«29 января 1821 г. Встретил в лесу отряд общества Americani (род Либерального Клуба); все они были вооружены и во весь голос пели на романьольском наречии — "Sem tutti soldat' per la liberta" ("Все мы — солдаты свободы"). Они приветствовали меня — я отдал салют и проехал дальше. Вот каково настроение в Италии».«5 февраля 1821 г. Купил оружие для вновь набранных Americani, которым не терпится выступить».«20 февраля 1821 г. Говорят, что неаполитанцы полны решимости. Здесь общественный подъем несомненно очень велик. Americani (здешняя патриотическая организация, один из отрядов Carbonari) на днях дают обед в лесу и пригласили меня как К[арбонария]. Это тот самый лес, в котором ходит "Призрачный охотник" Боккаччо и Драйдена, и если бы я даже не разделял те же политические чувства (не говоря уж о застольном веселье, к которому меня иной раз влечет, как прежде), я отправился бы туда в качестве поэта или, по крайней мере, любителя поэзии».«"Mericani" (они называют меня их "capo" или "главой") означает "американцы"; так называют в Романье местных карбонариев; вернее, народную их часть, их отряды. Первоначально это было сообщество лесных охотников, называвших себя "американцами", а теперь оно включает несколько тысяч человек и проч.; но я не стану дальше посвящать вас в тайну, которая может стать достоянием почтмейстеров» (Меррею, 4 сентября 1821 г.).
Нет! лучше гибнуть там, где и поднесь
Свобода Спартанцев память чтит, погибнувших в бою,
Отдавших за нее так гордо жизнь свою
У Фермопильского бессмертного прохода, —
Чем мертвенный застой. Иль — прочь из этих стран,
И новый влить поток в могучий океан;
И, вольною душой достойного их, сына
Дать предкам доблестным, погибнувшим в борьбе,
И нового еще прибавить гражданина,
Свободного бойца, Америка, тебе!
(Пер. Т. Щепкиной-Куперник)
«Так как по всей стране идут репрессии, все мои друзья арестованы или высланы — всему семейству Гамба пришлось уехать во Флоренцию — отцу и сыну по мотивам политическим (а госпоже Гвиччиоли потому, что в отсутствие отца ей угрожают заточением в монастырь), я решил перебраться в Швейцарию, и они также. По правде говоря, мою жизнь здесь нельзя считать в безопасности — но такое положение длится уже год и поэтому не является главной моей заботой…Вы не можете себе представить, какому гнету подвергается страна — в Романье арестовано более тысячи человек всех сословий — иные высланы, иные заключены в тюрьму, без суда, следствия и даже обвинения!! Все говорят, что со мной сделали бы то же самое, если бы смели действовать открыто. Но я именно потому и остался, что высланы все мои знакомые, а их, пожалуй, будет не одна сотня» (Р. Б. Хоппнеру, 23 июля 1821 г., из Равенны).
«Милая Августа, три твоих письма, касающиеся недомогания Ады, заставляют меня с большой тревогой ждать дальнейших известий об улучшении. Я страдал тою же болезнью, но не в столь раннем возрасте и не в такой сильной степени. К тому же она не отражалась у меня на зрении, а только на слухе, и то слегка и ненадолго. До четырнадцати лет, а иногда и позже, я периодически страдал ужаснейшими головными болями, но воздержание и привычка каждое утро обливать голову холодной водой излечили меня, во всяком случае с тех пор они мучают меня реже. Быть может, они пройдут у нее ко времени созревания. Конечно, этого еще долго ждать; а впрочем, при таком сангвиническом темпераменте оно может наступить у нее раньше, чем обычно бывает в нашем более холодном климате. Прости, если я говорю на эту тему медицинскими терминами и "en passant"; мне кажется, что приливы крови к голове в столь раннем возрасте могут быть связаны все с той же склонностью к раннему созреванию. Быть может, все это — одно лишь мое воображение. Во всяком случае, сообщи мне, как она чувствует себя сейчас. Нечего говорить, как сильно я тревожусь (особенно на таком расстоянии) о ее здоровье.…Мне хотелось бы, чтобы ты получила от леди Б. сведения о наклонностях Ады, ее привычках, занятиях, нравственных качествах и характере, а также о ее внешности, потому что я не знаю даже этого, не имея ничего, кроме миниатюры, сделанной пять лет назад (а ведь сейчас она почти вдвое старше). Когда я узнаю это, я смогу судить о ее натуре и о том, как лечить ее недомогания. Мне кажется, что в ее нынешнем возрасте у меня было много чувств и понятий, в которые теперь никто не поверил бы, а потому мне лучше о них молчать. Общительна ли она или любит уединение, молчалива или разговорчива, любит ли читать или наоборот? И каков ее тик — я хочу сказать, ее слабость? Пылкая ли у нее натура? Надеюсь, что Боги наградили ее чем угодно, лишь бы не поэтическим даром — одного подобного дурака в семье достаточно. Ответь мне на все эти вопросы на досуге…»(12 октября 1823 г.)«Что касается здоровья Ады, я рад был узнать, что оно настолько поправилось. Но я считал нужным предостеречь леди Б., так как, судя по описанию, ее нездоровье и склонности очень похожи на мои в том же возрасте, разве только я был гораздо более пылким. Ее предпочтение прозы (как это ни странно) тоже унаследовано от меня (я всегда терпеть не мог читать стихи), и я тоже никогда не придумывал ничего, кроме "кораблей" и прочего, связанного с Океаном. Я показал отчет о ней полковнику Стэнхоупу, который был поражен тем, как ясно выявлена у нее уже сейчас отцовская линия. Поэтому я счел нужным, хотя это и неприятно, сообщить, что мой недавний припадок, очень сильный, весьма похож на эпилепсию. Почему — не знаю; казалось бы, тридцать шесть лет для первого ее проявления поздно, насколько я знаю — она не наследственная; но чтобы она не стала таковой, тебе следует сказать леди Б., чтобы в отношении Ады были приняты некоторые предосторожности. Припадок у меня не повторялся, и я пытаюсь помешать этому диетой и движением на свежем воздухе, пока — успешно; если он был случайным, тогда все хорошо» (Августе, 23 февраля 1824 г.; письмо не отправлено и найдено среди бумаг на столе Байрона после его смерти, 19 апреля).
«Я не менее вас разочарован и больше вас обманут в своих надеждах. Кроме того, мне лично грозила опасность, которая еще не миновала. Но ни время, ни обстоятельства не изменят моих убеждений или моего чувства негодования против торжествующей тирании. В нынешнем деле было столько же предательства, сколько трусости — хотя и то и другое сыграло свою роль» (28 апреля 1821 г.).
«Удар был ошеломляющим и неожиданным; я считал, что опасность миновала — столько времени прошло между известием об улучшении и последней вестью. Но я переношу его как умею и настолько, что выполняю обычные жизненные дела с обычным внешним спокойствием и даже с большим. Ничто не должно помешать вам приехать завтра. Но сегодня и вчера вечером нам, пожалуй, было лучше не встречаться. Мне кажется, что в моих поступках в отношении умершей и уже во всяком случае в моих чувствах и намерениях не было ничего, в чем я должен был бы себя упрекать. Но в такую минуту мы всегда думаем, что если бы было сделано то или другое, несчастье можно было бы предотвратить — хотя каждый день и час убеждают нас, что оно естественно и неизбежно. Полагаю, что Время сделает свое дело — как Смерть сделала свое» (письмо к Шелли, 23 апреля 1822 г.).
«Я хочу, чтобы дочь похоронили при церкви Харроу: есть там один уголок, у самой дорожки, прямо на возвышении, откуда открывается вид на Виндзорский замок. Там еще могила под раскидистым деревом (плита с именем Пичи или Пичей), где часами сиживал я мальчишкой: то было любимым местом моим; однако если ставить памятную могильную плиту, тогда лучше захоронить в самой церкви. По левую руку от двери, как войдете, памятник, и на нем высечены слова:Над прахом Добродетели святой
Прольются слезы Горести немой:
Нет скорби чище, нет прозрачней слез,
Как той, чье счастье горький рок унес.
Я помню их (и через семнадцать лет) не потому, что они чем-либо замечательны, просто потому, что со скамьи моей в галерее вечно взгляд мой приковывал этот памятник; я б желал, чтобы Аллегру захоронили как можно ближе от того места, а на стене укрепили мраморную плиту с надписью:Незабвенной Аллегре,
дочери Дж. Г. лорда Байрона,
скончавшейся в Баньякавалло,
в Италии, апреля 22-го,
1822, в возрасте пяти лет и трех месяцев.
«Я пойду к ней, а она не возвратится ко мне»
(2. Цар., xii. 23)Я желал бы, чтобы похороны, в меру существующих правил приличия, проходили без особой огласки; хотел бы рассчитывать, что Генри Друри, если это возможно, свершит над ней отпевание. Если он откажет, пусть обряд свершит любой тамошний священник. Думаю, более по этому мне добавить нечего» (Меррею, 26 мая 1822 г.).