Глава 7
— Слушай, Джим, а чего это тут сегодня какой-то странный запах? Ну вот точно чем-то пахнет.
Чем-то. Голубиным пометом и собачьим дерьмом, собачьей блевотиной, собачьей мочой и кэрри. Это если не считать…
Вчерашний вечер прошел совершенно бездарно; два часа кряду я вынюхивал и выискивал, подметал и подтирал, отмывал и отшкрябывал. Голубь мне так и не дался, время от времени этот мелкий поганец давал о себе знать тоскливым, потерянным воркованием, доносящимся откуда-то сверху. Для защиты вертушки от дальнейших бомбардировок я водрузил над ней раскрытый зонтик, надо не забыть поискать завтра в специальных магазинах настоящую крышку. У меня была такая — до той ночной пьянки, когда мы с Крошкой Томми провели серию экспериментов по выяснению относительных аэродинамических характеристик объектов более-менее правильной округлой формы, имеющих снизу что-нибудь вроде выемки.
Тарелки вели себя в полете вполне прилично. Шляпы по большей части тоже. Плексигласовые крышки от виниловых вертушек — не очень.
Измазанный мною половик и обосранная голубем простыня отправились на помойку (к счастью, у меня имелся целый тюк румынского постельного белья). Сперва я думал их постирать, но оказалось, что сразу этого сделать нельзя: моя шинель и так-то не сверкала чистотой, а ночные танцы на недоделанном виадуке с последующими приключениями плюс необузданная страсть этого засранца собачьего привели ее в окончательно непотребное состояние. Поэтому я закинул шинель в мощную промышленную стиральную машину чешского производства и оставил их выяснять, кто кого.
У меня нет ни пальто, ни теплой куртки, так что заменить временно отсутствующую шинель было нечем, да и то, что я видел за окном, отнюдь не располагало к прогулкам. Серое, низко нависшее небо то безжалостно хлестало город мелкой ледяной крупой, то посыпало тяжелым мокрым снегом. В такую погоду хороший хозяин… и т. д.
К тому же я надеялся, что сегодня мое утреннее одиночество нарушит не этот мерзопакостный голубь, а существо не в пример более приятное.
Я лежал на боку, подперев голову рукой, и завистливо смотрел, как Бетти курит.
Посткоитальная сигарета, вот ее-то мне особенно не хватает. Каждый раз, когда Бетти лезет в пачку, я думаю: ну, одну, и все. Ну что там какая-то одна сигарета, что в этом страшного, твоя совесть не станет возникать… но потом я вспоминаю о неизбежных последствиях. Эта самая, с большого «В», снова поднимет свою змеиную голову и потребует воздаяния.
— Ага. Я тут вчера вывалил на пол кэрри, — сказал я, стараясь расходовать драгоценную истину по возможности экономно.
— Терпеть ненавижу кэрри, — сообщила Бетти и сладострастно затянулась. — А вот мой Джек, он бы ел их на завтрак, и на обед, и хоть когда. От него этой гадостью за милю несло; ну, вообще-то от него сивухой несло, но если не сивухой, то ею.
Она глубоко затянулась и задержала дым в легких, получая от этого очевидное удовольствие; я мужественно отглотнул набежавшую под язык слюну. Когда Бетти затягивалась, с ее груди соскользнула простыня; я увидел розовые соски и приветливо им улыбнулся. Бетти проследила за моим взглядом, укоризненно сказала: «Ну, ты что!» — и подтянула простыню повыше.
Бетти на удивление строго придерживалась некоторых ограничений. Она ни за что не разденется у меня на глазах, а когда садится в кровати, то непременно прикрывает грудь простыней. Я нахожу это забавным, почти пикантным, но считаю за лучшее держать свое мнение при себе. Она навещает меня на этой колокольне уже два с половиной года, по два-три раза в неделю, что весьма благотворно сказывается на моем душевном здоровье. Помогает мне сохранить мое либидо в мирно побулькивающем состоянии, не дает ему бурно кипеть и скидывать крышку. Я испытываю к Бетти самые нежные чувства, но ничуть на ее счет не обманываюсь. В ее сердце не больше нежности и прочих романтических глупостей, чем в кассовом аппарате.
Бетти что-то под сорок. Вроде бы. Она не говорит. Миниатюрная. У Бетти прекрасные (главная ее гордость) ноги со ступнями, изуродованными чрезмерным пристрастием к остроносым туфлям, и светлое, податливое тело. Соломенные волосы (химия, исходно они каштановые). Раньше она о себе не рассказывала — ведь я плачу ей совсем за другое, и вообще, какое мое собачье дело? — но в последние месяцы немного разговорилась. Я думаю, что с другими клиентами она так и хранит свой обет молчания, но может, и нет; все мы норовим считать себя какими-то особенными, даже когда прямо и бесхитростно покупаем внимание к себе.
Вполне возможно, что она позволила себе говорить просто потому, что попривыкла ко мне за это время, присмотрелась. И более чем возможно, что общение со мной превратилось для нее в занудную рутину, теперь мы с ней не столько шлюха и клиент, сколько старые знакомые. Я уверен, что сперва она попросту меня боялась: здоровенный, дикого вида мужик, живет один-одинешенек в огромной церкви, тут кто хочешь испугается. К тому же она могла ожидать, что и член у меня огромный, пропорционально остальному телу (это не так, и мне страшно обидно, что вот есть же у меня хоть что-то нормальное, а никому не покажешь, ну не могу ведь я вывалить свое хозяйство на стол и гордо заявить: «Глядите, ребята! Да я точно такой же, как все вы!»). Я все собирался спросить ее на эту тему — но так и не собрался.
А насчет нашего основного с ней занятия, похоже, ей со мной нравится, она говорит, что со мной она кончает, а с другими — не получается. Что-то такое в том, как она это говорит, заставляет меня ей верить — и все равно я подозреваю, что ровно ту же песню она поет всем своим клиентам. А возможно, я просто мерзкий, черствый циник. Возможно.
— Что-нибудь от него слышно?
— От этого ублюдка? Ни полслова. Да пусть он там хоть сдохнет. — Бетти глубоко затягивается, ее улыбка холодна, как сталь. — Пускай-ка пострадает без своих кэрри. Там в Барлинни их не так-то часто подают.
Ее супруг получил десятку за участие в групповом вооруженном ограблении и отсидел уже шесть. Они с дружками подстерегли шоферюгу-дальнобойщика, развалили ему репу и сперли из его трейлера сорок тонн сигарет. Он мог бы уже скоро получить условно-досрочное, если бы пореже бил своих сосидельцев по балде. Курево он у них, что ли, отбирает, по старой, неумирающей привычке?
Глаза Бетти мечтательно затуманились.
— И не только кэрри, я знаю, чего еще ему не хватает, ублюдку этому. — Она притушила окурок о блюдце, стоявшее в ее целомудренно прикрытом простыней паху. — Его же хлебом не корми, дай перепихнуться. Он и уметь-то толком не умел, но любил. Двух дней без этого прожить не мог. Интересно, как же он теперь-то с этим делом там, в тюряге? — Ее лицо искривилось в недоброй усмешке. — И он же мелкий мужик, совсем плюгавый. Крутой, как яйцо, а росточком вот не вышел… и у него такая гладенькая кожа, считай что совсем без волос… Вот интересно, о чем думают все эти здоровые волосатые мужики, когда он там снимает портки.
Мысль о собственном муже, раздевающемся на глазах у двух десятков изголодавшихся по бабам преступников, вызвала у нее счастливую, злорадную усмешку. Я отвел глаза.
Муж бил Бетти смертным боем, однажды сломал ей руку. Судя по всему, он принадлежал к весьма распространенной породе мужчин, навсегда остановившихся в эмоциональном развитии на стадии несчастного, растерянного подростка и скрывающих это (в первую очередь — от самих себя) за жестокой агрессивностью. Сколько бы они ни пили, сколько бы ни дрались, их никогда не оставляет сосущее ощущение, что этого безнадежно мало, и тогда, чтобы неопровержимо доказать всему свету свою мужскую сущность, они стараются наклепать как можно больше детей. Бетти рассказывала мне забавную историю, как Джек обнаружил противозачаточные пилюли, которыми она тайно пользовалась, а она у него их выхватила, и тогда он стал гоняться за ней по всей квартире, догнал, отнял аптечную коробочку и сжег в печке.
Но самое сильное впечатление произвела на меня история (казавшаяся самой Бетти почти смешной), как ее судили за приставание к мужчинам на улице, и судьей оказался один из ее клиентов, и этот гад припаял ей три месяца.
Помню, я пришел тогда в неописуемое бешенство. Закон о проституции и прежде казался мне почти таким же идиотским, словно специально придуманным, чтобы прививать людям неуважение ко всем и всяческим законам, как и закон о наркотиках (идущий третьим закон о гомосексуализме безнадежно отстает от этих двух лидеров — по той причине, что последние годы никто и не пытается применять его на практике), однако то, с каким концентрированным, вызывающим лицемерием этот закон был обрушен на личность, близко мне знакомую, высветило всю вопиющую бессмысленность наших так называемых «общих ценностей» с невиданной прежде яростью. Я захотел узнать имя этого судьи, чтобы что-нибудь такое ему устроить — разоблачить или еще что.
Бетти не понимала, чего это я так завелся. Сказала, что я псих ненормальный: на каждой работе свои производственные опасности. Да чего там тот судья, она встречала ублюдков во сто раз хуже. Скорее всего, она тогда твердо решила не рассказывать мне о по-настоящему неприятных эпизодах из своей трудовой биографии, а то еще схватит этот псих топор и начнет гоняться за каким-нибудь паскудным клиентом.
Как бы там ни было, я рад, что Бетти сочла для себя возможным рассказать мне этот эпизод, хотя и остались другие, о которых она не хочет распространяться. Мне кажется, что у нее есть как минимум один ребенок, хотя об этом она тоже не говорит. Ладно, подождем еще пару лет.
У нас с Бетти выстроились очень простые и удобные отношения: мы пилимся, и я за это плачу. Когда-то я считал всех людей, покупающих это дело за деньги, существами довольно жалкими и силился понять, почему так поступает довольно много богатых и вполне привлекательных мужчин. А тут и понимать-то нечего. Удовлетворение физиологической потребности, не связанное с какой бы то ни было эмоциональной вовлеченностью. Полная простота и ясность. Чисто деловые отношения.
Но последнее время я начал с беспокойством задумываться, а нет ли у меня и других подсознательных мотивов. Возможно, я вижу в Бетти идеальный образ матери. Они с моей матерью совсем разные, но все же, если подумать, какое-то отдаленное сходство есть. Хуже того, есть прямая аналогия между ее мужем и моим папашей.
Потому что он тоже сидел в Барлинни. Сидел? Да он там жил, больше, чем дома.
Хотите послушать душещипательную историю? Мы — то есть мама, я и четверо-пятеро моих братцев-сестричек — отмечали мой пятый день рождения. Мама очень для меня расстаралась, купила торт и воткнула в него свечки. Я получил подарок, все мы были в бумажных колпаках, на столе — уйма бутылок лимонада, мы были готовы приступить к пиршеству, оставалось только мне задуть свечки.
Но я так и не успел этого сделать, потому что пришел в стельку пьяный папаша, и он слышал в пабе какую-то сплетню — не знаю уж, может, кто-то пошутил или просто неудачно выразился, — что мама встречается с каким-то там мужчиной. Он не открыл, а практически вышиб дверь, ворвался на кухню и рывком поднял маму со стула. Мы, дети, смотрели, ничего не понимали и дрожали от ужаса.
Одной рукой он держал ее за подбородок, а другой хлестал по щекам. Эта сцена все еще стоит у меня перед глазами, я все еще вижу, как разметались тогда ее волосы, слышу, с каким грохотом врезалась ее голова в кухонный буфет, как звенели падающие с полок чашки и блюдца. Мама упала, а он поднял ее и снова ударил, ни на секунду не переставая орать и ругаться. Мама пыталась сопротивляться, но силы были явно неравны; он бросил ее на пол и начал пинать ногами.
А мы, ну что могли мы сделать, нам и лет-то было всего ничего; мы просто сидели на своих стульях и в голос ревели. В конце концов Стивен, он на год меня старше, бросился маме на помощь, но получил кулаком в лицо, опрокинулся на кухонный стол спиной и посшибал весь лимонад. Папаша стоял над мамой, пинал ее, орал что-то и швырял в нее все, что ни попадя, — банки, чашки, тарелки. Мама лежала под раковиной, сжавшись в комок и негромко всхлипывая, и только старалась закрыть руками растрепанную, в кровь разбитую голову. Папаша пнул ее еще пару раз, затем выкинул чайник в окно, перевернул стол, отвесил каждому из нас, до кого дотянулась рука, по увесистой затрещине и удалился.
Мы столпились вокруг мамы, которая так и лежала на полу, даже положения не изменила, и заревели еще громче, почти истерично.
Такой вот счастливый день рождения.
И я так и не успел задуть свечки.
Папаша отсутствовал трое суток, а потом появился с пучком наворованных где-то цветов, весь в слезах и раскаянии. Он облапил маму и поклялся, что никогда впредь не поднимет на нее руку. Он всегда так делал.
Для меня же все это стало большим потрясением. Той осенью я пошел в школу и занимался вполне нормально, за исключением того, что не мог ни сказать «пять», ни написать эту цифру. Для меня числовой ряд имел вид: один, два, три, четыре, пробел, шесть и так далее. Я не мог использовать число пять никоим образом, это было слепое пятно, нечто, о чем я отказываюсь даже думать.
Школьному психиатру потребовалось два года времени и огромное количество терпения (а также чая и печенья), чтобы докопаться до причин. Я не мог об этом думать, и все тут. Из моей памяти начисто исчез большой отрезок времени. В кошмарных снах за мной гонялись то лев, то медведь, то тигр, меня зверски избивали и калечили, и в конце концов я умирал (просыпался). Я помнил эти сны во всех ужасающих подробностях, а тот день рождения не помнил абсолютно, словно его и не было.
К тому времени, как психиатр убедил меня откопать в голове эти воспоминания, папаша был уже надежно заперт в тюрьме Барлинни. Человека прикончил. Безо всякой особой цели, просто у парня, который чем-то там досадил ему в баре, оказался слишком уж хрупкий череп. Такая вот непруха. Собственно, папаше это было не в новинку, он стал постоянным клиентом местных каталажек задолго до моего рождения. За воровство, за драки, и всегда по пьяни. Если разобраться, он не был даже каким-нибудь там особо буйным, просто глупый, слабохарактерный мужик. Уже после нескольких рюмок папаша становился агрессивным, он знал за собой эту слабость, но всегда считал, что уж на этот-то раз все будет по-другому и он удержит себя в руках. А потому он раз за разом надирался, а надравшись, начинал задирать всех, кого ни попадя, и ввязывался в драки и попадал за решетку.
Я придумал про своего папашу шутку. Надобно знать, что он глубоко презирал образование, считал всех студентов дармоедами и пустозвонами. У него был обычай бахвалиться, что сам он обучался в Университете жизни (нет, честно, он прямо так и говорил). Так вот, слушайте шутку: папаша обучался в Университете жизни, только его регулярно оттуда исключали.
Смешно, правда?
Чуть раньше, чем супруг Бетти угодил в Барлинни, моего папашу перевели в Петерхедскую тюрьму, так что у них не было шанса познакомиться. А жаль. Десять лет назад он вышел. Мама его приняла — щуплого, седого, совершенно сломанного человека; теперь в их новом килбарханском доме он днями напролет сидит перед телевизором. Он не пьет ни капли, никуда не ходит и ложится в постель по первому маминому слову, это что же нужно было сделать, чтобы довести его до такого состояния. И все же иногда я думаю, что он получил ничуть не больше, чем заслужил.
А может, я просто черствый, бездушный ублюдок.
— Что-то ты как-то с лица сбледнул.
— Э-э-э, что? — Я недоуменно взглянул на Бетти, вырвавшую меня из безрадостной пучины воспоминаний. — Сбледнул?
— Ну да, ты выглядишь ну точь-в-точь будто сам посидел в тюряге, ну точь-в-точь. А это у тебя что такое? — Бетти подобрала с простыни мою левую, с разбитыми в кровь костяшками руку и уронила на прежнее место. — Вот уж не знала тебя за такого. С кем ты там подрался?
— Ни с кем. — Я взглянул на ободранную пятерню, а затем пару раз согнул и распрямил пальцы.
— Рассказывай. Я что, не знаю, как выглядят у мужиков пальцы после драки? Из-за чего ты подрался?
— Да ни с кем я не дрался. Просто залезал на одну штуку, вот и ободрал руки.
(А ведь кто его знает, может, Макканн не сказал мне всей правды. Может, я все-таки кому-нибудь врезал? И что было потом, когда мы с ним разошлись? Я пошел и где-то там купил себе кэрри. А потом? Ввязался в драку? Может, и так, я же ничего не помню… Хотя нет, я же совсем не умею драться. Меня же и трезвого любой ребенок сделает. Любой малолетний, закаленный в уличных боях хулиган. И такое-то травмирующее событие, как драка, я никак не мог забыть… или мог?)
— Ну да, конечно, с лестницы упал. Расскажите своей бабушке.
— И не падал я ниоткуда, я залезал.
— Так ты что, в комнату чью-то хотел залезть?
— Да нет, дело в том, что я просто… я просто был пьяный, вот и потянуло полазать. Ничего я не воровал и не собирался. — Я спрятал руки под простыню и лег на спину.
Некоторое время мы молчали: она — сидя, я — лежа. Я смотрел в ненормально высокий потолок своей колокольной спальни. И думал.
— А знаешь, ведь я в жизни ни разу ничего не украл. — Я скосился на Бетти. — Удивительно, правда?
— Уж куда удивительней. — Бетти на мгновение вскинула темные, густые брови и полезла в пачку за очередной сигаретой. — А ты точно знаешь?
— Да, пожалуй, точно.
А правда, и как же это вышло, что за все свое детство-отрочество-юность я так ни разу ничего не спер? Каждый из моих друзей хоть что-нибудь да спер. Да и вообще почти каждый, кого я хоть немного знал. А я не воровал. Боялся. Я всегда очень ярко себе представлял, как это будет, если меня поймают. Вина, жуткое ощущение того, что тебе говорили не делать того-то и того-то, а ты не послушался, и сделал, и попался, и понес наказание. Ужасающая логика этой последовательности, словно все ее звенья твердо предопределены и только не успели еще реализоваться. Меня останавливал страх. Боязнь вины. Боязнь стыда, неловкости, замешательства. Боязнь того, что скажет мама.
Ну а в результате я чувствовал себя виноватым, что я не такой, как все мои товарищи.
Бетти закурила сигарету. Я лежал и думал.
И если бы я хотя бы похищал чьи-то там сердца. Да куда там, с моей-то мордой. Ну да, конечно, в бытие свое Уэйрдом я имел уйму поклонников — и, конечно же, поклонниц. Но это же совсем другое дело. Более чем сомнительно, чтобы фэны относились к своим кумирам с любовью. Восхищение — да, преклонение — да, но никак не любовь. Они могут думать, что любят, но с какой бы это стати дети, подростки так вот сразу научились разбираться, что любовь, а что нет? Кому, конечно, как, но лично мне в их возрасте это было не под силу. Да и сейчас, в общем-то, тоже, а уж я ли не потел над этой задачей.
Но даже если считать преклонение перед нормальной эстрадной звездой «любовью», при чем тут я? Что во мне нормального? Можно почти не сомневаться, что малолетние фэны видели во мне антигероя, наглядное доказательство того, что рок-музыканту совсем не обязательно быть смазливым. Более того, избирая предметом своего обожания такого жуткого хмыря, они лишний раз удовлетворяли извечную извращенную страсть подростков хоть чем-нибудь да удивить взрослых. Хмурый, косматый Уэйрд злобно таращился зеркальными очками с тысяч постеров, налепленных (к ужасу родителей) по стенкам тысяч детских спален, нечто зловещее, но не слишком вылезающее за рамки, безвредная дешевая щекотка для нервов , символ пустой, нестрашной угрозы. Дети заменили мною других, более симпатичных звезд, чтобы пояснее выразить свою точку зрения; мое номинальное вознесение на звездный небосвод было неким очень скромным провозвестием грядущей полуискренней, полунаигранной омерзительности панка.
А может, мною просто шантажировали; борясь за свой отвергаемый родителями стиль одежды и украшений, детишки использовали меня для контрастного сравнения: вы считаете, что это плохо? Да вам еще крупно повезло, я мог бы выглядеть так, как он. А может, все и совсем просто, может, моя широкая, дурацкая физиономия представлялась им очень забавной. Прикольной.
Нет, я не разбивал и не исхищал никаких таких сердец. Что касается Инес, ее сердце было уже однажды исхищено, и чтобы получить его назад, пусть и в сильно потрепанном виде, Инес пришлось заплатить очень и очень много, я только не знаю, в какой именно валюте. Так что теперь ни о каких дальнейших исхищениях не могло быть и речи, Инес держала его надежно запертым и под постоянным присмотром. Мы сосуществовали сугубо на ее условиях.
Кристина… тоже нет. Какое-то время она меня любила — говорила, что любит, — но любила скорее как друга… или даже как очередное домашнее животное. Вот так я себя с ней и чувствовал — как большой, несуразный пес, милый и дружелюбный, но уж больно назойливый с этим своим дружелюбием, так и норовящий прыгнуть и обслюнявить тебе все лицо или посшибать приветливо виляющим хвостом всю посуду со стола.
Были и другие. Антея, Ребекка, Син, Салли, Салли-Энн, Синди, Джас, Наоми… вряд ли я умыкнул хоть на малое время чье-нибудь из них сердце, да мне этого и не хотелось. Я хотел нравиться, а не чтобы меня любили. С любо5вью шутки плохи. Любовь калечит людей, любовь убивает.
Но в своих песнях я ничего подобного не писал. Мои песни о любви не отличались особой оригинальностью, ну разве что были чуть-чуть поосмысленнее средней эстрадной продукции того времени (и несравненно осмысленнее того, что впаривает нам это теперешнее охвостье рока, хэви-металл). Самое большее, на что я был способен, это сочинить саркастическую песню о любовных песнях («Вечная любовь»: «Сквозь бури и невзгоды ты пронесешь любовь. До гроба и за гробом ты сбережешь любовь. И плевать, что там в раю души духам не дают, — все равно ты сбережешь свою любовь»).
Я был слишком, убийственно зауряден. Мне бы расправить свои крыла, раззудись плечо, размахнись рука и т.д., и т.п. Мне бы сочинять песни совершенно иного плана, более радикальные, рискованные, безоглядно смелые, а не перетряхивать раз за разом одно и то же старое хламье. Ну да, конечно, оно не было совсем уж одно и то же, со временем оно малость менялось. Малость. И на какого же тогда черта занимался я этим делом? Деньги тут абсолютно ни при чем: уже после первых двух альбомов, после того, как появился целый ряд кавер-версий, я мог со спокойной душой послать все это дело подальше и безбедно прожить остаток своей жизни, и думать позабыв о каком-то там сочинительстве. Деньги ни при чем, а что при чем? Зачем я кропал и кропал эти милые, легко насвистываемые песенки?
А затем, что это было легко. Что это от меня ожидалось. Что публика этого хотела (вроде бы). Она, сердешная, все так и норовила углядеть в том, что я ей выдавал, нечто большее, нечто такое, до чего мне бы самому и в жизнь не догадаться, а мотивчики, казавшиеся мне более (менее?) чем заурядными, поднимались на щит как смело раздвигающие границы популярной песни, порождающие сплав рока с классической музыкой. (Ча-во? Мои познания в классической музыке начинались и кончались тем непреложным фактом, что она мне не нравилась. Я-то в простоте считал, что объединение рока с классикой — это когда ты даешь фоном ансамбль струнных, а мы если и использовали те струнные, так всего два раза на шестьдесят с лишним песен… но кто я такой, чтобы спорить с умными людьми?)
Мне должно было хотя бы попытаться. Побольше экспериментировать. Я писал те песни, какие мне хотелось писать, но мне должно было хотеться писать совсем другие песни. Я знаю себя, мне было совсем не трудно заинтересовать себя чем-нибудь более оригинальным, непростым. Сделай я так, я бы слушал совсем другую музыку, я бы подумал: «Слышь, а ведь мне это нравится. Это вполне прилично… я тоже могу сделать что-нибудь в этом роде, но лучше», — и уж хотя бы попытался бы. Но до такого у меня руки так и не дошли.
Выдохнутый Бетти дым перетекал через теплую, ярко освещенную комнату к высокому окну в дальней стене. Дым медленно струился на фоне серого облака. Небо пересекли черные силуэты двух чаек.
Снаружи, на Сент-Винсент-стрит, было чуть пошумнее обычного; сегодня как раз открывали новое, великолепное здание «Бритойл», вся округа кишела копами и топтунами.
Рано утром я был вынужден пустить в церковь полицейского, желавшего проверить крышу колокольни на предмет снайперов. Не думаю, что я понравился ему больше, чем он мне, но спасибо уж и за то, что они не посадили на эту крышу своего снайпера.
Бетти притушила окурок о блюдце, выдохнула остатки дыма и легла на спину. Ее груди воспользовались удачным моментом и осторожно выглянули из-под простыни. Бетти облизнула губы, потянулась и закинула руки за голову, ее волосы рассыпались по светлой, нежной коже предплечья, золото на белом. Я смотрел на нее и думал, какой будет вкус у ее губ, острая ностальгия с еле заметной подмесью отвращения.
Возможно, мне следовало попросить ее не курить в моем обществе, ведь есть же у клиента какие-то права. Но я не мог. Это сразу воздвигло бы между нами преграду, погубило бы всю непринужденность, почти как если бы я попросил ее о «специальных услугах».
Но с другой стороны, смешно было притворяться, что мои с Бетти отношения представляют собой нечто большее, чем коммерческая сделка. Дружбу не купишь . Ну что ж, сойдемся на легком трепе и сексе — пусть даже в бесконтактной его разновидности (как и должно разумной женщине, Бетти боится СПИДа). И даже если треп этот воскрешает в памяти вещи, которые я предпочел бы забыть.
— Ну что, опять у тебя там зачесалось? — неодобрительно спросила Бетти.
— Откуда ты знаешь? — поразился я.
— Две сигареты. — Бетти опустила блюдце-пепельницу на голый дощатый пол, снова легла и повернулась ко мне. — После двух сигарет тебе всегда снова хочется.
Я рассмеялся, но несколько неуверенно. Это что же, неужели я такой предсказуемый? Бетти перекатилась на спину и раскинула руки.
— Мужики, мужики, — вздохнула она.
У ее губ был привкус табачного дыма, волосы пахли дешевой парфюмерией. На удивление мирное, уютное сочетание.
— Нет, ну точно тут странный запах, — заметила она, натягивая на меня «дюрекс».
— Притерпишься, так и понравится, — пообещал я с обычным для себя оптимизмом.
Бетти наморщила носик и снова легла.
— Чудной ты какой-то, — сказала она и через секунду добавила: — А что тут такого смешного?