишь призраком армии, но все-таки ее символом. Она сохраняла на наших улицах присутствие французских мундиров, она собрала знамена разгромленных полков.
27-го до рассвета ударные войска рейха вошли в казармы, установив пушки во дворах. В боевом снаряжении, с автоматом наперевес немецкая солдатня открывала сапогом двери комнат, выталкивала на лестницы полуодетых людей, выбрасывала вещи в окна. «Raus… Вон. Срывайте ваши нашивки. Нет больше армии. Все по домам».
Но куда возвращаться? Все эти парни остались почти без денег и без продовольственных карточек. Большинство были из оккупированной зоны и пошли в армию, чтобы избежать обязательной трудовой повинности в Германии.
Когда между семью и восемью часами прибыли офицеры, немцы, занявшие караульные помещения, велели им удалиться.
В тот день я ехал из Лиона в Марсель. Я видел, как садились в поезд на вокзале Перраш летчики: трое их товарищей были убиты, потому что возмутились; видел пехотинцев и артиллеристов, толпившихся на перронах в Валансе и Авиньоне, и кавалеристов, набивавшихся в вагоны в Оранже.
В Тулоне дела обстояли еще хуже. Там среди ночи дежурный офицер флотской префектуры получил следующий приказ по телефону:
— Говорит адмирал Ле Люк. В случае прибытия немцев вам приказано не топить корабли.
— Адмирал, я не узнаю ваш голос, — ответил офицер.
— Хорошо, передаю трубку адмиралу Абриалю.
— Говорит адмирал Абриаль, — послышался другой голос. — Я подтверждаю приказ не топить корабли.
— Адмирал, я не узнаю ваш голос, — повторил офицер. — В таких условиях мне невозможно передать приказ.
Кто это звонил? Сами адмиралы или пособники оккупантов?
В пять часов утра моторизованные войска и флотские экипажи немцев совершили нападение на укрепленный лагерь. Танк выбил дверь военно-морской префектуры, и нападавшие, взобравшись по лестницам на стены арсенала, прорвались к портовым бассейнам. Французы открыли огонь. Один из наших кораблей уничтожил вражеский танк, расстреляв его в упор флотскими снарядами. Командующий эскадрой адмирал Жан де Лаборд — граф Жан, как его называли, — отдал приказ затопить все корабли. Затопить у причала, и это при том, что у крупнотоннажных судов было всего несколько метров под килем. Корабли уже были заминированы, потому что три минуты спустя начали взрываться. Пламя бушевало в течение нескольких часов, и взрывы следовали один за другим.
На причалах немецкие экипажи, получившие приказ подняться на борт, вопили от ярости, так как потеряли над собой всякий контроль при виде таких масштабных потерь.
Не пощадили ничего. Тральщики, буксиры, портовые сооружения, резервуары с горючим, береговые батареи — погибло все.
Когда вечером французских офицеров и моряков вели через город в окружении солдат вермахта, тулонцы бурно приветствовали их и пели «Марсельезу».
Наш первый военный порт стал не более чем огромным кладбищем кораблей, которые лежали, наклонив трубы, вверх кормой и носом в воде.
От знаменитого La Royale— второго флота в мире — осталась лишь парализованная в Александрии эскадра адмирала Годфруа, офицеры которой убивали время, играя в бридж, пока в пустыне шли бои.
Мы почувствовали себя как никогда нагими и ограбленными и ожидали избавления только извне. Наши мысли съеживались, у нас были лишь две идеи фикс: как добыть продукты и ненависть к оккупантам.
Ситуацию в Марселе можно было резюмировать в двух фразах, произнесенных сквозь зубы моим другом Наполеоном Леопольди, крупным «авторитетом» с площади Пигаль, который тоже эвакуировался из Парижа, чтобы следить за своими делами на Корсике.
— Пойдешь в бистро на такой-то улице старого порта. Скажешь, что от меня. Тебя усадят в сторонке и дадут две порции фасоли, — произнес он и добавил: — Этой ночью еще одного гада грохнули. Закатали в сетку и бросили в порту. Остальным крабы займутся.
Полицейские, как вишистские, так и немецкие, нервничали. Участились аресты, что вызывало ответную реакцию: омерзение, перераставшее в ненависть.
Помню, как-то раз я закусывал в привокзальном буфете рядом с немецким унтер-офицером, славным типом лет сорока, у которого не было свойственного оккупантам высокомерия. Ему никак не удавалось разрезать жилистое мясо. Улыбаясь, он мне сказал с довольно сильным акцентом: «Сопротивляется. Видать, английское». А я, вместо того чтобы оценить его немного сообщнический юмор, почувствовал, как во мне закипает желание его убить; не смутное желание, а настоящий физический порыв, из-за его формы. «Так больше нельзя, — промелькнуло меня в голове. — Я теряю человеческий облик».
Кессель из осторожности вывез свою мать из Тулона и устроил ее в Везон-ла-Ромене, маленьком воклюзском городке, не имевшем других достопримечательностей, кроме нескольких античных развалин.
Уцелевшие члены сети Карта были предупреждены из Лондона, наверняка Бодингтоном, что Жермена Саблон, Жеф и я подвергаемся особому риску.
И почти одновременно Пьер Лаваль дал знать Эрве Миллю, одному из бывших директоров «Пари суар», который поддерживал связи с Виши, что у него лежит паспорт на имя Жефа. Этого уже было достаточно, чтобы понять, какой непосредственной опасности подвергался Жеф.
Здесь нельзя не отдать должное Лавалю: он, хотя и желал победы Германии, уважал талант, даже еврейский.
Зато в заслугу Кесселю можно поставить его отказ. Он не мог, по моральным соображениям, использовать такой паспорт; для него это означало навсегда себя запятнать.
Судя по всему, нужно было срочно уезжать. Я наведался к марсельским доминиканцам. Я был принят приором, отцом Персевалем, чей благородный вид вполне соответствовал его имени. И я попросил у приора письмо к доминиканцам Барселоны. Он мне его дал. В подобных случаях монастыри просто незаменимы.
В назначенный день, попрощавшись с Женевьевой, которая предпочла остаться рядом с отцом в Виши, я вместе с Жефом и Жерменой сел на поезд, идущий в Перпиньян. В Перпиньяне нас, благодаря каналу Сюзи Борель, принял почтовый служащий по имени Люсьен Бийес. Я до сих пор храню растроганную признательность к этому французу лет тридцати, простому, мужественному и великодушному, чей дом постоянно служил перевалочным пунктом и убежищем. Сколько участников Сопротивления обязаны ему своей свободой!
Однако кого же мы у него нашли? Моих тещу и шурина, Арлетту и Франсуа-Дидье Грег, которые воспользовались тем же каналом.
Люсьен Бийес свел нас с проводниками, а те назначили всем нам встречу на следующий день в Пра-де-Молло, на горной станции в шестидесяти километрах от Перпиньяна.
Прибыв вместе с родственниками в Пра, я обнаружил, что мы там далеко не одни. На площади Фуарай стояли группы шушукающихся людей, которые были похожи на кого угодно, только не на пиренейских крестьян; да и постояльцы нескольких непритязательных гостиниц явно не собирались проводить здесь зимний отпуск.
Грубые башмаки, толстые пальто, подбитые овчиной куртки, береты и рюкзаки откровенно говорили о намерениях тех, кто так вырядился; не хватало только полицейской облавы на этой площади с потенциальными беглецами. Здесь наверняка уже находились несколько стукачей.
Все это произвело на нас с Жефом неприятное впечатление. Да и проводники не внушали большого доверия. Слишком уж они были развязные, словно выполняют какую-то рутинную работу. До нас доходили слухи об экспедициях, которые плохо кончились, о беглецах, которых предали или бросили в снегах. Мы решили не рисковать.
Моя теща, неукротимая ведьма, лишь презрительно ухмыльнулась, когда я ей об этом сказал. Она-то ни за что не откажется. Но, пускаясь в дорогу, Арлетта сделала удивительный жест, который остался у меня в памяти: в огромный рюкзак, который взвалил на плечи ее сын, она положила сверху толстую пачку рукописей. То, что теще хотелось избежать угрозы, нависшей над ней из-за расистских законов, было понятно. Но чем могли помочь сражавшимся ее неопубликованные стихи?
Когда мы вернулись в Перпиньян, у Жефа опустились руки, что с ним уже бывало. Раз судьба, похоже, от него отвернулась, он отказывается покинуть Францию.
— Будь что будет. Снова поедем в Aгe.
— Я остаюсь, — сказал ему я. — Найду другой путь.
И я его действительно нашел. Через одного полицейского, сочувствующего Сопротивлению, меня свели с оказавшимся не у дел чиновником военно-морского ведомства по административной части.
Комиссар Вейль, человек образованный и элегантный, был членом хорошо организованной подпольной сети. Для меня он навсегда остается вписанным в великую книгу чести, потому что, оказав помощь стольким беглецам, сам убежать не успел, и это стоило ему жизни.
Проводник, которого он мне предоставил, Хосе Каталонец, был адъютантом Асаньи, второго и последнего президента Испанской республики. Конечно, адъютант — слишком громко сказано. Во всяком случае, он был одним из его близкого окружения. Впоследствии Хосе занялся контрабандой: отчасти, чтобы заработать на жизнь, отчасти, чтобы служить своим политическим убеждениям. Это был живой, серьезный и одновременно веселый малый лет тридцати. Я сразу проникся к нему доверием и предложил Жефу и его подруге вернуться.
— Пойдем рождественской ночью, — решил Хосе. — Все в эту ночь пьют и веселятся, даже французские таможенники, немецкая полиция или испанские карабинеры. Выйдем из Коллиура.
Вот так, вечером 24 декабря 1942 года мы пустились в путь из славного порта Коллиура, на который уже опускалась ночная тень.
В тот же час в Алжире был убит адмирал Дарлан.
Назад: I Сеть Карта
Дальше: III Если хотите взглянуть на Францию в последний раз…