…не давал ни отдыху, ни сроку
Несокрушимый натиск русских сил,
За что льстецы венчанного порока
Доселе не устали прославлять
Великую монархиню и б…
«Никто из современных женщин не может сравниться отвагой с Екатериной. Вся Европа поражалась ее уму и политической дальновидности. Она всегда боролась, время было не властно над ней, и ей удалось спасти свою страну от тех, кто совсем уж было поработил ее. Но при всей своей мужской дальновидности, — продолжал он, — Екатерина не была лишена недостатков. Она была великолепным политиком и военным стратегом, однако ее отношение к полякам шло вразрез с ее смелостью, интуицией и здравомыслием».
Дети Сули! Киньтесь в битву,
Долг творите, как молитву!
Через рвы, через ворота:
Бауа, бауа, сулиоты!
Есть красотки, есть добыча —
В бой! Творите свой обычай!
Знамя вылазки святое,
Разметавшей вражьи строи,
Ваших гор родимых знамя —
Знамя ваших жен над вами.
В бой, на приступ, стратиоты,
Бауа, бауа, сулиоты!
Плуг наш — меч: так дайте клятву
Здесь собрать златую жатву;
Там, где брешь в стене пробита,
Там врагов богатство скрыто.
Есть добыча, слава с нами —
Так вперед, на спор с громами!
(Пер. А. Блока)
«Кто-то внушил мадам де Сталь, что я — человек аморальный. [В 1816 г.] я время от времени навещал ее в Коппе. Однажды она пригласила меня на семейный обед; комната оказалась полна незнакомцев, которые собрались поглазеть на меня, словно на заморского зверя в балагане. Одна из дам упала в обморок, а прочие выглядели так, словно меж ними появилось Его Сатанинское Величество. Мадам де Сталь сочла возможным прочитать мне нотацию перед этой толпою; в ответ я слегка поклонился» (из «Разговоров лорда Байрона» Томаса Медвина).
«Что до лорда Байрона, убившего на дуэли мистера Чаворта, то он вовсе не удалился от света; напротив, он объехал после этого всю Европу и был назначен Начальником Королевской Охоты; а уединился лишь после того, как обиделся на сына, женившегося против его воли. Он не только не раскаивался в том, что убил мистера Чаворта, известного бретера, но всегда, до самой смерти держал у себя в спальне шпагу, которую пустил тогда в ход. Странно, что я в ранней юности сильно полюбил внучатую племянницу и наследницу мистера Чаворта, состоявшую с ним в том же родстве, что я с лордом Байроном; и одно время казалось, что обе семьи примирятся благодаря нашему союзу» (письмо Ж. Ж. Кульману, июль 1823 г.).
«Он не только не был "груб", но, по отзывам всех знавших его, был человеком необычайно приветливым и жизнерадостным, хотя беспечным и расточительным. Он был известен как хороший офицер и показал себя таким в Америке, служа в гвардии. Сами факгы противоречат этому утверждению. Ведь не "грубостью" же сумел молодой гвардейский офицер очаровать и увезти маркизу и дважды жениться на богатых наследницах. Правда, он был весьма красив, а это немало значит. Его первая жена (леди Коньерс, маркиза Кармартен) умерла не от горя, а от болезни, которую получила по неосторожности; она пожелала сопровождать моего отца на охоту, еще не вполне оправившись от родов, когда произвела на свет мою сестру Августу.Вторая его жена, моя уважаемая мать, была слишком горда, уверяю вас, чтобы терпеть обиды от кого бы то ни было, и скоро доказала бы это… Он скончался, еще не достигнув сорока лет, и каковы бы ни были его недостатки, грубость не была в их числе».
Ньюстед! Ветром пронизана замка ограда,
Разрушеньем объята обитель отцов.
Гибнут розы когда-то веселого сада,
Где разросся безжалостный болиголов.
(«При отъезде из Ньюстедского аббатства», 1803;пер. В. Иванова)
Полуупавший, прежде пышный храм!
Алтарь святой! монарха покаянье!
Гробница рыцарей, монахов, дам,
Чьи тени бродят здесь в ночном сиянье.
Твои зубцы приветствую, Ньюстед!
Прекрасней ты, чем зданья жизни новой,
И своды зал твоих на ярость лет
Глядят с презреньем, гордо и сурово.
.
Ньюстед! как грустны ныне дни твои!
Как вид твоих раскрытых сводов страшен!
Юнейший и последний из семьи
Теперь владетель этих старых башен.
Он видит ветхость серых стен твоих,
Глядит на кельи, где гуляют грозы,
На славные гробницы дней былых,
Глядит на все, глядит, чтоб лились слезы!
Но слезы те не жалость будит в нем:
Исторгло их из сердца уваженье!
Любовь, Надежда, Гордость — как огнем,
Сжигают грудь и не дают забвенья.
Ты для него дороже всех дворцов
И гротов прихотливых. Одиноко
Бродя меж мшистых плит твоих гробов,
Не хочет он роптать на волю Рока.
Сквозь тучи может солнце просиять,
Тебя зажечь лучом полдневным снова.
Час славы может стать твоим опять,
Грядущий день — сравняться с днем былого!
(«Элегия на Ныоапедское аббатство», 1806;пер. В. Брюсова)
«…До десятилетнего возраста я рос хитрым шотландцем… "сердцу моему мил шотландский плед" и все шотландское, напоминающее Эбердин и другие места, поближе к горам, около Инверхолда и Бремара, куда меня посылали в 1795–1796 гг. пить козью сыворотку, когда я ослабел после скарлатины».
«Живя в Лондоне, Байрон часто посещал тир Ментона на Дэвис-стрит, чтобы поупражняться в стрельбе… Поэт, разгоряченный своими успехами, назвал себя при Джо Менго не лучшим стрелком в Лондоне. "Нет, милорд, — возразил Ментон, — есть и получше. Но сегодня вы стреляли неплохо". Байрон рассердился и в негодовании покинул тир».
«У меня новый друг — и лучший в мире: ручной медведь. Когда я его сюда привез, все стали спрашивать, что я с ним собираюсь делать, а я отвечал: "Он будет представлять профессуру"… Мой ответ им не понравился».
Прекрасна ты, страна хребтов, пещер,
Страна людей, как скалы, непокорных,
Где крест поник, унижен калугер
И полумесяц на дорогах горных
Горит над лаврами средь кипарисов черных.
.
Минуя Пинд, и воды Ахерузы,
И главный город, он туда идет,
Где Произвол надел на Вольность узы,
Где лютый вождь Албанию гнетет,
Поработив запуганный народ.
Где лишь порой, неукротимо дики,
Отряды горцев с каменных высот
Свергаются, грозя дворцовой клике,
И только золото спасает честь владыки.
.
Не портят вида разные строенья.
Янину скрыла ближних гор стена,
Лишь там и здесь убогие селенья,
Кой-где маячит хижина одна,
А вон поляна горная видна,
Пасутся козы, пастушок на круче.
Простых забот вся жизнь его полна:
Мечтает, спит, глядит, откуда тучи,
Или в пещере ждет, чтоб минул дождь ревучий.
.
Эпир прошли мы. Насмотревшись гор,
Любуешься долинами устало.
В такой нарядный, праздничный убор
Нигде весна земли не одевала.
Но даже здесь красот смиренных мало.
Вот шумно льется речка с крутизны,
Над нею лес колеблет опахала,
И тени пляшут в ней, раздроблены,
Иль тихо спят в лучах торжественной луны.
За Томерит зашло светило дня,
Лаос несется с бешеным напором,
Ложится тьма, последний луч тесня,
И, берегом сходя по крутогорам,
Чайльд видит вдруг: подобно метеорам,
Сверкают минареты за стеной.
То Тепелена, людная, как форум,
И говор, шум прислуги крепостной,
И звон оружия доносит бриз ночной.
Минуя башню, где гарем священный,
Из-под массивной арки у ворот
Он видит дом владыки Тепелены
И перед ним толпящийся народ.
Тиран в безумной роскоши живет:
Снаружи крепость, а внутри палаты.
И во дворе — разноплеменный сброд:
Рабы и гости, евнухи, солдаты,
И даже, среди них, «сантоны» — те, кто святы.
Вдоль стен, по кругу, сотни три коней,
На каждом, под седлом, чепрак узорный.
На галереях множество людей,
И то ли вестовой или дозорный,
Какой-нибудь татарин в шапке черной
Вдруг на коня — и скачет из ворот.
Смешались турок, грек, албанец горный,
Приезжие с неведомых широт,
А барабан меж тем ночную зорю бьет.
Вот шкипетар, он в юбке, дикий взор,
Его ружье с насечкою богатой,
Чалма, на платье золотой узор.
Вот македонец — красный шарф трикраты
Вкруг пояса обмотан. Вот в косматой
Папахе, с тяжкой саблею, дели,
Грек, черный раб иль турок бородатый —
Он соплеменник самого Али.
Он не ответит вам. Он — власть, он — соль земли.
Те бродят, те полулежат, как гости,
Следя за пестрой сменою картин.
Там спорят, курят, там играют в кости.
Тут молится Ислама важный сын.
Албанец горд, идет, как властелин.
Ораторствует грек, видавший много.
Чу! С минарета кличет муэдзин.
Напоминая правоверным строго:
«Молитесь, Бог один! Нет Бога, кроме Бога!»
Как раз подходит рамазан, их пост.
День летний бесконечен, но терпенье!
Чуть смеркнется, с явленьем первых звезд,
Берет Веселье в руки управленье.
Еда — навалом, блюда — объеденье!
Кто с галереи в залу не уйдет?
Теперь из комнат крики, хохот, пенье,
Снуют рабы и слуги взад-вперед,
И каждый что-нибудь приносит иль берет.
Но женщин нет: пиры — мужское дело.
А ей — гарем, надзор за нею строг.
Пусть одному принадлежит всецело.
Для клетки создал мусульманку Бог!
Едва ступить ей можно за порог.
Ласкает муж, да год за годом дети,
И вот вам счастья женского залог!
Рожать, кормить — что лучше есть на свете?
А низменных страстей им незнакомы сети.
В обширной зале, где фонтан звенит,
Где стены белым мрамором покрыты,
Где все к усладам чувственным манит,
Живет Али, разбойник именитый.
Нет от его жестокости защиты.
Но старчески почтенные черты
Так дружелюбно-мягки, так открыты,
Полны такой сердечной доброты,
Что черных дел за ним не заподозришь ты.
Кому, когда седая борода
Мешала быть, как юноша, влюбленным?
Мы любим, невзирая на года,
Гафиз согласен в том с Анакреоном.
Но на лице, годами заклейменном,
Как тигра коготь, оставляет шрам
Преступность, равнодушная к законам,
Жестокость, равнодушная к слезам.
Кто занял трон убийц — убийством правит сам.
Однако странник здесь найдет покой,
Тут все ему в диковинку, все ново,
Он отдохнет охотно день-другой.
Но роскошь мусульманского алькова,
Блеск, мишура — все опостылет снова,
Все было б лучше, будь оно скромней.
И Мир бежит от зрелища такого,
И Наслажденье было бы полней
Без этой роскоши, без царственных затей.
В суровых добродетелях воспитан,
Албанец твердо свой закон блюдет.
Он горд и храбр, от пули не бежит он,
Без жалоб трудный выдержит поход.
Он — как гранит его родных высот.
Храня к отчизне преданность сыновью,
Своих друзей в беде не предает
И, движим честью, мщеньем иль любовью,
Берется за кинжал, чтоб смыть обиду кровью.
Среди албанцев прожил Чайльд немало.
Он видел их в триумфе бранных дней,
Видал и в час, когда он, жертва шквала,
Спасался от бушующих зыбей.
Душою черствый в час беды черствей,
Но их сердца для страждущих открыты —
Простые люди чтут своих гостей,
И лишь у вас, утонченные бритты,
Так часто не найдешь ни крова, ни защиты.
(«Чайльд-Гарольд»,2, XXXVIII, XL VII, LII, LIV–LXVI)
Но он, унылый, не видал
Ни моря с синими волнами,
Ни поля с дальними холмами,
Ни чалмоносцев удалых,
Стремящихся перед пашою
Шум грозный сечей роковых
Представить бранною игрою;
Не видит он, как к облакам
Их кони вихрем прах взвевают,
Как сабли острые мелькают
И как с размаха пополам
Чалмы двойные рассекают;
Не слышит он, как громкий крик
За свистом дротиков несется,
И как в долине раздается:
Аллах! Аллах! — их дикий клик…
(Пер. И. Козлова)
«Я уже некоторое время нахожусь в Турции; сейчас я на побережье, но проехал всю провинцию Албанию, по дороге к паше. С Мальты я отплыл 21 сентября на военном бриге "Паук" и за восемь дней добрался до Превезы. Оттуда я выезжал за 150 миль в Тепелин, загородный дворец его высочества, где пробыл три дня. Пашу зовут Али, и он считается выдающимся человеком; он правит всей Албанией (древней Иллирией), Эниром и частью Македонии… Приехав в его столицу Янину после трех дней путешествия по живописнейшей горной местности, я узнал, что Али-паша со своим войском находится в Иллирии и осаждает Ибрагима-пашу в крепости Берат. Он услышал, что в его владения прибыл знатный англичанин, и оставил коменданту Янины приказ предоставить мне gratis дом и все необходимое; мне позволили делать подарки рабам и пр., но не брали платы ни за какие припасы.…За девять дней я добрался до Тепелина. Нас задерживали горные потоки, пересекавшие дорогу. Никогда не забуду необычайное зрелище, встретившее меня при въезде в Тепелин в пять часов вечера, на закате. Оно напомнило мне (несмотря на разницу в костюмах) замок Бранксом в "Менестреле" Скотта и феодальные нравы. Албанцы в национальных одеждах (нет ничего красивее их пышных белых шаровар, шитых золотом плащей, красных бархатных кафтанов и жилетов с золотым позументом, пистолетов и кинжалов в серебряной оправе); татары в высоких шапках, турки в широких одеждах и тюрбанах, солдаты, чернокожие рабы, держащие лошадей, — первые на огромной открытой галерее перед дворцом, вторые — в огороженном пространстве; двести оседланных скакунов, курьеры, спешащие с донесениями, бой барабанов, мальчики, объявляющие часы с минарета мечети, и само причудливое здание дворца, — все это составляло для чужестранца новое и необычайное зрелище. Меня привели в роскошные покои, и секретарь визиря a la mode Turque осведомился о моем здоровье.На другой день меня представили Али-паше. На мне была полная штабная форма, великолепная сабля и пр. Визирь принял меня в большой комнате с мраморным полом; посередине ее журчал фонтан; вдоль стен тянулись ярко-красные диваны. Он встретил меня стоя, что для мусульманина надо считать величайшим знаком внимания, и усадил справа от себя. У меня есть переводчик-грек, но на этот раз беседу переводил врач Али, по имени Фемларио, знающий по-латыни. Он прежде всего спросил, почему я покинул родину в столь юном возрасте (турки не имеют понятия о путешествиях ради развлечения).Затем он сказал, что слышал от английского посланника, капитана Лика, будто я из знатного рода, и просил выразить почтение моей матери, — это я сейчас и делаю от имени Али-паши. Он сказал, что мое знатное происхождение видно сразу, потому что у меня маленькие уши, кудрявые волосы и маленькие белые руки, и вообще выразил одобрение моей внешности и костюму. Он предложил мне считать его своим отцом, пока я нахожусь в Турции, и сказал, что относится ко мне как к сыну. Он и в самом деле обращается со мной как с ребенком и раз по двадцать на дню посылает мне миндаль, сладкий шербет, фрукты и конфеты. Он просил меня почаще навещать его, по вечерам, когда он свободен. После кофе и трубки я удалился. После этого я виделся с ним еще три раза. Странно, что турки, у которых нет наследственных титулов и мало знатных родов, кроме султанского, так чтят в людях породу; моему рождению здесь придали больше значения, чем титулу…Его высочеству шестьдесят лет, он очень толст и невысок ростом, но у него красивое лицо, голубые глаза и белая борода; он очень приветлив и вместе с тем полон достоинства, которое я неизменно встречаю у каждого турка. Внешность его не соответствует его сущности — ведь это безжалостный тиран, повинный в чудовищных жестокостях, бесстрашный, прославленный своими победами настолько, что его называют мусульманским Бонапартом. Наполеон дважды предлагал сделать его королем Эпира, но он сторонник Англии, а французов не терпит, как сам мне сказал. Он так влиятелен, что обе стороны стремятся привлечь его к себе; албанцы — лучшие воины среди подданных султана; впрочем, зависимость Али от Порты скорее номинальная; это могучий воин, но столь же жестокий, как и удачливый, — он поджаривает мятежников и т. п. Бонапарт прислал ему табакерку со своим портретом. Али сказал, что табакерку весьма одобряет, а без портрета мог бы обойтись — потому что ему не нравится ни портрет, ни оригинал. Любопытны его суждения о знатности по ушам, рукам и т. п. Ко мне он отнесся истинно по-отечески, приставил охрану, снабдил письмами и окружил всеми возможными удобствами. Во время других наших встреч мы говорили с ним о войне и путешествиях, о политике и об Англии. Он призвал приставленного ко мне албанского солдата и велел ему охранять меня любой ценой; солдата зовут Висцили; как все албанцы, он храбр, верен и неподкупно честен; это люди жестокие, но не способные на предательство; у них есть пороки, но отсутствует подлость…В Янине меня представили Хусейн-бею и Махмуту-паше, маленьким внукам Али; они совершенно не похожи на наших мальчиков — накрашены, как старые дамы, с большими черными глазами и очень правильными чертами. Это самые очаровательные зверьки, каких я когда-либо видел, и уже дрессированы по части придворного этикета. Турецкий поклон состоит в легком наклонении головы, причем рука прижата к сердцу; более близкие друзья при встрече всегда целуются. Махмуту десять лет, и он надеется снова увидеться со мной; мы с ним подружились, не понимая друг друга, как бывает со многими, но по иной причине».
«Я помню, как Махмут, внук Али-паши, спрашивал, состоим ли мы с моим товарищем по путешествию членами верхней или нижней палаты парламента. Этот вопрос, заданный десятилетним мальчиком, показывает, что его воспитанием не пренебрегали. Позволительно усомниться, известно ли английскому мальчику в этом возрасте различие между диваном и коллегией дервишей; и вполне уверен, что испанец этого не знает».
«У меня есть несколько "magnifiques" албанских костюмов, единственных дорогих вещей в здешних краях. Каждый стоит пятьдесят гиней, и на них столько золота, что в Англии они стоили бы по двести».
«По приезде сюда получил я приглашение побывать на кораблях американской эскадры, где принимали меня со всей любезностью, каковую можно только вообразить, и с излишними, на мой взгляд, почестями. Я нашел, что корабли их красивей наших, щедро оснащены превосходной командой и офицерским составом. Там встретился я и с джентльменами из американцев и дамами их. Перед самым моим уходом одна американская леди попросила подарить ей розу, что была у меня в петлице, дабы, как разъяснила она, увезти в Америку какую-либо память обо мне. Не стоит пояснять, что я воспринял ее комплимент должным образом. Капитан Чонси показал мне американское — весьма изящное — издание моих стихов и пригласил поплыть на своем корабле в Соединенные Штаты, если я пожелаю. Командир эскадры Джонс был столь же любезен и обходителен. После получил я письмо с приглашением позировать в группе американцев для портрета. Не удивительно ли, что в тот же самый год, когда леди Ноэль волей своей запрещает моей дочери на долгие годы видеть портрет своего отца, представители нации, не отличающейся особой любовью к англичанам и не щедрой на лесть, приглашают меня позировать ради моей "портрекатуры", как сказал бы барон Брэдуордин» (издателю Джону Меррею, 26 мая 1822 г., из Монтереро, близ Ливорно).