10
На следующий день актеры ведут себя спокойнее. Поведение же зрителей, напротив, пугает. По-воскресному пьяные, норовистые, в любой момент готовые полезть в драку. Их легко развеселить, но настроение может столь же быстро перемениться. За четверть часа до окончания спектакля валятся несколько рядов скамеек, опрокинув вопящих мужчин и женщин на траву или на колени к соседям. Кто-то укусил одну женщину выше локтя. Но никого не убили. В конце пьесы в голову Роузу летит бутылка. Он довольно удачно увертывается. Врач в ярости. В этот вечер не устраивают никаких торжеств — ни вина, ни танцев. Адам сидит с Джеймсом в его клетушке. До них долетают голоса Роуза и доктора, кричащих что есть силы друг на друга в нижних комнатах.
— Ты когда-нибудь любил? — спрашивает Джеймс. — Любил женщину?
— У меня была жена, Джеймс. Давным-давно. Молодая. Она умерла.
— Мне очень жаль.
— Это было так давно. Я вижу, как у вас все складывается с Дот, Джеймс.
— Да. Но я не знаю, любовь ли это, ибо думаю, что раньше мне не доводилось любить.
— Я видел, как светятся у тебя глаза, когда ты на нее смотришь. Свет этот и есть любовь.
— Адам, я не знаю, чего боюсь больше. Что она полюбит меня или что не полюбит.
— Любовь всегда опасна, брат.
Третий спектакль. Последнее представление. Скамьи закрепили. Врач снова пребывает в гневе. Актеры с выражением произносят свои роли, иногда подменяя заимствованные слова собственными. После спектакля лорд К. посылает гинею для Дот, которая передает деньги Долли Кингдом, пожилой и честной санитарке, чтоб та купила вина и устриц. Не сняв костюмов, артисты снова танцуют. Когда заказ доставляют и Долли Кингдом с мальчиком из винной лавки разносят угощение, музыка стихает, бутылки опустошаются, устричные раковины трещат под ногами. В воздухе пахнет потом и морем.
Джеймс ищет Дот. Ее нигде не видно, как не видно и Асквини, который шептал ей что-то на ухо, пока оба они, Оберон и Титания, ждали своей сцены. Асквини красивый мужчина; его помешательство не буйного свойства. Часто он рассказывает о чем-нибудь интересном; он повидал мир, а ежели чего и не видел, то с лихвой восполняет это богатым воображением. К тому же от него не исходит такого мерзкого запаха, как от прочих умалишенных, и Джеймс заметил, каким призывным взглядом он давно уже смотрит на Дот.
Когда Вагнер отходит от двери в поисках бутылки, на дне которой остался хотя бы глоток вина, Джеймс проскальзывает в больницу. Нога пульсирует от боли. Прислонившись к стене, он снимает башмаки и бежит, как обезьяна, в комнату со смирительными рубашками. Из-под двери просачивается свет. Он уже знает, что увидит, когда войдет: зад Асквини, раскачивающийся над коленями Дот. Он прижимается ухом к двери, но в комнате тихо. Может, они слышали, как он пробирался по коридору? Может, они, как и он, тоже прислушиваются? Он нажимает на ручку, и дверь почти беззвучно поворачивается на петлях. Джеймс видит свечу, пламя которой горит совсем ровно, пока его не прибивает сквозняк из открытой двери.
— Закрой дверь, Джем, — просит Дот.
Она сидит одна на табуретке перед свечой. Напротив нее вторая табуретка, на которой стоит фарфоровая чашка с отбитым краем, наполненная вишней с роскошной темной кожицей и зелеными, блестящими на свету черенками.
— Это от мистера Роуза, — говорит Дот.
— Он дарит тебе подарки?
Джеймс обводит взглядом комнату, как будто среди ее теней скрывается Асквини или Роуз или и тот и другой разом.
Дот смеется. Взяв чашку, ставит ее к себе на колени. Джеймс садится на вторую табуретку. Она берет вишню губами, за края кафтана притягивает к себе Джеймса и передает ему вишню изо рта в рот. Так они съедают половину миски. В этом нет ничего бесстыдного. Спокойная, тихая улыбка — ничего больше. Косточки суют под смирительные рубашки. Царь, царевич, король, королевич…
Доев вишни, они ложатся на знакомую груду. Он наваливается на нее. Она царапает ему спину ногтями, его лицо становится липким от прикосновения ее языка и губ, перепачканных вишней. Все происходит быстро и нежно, как бы само собой.
— Да хранит Господь Августа Роуза, — говорит Дот.
— Аминь. Дот?
— Что, Джем?
— Давай поженимся.
— Сумасшедшие не женятся.
— Значит, мы больше не будем сумасшедшими, потому что поженимся.
— Ты ведь меня не знаешь, Джем. Я не всегда могу отвечать за себя. Через месяц я вновь окажусь или здесь, или в Тайберне с веревкой на шее.
— Я помогу тебе.
— Это ты-то, который и себе едва ли поможет.
— Дот!
— Тише, Джем! Лучше займись вот этим.
Она откупоривает бутылку из непрозрачного зеленого стекла. Он берет и злобно глотает. Это не вино. Захлебнувшись, он выплевывает то, что не успел проглотить. Внутри разливается тепло.
— Бренди?
Дот отбирает бутылку. Джеймс следит за глотательными движениями ее горла. Раньше он никогда не понимал, зачем люди так пьют. Безобразная и непонятная привычка чуждого ему мира. Он так никогда не делал, в этом не было нужды. Теперь же, когда она снова передает ему бутылку, он с жадностью ждет своей доли. Бутылка пуста, они лежат обнявшись на куче рубашек, и дыхание их горячим облаком стоит над головами. Свеча, пожирая себя самое, горит все слабее, пламя трепещет и рвется в воздушных струях, по комнате скачут тени. Они дремлют, пробуждаются, снова засыпают. Джеймс слышит грохот экипажей, отдаленные звуки собачьей драки; слышит шаги по коридору. Он неуклюже высвобождается из объятий Дот. Его движения упорны, но замедленны, как у человека, раздевающегося под водой. Он хочет задуть свечу, чтоб их не выдал свет. Но до свечи не так-то легко добраться. Он дотрагивается до язычка пламени, обжигается, свеча гаснет, и лишь на кончике фитиля остается красное пятнышко.
— Что там такое, Джеймс? — спрашивает Дот.
При этих словах открывается дверь. Сначала не разобрать, кто там. Человек с лампой, два человека с лампами, может, больше. Наконец в комнате появляется О’Коннор. Блеск и звон цепей.
Бренди смягчило боль, да и сам О’Коннор, по правде сказать, был слишком пьян, слишком расслаблен, чтобы избить их как следует. Несколько пинков, дюжина ударов палкой, отвратительных, но вполне сносных. Джеймс учится выживать, терпеть боль, открывает в себе зачатки мужества. Его учитель — любовь.
Он лижет пальцы, наклоняется и тихонько поглаживает стертую кожу на ногах под кандалами. Цепи, оковы. «Железные подвязки» — так их называли во флоте.
Благодарение Господу, на него не надели смирительную рубашку, не заковали руки. Дот тащили довольно тихо. С обеих сторон шли санитары, а захмелевшая Дот сонно оглядывалась, улыбаясь. Она ничего не говорила. Но Джеймс слышал, что она смеялась, когда ее волокли в женский флигель.
Джеймс рисует в своем воображении Дот: она сидит в камере, тоже закованная в кандалы, ей жарко, но она думает о нем, точно так же, как и он о ней. От жары не уснуть, и Джеймс увлеченно строит планы на будущее.
Смотрит на то, какими стали его руки. А вдруг когда-нибудь ему удастся вновь обрести свое искусство, свой дар? Не могло же все исчезнуть бесследно. Почему бы не стать костоправом в главном городе какого-нибудь графства? На севере или далеко на западе. Подальше отсюда и подальше от всякого тщеславия. Латать фермеров, отворять кровь местному сквайру. Понадобятся всего лишь лошадь да терпение для разъездов по графству. Он мог бы сам делать пилюли, как учил его когда-то мистер Вайни, Дот продавала бы яйца и всякую всячину, они ездили бы вместе в церковь в маленькой повозке и жили бы как Адам, который никому не враг.
Эти фантазии греют его, словно бренди. Он закапывается в грязную солому, кладет ноги так, чтобы было не слишком больно, и лежит, переживая долгую ночь и обдумывая подробности своего будущего счастья. Ближе к рассвету он встает и бредет к окну. Справа, над Бишопсгейт-стрит, над Аллеей Полумесяца и Лондонским работным домом, по небу расходятся жемчужные прожилки. Он ждет, прислушиваясь к колоколу голландской церкви, крику птиц, сперва нескольких, что летят далеко друг от друга, крику какому-то нерешительному, словно птицы боятся, что рассвет их обманывает, а может, пребывают в страхе перед великой тишиной простирающегося под ними Лондона. Потом сотни птиц начинают кричать все разом, порождая сложнейшее многоголосие, и воздух дрожит от их гомона. Ему вдруг кажется, что он никогда раньше не слышал птиц, никогда не видел рассвет. Никогда так раньше не плакал. Мир хорош. Это восхитительно.