Книга: Из праха восставшие
Назад: Глава 8. Мышь, прошедшая полмира
Дальше: Глава 10. К западу от октября

Глава 9.
Семейная встреча

— Они все ближе, — сказала Сеси.
— Где они сейчас? — спросил Тимоти и выглянул в чердачное окошко, его голос дрожал от нетерпения.
— Один из них над Европой, другие над Азией, кто-то над Полинезией, кто-то над Южной Америкой.
Сеси лежала на спине, смежив глаза; ее длинные темные ресницы мелко подрагивали, чуть приоткрытый рот отвечал Тимоти быстрым, почти без интонаций, шепотом.
Тимоти отвернулся от окна и подошел к Сеси по дощатому, устланному обрывками папируса полу.
— А кто там? Кто это — они?
— Дядюшка Эйнар и дядюшка Фрайн, и кузен Вильям, я вижу Фрулду и Хелгара, и тетю Моргиану, кузена Вивьяна и дядюшку Йогана! Спешат изо всех сил!
И они что, все летят? — Глаза Тимоти сверкали энтузиазмом; сейчас, стоя у кровати Сеси и заглядывая ей в лицо, он выглядел едва ли не младше своих десяти лет. Темный, одними лишь звездами освещенный Дом содрогался от порывов ветра.
— Они передвигаются и по воздуху и по земле, во многих обличьях, — сказала спящая Сеси. Она лежала абсолютно неподвижно и думала внутри себя, чтобы рассказать то, что видит. — Я вижу волкоподобное существо, переходящее ночную реку вброд, чуть повыше большого водопада, его шкура искрится в звездном свете. Я вижу кленовые листья, их гонит в нашу сторону ветер. Вижу, как машет крыльями маленькая летучая мышь. Я вижу много зверей и зверьков, бегущих по лесу или прыгающих по верхушкам деревьев, и все они спешат сюда.
— Поспеют ли они ко времени? — Тимоти нагнулся над спящей сестрой; паук, висевший у него на лацкане, качался, как черный маятник, и возбужденно перебирал лапками. — К назначенному времени Встречи?
Да, Тимоти, конечно поспеют. — Лицо Сеси окаменело, опрокинулось куда-то внутрь. — Уйди. Дай мне постранствовать по моим любимым местам.
— Спасибо.
Спустившись с чердака, Тимоти побежал в свою комнату приводить в порядок незастланную постель. Он проснулся на закате, как только в небе зажглись первые звезды, и сразу побежал расспрашивать Сеси.
Потом он наскоро умылся, стараясь не забрызгать паука, свисавшего с его тонкой шеи на серебристой петле.
— Ты подумай, Арах, уже завтра, будущей ночью! В канун Дня всех святых!
В зеркале, единственном зеркале на весь Дом (материнская уступка его «недомоганию»), отражалось пылающее нетерпением лицо: о, если б он был нормальный, как все! Тимоти оскалил и критически осмотрел никудышные зубы, дарованные ему природой. Зернышки кукурузы, гладкие, мягкие и бледные — тьфу, да и только! А клыки? Тупые. Как фасолины!
В небе погасли последние отсветы ушедшего дня, и Тимоти устало зажег свечи; последнюю неделю их маленькая семья жила по распорядку своих давних дальних стран — днем все спали, а на закате вставали и начинали суетиться, готовясь к Великому Событию.
— Ох, Арах, Арах, если б я мог действительно спать с утра до вечера, как все остальные!
Тимоти взял с тумбочки подсвечник со свечкой. Да... Вот если бы иметь зубы крепкие, как сталь, острые, как гвозди! Или научиться посылать свое сознание куда угодно, как Сеси, спящая на чердаке в древних аравийских песках. Да куда там, он ведь даже боится темноты! И спит — представить себе такое — на кровати/А не в этих, что в подвале, красивых деревянных ящиках! Мало удивительного, что прочие члены Семьи сторонятся его, словно какого-нибудь епископского сынка. Вот если бы на его плечах проросли крылья... Он задрал рубашку и осмотрел свою спину в зеркале. Никаких признаков. Никакой надежды полетать.
Внизу — змеиное шуршание черного крепа, которым занавешивают все стены, все потолки, все двери. Горят тонкие черные свечи, их запах проникает в лестничный колодец вместе с голосом матери и, чуть потише, голосом отца, отвечающим ей из подвала.
— Ох, Арах, — вздохнул Тимоти, — а позволят ли мне по-взаправдашнему участвовать в празднике? — Паук молча крутился на конце своей шелковинки. — Не просто там бегать за мухоморами и паутиной, развешивать креп да вырезать дырки в тыквах, а носиться и кричать, вопить и хохотать — участвовать в празднике. Позволят? Да?!
Вместо ответа Арах мгновенно сплел на зеркале паутину, в центре которой красовалось одно-единственное слово: Nil!
На первом этаже одна и единственная кошка носилась как угорелая, одна и единственная мышь пронизывала гулкие стены нервными, скребущими звуками, словно выкрикивая: «Общая встреча! Общая встреча!»
Тимоти поднялся к Сеси, все так же погруженной в глубокий сон.
— А где ты сейчас, Сеси? — прошептал он. — В воздухе? На земле?
— Уже скоро, — пробормотала Сеси.
— Скоро! — расцвел Тимоти. — День всех святых! Скоро!
Он отодвинулся, поразглядывал тени загадочных птиц и зверей, пролетавших по ее лицу, а затем спустился на первый этаж.
Из распахнутого чердачного люка струился запах мокрой земли.
— Отец?
— Давай сюда! — крикнул отец. — На полусогнутых!
Тимоти чуть помедлил, глядя на тысячи теней, качавшихся на потолке обещанием скорых прибытий, и прыгнул в подвал.
— Ну-ка, надрай до блеска постель дядюшки Эйнара!
— Дядюшка Эйнар такой большой? — поразился Тимоти. — Семь футов?
— Восемь.
— Восемь?! — Тимоти схватил бархотку и начал усердно полировать ящик. — И двести шестьдесят фунтов?
— Ты бы сказал еще «двадцать шесть», — фыркнул отец. — Триста! А внутри этого ящика хватит...
— Места для крыльев?
— Места, — рассмеялся отец. — Для крыльев.

 

В девять часов Тимоти вышел из Дома под капризное октябрьское небо и побежал в маленькую, насквозь продуваемую то теплым, то холодным ветром рощицу собирать мухоморы.
Окна соседних ферм горели тусклым желтым огнем.
— Знали бы вы, что творится сейчас в нашем Доме, — сказал им Тимоти, а затем поднялся на крутой холм, откуда был виден отходящий ко сну городок, светлые пятнышки окон и церковные часы, казавшиеся с расстояния в несколько миль крошечной серебряной монеткой. «И вы тоже не знаете», — подумал он.
Через два часа он решил, что мухоморов, пожалуй, хватит, и вернулся домой.
Затем начался торжественный ритуал. Отец оглашал гулкий подвал темными, как тысячелетний мрак, словами; бледные, как слоновая кость, руки матери делали таинственные пассы, вся Семья молилась — кроме Сеси, которая так и лежала у себя на чердаке. Но Сеси тоже была здесь. Он видел, как она смотрит то из глаз Биона, то из глаз Сэмюэля, то из материнских, а потом чувствовал, как чужая сила поворачивает его собственные глаза и снова исчезает.
Тимоти взывал ко тьме:
— Пожалуйста, ну пожалуйста, помоги мне стать таким, как они — те, которые скоро будут здесь, которые никогда не стареют и не могут умереть, они сами так говорят, не могут умереть, что бы ни случилось, а может, они уже давно как умерли, но Сеси позвала, и мать с отцом позвали, и бабушка, которая еле слышно шепчет, и они теперь мчатся сюда, а я — ничто. Пустое место, не такой, как они, умеющие проходить сквозь стены и жить на деревьях и даже жить под землей, пока большое, случающееся каждый семнадцатый год наводнение не выкинет их наружу. Дай и мне стать таким же. Если они живут вечно, почему же мне-то нельзя?
— Вечно, — эхом откликнулась мать, услышавшая его слова. — О, Тимоти, я уверена, что должен быть какой-нибудь способ. Посмотрим, подумаем. А теперь...
Ставни задрожали. Бабушкин кокон из папируса зашуршал и зашелестел. Жуки-точильщики в стенах защелкали, как бешеные.
— Пусть начнется, — воскликнула мать. — Начнись!

 

И поднялся ветер.
Он бросился на леса, поля, горы и пустыни, как огромный невиданный зверь, огласив осень, время утрат, плача и скорби, своим воем, сумрачной песнью в честь темных субстанций, взвихренных им во всех уголках мира. И ветер не рассеивал свою добычу бесцельно, а нес ее всю в одно место, в Северный Иллинойс. Его стонущие порывы бесстыдно грабили кладбища и погосты, жадно набрасывались на пыль, веками копившуюся в тусклых глазницах мраморных ангелов, высасывали из могил призрачную бесплотную плоть, хватали без разбора увядшие не имеющие названий погребальные цветы, безжалостно отрясли с друидских деревьев весь урожай осенних листьев и сухими, шелестящими потоками бросили их в небо, легионы огненных птиц и яростных глаз, безумно пылавших в океане прожорливых облаков, остервенело рвавших себя на полосы, на вымпелы во славу захватчиков пространства, которые все прибывали в числе, заливая небо такими безутешными стонами по давно ушедшим годам, что миллионы фермеров, мирно спавших на своих фермах, просыпались с лицами, мокрыми от слез, и не могли понять, неужели крыша опять протекла, и откуда вдруг дождь, с вечера было совсем не похоже, и это бесплотное воинство, оседлавшее яростный, замешанный на осенних листьях и могильном прахе поток, перемахнуло через взбаламученное море и вихрем закружило над холмом и Домом со всеми, кто в нем был, и, главное, над Сеси — дремотным маяком, который благополучно довел воздушных гостей до цели и теперь давал им сигнал на посадку.
На самом верхнем из чердаков Тимоти заметил, как глаза Сеси — нет, не открылись, а только мигнули, и сразу за этим...
Окна Дома с треском распахнулись — дюжина здесь, две дюжины там, — впуская воздух давно ушедших тысячелетий. Через кратчайшее из мгновений весь Дом, со всеми его окнами и дверями, распахнутыми настежь, превратился в одну огромную ненасытную утробу, которая взахлеб заглатывала полночную тьму; все его комнаты и комнатушки, подвальные кладовки и чердачные чуланы бились в пароксизмах долгожданного блаженства.
Тимоти по пояс высунулся из чердачного окошка и застыл горгульей из плоти и крови; на его потрясенных глазах несметная армада могильного праха и паутины, крыльев, октябрьских листьев и кладбищенских цветов хлестала стены и крыши Дома, а по всей округе, в лесах, полях и на холмах, скользили, прядая ушами и взлаивая на луну, легионы острозубых, бархатнолапых теней.
Эти отродья земли и воздуха лезли в Дом через каждое окно, каждую дверь и каждый дымоход. Твари, летавшие нормально или бешеными зигзагами, ходившие на двух ногах — или трусившие на четвереньках — или ковылявшие вприпрыжку, как увечные призраки, твари, словно изгнанные сбрендившим, слепорожденным Ноем из некоего погребального ковчега, тысячезубые и безъязыкие, размахивавшие вилами и осквернявшие воздух.
Все домашние держались чуть в стороне, наблюдая, как нескончаемый поток многоголосых теней, дождей и туманов заполняет подвал, как гости рассасываются по стеллажам, помеченным годами, когда они умерли, чтобы позднее — сегодня — восстать из мертвых, как в гостиной рассаживаются по стульям дядюшки и тетушки с весьма необычной генетикой, как к старухе, хозяйничающей на кухне, присоединяются добровольные помощники, рядом с которыми она сама — верх красоты и изящества, как входят или прокрадываются, или влетают и начинают водить менуэты под потолком, вокруг канделябров, все новые и новые аберрантные кузены, полузабытые племянники и странноватенькие племянницы; ощущая, как комнаты внизу заполняются неведомыми гостями и картины на стенах опасно раскачиваются от кошмарного наплыва наименее приспособленных, сумевших уцелеть наперекор всем домыслам позднейшей науки. Мышь бешено носилась в медленно оседавших клубах египетского дыма, паук, висевший до того у Тимоти на шее, забился к нему в ухо с паническим, никому не слышным криком: «Спасайся, кто может!», сам же Тимоти спрыгнул с чердачного окна и замер, восторженно глядя на Сеси, сомнамбулическую распорядительницу всего этого бедлама, увидел на мгновение, как вспыхнули гордостью бездонно-синие глаза многажды-Прабабушки, опрометью бросился вниз и чуть не оглох от суматошного шума-гвалта; он словно попал в исполинскую птичью клетку, куда со всех сторон слетались неведомые полночные твари, слетались и продолжали хлопать крыльями, ежесекундно готовые к отлету, а затем раздался оглушительный раскат грома (хотя молния и не сверкнула) и последнее грозовое облако накрыло Дом, как крышка — кастрюлю, и все окна с грохотом начали захлопываться, и двери тоже, и шум немного стих, небо прояснилось, дороги и тропинки опустели.
А ошеломленный Тимоти издал вопль восторга.
На него уставились тысячи теней. Две тысячи глаз с вертикальными зрачками, горящих желтым, зеленым, желто-зеленым, как сера, огнем.
А затем Тимоти словно попал на взбесившуюся, в разгон пошедшую карусель, его закрутило и бросило о стену, и он повис там, беспомощный и несчастный, наблюдая дикий хоровод всеобразных лиц и форм из клубящегося дыма и тумана, пляску раздвоенных копыт, высекающих искры из пустоты, и висел так, пока кто-то не опустил его на пол.
— А это, значит, Тимоти? Ну конечно, вне всяких сомнений! Руки слишком уж теплые. Пот на лбу. Давненько, давненько я не потел. А там что такое? — Скрюченный, волосатый кулак ударил Тимоти в грудь. — Да никак это твое сердчишко? Колотится и колотится, да?
Над ним нависло хмурое, бородатое лицо.
— Да, — выдавил из себя Тимоти.
— Бедняга! Но ничего, мы его быстро остановим!
Под взрыв всеобщего хохота ледяная рука и безжалостное, круглое как блин лицо исчезли в водовороте туманных форм.
— Это был твой дядюшка Джейсон, — сказал голос матери, оказавшейся вдруг совсем рядом.
— Я его не люблю, — прошептал Тимоти.
— А ты и не обязан его любить, сынок, совсем не обязан его любить. Не любишь, значит, так уж вышло. Дядюшка Джейсон управляет похоронами.
— А чего ими управлять? — удивился Тимоти. — Все и так знают, куда нести.
— Отлично сказано! Ему как раз нужен подмастерье!
— Только не я, — сказал Тимоти.
— Не ты, — согласилась мать. — А теперь зажги побольше свечей. И подай вино. — Она сунула ему в руки поднос с шестью всклянь наполненными кубками.
— Это не вино, мама.
— Лучше, чем вино. Ты хочешь быть таким, как мы, или не хочешь?
— Да. Нет. Да. Нет.
Судорожно всхлипывая, он уронил поднос на пол, бросился к двери и вырвался наружу, в ночь.
Под лавину крыльев, обрушившуюся на его лицо, плечи, руки. Крылья беспорядочно хлопали его по ушам, по глазам, по поднятым в тщетной попытке защититься кулакам, и постепенно из этой суматошной неразберихи выплыло весело ухмыляющееся лицо, и тогда Тимоти закричал:
— Эйнар! Дядюшка!
Своею собственной персоной! — крикнуло в ответ лицо, а затем сильные руки подбросили Тимоти высоко вверх, он испуганно завизжал, повис на мгновение в воздухе, а крылатый человек подпрыгнул, поймал его и с хохотом увлек еще выше, к ночному небу.
— Как ты меня узнал? — крикнул человек.
— А только один дядя с крыльями, — пробормотал, задыхаясь Тимоти; они поднялись над крышами, спикировали вниз, скользнули в нескольких дюймах от обшитого дранкой ската, мимо чугунных горгулий и снова, крутым виражом, взметнулись к небу, откуда были видны просторы лугов и полей, простирающихся на все четыре стороны света.
— Лети, Тимоти, лети, — крикнул огромный перепончатокрылый дядюшка.
— Я лечу, лечу!
— Нет, ты лети по-взаправдашнему, сам!
С громким хохотом дядюшка отшвырнул Тимоти в сторону, и тот начал падать вниз, пока дядюшкины руки его не поймали.
— Ну что ж, со временем все получится, — сказал дядюшка Эйнар. — Думай. Хоти. Но вместе с хотением — старайся!
Тимоти крепко зажмурил глаза, плавая под огромными, мерно взмахивающими крыльями, которые заполняли все небо и заслоняли серебряную россыпь звезд. Он ощущал на лопатках маленькие бутоны огня и хотел, изо всех сил хотел, чтобы они стали больше, лопнули и раскрылись! Проклятье адово. Адово проклятье!
— Всему свое время, — сказал дядюшка Эйнар, угадав его мысли. — Когда-нибудь все получится, или ты не мой племянник! Ну — поехали.
Они круто упали к частоколу дымовых труб, заглянули на чердак, где спала Сеси, поймали октябрьский ветер, который вознес их к облакам, а затем плавно спланировали на веранду; две дюжины теней с заполненными туманом глазницами встретили их приветственными возгласами и шквалом рукоплесканий.
— Отлично полетали, да, Тимоти? — крикнул дядюшка; он никогда не шептал, не бормотал, а непременно взрывался оглушительными, театральными возгласами. — Хватит пока что!
— Хватит, хватит! — По щекам Тимоти катились слезы восторга. — Спасибо, дядюшка!
— Его первый урок, — объяснил дядюшка Эйнар. — Скоро воздух, небо, облака — все это будет принадлежать ему не меньше, чем мне!
Под новый шквал рукоплесканий Эйнар внес племянника в гостиную, к весело отплясывающим призракам, почти скелетам, разгульно пировавшим за столами. Колышащиеся клубы дыма, вылетавшие из каминов и очагов, превращались в туманные подобья памятных и подзабытых дядюшек и кузенов, затем обретали плоть и, в соответствии с личными вкусами, либо бросались в гущу танцующих, либо протискивались к одному из накрытых столов, и так продолжалось до самого утра.
Когда с одной из соседних ферм донесся первый крик петуха, все в Доме застыли, как громом пораженные. Шумное веселье стихло. Колышущиеся, быстро теряющие очертания струйки дыма и тумана сползали по ступенькам в подвал, торопились укрыться на винных стеллажах, в чуланах и ящиках с латунными табличками на до блеска отполированных крышках. Последним в подвал спустился дядюшка Эйнар, он оглушительно хохотал над чьей-то полузабытой смертью, возможно — над своею собственной, а затем улегся в самый большой из ящиков, втиснул по бокам крылья, аккуратно уложил концы их себе на грудь и кивнул. Крышка послушно захлопнулась, оборвав не стихавший все это время хохот; в темном опустевшем подвале воцарилась воистину гробовая тишина.
Тимоти чувствовал себя несчастным, никому не нужным. Все уснули, спрятались от занимавшейся на востоке зари, а он один во всем Доме любил свет и солнце. Страстно мечтая стать таким же, как все, полюбить ночь и тьму, он поднялся по лестнице на самый высокий чердак и сказал:
— Сеси, я очень устал, но не могу спать. Не могу, и все тут.
— Спи, — сказала Сеси, и секунду спустя, когда он лег рядом с ней, в ее египетские пески, повторила:
— Спи. Слушай меня. Спи, спи...
И Тимоти послушно уснул.

 

Закат.
Три дюжины длинных, сверкающих темным полированным деревом ящиков сбросили крышки. Три дюжины холмиков пыли, клочьев паутины, эктоплазм зашевелились, запульсировали, чтобы потом — воплотиться. Три дюжины кузенов, племянников, тетушек, дядюшек выплавляли себя из упруго дрожащего воздуха — нос здесь, рот там, пара ушей, руки с оживленно жестикулирующими пальцами, ждущие в нетерпении появления ног, чтобы в окончательно оформленном виде ступить на земляной пол подвала, а тем временем одна за одной открывались бутылки с загадочными надписями и из них струились не древние вина, но осенние листья, похожие на крылья, и крылья, легкие, как осенние листья, взлетавшие без помощи ног по лестницам, а из остывших печек и каминов валили клубы дыма, где-то играли невидимые музыканты, а невероятных размеров крыса лупила по клавишам рояля, в явном ожидании восхищенных аплодисментов.
Тимоти оказался в самой гуще веселящихся теней и был совсем тому не рад. Им перебрасывались, как мячиком, он попадал то к какому-то жуткому, громоподобно ревущему родственнику, то к полуребенку-полушакалу, то к чему-то такому, для чего не придумано и названия; в конце концов, совершенно отчаявшись, он вырвался из десятков цепких рук и лап и убежал на кухню, в компанию странного существа, сиротливо прижавшегося к оконному стеклу. По стеклу стекали струи дождя, существо хныкало, тяжело вздыхало и все время чем-то постукивало, а потом Тимоти оказался вдруг снаружи, его сек дождь и до костей продувал леденящий ветер, он попытался заглянуть в окно, но там было совершенно темно, свеча, как видно, потухла. И вообще все это празднество сулило ему мало радости. Там танцевали, а он танцевать не умел. Угощались пищей, до которой он боялся и дотронуться, пили вина, о которых страшно и подумать. Тимоти зябко поежился и взбежал на спасительный чердак, к Сеси, крепко спавшей среди своих барханов.
— Сеси, — прошептал он чуть слышно, — где ты сегодня?
Губы Сеси шевельнулись:
— Дальний Запад. Калифорния. У широкого синего моря. Рядом с грязевыми ямами, едким дыханием земли и покоем. Я жена фермера, сидящая на крыльце. Солнце уходит за горизонт.
— А что еще, Сеси?
— Слышно, как бормочут грязевые ямы. Из ямы поднимается большой серый пузырь, надутый вулканическими газами, затем пузырь лопается, словно резиновый, и оседает. Получается звук, словно чмокнули мокрыми губами, и запах серы и древнего, глубокого огня. Два миллиарда лет, год за годом, здесь варится динозавр.
— Ну и как он, Сеси, уже готов?
— Вполне готов. — По спящим губам скользнула улыбка. — А теперь здесь, в горах, уже совсем ночь. Я в голове этой женщины, смотрю ее глазами, слушаю тишину. Пролетают самолеты, словно птеродактили с непомерно огромными крыльями. Вдали — паровой экскаватор, тиранозавр, неодобрительно поглядывающий на этих шумных, разлетавшихся к ночи рептилий. Я смотрю и вдыхаю запахи палеозойской стряпни. Покой, покой.
— Сколько ты еще будешь в ее голове?
— Пока я насмотрю, наслушаю, наощущаю достаточно, чтобы изменить ее жизнь. Жизнь в ней не похожа ни на какую другую. Это ущелье с ее домиком, словно юный доисторический мир. Черные горы замыкают его молчанием. Раз в полчаса я вижу проезжающую машину: свет фар скользнет по узкой грунтовой дороге и снова молчание ночи. День и ночь я сижу на крыльце и смотрю на тени высоких сосен, они ползут, вытягиваются, сливаются в огромную ночь. Я жду, когда мой муж вернется домой. Он никогда не вернется. Ущелье, море, редкие машины, крыльцо, кресло-качалка, я сама, молчание.
— А что теперь, Сеси?
— Я встала, иду к грязевым ваннам. Запах сернистых испарений все сильнее, от него першит в горле. Над головой пролетает птица, кричит. Я в этой птице! Глядя сверху своими новыми, блестящими, как бусинки, глазами, я вижу, как женщина шагнула в грязевую яму! Я слышу звук, словно в грязь бросили большой булыжник! Я вижу, как белая рука исчезает в бурой жиже. Грязь сомкнулась. Теперь я лечу домой.
В чердачное окно что-то стукнуло.
Сомкнутые сном глаза открылись, два раза моргнули.
— А теперь, — засмеялась Сеси, — я здесь!
Она поискала глазами Тимоти. Нашла.
— А почему ты на чердаке, а не внизу, со всеми?
— Понимаешь, Сеси, — его голос срывался от отчаяния, — я хочу сделать что-нибудь такое, чтобы они меня заметили, чтобы я был такой же, как они, ничем не хуже, вот я и подумал, что, может, ты можешь...
— Да, понимаю, — кивнула Сеси. — Стой прямо, не напрягайся. Теперь закрой глаза и подумай ни о чем. Ни о чем.
Тимоти вытянулся во весь рост и начал ни о чем не думать.
Сеси вздохнула.
— Тимоти? Собрался? Готов?
Как руку в перчатку, Сеси втиснула ему в уши:
— Иди!

 

— Все! Смотрите!
Тимоти поднял кубок необычного, очень необычного красного вина, поднял высоко, чтобы все видели — дядюшки и тетушки, кузины и племянницы, кузены и племянники!
И осушил его до дна.
Он помахал рукой своей сводной сестре Лауре и парализовал ее взглядом.
Затем подошел к Лауре. Завел ее руки назад. И нежно впился зубами ей в горло.
Резкий порыв ветра задул все свечи, крыша дома заходила ходуном, дядюшки и тетушки окаменели от изумления.
Тимоти отпустил Лауру, бросился к столу, натолкал себе в рот мухоморов и начал носиться по кругу, высоко взмахивая руками.
— Дядюшка Эйнар! Я сейчас полечу!
Взбегая по лестнице, он услышал запоздалый крик матери:
— Нет!
— Да!
Тимоти прыгнул вниз, отчаянно молотя воздух крыльями.
На полпути его крылья взорвались. Он кричал и падал.
И упал дядюшке Эйнару на руки.
— Это все она, Сеси! — кричал Тимоти, брыкаясь и извиваясь. — Сеси! Сходите и посмотрите! На чердаке!
Взрыв хохота. Тимоти заткнул себе рот руками.
Новый взрыв хохота. Эйнар отпустил его. Протолкавшись сквозь толпу, бросившуюся наверх, к Сеси, Тимоти ногой распахнул наружную дверь и...
Х-р-р-р! Мутным сгустком вылетели в холодную осеннюю ночь загадочное вино и мухоморы.

 

— Сеси! Я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу!
Забившись в самый темный угол сарая, Тимоти судорожно всхлипывал на куче мягкого, головокружительно пахнущего сена.
Когда рыдания немного поутихли и тело Тимоти перестало вздрагивать, из спичечной коробочки, лежавшей в его правом нагрудном кармане, вылез паук. Вылез, осмотрелся и целеустремленно зашагал по плечу мальчика, по его шее, по щеке...
— Нет! — всхлипнул Тимоти. — Не надо! — Однако тонкая коленчатая лапка уже забралась к нему в ухо и начала осторожно постукивать по барабанной перепонке, подавать крошечные сигналы большой озабоченности. Тимоти всхлипнул еще раз, еще — и стих окончательно.
Тогда паук спустился по его щеке, расположился прямо под носом, потрогал ноздри, словно ища в них причину неожиданной меланхолии, а затем вскарабкался на кончик носа и начал взирать на Тимоти с такой очевидной тревогой, что тот поневоле расхохотался.
— Убирайся, Арах! Слезай!
Вместо ответа паук спустился пониже и шестнадцатью быстрыми, точными движениями крест-накрест залепил своему другу рот.
— М-м-м-м-м-м, — промычал Тимоти и сел, зашуршав потревоженным сеном.
Мышь тоже была здесь, в левом кармане, маленькая уютная радость, гревшая ему грудь и сердце.
И Ануба была здесь, мягкий пушистый комок сладкого сна, сна, где в чистых, незамутненных потоках резвятся стаи изумительно вкусных рыб.
Дождь прошел, в дверь сарая был виден двор, залитый зеленью лунного света. Из дома доносились пушечные взрывы хохота, пиршествующие играли в «Свет мой, зеркальце, скажи» — пытались углядеть в огромном трюмо тех из своего числа, чьи отражения никогда не появлялись и не появятся ни в каком зеркале.
Тимоти провел рукой по губам, смахивая арахову паутину.
— И что теперь?
Свалившись на пол, Арах со всех своих восьми ног бросился в направлении Дома.
— Ладно, ладно. — Тимоти поймал его и сунул себе в ухо. — Пойдем развлекаться, и будь что будет.
Он побежал. За ним по пятам мелко бежала мышь и крупно — Ануба. На полпути к Дому зеленая клеенка, павшая с ясного звездного неба, бросила его навзничь и придавила к земле крылом.
— Тимоти. — Эйнаровы крылья гремели, как литавры. Тимоти, крошечный наперсток, был воссажен на дядюшкино плечо. — Выше нос, племянник. Тебе предстоят куда лучшие игры. Наш мир мертв. Он тускл и сер, как изветренное надгробье. Жизнь, она лучше для тех, кто живет меньше, — дороже за фунт, дороже за унцию.
С полночи и дальше дядюшка Эйнар летал с ним по всему Дому, петляя из комнаты в комнату, взрывая воздух веселыми песнями. Они спустили вниз Тысячу-Раз-Пра-Прабабушку, туго спеленутую египетским саваном, коконом из сотен витков полотна, накрученных на ее хрупкие археоптериксные кости. Молча она стояла, как огромный черствый батон тысячелетнего нильского хлеба, ее синие глаза сверкали искрами мудрого беззвучного огня. В предрассветный завтрак ее водрузили во главе стола и увлажняли пыльный, иссохший рот крошечными каплями невероятных вин.
Ветер крепчал, звезды сияли, танцы быстрели. Бессчетные мраки бурлили, кипели, бесследно пропав, вновь появлялись.
Потом играли в «Музыкальные гробы». Гробы уложили в ряд, играющие ходили вокруг них по кругу под звуки флейты. Замолкала флейта, все бросались занять ближайший гроб, кому-то гроба не хватало, и он выбывал, затем один гроб забирали, и снова пела флейта. Убрали второй гроб, четвертый, восьмой, в конце концов остался только один. Тимоти настороженно кружил вокруг него, на пару со своей призрачной кузиной Робертой. Флейта смолкла. Тимоти бросился к полированному ящику, как суслик к спасительной норке, но Роб оказалась проворнее. Аплодисменты.
Смех и болтовня.
— А как там Эйнарова сестричка, та, которая с крыльями?
— На той неделе Лотта пролетала над Персией и ее сбили стрелами. Птица для шахского пира. Ничего себе птичка!
Их смех был как порыв ветра.
— А Карл?
— Тот, что живет под мостами? Бедняга Карл. Ни в одном уголке Европы нет ему пристанища. А все эта глупая мода кропить восстановленные мосты святой водой. Карл стал бездомным бродягой. Это просто ужас, сколько теперь беженцев.
— Верно! Так что же, неужели все мосты? Бедняга Карл.
— Слышите?
Все смолкли и замерли. Далеко-далеко, в поселке, церковные часы отбивали шесть утра. Семейная Встреча закончилась. В такт ударам часов стоголосый хор начал песню, рожденную много столетий назад. Дядюшки и тетушки встали в круг и обняли друг друга за плечи; они пели, а там, в холодной утренней дали, часы пробили все положенные шесть раз и замолкли.
Тимоти пел.
Он не знал ни слов, ни мелодии, и все же он пел — и слова и мелодия получались безукоризненно совершенными и прекрасными.
Когда песня кончилась, Тимоти вскинул глаза к Высокому Чердаку, обители египетских песков и снов.
— Спасибо, Сеси, — прошептал он.
Дунул ветер. Ее голос эхом отозвался у него во рту:
— Ты простишь меня?
— Да, Сеси, — сказал Тимоти. — Я прощаю тебя.
Затем он расслабился, позволил своему рту двигаться, как тот хочет, и полилась новая песня.
На долгие прощания времени не было. Мать и отец, торжественные и счастливые, стояли у двери и целовали каждого отбывающего в щеку. Небо на востоке порозовело и стало быстро светлеть, поднимался холодный ветер. Гостям предстояло лететь на восток, обгоняя солнце, и путь предстоял ох какой неблизкий. Скорее, молю вас, скорее!
Тимоти снова прислушался к голосу, звучавшему в его голове, и сказал:
— Да, Сеси. Мне бы очень хотелось. Спасибо.
И Сеси начала его переносить то в одно, то в другое тело. Для начала он оказался внутри престарелой кузины, глядел на мать сквозь прорези на ее сморщенном, как печеное яблоко, лице, прижимал к сухим губам ее длинные белые пальцы; поклонившись отцу, он шагнул за порог и рассыпался ворохом сухих листьев, ветер подхватил его, взметнул вверх и понес на запад, над просыпающимися полями.
Мгновенье — и он уже раскланивался с отцом и матерью, глядя на них глазами кузена Вильяма.
Легкий, как клочок тумана, кузен Вильям поскакал по дороге, его глаза горели красным огнем, густой мех серебрился в свете занимающегося утра, сильные, с мягкими ступнями лапы отталкивались от стылой земли часто и уверенно. Доскакав до вершины холма, он не стал спускаться в низину, а высоко подпрыгнул и полетел.
А затем Тимоти столь же неожиданно внедрился в перепончатую, как огромный зонтик, фигуру дядюшки Эйнара, только-только подхватившего на руки маленькое, почти невесомое тельце, глядя сквозь его веселые, хитро прищуренные глаза. Тимоти! Да ты же держишь на руках самого себя!
— Ну, Тимоти, будь хорошим мальчиком. До скорого свидания!
В жестяном громе огромных перепончатых крыльев, быстрее, чем подхваченные ветром листья, быстрее, чем колючий шар перекати-поля, несущийся по скошенному осеннему лугу, так быстро, что земля внизу слилась в стремительно мелькающее марево, а небоскат с последними угасающими звездами опасно перекосился, песчинкой во рту дядюшки Эйнара Тимоти мчался к далекому темному горизонту...
И — с неба на землю — упал в собственную плоть.
Крики и смех почти уже стихли. Те гости, кто еще не улетел, обнимались, и плакали, и думали о том, как быстро суживается, усыхает доступный для них мир. Было время, когда Семейные Встречи проводили ежегодно, а теперь от праздника до праздника проходят десятки и десятки лет.
— Ну что ж, — крикнул кто-то, — увидимся в Сейлеме в две тысячи девятом году!
Сейлем. Оцепеневший мозг Тимоти медленно, со скрипом осознавал это слово. Сейлем — две тысячи девятый год. И там будут дядюшка Фрай, и Бабушка, и Дедушка, и Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка в ее ссохшемся коконе. И мать, и отец, и Сеси, и все остальные. А вот он — проживет ли он так долго?
Новый, прощальный порыв ветра, и все они умчались — трепещущими полотнищами и шустрыми зверьками, сухими листьями и мрачными широкогрудыми волками — к полночному вою на луну и дневкам в норах, к закатам и рассветам, снам и пробуждениям.
Мать притворила дверь.
Отец спустился в подвал.
Тимоти понуро побрел к себе в комнату. Пересекая замусоренную обрывками черного крепа гостиную, он перешагнул через лежавшее на полу трюмо (то самое, с которым играли гости) и увидел в нем свое лицо, бледное, растерянное и смертное. И зябко поежился.
— Тимоти.
Тимоти остановился.
— Сынок, — сказала мать, кладя ладонь ему на лицо. — Мы тебя любим. Мы все тебя любим. Пускай, ты не такой, как мы. Мы знаем, что когда-нибудь ты нас покинешь — и все равно мы тебя любим. А когда — если — ты умрешь, твои косточки ничто не потревожит, мы об этом позаботимся, ты будешь покоиться в мире, я сама буду приходить в каждый канун Дня всех святых и поправлять, если что потребуется.
В подвале со скрипом захлопывались полированные деревянные крышки.
Назад: Глава 8. Мышь, прошедшая полмира
Дальше: Глава 10. К западу от октября