Книга: ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах
Назад: Глава 21 Дерево
Дальше: Глава 23 Встречи

Глава 22
Кеннет Макалпин

Раз в неделю студенты гуртом устремлялись в лекционную аудиторию на беседу по истории искусства. Настроение у всех было приподнятое, со всех сторон слышался обмен дружескими репликами: в потоке взаимных симпатий Toy казался себе грубым недвижным осколком скалы. Однажды он запоздал: возле двери было пусто, но лектор еще не появился. Помедлив у входа, он придал лицу выражение безразличия, сдвинул брови — как бы в легкой задумчивости — и вошел в зал. Его встретили взрывом смеха, кто-то крикнул: «Это был благороднейший из римлян!» На него глазели все: одни хохотали, другие ухмылялись. Раковину одинокой сосредоточенности, в которой он замкнулся, подхватила волна всеобщего веселья. Улыбнувшись, Toy спросил: «У меня что, нос зеленый?» — и опустился рядом со светлоусым студентом, к которому ранее проникся инстинктивной антипатией.
— Да нет, просто ты был похож на Цезаря, размышляющего над головой Помпея.

 

После лекции они вместе отправились в столовую. Студента со светлыми усиками звали Кеннет Макалпин.
— Кому только нравится пить здесь кофе? — проронил Toy.
— Я заметил, что ты почти сюда не заглядываешь.
— Не знаю, где приткнуться. Мир кажется иногда шахматной доской, на которой фигуры передвигаются сами по себе. Сроду не понимаю, на какую клетку ступить. Но вообще-то игра вроде бы не слишком трудная: многие действуют в ней интуитивно.
— Правила довольно простые, — сказал Макалпин. — Держись возле себе подобных и не отставай от них. Вон те, за соседним столиком, — состоят в школьном хоре. А вон там — клан горцев. Эти четверо в углу — убежденные католики. По окончании второго курса твоя компания обычно определяется предметом, в котором ты решил специализироваться.
— А у тебя есть своя?
Макалпин поджал губы:
— Да. Я отношу себя к снобам. Мое семейство было довольно зажиточным, и я вырос с сознанием собственного превосходства над большинством. Поэтому мне несколько не по себе, если я оказываюсь среди тех, кому это чуждо. Думаю, те, с кем я вожусь, тоже снобы. Они скоро придут, можешь сам решить.
Toy улыбнулся:
— Я тогда уйду. Не хочу ставить тебя в неловкое положение.
— Но я буду рад, если ты останешься. С тобой мне интереснее разговаривать, чем с ними. За исключением Джуди, конечно.
— Джуди?
— Это моя подружка. Пойми меня правильно: это отличные люди, да ты и сам кое с кем из них уже знаком. Однако временами мне думается, что держит нас вместе снобизм.
Появились Джуди и Рашфорд. Джуди оказалась миловидной, крепко сложенной девушкой с выражением легкого недовольства на лице. Рашфорд носил вышитый жилет, скопированный с жилета Бенджамина Дизраэли.
— Викторианцы вовсе не были теми нудными монстрами, какими мы их себе представляем, — заявил он тонким нравоучительным голосом.
Затем пришла Молли Тирни в сопровождении Макбета и компании, и вскоре все были в сборе. У Макбета был потерянный несчастный вид: Молли его не замечала, но Toy чувствовал себя на высоте. Разговор вертелся вокруг личностей, о которых он понятия не имел, и о вечеринках, на которых не присутствовал, однако его редкие реплики выслушивали с вежливым вниманием.

 

После этого Toy и Макалпин работали в студии бок о бок, пили кофе вместе, приносили в школу полюбившиеся книги и вслух читали друг другу лучшие отрывки. Toy предпочитал поэзию и драматургию, Макалпин — музыку и философию. Они обсуждали и то и другое, избегая касаться политики, когда мнения у них расходились. Раза два они были друг у друга в гостях и пили чай. Макалпин жил в небольшом элитном пригороде Бирсдене. Их дом был окружен садом, полы в комнатах устилали толстые ковры. Массивную мебель украшали индийские ларчики и китайские орнаменты. Миниатюрная миссис Макалпин отличалась живостью и веселым нравом.
— Это самый маленький из домов, которыми мы владели после смерти отца Кеннета, — вздохнула она, разливая чай по чашкам из тонкого фарфора. — Нет, других мне не надо, даже если бы для этого нашлись средства. Когда-то мы и в самом деле процветали. У Кеннета, к примеру, в детстве была нянюшка…
— Мы храним ее чучело в шкафу под лестницей, — пробормотал Макалпин.
— …у нас был и шофер, Страуд, восхитительный персонаж, настоящий кокни. Автомобиля мне очень не хватает. Если бы он у меня был, я бы, наверное, из него не вылезала — я от природы жутко ленивая. Беготня по магазинам, думаю, помогает мне сохранять молодость. И еще в чем пришлось себя ограничить — это в развлечениях. Впрочем, на день рождения Кеннета, когда ему исполнится двадцать один год, мне хочется устроить для него вечеринку, которая бы ему понравилась. Вы, Дункан, надеюсь, придете? Кеннет о вас часто рассказывает.
— С удовольствием, — отозвался Toy.
Он с ногами утонул в мягком диване и, прихлебывая чай, гадал, почему ему здесь уютно, как дома. Возможно, в детстве их дом казался ему таким же просторным и надежным.

 

Сидя в столовой, Toy частенько слышал о намечавшихся вечеринках и экскурсиях. Макалпин почти не принимал участия в обсуждавшихся планах: в их компании вся практическая сторона дела поручалась девушкам, но Джуди вовлекала его в разговор вопросами: «А ты, Кеннет, что думаешь?» или «Какие у тебя будут соображения?» — a Toy томился в это время надеждой, что пригласят и его, недоумевая, почему неизменно приглашают Эйткена Драммонда. Эйткен Драммонд в эту компанию не входил. Ростом он был выше шести футов, обычно носил зеленые брюки трамвайного кондуктора, красный шарф и армейскую шинель. Темная кожа, большой нос с горбинкой, сверкающие глазки, курчавые черные волосы и остроконечная бородка настолько полно составляли привычный образ дьявола, что при первом знакомстве всякому казалось, будто он близко общался с ним не один год. Драммонда всегда звали на вечеринки, а на следующий день о нем рассказывались разные истории, сопровождаемые насмешками не без оттенка ужаса. Toy завидовал Драммонду, однако спросить: «Кеннет, а можно мне прийти на вечеринку?» (вопрос постоянно вертелся у него в голове) — не решался. Toy был уверен, что Макалпин ответит: «Да, почему бы нет?» — с болезненной для него холодностью. Хотя холодность была именно тем качеством, которым он в Макалпине восхищался больше всего. Утонченную невозмутимость Макалпина, его спокойную уравновешенность, казалось, никто и ничто не могло поколебать. Уверенностью в себе дышало его сильное здоровое тело, о ней же свидетельствовали безупречные манеры, отличный костюм и аккуратно сложенный зонтик, который Макалпин с естественной непринужденностью носил под мышкой в пасмурные дни. Наглядней всего его хладнокровие проявлялось в тех редких случаях, когда он заговаривал о своей частной жизни, словно она была развлекательным зрелищем, которое он с ироническим сочувствием наблюдал издали.
Однажды Макалпин признался Toy:
— Вчера вечером я неважно себя повел.
— А что такое?
— Пригласил Джуди на вечеринку. Изрядно перепил и начал целовать дочь хозяина на полу за диваном. Она тоже была под хмельком. Джуди нас обнаружила и взъярилась. Беда в том, что я очень уж увлекся и даже не сумел притвориться, будто раскаиваюсь. — Нахмурившись, Макалпин добавил: — Это очень плохо, правда?
— Если Джуди тебя любит, то да, это очень плохо.
Макалпин мрачно поглядел на Toy, потом откинул голову назад и громко расхохотался.

 

Однажды утром Toy и Макалпин отправились в Каукаденс — бедный район за холмом, на котором была расположена художественная школа. Они делали эскизы на заасфальтированной игровой площадке до тех пор, пока назойливые приставания мальчишек («Что вы пишете, мистер? Вы рисуете фото этого здания, мистер? Мистер, напишите мое фото!») не заставили их уйти по выложенной булыжником улице в сторону канала. Они прошли под низкой аркой деревянного моста и взобрались мимо каких-то складов на холм со скудной растительностью. Стоя под опорой высоковольтной сети, они стали рассматривать сверху городской центр. Ветер, шевеливший полы их пальто, гнал по небу над долиной к востоку горы серых облаков. Пятна светотени перемещались с одного холма на другой, обливая блеском груду жилых кварталов, за которыми темнели здания городских учреждений и силуэты куполов Королевского лазарета, а далее — отливающий глянцем могильной плиты хребет некрополя.
— Глазго — величественный город, — заметал Макалпин. — Почему мы этого почти никогда не замечаем?
— Потому что никто не думает, что в нем живет, — ответил Toy.
Макалпин закурил сигарету.
— Если соизволишь объяснить, я слушаю.
— Возьмем Флоренцию, Париж, Лондон, Нью-Йорк. Всякий, кто туда попадает, не чувствует себя чужаком, потому что уже посещал эти города, знакомясь с ними по картинам, романам, историческим книгам и фильмам. Но если какой-то город художники обошли вниманием, то даже его обитатели не в состоянии его вообразить. Что такое Глазго для большинства из нас? Дом, место работы, футбольное поле или площадка для гольфа, пабы, близлежащие улицы. Вот и все. Нет, ошибаюсь: есть еще кино и библиотеки. Когда нам хочется пофантазировать, мы навещаем мысленно Лондон, Париж, Рим под властью Цезарей, американский Запад на рубеже столетий — бываем где угодно, только не здесь и не сейчас. Воображаемый Глазго существует только в песенке для мюзик-холла и в нескольких скверных романах. Мы предъявили миру только это. И только это предъявляем себе.
— Мне казалось, что не только — еще корабли и, к примеру, станки.
— О да, когда-то мы были главнейшими создателями многих полезных вещей. В начале века у нас действовало наиболее организованное лейбористское движение в Соединенных Штатах Британии. У нас был Джон Маклин — единственный шотландский школьный учитель, который говорил ученикам, что с ними делают. Он устроил здесь, в Клайдсайде, забастовку домашних хозяек против повышения квартирной платы, что заставило правительство запретить домовладельцам во время Первой мировой войны взимать дополнительные деньги. Мало кому из премьер-министров это удавалось. Ленин ожидал, что британская революция вспыхнет в Глазго. Не вышло. В дня всеобщей стачки вон там, над городскими учреждениями, развевалось красное знамя, толпа столкнула трамвайный вагон с рельсов, армия послала танки на Джордж-сквер, однако никто серьезно ранен не был. Никто не погиб — разве что от мизерной платы, от плохого жилья, от скудной еды. Маклина убили негодные условия жизни — в тюрьме Барлинни. Поэтому в тридцатых годах, когда четверть трудоспособных мужчин оставалась без работы, только протестанты и католики полосовали друг друга бритвами. Что ж, легче сражаться с соседями, чем с плохим правительством. Это до начала Второй мировой войны вносило в безысходную жизнь надежду. Вот Глазго и не попал в исторические труды — только в статистические сводки: исчезни он завтра — недостаток в производстве кораблей, ковров и унитазов за считанные месяцы будет восполнен в сверхурочные часы благодарными рабочими Англии, Германии и Японии. Разумеется, наша промышленность обеспечивает занятостью чуть ли не половину населения Шотландии, тут проживающего. Они позволяют нам существовать. Но скажи, пожалуйста, кому в наше время достаточно просто существовать?
— Мне. В данный момент, — заявил Макалпин, следя за перемещением светотени по крышам домов.
— Мне тоже, — согласился Toy, гадая, как был воспринят его монолог.
Помолчав, Макалпин сказал:
— Итак, ты рисуешь Глазго, чтобы хоть как-то воплотить его мысленный образ.
— Нет. Это моя отговорка. Я рисую потому, что иначе чувствую себя никчемным ничтожеством.
— Завидую твоей целеустремленности.
— А я завидую твоей уверенности в себе.
— Почему?
— Благодаря ей ты желанный гость на вечеринках. Благодаря ей можешь спьяну целоваться с дочкой хозяина за диваном.
— Это пустяки, Дункан.
— Только когда ты на них способен.

 

— Десять недель — это очень длинные каникулы, — заметил мистер Toy летом. — А что поделывает твой друг Кеннет?
— Работает кондуктором в трамвае. Почти все мои знакомые нашли себе какую-то работу.
— А ты чем думаешь заняться?
— Рисовать, если позволишь. Осенью состоится выставка, где будет проведен конкурс картин на тему «Тайная вечеря». Приз — тридцать фунтов. Я надеюсь выйти победителем.

 

Toy шагал по улицам, вглядываясь в прохожих. Потом спустился в метро, где пассажиры сидели напротив друг друга и можно было рассматривать их лица без опасения показаться назойливым. Прибрежные жители обычно были более худыми, на полголовы ниже и одеты дешевле, чем жители пригородов. Связи между физическим трудом, бедностью и плохим питанием Toy раньше не замечал как выходец из Риддри — промежуточного района, где жили торговцы и мелкие клерки вроде его отца. Он подметил также, что губы и у гладколицых канцелярских клерков, и у рабочих с обветренными лицами были сжаты одинаково плотно. Почти все сохраняли напряженно-озабоченный или неприступно-мрачный вид. Такие лица могли быть у апостолов, выбранных из среды работников и торговцев, но для Иисуса они не годились. Toy начал оглядываться по сторонам в поисках невозмутимо-мирных, безмятежных лиц. Такое выражение было на лицах детей, когда они сидели спокойно, однако с повзрослением оно сохранялось, как правило, только у женщин, имевших кроткий, таинственный, всепонимающий вид. Toy подумалось, что так мог бы выглядеть Бог во плоти: это знали Леонардо и восточные резчики по камню, ваявшие Будд. Однажды Toy увидел такое выражение на лице эмбриона длиной в три дюйма из медицинского университетского музея. Раздутая головка клонилась к согнутым коленям, большие закрытые глаза и едва заметная улыбка на губах словно бы свидетельствовали об известной зародышу исчерпывающей тайне — громадностью равной всему мирозданию. Но Toy стало ясно, что такое выражение неприемлемо для Христа, который смотрел на окружавших его с неизменно ровным спокойствием. Ему нужно было лицо взрослого, разумного человека, во взгляде которого мягкая любовь снимала всякое превосходство над ближним, в лице которого не было бы и тени торжества или упрека, ибо торжество — это самодовольство, а осуждение — дело рук дьявола. В поисках внешности Христа Toy перерыл свои старые рисунки. Коултер смотрел с наброска невозмутимо и дружелюбно, однако был слишком задумчив; Макалпин выглядел спокойным и мужественным, но из-под ресниц сквозило высокомерие. Toy решил заимствовать лицо Христа с какого-нибудь шедевра, однако в художественной галерее Глазго Иисус изображался хорошо только младенцем, кроме полотна Джорджоне «Христос и блудница», на котором скромность художника или трусость реставратора поместила святое лицо в тень. Toy потратил день на поездку в Национальную галерею в Эдинбург, где наконец нашел нужное лицо на изображавшем Троицу холсте Гуго ван дер Гуса. Картина датировалась пятнадцатым столетием, когда фламандские мастера открыли масляные краски и сделали коричневый цвет самим мягким из всех цветов, сохранив при этом четкую яркость темперы. Господь восседал на неуклюжем престоле из золота и хрусталя среди пестрых клубившихся туч. На Нем было простое алое одеяние с зеленой подкладкой: подхватив под мышки измученного, изможденного, мертвого, почти нагого Христа, Он не давал Ему соскользнуть с соседнего престола. Над головами Бога Отца и Бога Сына парил белый голубь. У Бога было такое же обыкновенное худое смуглое лицо, как и у Его Сына, и выражало оно только печаль, без всякой примеси ожесточения или упрека. Невзирая на золотой престол, нельзя было сказать, что и тому, и другому хорошо платят. Оба выглядели усталыми кормильцами, но не собственниками или начальниками. И сочувствие у Toy вызывал не умерший Сын, а страдающий Отец. Его Христос был именно таким, и Toy сознавал, что никогда не сможет его изобразить. Невозможно придать лицу выражение, которое тебе несвойственно даже потенциально, и лицо этого Бога было для Toy недосягаемо.

 

В итоге Toy решил вообразить трапезу такой, какой видел ее Иисус, сидевший во главе стола. По обе стороны столешницы апостолы — охваченные тревогой, надеждой, сомнениями, восторгом, голодные и насытившиеся — вытягивали шеи, подавшись вперед и стараясь поймать взгляд смотревшего на них. На скатерти были видны только руки Иисуса, протянутые из-за нижнего края картины (натурой Toy послужили руки отца). Подготовительная работа заняла столько времени, что для написания самой картины времени у Toy уже не оставалось, и он представил черно-белый картон.

 

Премии картина не получила, но ее легко было сфотографировать, и «Буллетен» поместил снимок, на котором перед ней стояли Молли Тирни и Эйткен Драммонд. Подпись гласила: «Будущие художники обсуждают версию "Тайной вечери" Дугласа Шоу на открытии летней выставки художественной школы в Глазго». Toy укрылся с газетой в кабинке школьной уборной, чтобы жадно ее рассмотреть. Картина ему опротивела, но опубликованный снимок вызвал у него короткий прилив наслаждения, близкого к сексуальному. Он направился в столовую довольный собой, как никогда, и подсел к Джуди, которая участливо его спросила:
— Дункан, тебе не тошно было рисовать эти отталкивающие физиономии? Или картина тебя шокирует так же, как нас?
Проявленный Джуди интерес захлестнул Toy радостью.
— Нет, — пустился он в объяснения, — я вовсе не стремился изобразить кого-то отталкивающим. Собственно говоря, Христос выбирал себе учеников наугад, как жюри присяжных; они и должны были быть обыкновенными заурядными представителями. Я мог бы подчеркнуть их гротескность. Немногие из нас таковы, какими должны быть, даже в собственной оценке, поэтому как же нам не выглядеть гротескно? Но отталкивающими мы бываем нечасто.
— Дункан, нарисуй мой портрет вот здесь, на столе, — попросила Джуди и держала голову неподвижно, пока Toy чертил на огнеупорном пластике.
— Ну вот, готово, только у меня плохо вышло.
— Знаешь, — сказала Джуди, — ты меня выставил злюкой. Показал все мои дурные качества.
Toy вгляделся в рисунок. Ему-то казалось, что он просто сделал абрис лица, причем неважно.
— Я знаю, что во мне больше плохого, чем хорошего… — добавила Джуди.
Toy собрался было запротестовать, но тут Джуди воскликнула:
— Глянь-ка на Кеннета! — Toy повернулся в сторону Макалпина, который запрокинул голову, хохоча над какой-то шуткой. За время каникул он отрастил бороду: ее рыжеватый кончик, задранный к потолку, слегка колыхался. — У Кеннета дурных качеств нет. Если он и причинит кому-нибудь неприятность, то только по глупости, а не намеренно.
— Он джентльмен, — заметил Toy. — Знакомство с ним цивилизует.

 

Тем вечером в трамвайном вагоне Toy словно впервые увидел себя со стороны: ниже пояса — рабочий в заляпанных краской брюках, выше — клерк с белым воротничком и галстуком. Когда они проезжали мимо парка, кто-то потянул его за рукав. Он обернулся: перед ним стояла симпатичная полная девушка.
— Привет! — услышал он. — Как дела?
— Спасибо, отлично. А у тебя?
— Тоже неплохо. Ты живешь здесь?
— Да. Напротив церкви.
— Я навещаю тетушку. Увидимся.
Девушка шагнула на ступеньку, a Toy терялся в догадках, кто это такая. И вдруг вспомнил: это же Толстушка Джун Хейг, учившаяся в Уайтхиллской школе. Он спустился за ней вслед, и теперь они оказались рядом.
— О, и ты сюда?
— Обычно я схожу дальше, на холме. — Toy словно пытался что-то объяснить.
— Твой дом смотрит окнами на церковь?
Трамвай остановился, и они вышли из вагона.
— Нет, он стоит на улице, перпендикулярной дороге, — как раз напротив церкви.
Toy, стоя на месте, показывал жестами расположение дома. Джун, взявшись за отворот его пиджака, оттянула Toy с проезжей части дороги на мостовую со словами:
— Не хочу, чтобы меня задержали как свидетельницу дорожного происшествия.
— Где ты сейчас работаешь?
— У Брауна. Официанткой в столовой.
— О, я иногда туда заглядываю, только вниз, в курительную комнату.
Toy подробно описал, как и чем привык питаться; Джун, казалось, слушала его со вниманием. Он показал ей снимок в газете, который ожидаемого впечатления на нее не произвел. В разговоре случались паузы, когда Toy думал, что Джун попрощается, однако она никуда не двигалась, ожидая, пока он скажет что-то еще. Наконец Toy предложил: «Давай я провожу тебя до дома тетушки», и они зашагали вперед бок о бок. Джун, со вскинутым подбородком и выразительным ртом, держалась надменно, словно отвергала толпы поклонников, а сердце Toy глухо билось о ребра. Они обогнули несколько углов и остановились у подворотни. Джун пояснила, что навешает тетушку дважды в неделю: старушка недавно перенесла операцию. Toy со всей прямотой высоко оценил ее отзывчивость. Снова помолчали, и Toy, набравшись храбрости, спросил:
— Послушай, можно будет как-нибудь с тобой увидеться?
— Ну конечно.
— Где ты сейчас живешь?
— Лэнгсайд, возле памятника.
— Хм… Где же мы встретимся?
Подумав, Джун назвала угол дома Пейсли у Джамайка-стрит-бридж.
— Прекрасно! — скрепил Toy, потом добавил: — Но когда именно, мы не договорились, — вечером, в котором часу?
— Да, не договорились, — подтвердила Джун и после короткой паузы предложила: — В четверг вечером, в семь часов.
— Замечательно! — снова поддакнул Toy. — Вот тогда и увидимся.
— Да.
— Ну, пока!
— Пока, Дункан.
Вечером работа Toy не давалась, и он расхаживал по гостиной, напевая и тихо посмеиваясь. Мистер Toy поинтересовался:
— Что это с тобой? Девчонка стрельнула в тебя глазками?
— Моя живопись вызвала определенный интерес.

 

Наутро в школьной библиотеке Toy рассказал о Джун Макалпину. Тот не сразу оторвался от глянцевого журнала:
— Чем от нее несет — пекарней, пивоварней или борделем?
Потрясенный Toy, почувствовав себя ничтожным, проклинал себя за то, что проговорился. Макалпин, глянув на него искоса, продолжал:
— Пойми, все женщины чем-нибудь да пахнут. Поклонники дезодорантов зажимают носы, но это все чушь собачья. Если девушка чистоплотна, то запах у нее очень привлекателен. Джуди благоухает.
— Я рад.
— Что тебе нужно, Дункан, так это добрую, опытную женщину постарше, а не глупую малышку.
— Но я не выношу снисходительности.
— Допустим, она будет обращаться с тобой по-умному. В борделях на континенте уйма сообразительных особ. Бордели в Шотландии своего наименования не заслуживают. Чертовски бедная страна.
— Сегодня у тебя что-то одни бордели на уме.
— Да… Как ты считаешь, что с тобой будет по окончании художественной школы?
— Не знаю. Но учить детей я не смогу и в Лондон не поеду.
— У меня тоже нет желания преподавать, — проговорил Макалпин, — но, вероятно, придется. Мне бы хотелось попутешествовать, насладиться свободой, прежде чем осесть, навестить Париж, Вену, Флоренцию. В Италии множество тихих городков, где есть церкви с фресками не столь знаменитых мастеров, а домашнее вино там подают прямо на площадях под навесом. Хотелось бы там побродить с девушкой — не обязательно будущей невестой. Представь! После заката воздух там такой теплый, как здесь в чудный летний полдень… Но я не могу надолго оставить матушку. Во всяком случае, тогда придется жениться на Джуди, а это — в рассуждении свободы — все равно что угодить из огня да в полымя. А я между тем старею.
— Вздор.
— Ход времени тебя не волнует?
— Нет. Меня волнуют только ощущения, а время неощутимо.
— А я его ощущаю.
Помолчав, Макалпин недоуменным тоном добавил:
— Подозреваю, что, если бы я поселился в трущобе с проституткой и ходил исключительно в леопардовой шкуре, мать и Джуди четыре раза в неделю притаскивали бы мне корзины с едой.
— Завидую тебе.
— Не завидуй.

 

Днем в лекционном зале тело Toy достигло нелегкого компромисса с деревянной скамьей, и он задремал. Позже до него донеслись слова лектора:
— …кем-то вроде головореза. Однажды, когда оба были молоды, он в драке сломал Микеланджело нос. Отрадно вспомнить, что умер он в безрадостных обстоятельствах, буйнопомешанным в испанской тюрьме, ха-ха. Впрочем, на сегодня достаточно.
Свет погас, и слушатели столпились у выхода. Впереди себя Toy заметил Макалпина и Джуди: взявшись за руки, они перебежали через улицу к дополнительным корпусам, и он медленно побрел следом. В столовой их не оказалось. Toy сел за столик рядом с Драммондом и Макбетом.
— Не понимаю, почему меня позвали, — говорил Драммонд. — Кеннета я почти не знаю.
— А когда это будет? — спросил Макбет.
— Завтра вечером. Сначала пойдем к нему — поужинать и выпить, а потом на костюмированную вечеринку в отель.
— Сколько ему? — полюбопытствовал Макбет.
— Двадцать один.
Toy почувствовал себя так, будто его изнутри ошпарили кипятком. Он немного посидел, отделываясь короткими репликами, потом сходил к стойке за едой. Оставшись наедине с Макбетом, Toy догадался по его позе, насколько тот расстроен тем, что его не пригласили на вечеринку.
— Ты, Дункан, сегодня не очень-то разговорчив, — заметил Макбет.
— Прости, задумался.
— Ты, конечно, приглашен завтра на вечеринку к Кеннету?
— Нет.
Макбет ободрился.
— Нет? Странно. Вы с Кеннетом не разлей вода. Я думал, вы друзья.
— Я тоже так думал.

 

Вечером Toy долго блуждал по улицам и явился домой уже после полуночи.
— Это ты, Дункан? — окликнул его отец с кушетки в гостиной.
— Вроде бы да.
— Что-то неладно?
— Никак не пойму, в чем дело, — объяснял Toy. — Я к подобному не привык. Знакомый становится другом постепенно, делается все ближе. Обратный процесс — это ужасно.
— Что это за стук?
— Перебираю безделушки на столике у входа. Господи, как я с ним завтра встречусь? Что скажу?
— Много говорить не надо, Дункан. Поздравь спокойно и вежливо.
— Хорошая мысль, папа. Спокойной ночи.
— Иди сразу спать, не тяни. И никакой писанины.
Toy лег в постель, задохнулся, принял две пилюли эфедрина, проспал около часа и проснулся возбужденным. Он раскрыл блокнот и записал:

 

Будущее требует нашего участия. Добровольное участие — это свобода, принудительное — это рабство.

 

Вычеркнул эти строки и написал новые:

 

Вселенная принуждает к сотрудничеству. Сознательное сотрудничество — это свобода, бессознательное — это…
Мы всегда оказываем содействие природе. Содействовать охотно — это свобода, сопротивляясь — это…
Богу нужна наша помощь. Оказывать ее радостно — это свобода, возмущенно — это…
Нам нужна помощь Бога. Знать это — свобода, не замечать — это…

 

Toy хмыкнул и швырнул блокнот к потолку, откуда он срикошетил на верхушку платяного шкафа, вызвав обвал книг и газет. Toy лежал, радуясь переменам в жизни, потом, после мастурбации, заснул. По пробуждении радости он уже не испытывал.

 

В тот день Макалпин на занятиях отсутствовал. В перерыве для чаепития Джуди, Молли Тирни и Рашфорд обсуждали свои маскарадные костюмы. Toy не мог решить, как себя вести. Криво ухмыляясь, он рисовал на поверхности стола.
— Ты должен посмотреть на мой костюм! — весело крикнула Молли. — Жуть. Сплошь розовый, под двадцатые годы девятнадцатого века, мундштук длиной в три фута. Стой, дайка мне сюда карандаш.
Молли выхватила карандаш из пальцев Toy и нарисовала костюм на столешнице. Вечером Toy отправился на свидание с Джун и долго стоял у входа в магазин готового платья, разглядывая учтивые манекены во фраках и спортивной одежде. Сумерки превратились в темную ночь. Вход в магазин был традиционным местом встреч, и рядом с Toy постоянно толклись поджидавшие подружек или ухажеров. Дольше пятнадцати минут никто не задерживался. Когда стало ясно, что ждать прихода Джун бессмысленно, Toy пошел домой, чувствуя себя глубоко оскорбленным.

 

На следующее утро Макалпин ворвался в аудиторию, держа в руке книгу. Он подвесил аккуратно сложенный зонтик на батарею отопления, положил пальто и сумку на подставку и порывисто обернулся к Toy.
— Слушай! — воскликнул он и прочитал вслух первый абзац «Обломова».
Toy выслушал его в некоторой растерянности и со словами «Очень хорошо» удалился в угол заточить карандаш. В это утро он и Макалпин работали по отдельности. В обеденный перерыв Toy отправился в главное здание для разговора с секретарем. Он осторожно заявил, что, полагая школьный курс анатомии для себя недостаточным, намерен просить разрешения делать зарисовки в прозекторской университета и потому будет признателен за письменное согласие от имени секретаря с указанием полезности подобных занятий в целях усовершенствования мастерства.
— Не уверен, Toy, не уверен, — проговорил секретарь, задумчиво раскачиваясь в кресле на шарнирах. — Патологическая анатомия действительно числилась в нашем расписании после войны четырнадцатого года. Я сам в ней практиковался. Не думаю, что извлек из нее много пользы, но, разумеется, я и не был таким прирожденным художником, как ты. Но подействует ли на тебя такая практика благотворно в психологическом плане? Откровенно говоря, мне кажется, что она причинит только вред.
— Я не… — Toy, откашлявшись, опустился на колени перед электрическим камином возле письменного стола мистера Пила. Глядя на раскаленный докрасна змеевик, он машинально выдергивал волокна из циновки, изготовленной из кокосовой мочалки. — До совершенства мне далеко. Когда-нибудь, возможно, я и сделаюсь неплохим художником, но только не полноценным человеком. Поэтому моя работа так важна для меня. Если мне суждено развиваться, я должен знать телесное устройство.
— Твоя «Тайная вечеря» демонстрирует основательное владение анатомией — приобретенное, полагаю, обычными методами?
— Да ну, это чистейший блеф. Я дополнил известные мне подробности посредством воображения и картинок в книжках. Но теперь для дальнейшей работы моему воображению требуются более детальные сведения.
— Не убежден, что патологическая анатомия пойдет тебе на пользу. Toy, но, видимо, ты должен себя в этом убедить. Я отдаленно знаком с деканом медицинского факультета — и постараюсь с ним связаться.
— Спасибо, сэр, — сказал Toy, выпрямляясь. — Зарисовки из вивисекторской мне действительно сейчас необходимы.
— Прозекторской.
— Простите?
— Ты сказал — «вивисекторской».
— Разве? Извините, пожалуйста, — смутился Toy.

 

Желая снять радостное возбуждение, Toy вернулся в аудиторию бегом. Макалпин стоял у двери за мольбертом. Toy, задержавшись возле него, пробормотал:
— Пил дает мне разрешение делать эскизы в университетской прозекторской.
— Отлично! Отлично!
— Я еще ни разу не был так счастлив с тех пор, как изобрел бактро-хлориновую бомбу.
Макалпин, согнувшись пополам, издал сдавленно-невнятный смешок. Toy сел на свое место с мыслью о том, насколько впустую тратится время без дружеских отношений. По дороге в столовую он спросил Макалпина:
— Почему ты не позвал меня на вечеринку?
— У нас было всего лишь несколько билетов на бал-маскарад — и надо было вручить их тем, кто приглашал нас с Джуди на свои вечеринки раньше. Мне хотелось тебя пригласить, но… это было попросту невозможно. Я подумал, что тебе все равно: ты ведь гулял с той девушкой, которую недавно подцепил. Ну, и как вы поладили?
Назад: Глава 21 Дерево
Дальше: Глава 23 Встречи