Книга: Жажда боли
Назад: 3
Дальше: 5

4

Двое идут в лес, мужчина и мальчик, под светом ноябрьской луны. Мужчина, немного ссутулившись, хромает на правую ногу, его голова то поднимается вверх, то опускается, как у пловца. Мальчик, зажав руки у себя под мышками, чтобы было теплее, идет следом за ним. Мороз усиливается, все вокруг сияет, освещенное огнями дома.
Они подходят к поленнице. Джеймс протягивает руки, чтобы мальчик сложил в них дрова. От поленьев тянет землей, грибами, гниющей корой.
— Бери те, что сзади, Сэм. Они, может, суше?
— Все чуток подмокшие.
— Возьми вон там, сбоку, буковые.
Лето было жаркое, осень сырая и теплая, урожай небогатый. Пшеница идет по пятьдесят шиллингов и восемь пенсов за квартер, на три шиллинга больше, чем в прошлом году.
— Возьмем, что есть, Сэм, и высушим у огня.
Они отправляются назад, к освещенному дому. Молодой пес рвется на цепи и лает. «Потише, сэр», — слышится голос Джеймса. Пес прячется в тень и, навострив уши, прислушивается к движениям людей и тихим окрестным звукам.
Джеймс локтем открывает щеколду на двери в кухню. Сразу же сидящие за столом люди начинают жаловаться на холод, правда с благодушным видом, пока Сэм не закрывает дверь пяткой. Оба складывают поленья и стряхивают с курток землю. За столом сидят двенадцать мужчин, толстых и тощих, и изо всех сил стараются съесть ровно столько, сколько потеряли, отдав церковную десятину. Съесть и выпить с особенной веселой решимостью. Джеймс знает многих, и многие знают его. Знают, но не настолько, чтобы понять, что он за человек.
Табита роняет кувшин, один из самых больших. Он с грохотом разбивается у ее ног, оросив чулки капельками сидра. Табита вскрикивает, но скорее от усталости, чем от испуга или страха, что ее выбранит миссис Коул, которая прислуживает в гостиной. Фермеры смеются. Джеймс подходит к ней и говорит:
— Иди спать, Табита. Мы с Сэмом тебя заменим.
Ужин церковной десятины, событие, не вызывающее особой радости ни у одной из сторон, подходит к концу. На столе полно кружек, рюмок, грязных оловянных тарелок с выщерблинами, обглоданных и растерзанных остовов уток, цыплят и зайцев, коричневых узловатых костей говядины, острых косточек барашка.
— Скажи-ка мне, Сэм, — говорит Джеймс, — как все эти твари в Судный день соберут себя по частям?
— Выходит, там будут не только человеки?
— Нет же, честное слово. Цыплята, кошки, кит Ионы. — Джеймс смотрит вниз на Сэма, проворного, худого, поразительно некрасивого мальчика одиннадцати лет. В пятнадцать его не отличишь от любого крестьянина с красным лицом, шейным платком в горошек, одетого в кожаные бриджи и дерущего глотку на рыночной площади. К тридцати он станет таким же, как те, кто теперь сидит за столом, — все еще крепким с виду, но уже подорвавшим здоровье заботами и тяжелым трудом, пьющим, чтобы забыться.
Они уселись рядышком на скамье у огня. Жар согревает Джеймсу лицо.
— Вы обещали рассказать историю, доктор Джеймс, — говорит Сэм.
Только он обращается к нему «доктор Джеймс», остальные же зовут его так лишь между собой.
— Какую историю, Сэм? — спрашивает Джеймс, прекрасно зная, что тот имеет в виду.
— Про соревнование.
— Ах да.
— И про королеву тоже.
— Императрицу, Сэм. Она еще важнее, чем королева.
— И про Мэри.
— А ты услышишь что-нибудь в таком гвалте?
Сэм кивает.
Для Джеймса это интересный опыт — превратить свою жизнь в серию детских историй. Череду небольших, безопасных всплесков, удерживающих его — так ему кажется — от хлещущего через край потока ужасных, беспорядочных откровений, адресованных какому-нибудь незнакомцу или, что того хуже, человеку знакомому. А Сэм благодарный слушатель, снисходительный к любым переделкам, он следит за ходом истории, как за плугом, вспахивающим борозду.
— Так на чем мы остановились в прошлый раз?
— На вашем друге, мистере Гаммере.
Вот образ: лицо Гаммера, то есть глаза, ибо остальное замотано от мороза шарфом. Да и можно ли назвать Гаммера другом?
Джеймс пьет из кружки, снимает перчатку и вытирает губы тыльной стороной ладони, ощущая рубцы от шрамов.
— Стало быть, ты знаешь, как я впервые познакомился с мистером Гаммером, когда был маленьким мальчиком, как он ко мне подкрался, когда я лежал на животе в траве в старой крепости на холме в день, когда играли свадьбу, и как, упав с вишни…
— Вы еще ногу сломали…
— Верно…
— И человек, что лечил ее…
— Амос Гейт, кузнец. Ну хорошо. Так вот, после того как моя нога зажила — потом, правда, она опять заболела, — к нам в дом… пришла болезнь. Очень тяжелая болезнь, и моя мать, и братья, и сестры, — все умерли…
— Все?
— Все, — повторяет Джеймс, настаивая на своей лжи. — Так или иначе, я остался один и отправился пешком в Бристоль искать мистера Гаммера, полагая, что раз уж он проявлял ко мне интерес, то, может, возьмет к себе жить. Я был моложе, чем ты теперь, Сэм, но прошел всю дорогу пешком, к тому же, насколько помню, почти все время лил дождь. Тебе приходилось бывать в городе, Сэм, в большом городе?
Сэм мотает головой.
— И мне тогда тоже не приходилось. А сколько в городе народу! Солдаты, матросы, жирные торговцы, прекрасные дамы, подбирающие платье, чтобы не испачкаться в навозной жиже, — ибо в городе гораздо грязнее, чем в деревне, Сэм. Тогда я впервые в жизни увидел негра и китайца. Там были корабли со всех концов света, они стояли бок о бок, как скотина в загоне. А магазины, Сэм, все в огнях, точно на Рождество, народ снует туда-сюда, шум и гам от людей и животных. Так вот, найти мистера Гаммера среди всей этой… гм… суматохи было, как ты догадываешься, делом совсем не легким, и все же я нашел его, следуя своему чутью; он был очень удивлен и даже в каком-то смысле обрадован, хотя, должен тебе сказать, он не был добрым человеком. Ну а поскольку я не был добрым ребенком, то мы поладили друг с другом. И вот…
— Эге-гей, тут человек от жажды погибает!
В подтверждение этих слов некоторые пирующие размахивают кружками, другие начинают колошматить по столу кулаками. Грохот усиливается, напоминая топот марширующих солдат.
— Пойдем, Сэм.
Джеймс встает, улыбается, извиняясь перед фермерами легким поклоном. Берет кувшины, по два в каждую руку, и выходит через дверь в конце кухни в холодный чулан без окон, где стоят медные тазы, бродильные чаны и бочки и где его преподобие четырежды в год следит за брожением пива, а миссис Коул делает свои домашние вина — бутылки сложены штабелями вдоль двух стен. Несмотря на холод, там на соломенном стуле совершенно неподвижно сидит Мэри, вроде бы ничем не занятая. Свеча горит у нее в ногах, по-кошачьи аккуратно подобранных. Джеймс наливает пиво. Наполнив кувшины, говорит:
— Пойдем. Здесь холодно, даже для тебя.
Она глядит на него глазами, похожими на черные камушки.
— Это всего лишь мелкие фермеры, — продолжает он. — Пошумят и перестанут. Только и всего. — Он поднимает кувшин. — Пойдем. Посидишь у огня вместе со мной и Сэмом.
Джеймс приносит пиво на кухню и ставит на стол. Ему очень хочется верить, что она счастлива, по крайней мере довольна.
— Ага! Ваш ликсир жизни, доктор. Вы не дали нам умереть от жажды.
— Долгих вам лет, джентльмены! Здоровья и счастья.
— А вы с нами не выпьете?
— Если компании это будет приятно.
— Хорошо сказано, дружище!
Кувшин передается из рук в руки, и каждый, наливая, выплескивает пиво на стол.
— Нужен тост, друзья!
— За здоровье короля!
— За Георга-фермера, старого песочника!
— За лучшую бабенку на свете!
— Нет, ребята, — это говорит Уин Талл. — За нашего доктора Дайера. Не так уж он рад этому названию, уверяю вас… — Все кричат «ура» его мудрости. — Но раз он не пользует своими лекарствами ни мужчин, ни женщин, а нож берет в руки лишь для того, чтоб отрезать кусок хлеба, то ни один врач в королевстве не спасает больше человеческих жизней, чем он!
Тост произнесен.
— Весьма благородно с вашей стороны, джентльмены, — говорит Джеймс. — Весьма.
Чей-то голос:
— Где Уилл Кэггершот? Ну-ка выдай нам стих, Уилл. Про Салли Солсбери!
Кэггершот, пошатываясь, поднимается со скамьи:
— «Эпитафья бедняжке Салли Солсбери».
Товарищи смотрят на него глазами счастливых школьников. Кэггершот откашливается:
Здесь лежит на спине, но недвижно вполне
Наша Салли, под траурный звон,
По дороге порока проскакав во весь дух,
Потому дух и вылетел вон.

К наслажденьям летела бедняжка моя,
Но, споткнувшись, упала она,
И хотя всем казалось, что жизнь ее двор…

Он замолкает, тараща глаза поверх голов своих собутыльников на дверь в чулан. Остальные, повернувшись, смотрят туда же. Джеймс встает со скамейки перед очагом, разводя руками, словно хочет вновь привлечь внимание собравшихся.
— Это всего лишь Мэри, джентльмены. Нет нужды обрывать песню.
— Мы знаем, кто это, доктор.
Кэггершот садится. Фермеры переводят взгляд в центр стола. Джеймс пожимает плечами, направляется к Мэри, подводит ее к скамейке и сажает рядом с Сэмом. Постепенно разговор возобновляется, как старая засорившаяся и вновь прочищенная помпа. Фермеры пьют; им подают новые напитки. О Мэри забыли. Кэггершот поет свои песни, одна непристойнее другой. Вдруг Ин Талл, брат Уина, бессменный и жалкий шут компании, тычет своим дрожащим пальцем в сторону Мэри и спрашивает:
— А как нащот женщины, доктор, чтоб она зубы показала и вообще.
Остальные хором подхватывают просьбу, и тут становится ясно, что Ин высказал то, о чем думали другие. Джеймс немного боялся такого поворота событий, но все же надеялся, что до этого дело не дойдет из-за уважения к нему, «доктору», другу пастора и очевидному покровителю Мэри. Его словно ужалило столь явное предательство. Но кроме себя винить некого, сам же ее привел. Он встает, набрав в легкие воздуха.
— БАЛАГАННЫХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ НЕ БУДЕТ, ДЖЕНТЛЬМЕНЫ!
Никто из присутствующих, даже Мэри, не знал Джеймса Дайера в ту пору, когда этот безукоризненный молодой человек отправился в Россию осенью 1767 года. Никто не видел его в зените славы, овеянным громом и молнией, жмущим руку послу при императорском дворе так, словно послу выпала небывалая честь приветствовать его. Никто не мог бы даже вообразить подобное, кроме, пожалуй, Сэма, расставляющего в своем воображении великолепные фигуры всех действующих лиц из рассказанных Джеймсом историй. На мгновение фермеры попросту утратили дар речи.
Немая сцена нарушается звуком, подобным шелесту накрапывающего дождя. Это Мэри подходит к столу, аккуратно сложив руки у пояса, точно собирается спеть. Выдержав паузу — как на театре, — она разжимает губы, оскаливаясь, так что всем становятся видны ее обнаженные до десен передние зубы, спиленные до острых концов. От изумления сидящие за столом испускают негромкий стон. Это куда лучше, чем двухголовый баран или математическая рыба в вонючей палатке на деревенской ярмарке. У фермеров такое забавное выражение лиц — многие непроизвольно повторяют ее оскал, — что ярость Джеймса обращается в смех, громкий и раскованный, который вполне мог бы вызвать недобрую реакцию гостей, не появись на кухне его преподобие с подозрительно красным, несмотря на кровопускание, лицом — результатом пятичасового пиршества и карточной игры. Он вопросительно вглядывается в Джеймса, затем обращается с речью к фермерам:
— Боюсь, джентльмены, я не смею вас более задерживать. Сам я тоже немало сил отдаю фермерству и понимаю, сколь велико ваше стремление поспешить домой.
Появление хозяина, пусть даже приходского священника, лишенного величественного ореола, действует неприятно отрезвляюще. Трубки выбиты, кружки допиты. На лицах проступает предчувствие холода, который придет с рассветом; опять надо будет возиться с непослушной скотиной, шагать по замерзшим, темным полям, подобно первому, а может, последнему человеку на земле.
Джеймс выносит шляпы и пальто, шарфы и рукавицы, сожалея о том, что смеялся. Двор наполняется движением — шарканьем и топотом людей и коней. Залившийся бешеным лаем при их появлении пес получил от пастора шлепок и теперь лежит на брюхе, едва-едва сдерживаясь. Копыта стучат по булыжнику, словно град камней. Фермеры отъезжают, их кони находят тропинку, ведущую к дороге, и наконец только Джеймс, Сэм и пастор остаются среди наступившей тишины, обрамленные светотенью пасторского фонаря.
Мальчик дрожит. Его преподобие глядит на него с удивлением.
— В уме ли ты, Сэм? Ты ведь мог поехать домой с кем-нибудь из гостей.
— Я провожу его, — говорит Джеймс. — Это я задержал Сэма своими историями.
— Ах, историями… — Пастор кивает с таким видом, будто для него это слово означает нечто особое. — Да, вам есть что рассказать.
— В некоторых вы принимали участие.
Улыбка мелькает на губах пастора.
— Что правда, то правда. — Он нюхает воздух. — Смотрите, не поскользнитесь на льду, доктор. Не желаете ли взять с собой фонарь?
— Нет, мы с Сэмом изучаем звезды. Без фонаря их лучше видно.
Сэм бежит в дом принести пальто себе и доктору и еще захватить Джеймсову палку. Стоя во дворе в ожидании мальчика, Джеймс замечает повязку, торчащую у пастора из-под парика. Ему хочется спросить, как тот себя чувствует, но слишком уж неприятно вспоминать о кровопускании. С облегчением Джеймс замечает, что пастор кивком указывает ему на раскрытую дверь — там при свете свечей Сэм прощается с Мэри.
— Она ему нравится, — говорит пастор.
— Да, между ними что-то есть.
— Она когда-нибудь говорит с ним?
Джеймс пожимает плечами:
— Он ее и так понимает.
Сэм приносит Джеймсу его тяжелый сюртук с глубокими поместительными карманами, куда обыкновенно укладываются книги, яблоки и бумага для рисования.
— Ну что ж…
— Храни вас Бог.
— Доброй вам ночи.
— Доброй ночи. Доброй ночи, Сэм.
Они расходятся. Пастор поворачивает к дому, чешет за ухом у пса и вздыхает — вздыхает так тяжело, что самому удивительно. Ему чудится, будто его тело обладает каким-то тайным знанием, которое следует передать рассудку. В виске пульсирует кровь; он осторожно дотрагивается до него двумя пальцами. Странно, что Джеймс так разнервничался. Странно, что человек вообще может так перемениться. Конечно, как доктору ему конец. А какой это был талант! Правда, раньше он был человеком грубым и бессердечным. Но приносил пользу, Господь свидетель. Кто более нужен миру — человек хороший, но обыкновенный или выдающийся, но с ледяным, с каменным сердцем? Трудно сказать. Что-то пес больно тощ. Надо бы выгнать глистов. Ну а теперь пора спать. И увидеть хороший сон.
Назад: 3
Дальше: 5