Книга: Жажда боли
Назад: 13
Дальше: Глава восьмая 1772

Глава седьмая
1770

«Господи, помилуй!»
«Христе, помилуй!»
«Господи, помилуй!»
Слова, как летучие мыши, кружат под темными сводами. Саймон Таппер заходится в кашле. Сидящий на скамье позади него Джордж Пейс хлопает старика по согбенной спине. Кашель стихает.
«Господь с вами!»
«И со духом твоим».
«Господу помолимся».
Прихожане, как обычно, пришли на воскресную пасхальную службу и, стоя на коленях, тихонько покачиваются из стороны в сторону, словно лодочки на волнах. Здесь, разумеется, леди Хэллам, очаровательная в своем золотисто-желтом платье. Его светлость пребывает в Лондоне — там политика, шлюхи, а может, и то и другое. Позади стоит Дидо, ее волосы — признаться, не все свои — подняты вверх с помощью заколок, жира и испанских гребней. Пастор думает: ночью ей приходится спать с проволочной клеткой на голове, как будто это вовсе не прическа, а дикий зверь. Какой милый сегодня у нее веер. Золотые звезды на ультрамариновом небе. Модный, а главное, и вправду нужный в такую погоду. В церкви тепло. Вскоре старики начнут засыпать.
«Боже Всемогущий, Который через Единородного Сына Своего Иисуса Христа попрал смертию смерть и отворил врата жизни вечной…»
На том листе, где пастор мысленно ведет счет всему доброму и дурному в своей жизни, в настоящий момент наличествует небольшой перевес в графе дурного. Ему никак не справиться со своими запорами, с этим не поспоришь. Верно и то, что вчера вечером у них с Дидо вышла неприятная ссора по поводу отдельных пунктов расходов по хозяйству. То, что произошло, не назовешь обычным препирательством. Слова, которые лучше было бы вовсе не произносить, были высказаны обеими сторонами, и пастор ушел спать, мучимый угрызениями совести; он долго ворочался в постели, пока наконец не вылез из-под теплого одеяла и, взяв перо, не нацарапал извинение на клочке бумаги и не подсунул оный под дверь сестриной комнаты, заметив при этом, что и у нее тоже горит свет. Приходится также признать, что на эту Пасху он снова не ощущает в своем сердце надлежащей веры; такая пустота, воцарявшаяся временами в душе, тревожила его и раньше, но нынче он переносит ее легче, чем постоянные запоры. Господь играет с ним в прятки. Однако опыт научил пастора, что в конце концов он обретет путь, возвращающий его к Богу, что лучше спокойно лежать на поверхности вод, нежели, предавшись панике, барахтаться в волнах.
Противопоставить этим неприятностям можно следующее: отелилась его добродушная корова Руби. Новость принес Пейс, явившись во время завтрака, и руки у него были все еще скользкими и влажными после приема родов. Все они — пастор, Дидо, миссис Коул и Табита — тут же отправились в хлев, куда за день до того привели корову. Великолепное зрелище! Длинный коровий язык лижет теленка, а тот дрожит, слегка оглушенный своим появлением на свет…
Потом есть еще его сад, пробужденный к жизни весною, красные, питающиеся земными соками цветы, фруктовые деревья, густо усеянные цветами, в чьих сложенных чашечками лепестках собираются дождевые капли. В предыдущее воскресенье он видел, как Сэм потихоньку засовывает кончик языка внутрь этих чашечек. Сперва это показалось ему занятием весьма странным — мальчик, стоя на цыпочках, сует язык в цветы. Но позже, когда Сэм ушел, пастору самому захотелось проделать то же самое. Впрочем, он побоялся — вдруг кто-нибудь да заметит?
«Всемогущий Боже, Отче Господа нашего Иисуса Христа, Творец сущего всего, человекам всем Судия: знаем мы в сокрушении о множестве грехов и беззакониях наших, что мы в скорбях не единожды совершали…»
Посреди этой фразы он вдруг отчетливо представил себе, как замечательная миссис Коул в поварской блузе, благоухающей кухонными парами, орудует ножами, поворачивает вертел и подбрасывает дрова в огонь. Сегодня, думает он, и мысль эта подобна победному звуку трубы, — нам подадут на обед голову поросенка! Голову поросенка, телячью ножку и спаржу с грядки мистера Аскью…
«Дай нам, Всемилостивый Боже, вкусить Плоть Сына Твоего и Крови Его испить, дабы греховные тела наши очищены были Телом Его…»
До чего черствый хлеб. Надеюсь, не будет никаких сюрпризов. Блаженны долгоносики.
«Господь с вами!»
«И со духом твоим».
«Горе имеем сердца».
«Имамы ко Господу».
Свет, эти пронизанные пылью потоки, что заканчиваются цветными бликами на каменном полу, вдруг исчезает, скрытый проплывающим мимо облаком. Пастору более не видно, что там, в глубине нефа, но он смутно чувствует, что открылась, а потом быстро закрылась дверь и что кто-то встал в проходе. Он читает молитву Господню. Потом «Мир Господен буди со всеми вами».
«И со духом твоим».
Миссис Хэллам, подобрав платье, поднимается и подходит к ограде. Чуть позади нее следует Дидо, затем Астик со своей капризной дочерью Софи, далее следует доктор Торн, поправляя трущие в шагу бриджи.
Облако уплывает. Свет разливается по всей длине прохода, и его преподобие, преломив хлеб для леди Хэллам, вдруг видит, кто это вошел в церковь. Он узнает ее сразу, но не верит своим глазам: не может быть, чтобы это была она, здесь, в его церкви. Эта женщина, бесповоротно принадлежащая другому миру.
Пастор тихонько прочищает горло. Смотрит вниз. Леди Хэллам вполне доброжелательно поднимает брови. Трижды стучит в груди его сердце, пока он пребывает в растерянности, будучи совершенно не в силах вспомнить, где он и что делает. Потом кладет хлеб в ее протянутые ладони.
«Тело Христово приимите…»
Одними глазами Дидо спрашивает: кто это? Пастор, наклонившись к самому ее уху, шепчет: «Ее зовут Мэри. Она чужестранка. Сядь рядом».
В глазах других прихожан тоже читается немой вопрос. Торн усмехается, словно в явлении незнакомой женщины есть что-то в существе своем непристойное. Служба оживляется. Предположения, опровергающие одно другое, кочуют от скамьи к скамье вместе с молитвой, заглушаемые гулом дурного пения. Прихожане не слишком-то скромно поворачивают головы, чтобы разглядеть эту странную чужачку. Отчетливо произнесенное слово «цыганка» доносится до уха пастора.
«Мир Божий, всякое понимание превосходящий, да сохранит сердца и помышления ваши в знании и любви Господа…»

 

Наконец двери растворяются. Наполненный весенними запахами воздух долетает до пастора, допивающего остатки вина. Если б можно было, он с удовольствием налил бы себе еще, хоть вино и никудышное. Вытерев край кубка тряпкой, он спешит по проходу в развевающихся ризах. Долго смотрит на Мэри, потом быстро кивает и, обращаясь к Дидо, говорит:
— Я сейчас вернусь. Подождешь меня здесь, ладно?
— Понимает ли она нас? — спрашивает Дидо.
Оба глядят на Мэри, которая без особого интереса рассматривает святого Георгия, убивающего змия, в витраже восточного окна. Похоже, она понимает, что должно еще произойти какое-то действо, какое-то чудо, а уж потом они сделают то, что ей нужно.
— Ежели хочешь, — предлагает пастор, — попробуй у нее что-нибудь спросить.
Заметив мелькание желтого цвета у двери, пастор поворачивается и идет туда. Дидо искоса разглядывает Мэри — высокие скулы, глаза цвета мокрой древесины. Дидо не испытывает никакой тревоги, напротив, присутствие Мэри, как ни странно, действует на нее ободряюще.
С десяток прихожан, задержавшись на дорожке церковного кладбища, читают на покосившихся могильных памятниках знакомые имена. Время от времени они поглядывают на двери церкви. Леди Хэллам, приветливо улыбаясь его преподобию, замечает, что на службу нынче пришло очень много народу.
— Одним человеком больше, чем я ожидал, — отвечает пастор.
— Ах да, действительно, — говорит леди Хэллам, словно совершенно позабыв о странной гостье.
Подходит Торн. Жмет пастору руку.
— Прекрасная служба, ваше преподобие.
Пастор кивает, бормочет слова благодарности. Снова эта ухмылка. Заметив холодный взгляд леди Хэллам, Торн удаляется, помахивая тростью, словно кот хвостом.
— Интересно, — тихо говорит пастор, — догадались ли вы, кто она?
— Кажется, да. Мы украдкой взглянули друг на друга, когда я выходила из церкви. Какие у нее глаза! В точности как вы описывали в своем письме… откуда бишь вы его прислали… из Риги?
— Вероятно, из Риги. Признаюсь, леди Хэллам, я был поражен как никогда, хотя, думаю, у нее вообще особый дар удивлять людей.
— Вам придется многое объяснять. — Широкая улыбка, искренняя и сочувствующая. — Быть может, будет лучше, если вы вовсе ничего не скажете. Не забывайте, что и вы и ваша сестра всегда вправе рассчитывать на всяческую поддержку с моей стороны.
— Я всегда помню об этом. Вы очень добры ко мне. То есть к нам.
— Я ваш друг. А теперь мне пора. Постараюсь увести за собой любопытных. А вы навестите меня в ближайшее время.
Она протягивает руку, которую пастор берет в свою; одна, вторая… третья ускользающая секунда.

 

— Ну, Мэри, — говорит пастор, — вот уж удивила так удивила!
Опустив руку в карман передника, Мэри достает какие-то прессованные листья, быстро сует в рот и жует, точно это табак.
— Знаешь ли ты что-нибудь о докторе Дайере? Где он обретается?
Она встает и медленно выходит из церкви. Пастор делает движение, словно желая ее позвать, но Дидо, дотронувшись до его руки, говорит:
— Она хочет, чтобы мы шли за ней…
Они идут за Мэри по дорожке среди кустиков желтых нарциссов, через калитку, потом по тропке вдоль церковной стены, огибая покореженный сломанный остов ворот — ставший ныне подпоркой для тянущихся вверх сорняков, — и входят во фруктовый сад. Земля эта принадлежит вдовцу Мейкинзу, чьи сыновья отправились путешествовать по свету, и дома осталась одна полоумная дочь. Яблоки в этом саду либо гниют, либо поедаются ребятишками. Летними вечерами здесь прогуливаются влюбленные. Иногда, по дороге домой после вечерни, пастор слышит их вздохи.
За юбки Дидо цепляется трава. Рой мух злобно взлетает с кучи человеческого кала. Слышно жужжание пчел, и в воздухе пахнет диким чесноком. На мгновение они теряют из виду Мэри, которая петляет по извилистым аллеям, сквозь синие тени, сквозь ливнем сыплющиеся цветы. Она вполне может исчезнуть, думает пастор, будто заяц в норе. Но они все же настигают ее — под деревом, что немного больше других. Она указывает пальцем вверх, в самую крону, сразу став похожей на некую аллегорическую фигуру на холсте. Дидо и пастор смотрят вверх. Чей-то башмак, нога, серая рубашка. Очень худое и бледное лицо, обрамленное бесформенной колкой черной бородой с проседью.
— Доктор Дайер! — восклицает пастор. — Какая приятная неожиданность. Я уж боялся… то есть от вас не было никаких известий. Здоровы ли вы, сударь? Не спуститесь ли к нам? Там, наверху, ветки уж больно тонки.
На него смотрит лицо. Какая поразительная, жуткая перемена! Что за болезнь смогла сотворить такое с человеком?
— Это доктор Дайер? — спрашивает Дидо.
— Да, — тихо отвечает пастор. — То, что от него осталось. Доктор Дайер! Это я, преподобный Лестрейд. Вы, конечно, меня помните? Нужна ли вам моя помощь?
Голос, едва различимый, летит вниз из древесной кроны:
— «…Щегленок… зяблик… воробей… кукушка с песнею своей… которой… человек в ответ… сказать не часто смеет… нет…»
— Что это, песня? — спрашивает Дидо.
— «Эй, черный дрозд, эй, черный хвост… оранжевый носок… и сладкозвучный певчий дрозд…»
Пастор замечает две детские головки, выглядывающие из-за ствола. В одном мальчике он узнает сына пономаря Сэма Кларка.
— Сэм! Послушай-ка, дружок, поди сюда. Я не буду тебя ругать.
Мальчик подходит, переводя взгляд с пастора на дерево, потом с дерева на Мэри.
— Ты быстро бегаешь, Сэм?
— Так себе.
— Ничего, справишься. Беги в трактир Кэкстона. Найдешь там Джорджа Пейса. Скажи ему, чтобы взял в ризнице лестницу и принес сюда, в сад. Скажи, она мне нужна сейчас, а не после того, как он допьет свой портер. Погоди! Особенно не шуми и не рассказывай никому, что здесь видел. Нам любопытные не нужны. Ну, теперь отправляйся.
Они следят за убегающей фигуркой: пятки так и мелькают по траве. Мэри сидит на корточках у корней дерева.
— Боюсь, он упадет, — говорит Дидо. — Он может насмерть разбиться. Не залезть ли тебе к нему, Джулиус?
— Ну, пожалуйста, рассуди здраво, Диди. Даже если бы я до него добрался, какой толк застрять нам обоим на дереве? А что я сверну себе шею, ты не боишься?
— Раньше ты так ловко лазал по деревьям.
— Вот именно: раньше. Тому уж лет тридцать. Помню, сестричка, как ты сама забиралась на тот огромный вяз, что рос за батюшкиным домом.
— Правду говоришь, забиралась. Но когда девочки становятся дамами, они не могут столь же вольно распоряжаться своим телом. Так требует обычай.
— Ну уж не все.
— Как ты груб, Джулиус. Когда ты так рассуждаешь, то теряешь всякую привлекательность.
Они ждут, наблюдая за тенями и наслаждаясь спокойствием воскресного дня. Время от времени сверху доносятся обрывки хриплой песни, шепотом произносимые стихи.
Возвращается Сэм. Он шагает впереди, как маленький барабанщик, а за ним, насупившись, бредет Джордж Пейс с лестницей на спине.
— Молодчина, Сэм. Спасибо, Джордж. Я помогу тебе влезть. Вон там, видишь? Осторожно. Его зовут Джеймс Дайер. — Пастор держит лестницу. — Можешь добраться? Дотянулся?
Джордж Пейс спускается вниз один.
— У него кишмя кишит. В бороде. Я видел. И еще от него воняет хуже, чем из мусорной кучи.
— А ты бы хотел, чтоб мы оставили его сидеть там, на суку? Во имя всего святого, Джордж, от тебя требуется только спустить его вниз. Жениться на нем не обязательно.
— При всем уважении к вам, сэр, я не желаю его трогать. По мне, так он заразный, чумной.
— Чумной? Ты что же, изучал симптомы этой хвори, когда отдыхал, расставив силки для птиц леди Хэллам?
— Не разглагольствуй зря, Джулиус, — говорит Дидо, — коли он отказался его снимать, то все равно не станет.
— Неужто ты предлагаешь свою помощь, сестрица?
— Но Джордж, может быть, прав. А вдруг он заразный? Такое вполне вероятно.
— Так что же, по-твоему, следует оставить его сидеть на дереве? Вижу, придется мне действовать самому. У нас всегда так.
Как был в рясе, в которой служил воскресную службу, пастор начинает подниматься по прогнувшейся под его тяжестью лестнице, все выше и выше, переставляя одну за другой руки и чувствуя страшную сухость во рту. Зацепившийся за ветку парик, словно убитая птица, падает к ногам Дидо.
— Доктор Дайер?
У носа пастора появляется лодыжка, которую он тут же хватает.
— Доктор Дайер! Надобно снять вас, сударь. Нельзя там оставаться. Поставьте ногу ко мне на плечо. Нет, вот так… ух… давайте же, сударь… теперь другую, потихоньку… осторожно, осторожно — держи лестницу как следует, Джордж! Так, пошли… хорошо, сударь, вот сюда… так… еще… так… ох… еще немного… вот… теперь… Помоги же, Джордж, черт бы тебя побрал со всеми твоими потрохами! Так… еще одна ступенька… так… все, сняли… слава Тебе, Господи!
— Браво, братец!
Пастор требует назад свой парик и, нахлобучив его, мысленно сам себя поздравляет. На траве у ног Мэри, свернувшись калачиком и тяжело дыша, лежит Джеймс Дайер. Теперь стало окончательно ясно, насколько он изменился. Пастору кажется, что доктор похож на человека, пережившего кораблекрушение, жизнь которого спасена, но едва-едва теплится. Его преподобие встает рядом с ним на колени. Насчет вшей Пейс оказался прав.
— Можете вы идти, сударь? У церкви есть тележка. Отсюда совсем недалеко.

 

Дома их уже ждут: приглашенный на обед мистер Астик с дочерью; Сэм, который побежал напрямик через поля и сообщил о происшествии; миссис Коул и Табита, с тревогой выглядывающие из двери кухни.
Астик выходит вперед и берет под уздцы лошадь, потом направляется к тележке, чтобы помочь дамам выйти.
— Это доктор Дайер, — представляет Джеймса пастор.
Астик смотрит на доктора. Человек в тележке напоминает ему пленных, которых он видел после сражения под Плесси в 1757 году. Людей, чьи бороды, казалось, росли прямо из черепа, с невероятно огромными глазами, видящими то, что недоступно взгляду сытых.
— У него вши, — шепчет пастор Астику, протянувшему руки, чтобы помочь снять Джеймса с высокого сиденья.
— Не беда, — отвечает тот.
Астик человек сильный и легко снимает Джеймса с тележки.
— Миссис Коул, — спрашивает пастор, — комната, что рядом с моей, пригодна для проживания?
— Господи, там же не застлана постель, да и проветрить я не успела…
— Проветрить сейчас не самое главное, миссис Коул. Табита, ну-ка быстро принеси постельное белье. Миссис Коул, не могли бы вы приготовить немного бульону или же, — заметив, что она собирается возразить, — любое из ваших самых питательных жидких блюд, только побыстрее. Где Мэри?
Мэри сидит, прислонившись спиной к стенке сарая, с опущенной головой. Ее обнюхивает кошка.
— Бедная женщина, — говорит Дидо. — Она в изнеможении. Мы с мисс Астик о ней позаботимся.
— О боже! — восклицает семнадцатилетняя мисс Астик. — Я никогда не ухаживала за незнакомыми женщинами.
Пастор и мистер Астик, взявшись с двух сторон, поднимают больного вверх по лестнице, входят в комнату, где Табита, стеля простыни, обдувает их ветерком, и усаживают доктора на пыльное кресло у камина.
— Бороду следует сбрить, — говорит Астик, — и вообще все волосы. Ежели вы снабдите меня бритвой, ваше преподобие, я сам возьмусь за дело. И дайте горячей воды. Глядите! Вон она, у вас на рукаве… Позвольте мне…
Астик давит насекомое большим и указательным пальцами. «Поразительно, — думает пастор, неся из своей комнаты бритву, — как неожиданные происшествия могут раскрыть характер человека. Каким хорошим солдатом, наверное, был Астик, хорошим солдатом-христианином. Я рад, что зову его другом».
Они раздевают больного, сворачивают одежду в узел, чтобы сжечь, и бреют его, словно труп. Джеймс и впрямь похож на труп: такой же бледный, бледный и желтый. Пока они заняты бритьем, Джеймс смотрит в потолок. Дышит слабо и часто. Сэма опять посылают с поручением, на этот раз к доктору Торну. Вши копошатся даже у Джеймса в бровях. Брови сбривают, вшей давят.
В дверях появляется миссис Коул с чаем. Пастор, подойдя к ней, забирает чай, дует на него и пытается из ложки влить немного сквозь шершавые губы Джеймса. Но чай течет по подбородку больного.
— Кажется, мне никогда не приходилось кормить человека с ложки.
— Ерунда, — отвечает Астик, — сегодня утром вы накормили целую церковь, ваше преподобие, хлебом и вином.
— Это верно, сэр. Но сейчас мне чертовски трудно. Все льется мимо.
— Поднимите ему голову. Вот так. Еще не дай бог захлебнется.
— Ага! На этот раз немного попало. Он проглотил. Это будет вам как новая кровь, доктор.
Ложка за ложкой, Джеймс выпивает полчашки. Внутри разливается тепло. Впервые за много дней он чувствует, что у него есть тело. Нельзя сказать, что ему приятно о нем вспомнить. Когда он последний раз ел? Мэри давала ему какие-то корешки в лесу Нью-Форест. Потом в Солсбери на рынке раздавленный с одного боку апельсин и немного хлеба. С тех пор ничего; ничего, кроме листьев с живых изгородей. Невероятным усилием, точно спихивая камень с груди, он поворачивается на бок. Кто такой этот человек?
— Мэри! — что есть силы зовет он.
— Кажется, он что-то сказал, — прислушивается Астик. — Повторите, сэр.
— Мэри.
— Мэри?
— Да, — подтверждает пастор. — Эта та женщина, с которой он пришел.
— Она его жена?
— Спутница. Во всяком случае, я так думаю. Успокойтесь, доктор. Она скоро придет. Моя сестра и мисс Астик оказывают ей необходимую помощь. Я думаю, вы пришли издалека.
— Издалека, издалека… — повторяет Джеймс.
Теперь он уже не знает точно, говорит ли он вслух или про себя. «Неплохо было бы умереть здесь, — думает он. — Наверное, это и есть конец пути». Повернув голову набок, он видит преподобного Лестрейда и мистера Астика, раздетых до пояса и стоящих один против другого, словно они собрались бороться. Рука Астика взлетает вверх.
— Поймал! — кричит он.
— Великолепно, сэр! — ответствует пастор.
— Таким завшивленным я не был со времен французского похода.

 

Джеймс с бритой луноподобной головой плывет по подземным рекам лихорадки и истощения. Дважды является Торн, осматривает больного, стоя на расстоянии ярда от кровати, и оставляет коробочку с доверовым порошком; коробочку, которая, как и следовало ожидать, бесследно исчезает после очередного прихода Мэри.
У Мэри свой режим, но никто не расположен вмешиваться в ее дела. Она копается в пасторском саду. Перед самым восходом и заходом солнца направляется в лес, откуда возвращается с полным передником ангелики, первоцвета, чистеца и других растений, названия которых не сразу припомнишь.
На ней надето одно из старых платьев миссис Коул, поскольку фигура экономки более других похожа на Мэрину. Правда, юбку все же пришлось укорачивать в комнате Дидо, и Мэри совершенно спокойно стояла перед ними, как принцесса в окружении своих служанок. Тогда-то, одевая ее, они обнаружили татуировку: голубые звезды, падающие вниз по мягкой части бедра от крестца до сгиба коленки.
Конечно, о Мэри ходит немало пересудов. Говорят о волшебстве, дурном глазе, черной магии. Однако в этой чужестранке ощущается такая кротость, что в Михайлов день миссис Коул, к своему изумлению, спрашивает ее совета по поводу распухших коленей. И Мэри лечит ее, сжимая руками суставы, пока вокруг ног экономки не образуется лужа из вытекшей жидкости. («Боже правый! — говорит миссис Коул одной из кумушек в следующее воскресенье, в доказательство поднимая юбки и демонстрируя свои поздоровевшие, мускулистые, круглые и розовые колени. — Что у нее за руки! Что за руки!»)
На Троицу Джеймс впервые встает с постели, шутовская фигура в старом костюме пастора, шаркая, бродит по дворам и саду; его находят спящим в траве или даже свернувшимся калачиком на ковре в гостиной.
К облегчению его преподобия, у Джеймса более не появляется желания лазать по деревьям и ничто не свидетельствует о помрачении рассудка. Где бы ни пришлось ему побывать, в каких бы неведомых широтах ни довелось путешествовать, сейчас он, судя по всему, пребывает в здравом уме, дает разумные ответы на все вопросы, хотя последние до сих пор не выходили за рамки простого катехизиса: «Как вы чувствуете себя сегодня, сударь?» — «Лучше, благодарю вас»; «Пойдете сегодня на прогулку?» — «Пойду»; «Не желаете ли перекусить?» — «Если можно, чашечку чая, сударь».
Ничего или почти ничего неизвестно о том, что случилось с Джеймсом между тем днем, когда пастор последний раз видел его в покоях на Миллионной, и его появлением на яблоне в Кау. Леди Хэллам, следящая за развитием событий из своего огромного, наполненного свежими ароматами парка, советует запастись терпением.
С приходом летней поры, что коснулась деревьев и лесов, полей, где взошла высоко пшеница, и всей деревни, готовящейся к тяжелой осенней страде, в доме пастора тоже ощущается ветер перемен. Табита — об этом частенько судачат в округе — влюбилась в солдата, явившегося с севера на сбор урожая и рассказывающего истории о войне и городах в разных концах света. Джордж Пейс украшает шляпу букетиками полевых цветов, точно он гость на бесконечно длящейся свадьбе. Нередко проведать Джеймса заходит Астик, а его дочь, еще полгода тому назад такое неуклюжее и колючее создание, обрела нежную, бередящую душу красоту. Чего еще остается ждать, размышляет пастор, в такое лето?
Ночи первых недель августа больше похожи на южные, будто их принесло из Италии или мавританской Африки. Караваны медленно плывущих звезд движутся по небу. В открытые узкие створные окна домов и большие подъемные окна усадьбы залетают струйки легкого ветерка. Леди Хэллам не ложится до рассвета, прикладывая к вискам надушенный носовой платок; всматривается в бледные сумерки, простирающиеся над парком, и, слушая крик павлинов, позволяет себе роскошь предаваться в уединении глубочайшей меланхолии.
Пастор тоже долго не спит и тихо прохаживается по дому, потрескивающему от жары. Временами он слышит скрип половой доски в комнате наверху, когда кто-то подходит к окну, чтобы впустить с улицы пахнущий мускусом и тайной воздух. Долго это не продлится, но если бы! Пастор представляет себе, будто деревня Кау зовется теперь Ла Вакка, в полях растет виноград, загорелые селяне расхаживают с важным видом и церковь стоит таинственным средоточием тени.
К концу этого благодатного лета пастор выбирается из дома далеко за полночь без парика и камзола, с крепкой палкой в руках и все еще ощущая привкус вина во рту. Его путь лежит через пастбище к лесу. Он и сам не знает конечной цели своей прогулки, и лишь после двадцатиминутного пути под луной, отбрасывающей позади него на траву четко очерченную тень, он начинает понимать, куда именно направляется столь твердым шагом. Это место он зовет «кольцом» — другое название ему неизвестно, ибо оно не отмечено ни на одной карте. Да и отмечать-то почти нечего — всего лишь растущие по кругу дубы, хотя однажды, когда пастор ходил за грибами, он обнаружил камни, которые, как ему показалось, были отмечены особыми знаками, свидетельствующими о том, что, быть может, когда-то на этом месте располагалось что-то вроде языческого храма, и пастору нравится воображать своего неведомого предшественника в белом одеянии, отправляющего службу перед курчавыми предками теперешних жителей деревни.
Десять минут он идет под сенью деревьев и наконец входит в «кольцо». Теперь, увидев, как освещает его лунный свет, пастор окончательно убеждается в том, что стоит на священной земле.
В центре «кольца» на кочке сидит человек. Пастор застывает, крепче сжимая свою терновую палку, готовый отступить назад и раствориться среди деревьев, однако сидящий оборачивается, и пастор меняет решение:
— Вы ли это, доктор Дайер?
— Я.
Пастор подходит ближе, все еще с опаской, словно человек на кочке, и без того кажущийся не слишком-то реальным, вдруг превратится в химеру, плод его воображения или, что еще хуже, в завсегдатая этих мест. Говорят, лесные духи, от веры в которых пастору так трудно отказаться, очень изобретательны. А кто лучше всего годится для шуток? Конечно, грузный, пожилой, опьяненный луной священник.
Когда пастор уже совсем рядом, Джеймс говорит:
— Жаль мне бедных сумасшедших в такую ночь. Сидя здесь, я слышал, как трое или четверо выли на эту огромную луну.
— Боже милостивый, так это и вправду вы, доктор Дайер! Как это вы забрели сюда?
— Просто шел-шел и пришел. Последнее время я мало что делаю намеренно. Прошу вас, сэр, выпейте этого нежного сидра. Я взял на себя смелость принести его сюда из кухни. У меня еще довольно осталось.
Пастор пьет из глиняного горлышка кувшина. Джеймс прав. Сидр и впрямь хорош. В нем чувствуешь весь аромат яблок.
— По-моему, вы рисовали, сэр.
— Да, я люблю поупражняться. Желаете взглянуть?
Он кладет на серебряную траву пять листов бумаги, на каждом из которых начертано чернилами — довольно топорно, но с несомненной энергией — по одному кругу.
— Эти два я нарисовал пальцем. — В доказательство Джеймс показывает испачканный чернилами кончик указательного пальца. — У меня еще имеется бумага — не хотите ли попробовать? Главное — ни о чем не думать. Ни о том, как это красиво, ни о том, как трудно передать сию красоту, ни о том, что ее вообще следует передавать. Сам процесс непременно вас поразит.
— Вы хотите сказать, я должен одновременно и рисовать, и как бы не делать этого.
— Именно, — подтверждает Джеймс. Потом, заметив озадаченное выражение лица пастора, прибавляет: — Может, мы мало выпили сидру?
Каждый делает три больших глотка. Кувшин отзывается странным полым звуком. Отрыгнув, пастор погружает палец в открытую чернильницу и рисует неровную петлю, почему-то похожую на луну.
— Великолепно!
Они долго сидят молча, пока несколько звезд не исчезают за узорчатой линией дубовых крон.
— Доктор Дайер, хочу поздравить вас с выздоровлением, ибо вижу, что теперь вы и в самом деле здоровы, сударь. Должен признаться, мы очень боялись за вас тогда, на Пасху.
— Ежели я и поправляюсь — не скажу, поправился, пока не скажу, — то только благодаря вашей доброте, доброте вашей сестры и всех домашних…
— И Мэри…
— И Мэри, конечно. Ее повадки могут показаться странными. Но ведь вы немного представляете себе, кто она такая. Вы первый увидели ее. В определенном смысле она обязана вам жизнью.
Пастор кивает головой, вспоминая: факелы, собаки, фигура беззвучно бегущей женщины.
— По-моему, — говорит Джеймс, — она верно определяет характер человека. И привела меня сюда не случайно.
— Такое признание мне очень дорого, доктор. Вы знаете, что можете оставаться у меня — и вы и Мэри — сколько пожелаете. В комнате, которую вы теперь занимаете, можно сделать кое-какие перестановки, дабы она стала более уютной. Что же до Мэри, — продолжает он, немного выделив голосом последнее слово, — то она, думается мне, хорошо устроилась в комнатке рядом с Табитой.
— Мы оба превосходно устроились. Но мне кажется, я должен объяснить вам… То есть вам, наверное, не совсем понятно…
— Признаюсь, это так. Но не требую никаких объяснений. Сперва мы должны убедиться, что вы окончательно выздоровели. Нога все еще беспокоит?
— Да, немного. Это очень старая травма. Как и на руках. Теперь боль не столь ужасна. Я к ней почти привык.
— Простите, доктор, но когда-то, мне кажется, вы были неподвластны ее клыкам. Я говорю о боли.
— Вам не «кажется», ваше преподобие. Я ведь никогда не притворялся. Все было именно так, как я рассказывал. Никогда в жизни ни одной секунды не испытывал я физического страдания… до Петербурга. Мне становится трудно поверить в это самому. Достаточно будет сказать, что теперь я наверстываю то, чего не испытывал ранее.
— Стало быть, его больше нет?
— Кого, сударь?
— Прежнего Джеймса Дайера.
— Совсем нет.
— И вам не жаль его исчезновения?
— Иногда я думаю о той неколебимой уверенности в себе, которой я обладал благодаря своей невосприимчивости к боли. А нынче я стал почти трусом. Меня все время гложет отвратительный страх того или иного сорта. И ежели раньше я был как никто другой свободен от сомнений и колебаний, то теперь я терзаем ими постоянно. Ха! Я с полчаса думаю, какой утром надеть кафтан, а, как вам известно, у меня их всего лишь два.
— Ну, это пройдет. Это просто следствие вашего… плохого самочувствия.
— Не знаю. Я весь переродился, обрел иное «я», коему слабость свойственна в той же мере, в какой была свойственна сила прошлому моему естеству.
— А не свойственна ли этому новому «я» также и некая мягкость и нежность?
— Весьма возможно. Я еще плохо понимаю, кто я есть и что мне от себя ожидать. Конечно, дни, проведенные со скальпелем в руке, канули безвозвратно. Может, я заработаю шиллинг-другой своими картинами?
— Леди Хэллам помнит вас по вашему пребыванию в Бате. Она говорит, вы имели замечательную репутацию.
— У меня было их несколько, и очень мило со стороны леди Хэллам помнить обо мне, хотя, боже правый, как бы я хотел, чтобы мое прошлое «я» было забыто, словно горстка праха.
— Мы не станем преследовать вас воспоминаниями о прошлой жизни, доктор. В конце концов, человек имеет право меняться. Многие оказываются зажатыми в своей старой шкуре, которую лучше было бы сбросить.
— Как это делают гадюки? Надеюсь, сударь, вы не сбросите свою старую шкуру.
— У меня не хватило бы мужества, хотя, по-вашему, это слабость.
— Но мне не пришлось выбирать.
Пастор чувствует, что их беседа в лесу обрела особую сердечность, и, ободренный этим обстоятельством, говорит:
— В России, в покоях на Миллионной, я был свидетелем чего-то такого, что…
Подняв вдруг руку, Джеймс подается вперед и всматривается в темноту, словно в летней ночи он увидел нечто огромное и неуловимое, нечто, подающее какой-то знак, который ему тотчас же надобно разобрать. Пастор, посмотрев в ту же сторону, видит лишь семейство зайцев с серебрящейся в лунном свете шерсткой, которые резвятся в траве шагах в десяти от них. Глядя Джеймсу в лицо, он спрашивает:
— Что такое, сударь?
Джеймс принимает прежнюю позу, медленно качает головой и, втянув носом воздух, берет кувшин.
— Призраки. Всего лишь призраки. Так вы говорили?..
— Пустое, сударь. Совсем пустое.
Назад: 13
Дальше: Глава восьмая 1772