Книга: Художник зыбкого мира
Назад: Апрель, 1949
Дальше: Июнь, 1950

Ноябрь, 1949

Я отлично помню свою первую встречу с доктором Сайто и вполне уверен в точности всех деталей, хотя с тех пор прошло уже шестнадцать лет. Это случилось летом, на следующий день после нашего переезда в только что купленный дом. Погода, помнится, была замечательная, и я возился в саду – изгородь поправлял или чинил калитку, – то и дело здороваясь с новыми соседями, проходившими мимо. В какой-то момент, стоя спиной к тропинке, я почувствовал, что кто-то остановился рядом и наблюдает, как я работаю. Обернувшись, я увидел мужчину, примерно моего ровесника, который с интересом изучал новое имя, появившееся на воротах.
– Значит, вы и есть господин Оно, – улыбнулся он мне. – Что ж, для нас это большая честь – иметь в соседях такую знаменитость. Видите ли, я и сам отчасти принадлежу к миру искусства. Моя фамилия Сайто, я преподаю в Императорском университете.
– Доктор Сайто? Очень рад с вами познакомиться! Я много слышал о вас.
Мы еще некоторое время поговорили, стоя у калитки, и я уверен: за время этого разговора доктор Сайто несколько раз весьма положительно отзывался о моих работах и моей карьере. И прежде чем продолжить спуск к подножию холма, он, помнится, несколько раз повторил:
– Для нас большая честь – иметь в соседях такого знаменитого художника, как вы, господин Оно.
С тех пор мы с доктором Сайто всегда почтительно здоровались друг с другом. Правда, после того, самого первого, разговора – и до недавних событий, послуживших основой для более близких отношений между нашими семьями, – мы редко останавливались для сколько-нибудь продолжительной беседы. Но мои воспоминания о той первой встрече, когда доктор Сайто сразу узнал мое имя, появившееся на стойке ворот, по-моему, ясно свидетельствуют о том, что моя старшая дочь Сэцуко глубоко заблуждалась, по крайней мере, в некоторых вещах, которые в прошлом месяце она пыталась мне внушить. Вряд ли возможно, например, что доктор Сайто понятия не имел, кто я такой, пока начавшиеся в прошлом году брачные переговоры не вынудили его это выяснить.
Поскольку в этом году Сэцуко приезжала к нам ненадолго и останавливалась у Норико и Таро в их новой квартире в районе Идзуминати, то наша с нею утренняя прогулка по парку Кавабэ оказалась для меня практически единственной возможностью как следует с нею поговорить. И потом я, естественно, без конца мысленно возвращался к этому разговору, все более и более убеждаясь, что у меня действительно были все основания сердиться на нее после некоторых ее заявлений.
В тот день, впрочем, я оказался просто не в состоянии принять слова Сэцуко близко к сердцу, ибо, насколько я помню, пребывал в прекрасном настроении, радуясь общению со старшей дочерью и прогулке по парку Кавабэ, где уже давненько не бывал. Месяц назад, если помните, дни стояли замечательные, солнечные, хотя листья уже начинали опадать. Мы с Сэцуко брели по широкой центральной аллее, обсаженной деревьями, и поскольку до того часа, когда мы договорились встретиться с Норико и Итиро возле статуи императора Тайсё, было еще далеко, мы не торопились, то и дело останавливаясь и любуясь осенним пейзажем.
Вы, возможно, согласитесь со мной: парк Кавабэ – самый полезный из парков нашего города; после долгой ходьбы по тесным людным улочкам района Кавабэ особенно приятно нырнуть в освежающую прохладу длинных тенистых аллей, под низко нависающие ветви старых деревьев. Но если вы в нашем городе недавно и не знакомы с историей парка Кавабэ, мне, пожалуй, стоит пояснить, почему этот парк всегда вызывал у меня самый живой интерес.
Гуляя по аллеям парка, вы не могли не обратить внимания на виднеющиеся то тут то там сквозь деревья небольшие, размером не более школьного двора, заросшие травой участки. Похоже, те, кто планировал парк, что-то затевали, но потом от своей затеи отказались, так и не доведя ее до конца. В общем, так оно и было на самом деле. Когда-то Акира Сугимура (тот самый, чей дом я купил вскоре после его смерти) выдвинул один из самых своих амбициозных проектов – план по переустройству парка Кавабэ. Насколько я знаю, имя Акиры Сугимуры сейчас не на слуху, но позвольте заметить: еще не так давно Сугимура бесспорно считался одним из самых влиятельных людей в нашем городе. Когда-то, насколько мне известно, он владел четырьмя особняками, и по городу просто невозможно было пройти, чтобы не наткнуться на какое-нибудь предприятие, либо принадлежащее самому Сугимуре, либо тесно с ним связанное. Затем, где-то году в 1920-м или 1921-м, будучи на вершине успеха, Сугимура решил рискнуть значительной частью своего состояния и вложить свои капиталы в проект, который позволил бы ему навечно остаться в памяти жителей города. Он задумал полностью переделать парк Кавабэ, тогда весьма грязный и запущенный, превратив его в некое средоточие городской культуры. Ему хотелось не только расширить площадь самих зеленых насаждений и лужаек для отдыха людей, но и построить прямо в парке несколько крупных культурных центров – музей естественных наук; новое здание театра кабуки для школы имени Такахаси , которая в результате пожара потеряла свою сцену на улице Сирахама; новый концертный зал в европейском стиле; а также нечто весьма эксцентрическое – специальное кладбище для кошек и собак. Я не помню точно, что он еще планировал там создать, но планы, несомненно, имел грандиозные, рассчитывая не только полностью изменить облик района Кавабэ, но и перенести центр культурной жизни города на северный берег реки. Тем самым он хотел, как я уже говорил, навечно оставить свой след в облике родного города.
Работы в парке шли вовсю, когда Сугимура столкнулся с серьезными финансовыми затруднениями. Я не слишком хорошо представляю себе детали этого дела, но результат был плачевен: свой «культурный центр» Сугимура так никогда и не построил, потерял огромное состояние и навсегда утратил былое влияние в городе. После войны парк перешел в ведение городских властей, которые и проложили там широкие, обсаженные деревьями аллеи. А от грандиозных планов Сугимуры осталось одно воспоминание в виде странных прямоугольных пустырей, заросших травой, где должны были стоять его музеи и театры.
Я, кажется, раньше уже говорил, что мои отношения с семейством Сугимуры после его смерти – когда я покупал последний из его домов – не слишком располагали к тому, чтобы я сохранил об этом семействе теплые воспоминания. И все же стоит мне оказаться вблизи парка Кавабэ, как я начинаю думать о Сугимуре и о его великих планах и, признаюсь, испытываю восхищение этим человеком. Ведь тот, кто стремится подняться над повседневностью, вырваться за рамки посредственности, безусловно, заслуживает восхищения, даже если в итоге и терпит крах из-за своих честолюбивых планов. Более того, мне кажется, что Сугимура умер, отнюдь не чувствуя себя несчастным. Ибо поражение, которое он потерпел, ничуть не похоже на жалкие неудачи заурядных людей, и такой человек, как Сугимура, не мог этого не понимать. Если тебе не удалось сделать то, на что другие не имели ни смелости, ни желания даже решиться, это вполне может служить утешением – да нет, вызывать глубокое удовлетворение! – когда оглядываешься на прожитую жизнь.
Но я опять отвлекся; в мои намерения совершенно не входил столь подробный рассказ о Сугимуре. Итак, в тот день мы с Сэцуко просто гуляли по аллеям парка Кавабэ, и я наслаждался беседой с дочерью, несмотря на некоторые ее туманные замечания, смысл которых я полностью понял лишь некоторое время спустя. Впрочем, разговор нам все равно пришлось прервать, поскольку уже близился час назначенной встречи с Норико и Итиро, а впереди уже завиднелась статуя императора Тайсё, возле которой они и должны были нас ждать. Я уже всматривался в лица сидевших на скамейках возле памятника, когда услышал громкий мальчишеский голос:
– А вот и дед!
Итиро бежал ко мне, раскинув руки, но в последний момент, видно, передумал обнимать меня и с торжественным видом протянул мне руку для рукопожатия.
– Добрый день, – сказал он очень деловым тоном.
– Ну, Итиро, ты стал совсем взрослым! Сколько ж тебе лет-то исполнилось?
– Восемь, наверное. Пожалуйста, дед, идем вон туда, мне нужно кое-что обсудить с тобой.
Мы с Сэцуко последовали за ним к скамье, где нас ждала Норико в новом ярком платье, которого я никогда раньше на ней не видел.
– Как ты сегодня весело выглядишь, Норико, – сказал я ей. – Я начинаю думать, что стоит дочери покинуть отчий дом, и она сразу становится неузнаваемой.
– А с какой стати женщина должна одеваться кое-как только потому, что она вышла замуж? – мгновенно парировала Норико, хотя мой комплимент ей был явно приятен.
Потом, помнится, мы еще немного посидели у памятника императору Тайсё, мирно беседуя. Собственно, в парке мы встретились потому, что дочери мои давно уже собирались пройтись вдвоем по магазинам, а я обещал им, что зайду с Итиро в большой универмаг, мы пообедаем там в кафе, а потом я покажу ему центр города. Итиро не терпелось поскорее уйти, и он все тянул меня за руку и ныл:
– Дед, идем! Пусть эти женщины друг с другом болтают. У нас же с тобой дел полно!
Мы оказались в кафе универмага чуть позже того времени, когда у служащих бывает перерыв на обед, и народу в зале почти не осталось. Итиро некоторое время изучал выставленные для выбора блюда, а потом вдруг повернулся ко мне и сказал:
– А догадайся, дед, какую еду я теперь больше всего люблю?
– Хм… не знаю, Итиро. Пирожные? Мороженое?
– Шпинат! Шпинат – вот что дает человеку силы! – Он напыжился, старательно демонстрируя мне свои бицепсы.
– Ясно. Ну что ж, в «Джуниор-ланч» тоже входит шпинат.
– «Джуниор-ланч» – это для малышей!
– Возможно. Но это вкусно, и дедушка тоже, наверное, себе такой закажет.
– Ладно. Тогда и я закажу «Джуниор-ланч». Просто чтобы составить тебе компанию. Только ты скажи, чтобы мне принесли побольше шпината, ладно?
– Обязательно скажу.
– А знаешь, дед, и тебе нужно есть шпинат как можно чаще. Он дает человеку силы.
Итиро выбрал столик у широкого окна и, ожидая, пока принесут наш заказ, все прижимался носом к стеклу, разглядывая главную улицу нашего города, деловито шумевшую четырьмя этажами ниже. Мы с Итиро не виделись больше года – с тех пор, как они с матерью в последний раз приезжали к нам, – на свадьбе Норико он не был из-за гриппа, – и меня просто поразило, как сильно повзрослел он за это время. Он не только подрос, но и вел себя по-другому – гораздо спокойнее, без детских капризов. Особенно изменились его глаза: они смотрели теперь совсем иначе, гораздо серьезнее.
Глядя на внука, не отлипавшего от окна, я не мог не заметить, как сильно он становится похож на своего отца. Было в нем, конечно, кое-что и от Сэцуко – в основном в манере поведения и мимике. Но больше всего меня – причем уже не в первый раз – потрясло его сходство с моим покойным сыном. Просто удивительно, до чего Итиро напоминал мне восьмилетнего Кэндзи! Признаюсь, я всегда испытываю странное удовлетворение, если вижу в детях черточки, унаследованные от других членов семьи, и мечтаю, чтобы мой внук навсегда сохранил свое сходство с дядей.
Конечно же, мы не только в детстве открыты для того, чтобы обрести сходство с кем-то. В ранней юности, например, если у тебя есть любимый учитель или наставник, то и он непременно оставит свой след в твоем облике; и даже многие годы спустя, когда ты, возможно, придешь к переоценке, а может, и отрицанию того, чему учил тебя этот человек, все равно кое-что из внушенного им останется с тобой на всю жизнь – словно тень некогда оказанного им на тебя влияния. Скажем, я полностью отдаю себе отчет в том, что некоторые мои жесты – например, привычка размахивать руками, когда я что-то объясняю, – или специфические интонации, выражающие иронию или нетерпение, или даже целые фразы, которыми я особенно часто пользуюсь, переняты мною у Сэйдзи Мориямы, моего бывшего учителя. И я, возможно, не слишком обольщаюсь на свой счет, предполагая, что и многие мои ученики тоже получили от меня подобное маленькое «наследство». Но мне бы хотелось надеяться, что, какой бы переоценке ни подвергли они события тех лет, когда я направлял их, большинство из них все же останется благодарно мне за те знания и навыки, которые я им дал. Что до меня, то сам я, каковы бы ни были недостатки моего учителя Сэйдзи Мориямы – мы всегда называли его Мори-сан – и чем бы ни закончились наши отношения, всегда буду считать те семь лет, что я провел на его фамильной вилле в холмистой местности префектуры Вакаба, одним из самых важных этапов своей жизни и карьеры.
Теперь, когда я пытаюсь восстановить в памяти облик этой виллы, то все время вспоминаю один особенно нравившийся мне вид на нее с горной тропы, ведущей к ближайшей деревне. С тропы вилла, стоящая в низине, воспринимается как прямоугольник из темного дерева, окруженный стеной старых кедров. Две длинные и одна короткая стороны этого прямоугольника обрамляют внутренний дворик, который с четвертой стороны замкнут оградой с бревенчатыми воротами и тесно растущими кедрами. Нелегко, должно быть, было в старину тем, кто явился с недобрыми намерениями, войти в такой двор с крепко запертыми тяжелыми воротами.
Впрочем, современный захватчик вряд ли счел бы подобное препятствие таким уж непреодолимым. Ибо, хотя с тропы этого было и не видно, вилла пребывала в состоянии все усиливавшейся разрухи. Сверху, с тропы, нельзя было даже догадаться, как оборваны обои в комнатах, как истерты татами, а доски пола настолько прогнили, что во многих местах можно запросто провалиться, если забыть об осторожности. И когда я вспоминаю эту виллу, как бы глядя на нее с близкого расстояния, то в памяти неизменно всплывает разбитая черепица на крыше, ржавые оконные решетки, провалившиеся полы на верандах. Крыша в доме постоянно протекала, причем каждый раз в новом месте, и после дождливой ночи в комнатах стоял запах отсырелого дерева и гниющей листвы. А в определенные месяцы года разные насекомые, мотыльки и ночные бабочки, вторгались на виллу в таких количествах, прилипая к каждой впадинке в деревянной облицовке, прячась в каждой трещинке, что мы всерьез начинали бояться, что из-за этих насекомых дом в итоге и развалится раз и навсегда.
Из всех комнат лишь две или три еще пребывали в относительно приличном состоянии, и по ним можно было догадаться, каким очарованием некогда обладала эта вилла. Одну из этих сохранившихся комнат, где большую часть дня царил ясный спокойный свет, Мори-сан отвел для особых случаев, и я хорошо помню, как время от времени он созывал туда всех нас, десятерых своих учеников, чтобы показать очередную только что законченную картину. Прежде чем войти, каждый из нас на мгновение замирал на пороге и, затаив от восторга дыхание, впивался глазами в картину, стоявшую на мольберте посреди комнаты. А Мори-сан, как бы не замечая нашего появления, тем временем занимался каким-нибудь комнатным растением или смотрел в окно. Затем все мы рассаживались на полу вокруг картины и начинали, показывая пальцами, шепотом обсуждать ее друг с другом: «Смотри, как сэнсэй заполнил вон тот уголок. Замечательно!» Но никто прямо не говорил: «Какая замечательная картина, сэнсэй!», ибо между нами существовала некая негласная договоренность: вести себя так, словно нашего учителя в комнате нет.
Мори-сан в своих работах часто использовал какие-то новые приемы, и тогда среди нас разгорались весьма жаркие споры. Однажды, например, мы вошли да так и застыли перед картиной, на которой стоящая на коленях женщина была изображена так, будто глядишь на нее с какой-то удивительно низкой позиции – как бы лежа на полу.
– Очевидно, – помнится, доказывал кто-то, – такая низкая перспектива как бы придает позе натурщицы дополнительное достоинство, которого иначе она оказалась бы лишена. Прием в высшей степени удивительный. Потому что во всех прочих отношениях женщина эта выглядит весьма жалостливо. Созданное таким образом напряжение и придает картине ощутимую внутреннюю силу.
– Может, и так, – возражал кто-то. – Может, ее поза и выражает некое достоинство, но вряд ли это связано с низкой перспективой. Ясно же, что сэнсэй хотел сказать нечто более важное. Он говорит, что перспектива кажется низкой только потому, что мы слишком привыкли смотреть на предметы с обычного уровня. Совершенно ясно, сэнсэй хочет освободить нас от этой, в общем-то, случайной и ограничивающей нас привычки. Он словно говорит нам: «Разве так уж необходимо всегда видеть вещи в привычном до тошноты ракурсе?» Вот потому-то его полотно и производит столь сильное впечатление.
Вскоре все мы уже орали друг на друга, поскольку каждый выдвигал свою собственную теорию насчет намерений нашего учителя. И хотя, продолжая спорить, мы то и дело косились в его сторону, он никак не проявлял своего отношения ни к одной из высказанных теорий. Он просто стоял в дальнем конце комнаты, сложив руки на груди, и с довольной миной смотрел куда-то во двор сквозь деревянную решетку окна. Затем, вдоволь наслушавшись наших споров, Мори-сан повернулся к нам и сказал:
– Может быть, теперь вы оставите меня в покое? Мне бы хотелось кое-чем заняться.
Разумеется, мы тут же гуськом направились к выходу, на ходу шепча слова восхищения его новой работой.
Рассказывая об этом, я прекрасно понимаю, что кому-то поведение нашего учителя может показаться несколько высокомерным. Впрочем, то деланное равнодушие, которое Мори-сан проявлял в подобных случаях, легче понять тем, кто и сам бывал в положении человека, на которого окружающие смотрят исключительно снизу вверх и постоянно им восхищаются. Ведь ни в коем случае не следует вечно все разжевывать своим ученикам; бывает немало ситуаций, когда лучше промолчать и дать им возможность самим поспорить и поразмышлять. Впрочем, я уже сказал: те, кто знает, что это такое – оказывать влияние на других, – легко поймут и оценят мудрость нашего сэнсэя.
Таким способом Мори-сан достигал того, что среди нас споры о его работах порой продолжались неделями. А когда он особенно долго тянул с разъяснениями, мы обычно обращались с вопросами к нашему коллеге Сасаки – он в тот период считался лучшим учеником Сэйдзи Мориямы. И хотя, как я уже говорил, горячие споры вполне могли затянуться, после того, как Сасаки высказывал свое мнение, всем дискуссиям сразу наступал конец. Подобным же образом, если Сасаки порой высказывался в том плане, что чья-то картина «не верна принципам нашего учителя», это почти всегда приводило к незамедлительной капитуляции «отступника». Он после этого либо забрасывал данную работу, либо даже сжигал ее с мусором.
Например, Черепаха в течение нескольких первых месяцев нашего с ним пребывания на вилле, помнится, не раз уничтожал свои творения при таких обстоятельствах. Ибо, если я довольно легко приспособился к существовавшему там порядку вещей, то в картинах моего старого приятеля то и дело появлялись элементы, явно противоречившие основным принципам Мориямы. И я не раз вступался за него перед нашими новыми коллегами, объясняя, что он не нарочно и никакой «неверности учителю» тут усматривать не стоит. В тот период Черепаха часто подходил ко мне с расстроенным видом, отводил меня в сторонку и, показывая наполовину законченную работу, шепотом спрашивал: «Оно-сан, скажи, пожалуйста, это так, как сделал бы и наш учитель?»
И порой даже я приходил в отчаяние, обнаружив, что он опять совершенно непреднамеренно использовал в своей работе какой-нибудь элемент или прием, который здесь сочтут оскорбительным. А ведь понять основные приоритеты нашего учителя было совсем не трудно. Сэйдзи Морияму недаром частенько называли «современным Утамаро» , хотя ярлык этот клеили в те времена – и порой чересчур поспешно – на произведения любого приличного художника, специализировавшегося на создании портретов женщин из «веселых кварталов».
Впрочем, прозвище «современный Утамаро» в целом довольно хорошо отражало основные тенденции творчества Мориямы, ибо он действительно пытался «осовременить» традицию Утамаро; на многих самых известных его картинах – скажем, «Перевязывание барабана для танцев» или «После купания», – женщина изображена со спины, в классической манере Утамаро. В его работах возникают и другие классические мотивы: вот женщина вытирает лицо полотенцем; вот женщина, расчесывающая свои длинные волосы. При этом Мори-сан активно использовал традиционный способ изображения чувств в большей мере посредством ткани, в которую женщина одета или же держит в руках, чем передачей выражения ее лица. И в то же время в его работах явно чувствуется европейское влияние, которое наиболее стойкие адепты Утамаро сочли бы, наверное, кощунственным. Так, Мори-сан давно уже отказался от традиционного очерчивания контура предмета темной линией, предпочитая с помощью «западной» техники – то есть сочетания различных цветов и игры светотени – создавать ощущение объемности. И, несомненно, именно европейцы подсказали ему то, что и создавало основное настроение в его работах: использование полутонов. Изображая своих женщин, Мори-сан стремился окутать их атмосферой, исполненной ночного мрака и меланхолии, и все время – во всяком случае, пока я у него учился, – экспериментировал с цветом, пытаясь передать ощущение, вызываемое светом уличного фонаря. Из-за этого присутствие такого фонаря – хоть где-нибудь в уголке, хотя бы намеком, – стало чем-то вроде фирменного знака его работ. Но для медлительного Черепахи, упорно пытавшегося усвоить особенности метода Мориямы, типичным было именно то, что он – уже целый год проведя на вилле! – по-прежнему использовал такие цвета, которые создавали в точности противоположный эффект. И он каждый раз удивлялся, почему его опять обвиняют в «неверности», ведь он уже не забывает включить в свою композицию уличный фонарь.
Несмотря на все мое заступничество, Сасаки, да и многим другим, явно не хватало снисходительности к Черепахе, и временами их отношение к нему угрожало стать таким же враждебным, как это было на фирме мастера Такэды. А затем, где-то на второй год нашего пребывания на вилле, неожиданные перемены стали происходить с самим Сасаки. В итоге это привело к тому, что теперь уже он стал жертвой враждебного отношения остальных, и проявлялось это куда более жестоко, чем в период травли Черепахи, которую Сасаки и затеял.
Известно, что в любой группе учеников рано или поздно выявляется лидер – обычно это тот человек, способности которого учитель выделил особо, как предмет для подражания. Именно этот лидирующий ученик, лучше других усвоивший идеи учителя, чаще всего берет на себя функции основного их интерпретатора перед менее способными или менее опытными. Но верно и то, что, именно в силу своего таланта, тот же лидер раньше других замечает и недостатки своего учителя, или, скажем, у него возникает своя собственная точка зрения, весьма отличная от воззрений наставника. Теоретически, конечно, любой хороший наставник должен был бы смириться, принять как должное и даже приветствовать то, что его подопечный обретает зрелость суждений. В реальности, однако, у наставника в таких случаях возникают порой весьма сложные чувства. Когда слишком долго и трудно пестуешь кого-то из одаренных учеников, невероятно трудно воспринимать такие признаки его созревшего таланта иначе, чем предательство, отрицание того, чему ты его учил; вот тут как раз и складываются иногда достойные сожаления ситуации.
Конечно, то, что мы творили с Сасаки после его споров с учителем, совершенно недопустимо, так что, пожалуй, не стоит и рассказывать об этом. Но мне все же хотелось бы описать тот вечер, когда Сасаки наконец не выдержал и ушел от нас, – этот вечер я помню особенно отчетливо.
Было уже поздно, и многие давно спали, но сам я лежал без сна в одной из темных полуразрушенных комнат виллы, когда вдруг услышал голос Сасаки. Он обращался к кому-то с веранды, но, похоже, ответа так и не получил. Вскоре послышались его шаги, он остановился у входа в одну из соседних комнат и снова что-то сказал, и снова ответом ему было молчание. Опять послышались его шаги, затем шорох, и я догадался, что он, раздвинув перегородку, проскользнул в комнату, смежную с моей.
– Мы столько лет были близкими друзьями, – услышал я его голос – Неужели нет желания хотя бы поговорить со мной?
Никакого ответа от того, к кому он обращался, не последовало, и он сказал:
– Неужели вы даже не скажете, где мои картины?
Ответа по-прежнему не было. В темноте я слышал, как скребутся крысы под полом в соседней комнате, и мне казалось, что эти звуки и есть некий ответ на вопросы Сасаки.
– Если мои картины столь оскорбительны для вас, – продолжал Сасаки, – почему же вы не отдаете их мне? Мне они сейчас очень нужны, я хочу забрать их с собой, куда бы мне теперь ни пришлось пойти. Больше мне с собой нечего взять.
И снова в ответ послышалась лишь возня крыс под полом; затем наступила полная тишина, и длилась она так долго, что я уж решил, что Сасаки так и ушел – так сказать, молча канул во тьму. Но тут снова раздался его голос:
– В последние дни все вели себя по отношению ко мне просто ужасно, но хуже всего то, что вы не пожелали сказать мне ни слова в утешение.
Снова последовало молчание. Затем Сасаки сказал:
– Неужели вы даже не посмотрите на меня, не пожелаете мне удачи?
И вскоре я услышал шуршание перегородки и легкие шаги Сасаки, когда он, сбежав с веранды, быстро пошел по двору прочь.

 

После ухода Сасаки о нем на вилле почти не вспоминали, а если и упоминали изредка, то без имени – просто «этот предатель». До какой степени оскорбительна была для нас сама память о Сасаки, я вспоминаю, воскрешая в памяти яростные стычки, завершавшие порой наши жаркие споры.
В теплые дни мы обычно полностью раздвигали перегородки в своих комнатах, и если несколько человек собирались у кого-то, то через двор они могли отлично видеть «группировку противника», собравшуюся в противоположном крыле. В итоге какой-нибудь «остроумец» обязательно начинал первым, сперва просто выкрикивая всякие насмешки в адрес оппонентов, но вскоре представители обеих группировок дружно высыпали на веранду и принимались через двор осыпать друг друга оскорблениями. Подобное поведение кажется, наверное, на редкость глупым, но, видно, было что-то такое в самой архитектуре виллы – точнее, в ее акустических особенностях, благодаря которым во время подобных словесных поединков возникало звонкое эхо, – что вдохновляло нас на подобные «игрища». Оскорбления разносились по всей округе – мы могли издеваться над чьей-то мужской удалью или над чьей-то только что законченной работой, но по большей части определенных границ не переступали, не имея все же намерения серьезно ранить кого-то. И, помнится, частенько этот «обмен любезностями» заставлял обе стороны хохотать до слез. В общем-то, эти громогласные распри больше напоминали задиристые, но вполне дружелюбные семейные перепалки, ибо мы действительно жили тогда на вилле как одна семья. Однако раз или два, когда кто-то ко всяким оскорблениям добавлял еще и имя Сасаки, ситуация выходила из-под контроля, и мы, отбросив всяческие ограничения, Дружно высыпали во двор, где принимались драться уже всерьез. Довольно скоро нам пришлось понять, что никого нельзя даже в шутку сравнивать с «этим предателем», ибо вряд ли это будет принято с юмором.
Теперь вы, наверное, легко можете представить себе, сколь неистовой и всеобъемлющей была наша преданность учителю и его принципам. Оглядываясь назад и хорошо зная все недостатки подобного воспитания, легко критиковать учителя, поощрявшего такую атмосферу. Но, с другой стороны, любой, кто был когда-либо одержим честолюбивыми мечтами, кто чувствовал, что способен достичь определенных высот, кто испытывал потребность как можно шире распространять свои идеи, должен проявить понимание и сочувствие к тем методам, с помощью которых Мори-сан управлял нами. Ибо – хотя сейчас мои слова и могут показаться смешными в свете того, чем закончилась карьера Сэйдзи Мориямы, – в те времена его заветной мечтой было ни много ни мало фундаментальное переосмысление самого подхода к живописи, по крайней мере среди художников нашего города. Вот о чем мечтал он, когда столько времени и здоровья отдавал пестованию своих учеников, и об этом, наверное, важно помнить, когда рассуждаешь о правильности методов моего бывшего учителя.
Его влияние сказывалось, разумеется, не только на наших занятиях живописью. В те годы мы практически всю свою жизнь строили согласно его системе ценностей, его образу и подобию, а потому, естественно, очень много времени уделяли исследованию ночного «зыбкого мира» – мира ночных удовольствий, развлечений и выпивки, и это всегда, хотя бы незримо, присутствовало в наших работах. Я неизменно испытываю своего рода ностальгию, вспоминая центр города, каким он был в те дни: улицы еще не забиты грохочущим транспортом, предприятия еще не столь многочисленны и не могут полностью заглушить в ночном воздухе аромат цветущих растений. Излюбленным местом наших тогдашних посиделок служил небольшой чайный домик на улице Кодзима; он стоял на берегу канала и назывался «Водяные фонари», потому что, приближаясь к нему, замечаешь в первую очередь отражавшиеся в воде огни этого заведения. Хозяйка чайного домика была старинной приятельницей нашего учителя, что всегда обеспечивало нам самое лучшее и доброжелательное обслуживание. И я помню многие замечательные вечера, когда мы подолгу сидели там, пели и пили вместе с хозяйкой и прислуживавшими в домике девушками. Еще мы очень любили зал на улице Нагата, некогда служивший для стрельбы из лука; хозяйка его никогда не уставала напоминать нам, что в былые времена, когда она еще работала гейшей в Акихаре, Мори-сан использовал ее как натурщицу для целой серии деревянных гравюр, оттиски с которых впоследствии пользовались чрезвычайно большим спросом. На улице Нагата нам прислуживали сразу шесть или семь молодых женщин, и через некоторое время у каждого из нас появилась своя собственная «фаворитка», с которой можно было и поболтать всласть, и ночь провести.
Наши веселые вылазки в город не ограничивались этими заведениями. Мори-сан, похоже, имел бесконечное множество знакомых, так или иначе связанных с миром развлечений, и на вилле постоянно появлялись нищие труппы бродячих актеров, танцоров и музыкантов, – их там приветствовали, как дорогих друзей, с которыми уже не чаяли увидеться. Горячительные напитки лились рекой, наши гости пели и танцевали ночь напролет, и вскоре кого-нибудь непременно посылали в ближайшую деревню разбудить торговца спиртным и пополнить наши запасы. Одним из регулярных посетителей виллы в те дни стал сказитель по имени Маки, толстый веселый человек, который мог то буквально до колик в животе довести всех своими смешными историями, то, уже через минуту, заставить всех плакать от сострадания к героям старинных преданий. Через много лет я несколько раз встречал Маки в «Миги-Хидари», и мы с некоторым изумлением вспоминали те ночи на вилле. Маки утверждал, что отлично помнит, как многие из тех «вечеринок» затягивались на всю ночь и продолжались весь следующий день, плавно сменявшийся еще одной такой же веселой ночью. В этом я, правда, не очень уверен. Помнится, днем после подобных празднеств я в каждом углу натыкался на спящих или вконец обессилевших гуляк. Некоторые валялись во дворе прямо под палящими лучами солнца.
Но одна из таких ночей запомнилась мне более ярко. Мне удалось на какое-то время улизнуть от остальных пирующих, и я вышел во двор прогуляться, с благодарностью вдыхая свежий ночной воздух. Подойдя к дверям кладовой, я оглянулся: по ту сторону двора за бумажной перегородкой мелькали тени моих приятелей и наших гостей. Я видел силуэты танцующих и слышал голос певца, плывущий ко мне сквозь ночь.
Мне захотелось немного посидеть в кладовой – это было одно из тех немногих мест на вилле, где меня какое-то время никто бы не потревожил. Мне представляется, что в те времена, когда здесь имелись охрана и слуги, это помещение использовали для хранения оружия и доспехов. Но теперь сюда просто сваливали всякий ненужный хлам, и стоило мне переступить порог и зажечь фонарь, висевший над дверью, как я понял, что пройти внутрь будет нелегко. Чего здесь только не было: связанные в кипы старые холсты, сломанные мольберты, всевозможные горшки и кувшины, из которых торчали кисти и тюбики с засохшей краской. Наконец я отыскал на полу небольшую «прогалину» и сел. От близко висящего фонаря весь этот хлам вокруг меня отбрасывал на стены гигантские тени. Эффект был жутковатый – будто сидишь посреди какого-то гротескного миниатюрного кладбища.
Я, должно быть, настолько погрузился в собственные фантазии, что даже вздрогнул от неожиданности, услышав, как скрипнула, открываясь, дверь кладовой. Я поднял глаза и увидел, что в дверях стоит Мори-сан.
– Добрый вечер, сэнсэй, – торопливо сказал я.
Возможно, света в кладовой было маловато, а может, просто лицо мое находилось в тени, но Мори-сан узнал меня не сразу. Он чуть наклонился, вглядываясь во тьму, и спросил: – Кто тут? Это ты, Оно?
– Да, это я, сэнсэй.
Он еще какое-то время пытался рассмотреть меня в темноте, потом снял с крюка фонарь и, держа его перед собой, стал пробираться ко мне, осторожно перешагивая через валявшиеся на полу предметы. Когда он двигался, фонарь в его руке заставлял тени метаться вокруг нас в причудливом танце. Я поспешно расчистил для него местечко на полу, но он уселся в некотором отдалении от меня на старый деревянный сундук, вздохнул и сказал:
– Я вышел на минутку подышать свежим воздухом и увидел здесь свет. Вокруг кромешная тьма, а тут огонек горит. Я и подумал: вряд ли эта кладовая годится для того, чтобы там прятались влюбленные, а значит, тот, кто сейчас там, наверняка ищет одиночества.
– Я, должно быть, просто задремал, сэнсэй. Я совсем не собирался сидеть здесь так долго.
Мори-сан поставил фонарь на пол возле себя, и теперь мне был виден только его силуэт.
– Ты, похоже, понравился одной из этих танцовщиц, – сказал он. – Она все тебя высматривала и будет весьма разочарована тем, что ближе к ночи ты вдруг взял да исчез.
– Но, сэнсэй, я вовсе не хотел никого обижать! Я, как и вы, просто вышел на минутку подышать свежим воздухом…
Некоторое время мы молчали. Через двор до нас доносилось пение; все дружно отбивали такт, хлопая в ладоши.
– А скажи мне, Оно, – снова заговорил Мори-сан, – как тебе мой старый друг Гидзабуро? Выдающаяся личность, верно?
– Да, сэнсэй. И, по-моему, очень приятный, любезный человек.
– Сейчас он, возможно, и пообтрепался, но когда-то слыл настоящей знаменитостью. И, как мы смогли убедиться сегодня вечером, еще сохранил немало прежнего мастерства.
– Это верно.
– Ну ладно, Оно. Говори, что тебя тревожит?
– Тревожит, сэнсэй? Да нет, ничто меня не тревожит.
– А может, тебя покоробили манеры старого Гидзабуро?
– Да что вы, сэнсэй, вовсе нет! – Я смущенно рассмеялся. – Ничего подобного! Такой приятный господин!
Мы еще немного поговорили, перескакивая с одного предмета на другой. Но когда Мори-сан вновь вернулся к моим «тревогам», мне стало ясно, что он готов сидеть здесь до тех пор, пока я не облегчу перед ним душу. И я наконец решился и сказал:
– Гидзабуро-сан, возможно, и впрямь самый добрый человек на свете. И он сам, и его танцоры так мило и с такой готовностью нас развлекали. Но, сэнсэй, мне отчего-то кажется, что в последние несколько месяцев нас слишком часто посещают такие люди, как Гидзабуро-сан и его приятели.
Я помолчал, но Мори-сан не сказал ни слова, и я решил продолжить:
– Простите, сэнсэй, если это прозвучало неуважительно по отношению к вашим друзьям. Я, право же, никого не хотел обидеть, но порой меня все это несколько озадачивает. Мне кажется странным, отчего мы, художники, должны посвящать так много своего времени развлечениям в обществе таких людей, как Гидзабуро-сан.
Вот тут-то, помнится, Мори-сан вдруг поднялся и, держа в руке фонарь, осторожно двинулся через всю кладовую к дальней стене, что совершенно скрывалась во тьме. Добравшись до нужного места, он поднял фонарь повыше, и мне стали видны три оттиска, сделанные с деревянных гравюр и висевшие на задней стене кладовой один под другим. На каждом была изображена гейша, поправляющая прическу, сидя на полу спиной к художнику. Мори-сан несколько минут смотрел на гравюры, по очереди освещая их фонарем, затем покачал головой и пробормотал себе под нос:
– Безнадежно плохо! Можно сказать, плохо во всех отношениях. – Он немного помолчал и, не оборачиваясь, прибавил: – Но отчего-то художнику всегда особенно дороги его ранние произведения. Возможно, и ты, Оно, когда-нибудь испытаешь те же чувства к работам, которые сделал здесь. – Он снова посмотрел на гравюры и покачал головой: – Но эти гравюры все же безнадежно плохи.
– Не могу согласиться с вами, сэнсэй! – пылко возразил я. – Мне как раз кажется, что эти гравюры просто великолепны! Это яркое свидетельство того, что талант художника способен легко преодолеть ограничения заданного стиля. Я не раз думал, какая жалость, что ваши ранние работы, сэнсэй, спрятаны в таких вот помещениях. Их, конечно же, следует выставлять вместе с вашими нынешними полотнами!
Но Мори-сан, казалось, меня не слушал, по-прежнему созерцая свои гравюры.
– Да, безнадежно плохо, – снова пробормотал он. – Наверное, я тогда был еще слишком молод. – Он снова поводил фонарем по стене, отчего гравюры по очереди то скрывались во тьме, то появлялись вновь. – Это все гейши из одного чайного домика в Хонтё. Во времена моей юности этот чайный домик считался одним из лучших. Мы с Гидзабуро частенько посещали подобные места. – Он немного помолчал. – И все-таки, Оно, эти гравюры никуда не годятся.
– Но, сэнсэй, по-моему, даже самый придирчивый критик вряд ли отыщет в них какие-то недостатки!
Мори-сан еще раз посмотрел на гравюры, потом встал и двинулся в обратный путь – через всю кладовую к двери. Мне показалось, что идет он уж как-то чересчур долго, с трудом пробираясь среди наваленных на полу предметов; порой я слышал, как он что-то бормочет себе под нос или ногой отодвигает в сторону очередной кувшин или коробку. Честно говоря, мне даже подумалось, что он что-то ищет – может быть, еще какие-то свои ранние работы, погребенные под этими грудами хлама. Но он вскоре вернулся и со вздохом снова уселся на тот же сундук. Некоторое время мы оба молчали. Потом он заговорил:
– Гидзабуро – несчастный человек. И жизнь его была исполнена печали. Его талант давно угас, а все те, кого он любил, умерли или покинули его. Даже в дни нашей молодости он уже казался очень одиноким и вечно печальным. – Мори-сан вздохнул. – Но иногда, бывало, мы с ним вместе выпивали и развлекались с женщинами из «веселых кварталов», и тогда Гидзабуро бывал почти счастлив. Ведь эти женщины всегда говорили ему именно то, что ему больше всего хотелось услышать, и худо-бедно до утра он мог верить, что все это так и есть. Он слишком умен и тонок, и вера его в эти слова исчезала с появлением зари. Но, несмотря на это, Гидзабуро по-прежнему ценил эти веселые ночи. Все самое хорошее, утверждал он, складывается ночью, а утром тает без следа. Видишь ли, Оно, Гидзабуро отлично понимал и умел ценить тот ночной мир, который часто называют «зыбким миром».
Мори-сан снова умолк. Я, как и прежде, видел только его силуэт, и мне казалось, что он внимательно прислушивается к звукам развеселого пиршества, доносящимся с той стороны двора.
– Теперь Гидзабуро стал значительно старше и еще печальнее, – снова заговорил Мори-сан, – но во многих отношениях он изменился мало. И сегодня вечером он чувствует себя счастливым – как бывало когда-то, в одном из чайных домиков, среди гейш. – Мори-сан сделал несколько коротких глубоких вдохов, словно раскуривая трубку. – Самая изысканная, самая хрупкая красота, которую художник может только надеяться уловить, расцветает как раз в таких вот чайных домиках с наступлением темноты. И в такие ночи, Оно, красота эта, проплывая над миром, может порой заглянуть и в наши жилища. А что касается тех гравюр на задней стене кладовой, то в них нет даже намека на эту неуловимую, призрачную красоту. Вот поэтому они никуда и не годятся, Оно.
– Но, сэнсэй, по-моему, они как раз очень выразительно передают то, о чем вы говорите!
– Нет, я был слишком молод, когда делал эти гравюры. И не сумел воспеть тот «зыбкий мир», потому что никак не мог заставить себя поверить в его ценность. Молодые люди часто испытывают чувство вины, предаваясь удовольствиям, наверное, и я был таким же и считал, что проводить столько времени в злачных местах, тратить свое мастерство на воспевание вещей преходящих, почти неуловимых просто бессмысленно. Я считал это декадентством. Разве можно по-настоящему оценить красоту мира, если сомневаешься, имеет ли он право на существование?
Обдумав его слова, я заметил:
– А знаете, сэнсэй, все, что вы сказали, в той же степени относится и к моим работам. Но я непременно постараюсь исправиться.
– Впрочем, я давно уже избавился от подобных сомнений, – продолжал Мори-сан, словно не слыша меня. – Если, став стариком и оглядываясь на прожитую жизнь, я пойму, что всю ее посвятил попытке изобразить неповторимую красоту «зыбкого мира», то буду, я уверен в этом, очень собой доволен. И никто на свете не заставит меня поверить, что я прожил свою жизнь зря.
Может, конечно, Мори-сан сказал это немного иначе. Всегда ведь, когда пересказываешь чьи-то слова, они становятся куда более похожими на твои собственные – примерно так я мог бы вещать в компании своих учеников после того, как мы уже немного выпили в «Миги-Хидари». Что-нибудь этакое: «Будучи новым поколением японских художников, вы несете огромную ответственность перед всей нашей культурой. Я горжусь, что у меня такие ученики! И пусть мои собственные произведения заслуживают лишь самой незначительной похвалы, но я, оглядываясь на прожитую жизнь и понимая, скольких я воспитал, скольким помог сделать отличную карьеру, чувствую: никто на свете не заставит меня поверить, что я прожил свою жизнь зря». Обычно после подобных заявлений молодежь, собравшаяся за столом, начинала дружно возражать, заглушая друг друга и требуя, чтобы я перестал столь пренебрежительно отзываться о своих работах, которые, по их твердому убеждению, являются творениями поистине гениальными и наверняка займут должное место в жизни грядущих поколений. С другой стороны, как я уже говорил, многие характерные для меня фразы и выражения я действительно унаследовал от своего учителя, так что, вполне возможно, именно эти слова и произнес в тот вечер Мори-сан, и они навсегда отпечатались в моей памяти, ибо произвели на меня сильнейшее впечатление.
Впрочем, меня снова унесло в сторону. Я ведь пытался рассказать, как месяц назад мы обедали с внуком в кафе большого универмага после весьма неприятного разговора, который состоялся у меня с Сэцуко в парке Кавабэ. Помнится, я рассказывал, как Итиро нахваливал шпинат, «дающий силу».
Как только нам подали обед, Итиро принялся сгребать ложкой шпинат на тарелке. Потом посмотрел на меня и со словами «Гляди-ка, дед!» набрал полную ложку шпината и, высоко подняв ее, стал ссыпать содержимое себе в рот – эти движения напоминали действия пьяницы, пытающегося добыть из бутылки последние капли спиртного.
– Итиро, – сказал я ему, – мне кажется, ты ведешь себя не совсем прилично.
Но мой внук, энергично жуя, продолжал наполнять себе рот шпинатом. Он опустил ложку, только когда в ней ничего не осталось, а щеки готовы были лопнуть. Затем, еще не проглотив все до конца, он с суровым видом выпятил грудь и принялся яростно наносить кулаками удары невидимому противнику.
– Что это ты делаешь, Итиро? Объясни, что ты хотел мне показать.
– А ты догадайся! – с трудом пробурчал он – ему мешала шпинатная каша во рту.
– Хм… нет, не знаю, Итиро. Может быть, это человек, который выпил сакэ, а теперь храбро сражается с врагами? Нет? Ну, тогда сам скажи. Дедушке ни за что не догадаться.
– Это моряк Попай!
– А он кто? Один из твоих любимых героев?
– Попай всегда ест шпинат. Шпинат делает его сильным . – Итиро еще больше выпятил грудь и нанес невидимому врагу несколько свирепых ударов.
– Понятно, – смеясь, сказал я. – Видно, шпинат и впрямь еда чудодейственная.
– А сакэ тоже делает человека сильным?
Я улыбнулся и покачал головой.
– Нет, но сакэ может заставить человека поверить, что он очень сильный. Хотя на самом деле он ничуть не сильнее, чем до того, как выпил сакэ.
– Зачем же тогда люди его пьют?
– Не знаю, Итиро. Может, для того, чтобы хоть ненадолго поверить, что стали сильными. Только силы сакэ не дает.
– А вот шпинат дает!
– Значит, шпинат гораздо лучше сакэ. Ты и впредь продолжай его есть, Итиро. Но ты, по-моему, забыл обо всем остальном, что лежит у тебя на тарелке.
– Мне тоже нравится пить сакэ! И виски. Дома у нас есть один бар, куда я всегда хожу пить сакэ.
– Да неужели? По-моему, лучше бы ты продолжал увлекаться шпинатом. Ты же сам сказал, что шпинат сил прибавляет.
– А мне больше нравится сакэ! Я каждый вечер выпиваю по десять бутылок. И еще десять бутылок виски!
– Ого! Ты правду говоришь, Итиро? Тогда, значит, ты у нас настоящий пьяница. Вот, должно быть, беда для твоей мамы!
– Женщины ничего не понимают в настоящей мужской выпивке, – заявил Итиро, обратив наконец внимание на стоявшую перед ним еду. Впрочем, вскоре он снова отвлекся и посмотрел на меня. – Дед, – спросил он, – а ты сегодня придешь к нам ужинать?
– Да, приду. И очень рассчитываю, что тетя Норико приготовит какое-нибудь особенно вкусное кушанье.
– Тетя Норико купила сакэ. И сказала, что ты, дед, с дядей Таро все и выпьете.
– Ну, это мы запросто. Но я уверен, что и женщины тоже не откажутся немножко выпить с нами. Хотя Норико права: сакэ пьют в основном мужчины.
– Дед, а что бывает, если женщины выпьют сакэ?
– Хм… кто его знает? Женщины, Итиро, не такие сильные, как мы, мужчины. Так что, наверное, они очень быстро опьянеют.
– И тетя Норико может запьянеть! Ну да, она совсем чуточку выпьет и сразу запьянеет!
Я засмеялся.
– Да, это вполне возможно.
– Тетя Норико может стать совсем пьяной! И начнет песни петь! А потом возьмет и уснет прямо за столом!
– Ну что ж, Итиро, – сказал я, смеясь, – в таком случае лучше нам, мужчинам, приберечь сакэ для себя.
– Мы ведь гораздо сильнее женщин, а потому и выпить можем больше.
– Верно, Итиро. Так что сакэ мы лучше оставим себе.
Я на минутку задумался и спросил:
– А ведь, по-моему, восемь тебе уже исполнилось, да? Скоро ты совсем большим станешь. Не могу сказать наверняка, но, возможно, мне удастся сделать так, чтобы сегодня вечером и тебе дали немножко сакэ.
Мой внук с несколько испуганным видом уставился на меня и промолчал. Я улыбнулся ему и посмотрел на тусклое серое небо за окном.
– Ты никогда не видел своего дядю Кэндзи, Итиро, – сказал я, – но ты на него очень похож. В восемь лет он был таким же большим и крепким мальчиком, как ты. И как раз в восемь лет он, помнится, впервые попробовал сакэ. Ладно, Итиро, я постараюсь, чтобы сегодня и тебе чуть-чуть дали.
Итиро, похоже, с минуту обдумывал сказанное мною, потом сказал:
– Мама может не позволить.
– Насчет мамы не беспокойся. С ней твой дед уж как-нибудь справится.
Итиро сокрушенно покачал головой и заметил:
– Женщины никогда не понимали, зачем мужчины пьют!
– Ничего, пришло время и тебе, как настоящему мужчине, попробовать сакэ. Так что насчет мамы не тревожься. Предоставь ее мне. Мы же не можем позволить женщинам во всем командовать нами, верно?
Но мой внук уже думал о чем-то своем. Вдруг он очень громко воскликнул:
– А тетя Норико может запьянеть!
Я засмеялся и сказал:
– Посмотрим.
– Тетя Норико может стать совсем пьяной!
Минут через пятнадцать, когда мы уже заказали мороженое, Итиро задумчиво спросил:
– Дед, а ты знал Юдзиро Нагути?
– Ты, должно быть, имел в виду Юкио Нагути? Нет, Итиро, я никогда не был с ним лично знаком.
Итиро промолчал, изучая собственное отражение в стеклянной панели окна.
– Твоя мама, – продолжал я, – тоже, по-моему, имела в виду господина Нагути, когда я разговаривал с ней сегодня утром в парке. И ты, наверное, слышал, как взрослые вчера за ужином говорили об этом человеке, да?
Итиро еще помолчал, любуясь своим отражением, потом повернулся ко мне и спросил:
– А господин Нагути был как ты, дед?
– Был ли господин Нагути похож на меня, ты хочешь спросить? Ну, для начала, мама твоя, по-моему, так совсем не считает. Просто однажды я кое-что сказал дяде Таро, так, ничего особенного, но мама твоя, видно, отнеслась к моим словам чересчур серьезно. Я уж и не помню точно, о чем мы с дядей Таро тогда разговаривали; наверное, я просто предположил, что и у меня есть что-то общее с такими людьми, как господин Нагути. Ну-ка, Итиро, скажи мне, о чем взрослые говорили вчера вечером?
– Дед, а почему господин Нагути убил себя?
– Трудно сказать наверняка. Я ведь никогда не был с ним лично знаком.
– А он был плохим?
– Нет. Он не был плохим. Он просто очень много работал во имя того, что считал самым лучшим на свете. Но, видишь ли, Итиро, после войны все стало совсем по-другому. Песни, которые сочинял господин Нагути, когда-то были очень популярны не только в нашем городе, но и во всей Японии. Их исполняли по радио, пели в кафе и барах. И такие, как твой дядя Кэндзи, пели их, когда шли в бой или накануне сражения. А после войны… после войны господин Нагути решил, что его песни оказались… ну, вроде как ошибкой. Он стал думать обо всех тех, кто погиб на войне, и о тех мальчиках, твоих ровесниках, Итиро, которые лишились родителей, и, думая об этом, он, наверное, понял, что песни его оказались ошибкой. И почувствовал, что должен попросить прощения. У всех, кто остался в живых. У маленьких мальчиков, потерявших родителей. И у родителей, потерявших своих сыновей, таких же мальчиков, как ты. И всем этим людям ему хотелось сказать: «Простите меня!» Я думаю, господин Нагути поэтому и убил себя. Нет, он был очень даже неплохим человеком, Итиро. У него хватило мужества признать совершенные им ошибки. Да, это очень храбрый и достойный человек, Итиро.
Итиро задумчиво смотрел на меня и молчал. И я, чуть усмехнувшись, спросил:
– Ну, а теперь в чем дело, Итиро?
Мой внук, похоже, хотел что-то сказать, но передумал и отвернулся к окну, глядя на свое отражение в стекле.
– Ты пойми, Итиро, твой дедушка ничего особенного не имел в виду, сказав, что и он похож на господина Нагути, – снова заговорил я. – Я просто вроде как пошутил, только и всего. Ты скажи это своей маме, когда в следующий раз услышишь, что она говорит с кем-то о господине Нагути. Потому что, судя по ее сегодняшним речам, она все поняла совершенно неправильно. Да в чем, наконец, дело, Итиро? Что это ты вдруг так притих?

 

После обеда мы с Итиро некоторое время бродили по магазинам в центре города, рассматривая игрушки и книги. Затем, уже ближе к вечеру, я еще разок угостил внука мороженым в одном из нарядных кафе на улице Сакурабаси, и мы отправились в район Идзуминати, где в новом доме жили Таро и Норико.
Район Идзуминати, как вы, возможно, знаете, стал весьма популярен у молодоженов из обеспеченных семей, и там, естественно, царят чистота и респектабельность. Однако эти новенькие квартиры, столь привлекательные для молодых пар, построены, на мой взгляд, безо всякой выдумки и тесны – не повернуться. В расположенной на четвертом этаже маленькой двухкомнатной квартирке Таро и Норико, например, потолки низкие, соседей слышно отлично, а окна смотрят прямо в окна точно такой же квартиры напротив. Не сомневаюсь, что, поживи я немного в их доме, и у меня вскоре развилась бы клаустрофобия – причем не только потому, что я привык к своему куда более просторному «традиционному» дому. Норико, впрочем, страшно гордится своей квартирой и вечно превозносит ее «современные» удобства. Наверное, такое жилище действительно очень легко содержать в чистоте, да и проветривается оно прекрасно. Кухня и ванная у них, как и во всем доме, оборудованы по европейскому образцу, что, как уверяет меня Норико, чрезвычайно практично. «Гораздо лучше, чем в твоем старом доме, папа».
Но как бы ни была удобна ее кухонька, она все же слишком мала, и когда я в тот вечер заглянул туда, чтобы посмотреть, как продвигается у моих Дочерей подготовка ужина, мне показалось, что для меня места там уже не найдется. Кроме того, обе женщины были, похоже, очень заняты, так что я не стал особо задерживаться, но все же заметил:
– А знаете, Итиро сегодня мне все твердил, что ему очень хочется попробовать сакэ.
Сэцуко и Норико, которые, стоя бок о бок, дружно резали овощи, тут же перестали стучать ножами и уставились на меня.
– Я и подумал, что, наверное, можно ему дать капельку, – продолжал я, – С водой, конечно.
– Извини, папа, но ты, кажется, предлагаешь сегодня вечером угостить Итиро сакэ? – спросила Сэцуко.
– Я же сказал: капельку. И с водой. Он ведь уже большой мальчик!
Мои дочери переглянулись. И Норико сказала:
– Папа, ему всего восемь лет!
– Ну и что? Никакого вреда ему от капельки сакэ не будет. Особенно если водой развести. Вы, женщины, наверное, этого не понимаете, но для мальчиков в возрасте Итиро подобные вещи имеют огромное значение. Для них это, если угодно, предмет гордости. Да Итиро такое событие на всю жизнь запомнит!
– Ах, какая чушь, папа! – заявила Норико. – Его же просто стошнит.
– Чушь или не чушь, а я тщательно все обдумал. Вы, женщины, порой просто не желаете проявить должное сочувствие к мальчишеской гордости. – Я указал на бутылку сакэ, стоявшую на полке у Норико над головой, – Ведь одной капли вполне достаточно!
И с этими словами я хотел уже удалиться, но услышал, как Норико говорит у меня за спиной:
– Нет, Сэцуко, об этом не может быть и речи! Не знаю, что уж там думает папа…
– Послушайте, с чего это вы так всполошились? – сказал я, обернувшись уже от двери. Из гостиной доносились веселые голоса и смех Таро и Итиро, так что пришлось говорить потише. – В общем, так: я ему это обещал, и он ждет обещанного. Нет, все-таки вы, женщины, иногда совсем ничего не понимаете в мужской гордости!
Я опять повернулся, чтобы уйти, но тут заговорила Сэцуко:
– С твоей стороны, папа, очень мило, конечно, проявить такую заботу о чувствах Итиро, и все же мне кажется, с сакэ лучше бы подождать, пока он станет постарше.
Я усмехнулся.
– А знаешь, твоя мать, помнится, точно так же возражала, когда я разрешил Кэндзи попробовать сакэ. Ему тогда было примерно столько же, сколько сейчас Итиро. И, разумеется, ни малейшего вреда ему это не принесло.
Я сказал это и тут же пожалел, что из-за такой ерунды упомянул имя Кэндзи. Я так разозлился на себя, что, видимо, не обратил должного внимания на следующую реплику Сэцуко, а сказала она, по-моему, примерно следующее:
– Не сомневаюсь, папа, что ты самым внимательным образом относился к воспитанию моего брата. Тем не менее в свете того, что случилось потом, можно, наверное, считать, что кое в чем мама имела более правильные представления.
Если честно, она, вполне возможно, сказала это иначе. И уж наверняка не хотела меня обидеть. По всей видимости, это я совершенно неправильно ее понял, ибо отчетливо помню, что Норико абсолютно не прореагировала на слова сестры, а с усталым видом отвернулась к столу и снова принялась резать овощи. Кроме того, мне и в голову прийти не могло, что Сэцуко способна разговаривать с отцом в таком непростительном тоне. И все же, вспоминая те инсинуации, которые она позволила себе утром в парке Кавабэ, я вынужден допустить, что она действительно могла сказать мне нечто подобное. Во всяком случае ее последние слова я помню хорошо:
– Кроме того, боюсь, и Суйти вряд ли захочет, чтобы Итиро пробовал сакэ, пока не станет чуть старше, – сказала она. – Хотя, конечно, с твоей стороны, папа, очень мило проявлять такую заботу о чувствах Итиро.
Понимая, что мой внук вполне мог все это случайно услышать, и не желая омрачать ссорой столь редкий семейный вечер, я решил прекратить всякие разговоры и вышел из кухни, а потом, помнится, все время просидел в гостиной, весело болтая с Таро и Итиро в ожидании ужина.
Примерно через час мы наконец сели есть; Итиро тут же потянулся к бутылке сакэ, стоявшей на столе, постучал по ней пальцем и выразительно посмотрел на меня. Я улыбнулся ему, но ничего не сказал.
Женщины приготовили чудесный ужин, и вскоре беседа за столом потекла легко и непринужденно. В какой-то момент Таро сильно рассмешил нас всех, рассказывая о своем коллеге, который благодаря собственной комической глупости в сочетании с невезением заслужил репутацию человека, который никогда ничего не успевает сделать вовремя. И вдруг я услышал, как Таро говорит:
– Дошло до того, что даже наше начальство стало звать его Черепахой. И недавно во время одной деловой встречи господин Хаясака настолько забылся, что при всех объявил: «А теперь послушаем сообщение господина Черепахи, после чего устроим перерыв на обед».
– Правда? – с удивлением воскликнул я. – Как это забавно! И у меня когда-то был коллега с таким же прозвищем, которое получил, похоже, по аналогичным причинам.
Но Таро подобное совпадение, по-моему, не слишком удивило. Он вежливо кивнул мне и сказал:
– Помнится, и в школе у нас одного типа тоже все звали Черепахой. Я думаю, что на самом деле в каждом коллективе есть и свой естественный лидер, и своя «черепаха».
И Таро снова принялся смешить всех своими историями. Вспоминая теперь его слова, я прихожу к выводу, что зять мой, скорее всего, был прав; практически в любой группе людей, более-менее равных Друг другу, всегда есть своя «черепаха», даже если этого человека и не всегда так называют. Среди моих учеников, к примеру, такую роль играл Синтаро. Я отнюдь не пытаюсь этим как-то умалить достоинства Синтаро, его знания и умения; но если начать его сравнивать, скажем, с Куродой, то покажется, что и таланта в нем тоже маловато.
Я, наверное, вообще «черепах» не особенно люблю. Если кто-то и ценит их за трудолюбие, медлительное упорство и способность к выживанию, то другие вполне могут их заподозрить в недостаточной откровенности и способности к предательству. И наконец кое-кто, наверное, даже презирает их за нежелание хотя бы чуточку рискнуть, даже во имя собственных честолюбивых целей или во имя тех принципов, которые они, по их же собственным словам, исповедуют. Такой человек никогда не станет жертвой крупной финансовой катастрофы, какую пришлось пережить, например, Акире Сугимуре, когда он все свои средства вложил в переустройство парка Кавабэ; но верно также и то, что при всей своей мизерной респектабельности некоторые из них могут порой достичь положения, скажем, школьного учителя или чего-то в этом роде, никогда не поднимаясь выше среднего уровня.
Скажу откровенно: я действительно успел полюбить Черепаху за те годы, которые мы провели вместе на вилле Сэйдзи Мориямы, но вряд ли когда-либо относился к нему с должным уважением, как к равному. Так уж получилось, ведь наша дружба складывалась в те дни, когда Черепаху на фирме мастера Такэды подвергали всевозможным гонениям, да и в первые месяцы нашей жизни на вилле ему приходилось нелегко. А я постоянно оказывал ему неоценимую, по его словам, поддержку, и он считал себя в вечном долгу передо мной. Даже годы спустя, когда Черепаха наконец научился работать, не вызывая раздражения у других обитателей виллы, и, мало того, стал чуть ли не всеобщим любимцем благодаря своему мягкому услужливому характеру и приятным манерам, он не упускал случая поблагодарить
меня:
– Я так тебе признателен, Оно-сан! Ведь только благодаря тебе со мной здесь так хорошо обращаются.
В каком-то смысле Черепаха, пожалуй, действительно был мне обязан; ведь ясно же, что, если бы я не потащил его за собой, он никогда бы не решился оставить мастера Такэду и перебраться на виллу. Он исключительно неохотно решился на столь авантюрный шаг, зато потом ни разу не усомнился в принятом решении. И Мори-сан стал для него, по крайней мере на первые года два, настоящим божеством; он, помнится, даже не в состоянии был поддерживать с нашим учителем нормальный разговор и с трудом выдавливал из себя лишь тихое «да, сэнсэй» или «нет, сэнсэй».
Но рисовать Черепаха продолжал так же медленно, как и прежде, хотя на вилле никому и в голову не приходило его за это упрекать. Там было еще несколько человек, тоже работавших медленно, и эта «фракция» даже подшучивала над нами, что это мы работаем слишком быстро. Они, помнится, прозвали нас «машинистами» из-за того, с какой лихорадочной скоростью и интенсивностью мы воплощаем в жизнь любую идею, которая только придет нам в голову, – уподобляя нас машинистам паровоза, спешащим подбросить уголь в топку, пока пар в котле не иссяк. Мы же, в свою очередь, прозвали их «ретроглядами» – из-за того, что в нашем тесно уставленном мольбертами помещении они каждые несколько минут отступали от своего холста на несколько шагов полюбоваться на свою работу, постоянно натыкаясь при этом на работавших у них за спиной. Было бы, разумеется, несправедливо винить художника, который любит работать неторопливо, как бы постоянно отступая назад (в том числе и в переносном смысле), в том, что он умышленно нарушает правила поведения в мастерской, но нас, готовых в те времена смеяться над чем угодно, ужасно веселила эта кличка, носившая несколько провокационный характер. Я помню, сколько шутливых перепалок возникало между «машинистами» и «ретроглядами».
«Ретроглядом», честно говоря, можно было бы назвать практически любого из нас, и мы, чтобы не мешать друг другу во время работы, старались по возможности избегать скученности. В летние месяцы многие устраивались с мольбертом на просторной веранде или прямо во дворе, а некоторые предпочитали оставаться в доме и бродить с мольбертом из комнаты в комнату, следуя за изменяющимся светом. Мы с Черепахой любили работать в старой кухне, которой никто не пользовался, – просторном, похожем на сарай помещении в конце одного из крыльев дома.
Пол на кухне был земляной, но у дальней стены имелось дощатое возвышение, достаточно широкое, чтобы там поместились оба наши мольберта. Низкие потолочные балки с крюками, на которых некогда висели горшки, кастрюли и прочая кухонная утварь, а также бамбуковые полки на стенах оказались невероятно удобными для наших кистей, тряпок, баночек с красками и тому подобного. Мы с Черепахой доверху наполняли водой старый почерневший котел, притаскивали его на свою дощатую платформу и подвешивали на старый блок примерно на высоте плеча между нами, чтобы во время работы вода была всегда под рукой.
Однажды днем мы, как обычно, работали в кухне, и Черепаха вдруг сказал:
– Извини, Оно-сан, но мне страшно любопытно, что ты сейчас рисуешь. Наверное, творишь что-то особенное?
Я улыбнулся, не отрываясь от холста.
– С чего ты взял? Я просто немного экспериментирую, вот и все.
– Нет, Оно-сан, я давно уже не видел, чтобы ты работал с такой страстью. И ты испросил уединения! А ведь ты не испрашивал уединения уже, по крайней мере, года два. С тех пор как готовил к своей первой выставке «Танец льва».
Тут, наверно, нужно пояснить: когда художник чувствует, что ему могут помешать работать всякими ненужными комментариями, советами и замечаниями, не дав даже закончить картину, он может «испросить уединения». И это будет означать, что никто не станет пытаться увидеть эту работу до ее завершения или до тех пор, пока художник сам не отменит свою просьбу. Это очень разумное правило, особенно для тех условий, в каких мы жили и работали на вилле, где для десяти художников все-таки было тесновато; кроме того, оно давало возможность рисковать, пробуя новые методы работы и не боясь при этом показаться глупцом в чужих глазах.
– А что, действительно так заметно? – спросил я. – Мне казалось, я неплохо умею владеть собой.
– Ты, наверное, забыл, Оно-сан, что мы с тобой уже почти восемь лет работаем бок о бок. О да, мне заметно твое волнение, и я почти уверен, что это будет нечто особенное!
– Восемь лет? – удивленно заметил я. – Да, видимо, восемь.
– Конечно, восемь, Оно-сан. И для меня огромная привилегия – работать рядом с таким талантливым человеком, как ты. Хотя порой твои работы и заставляли меня чувствовать собственное убожество. И все-таки это большая привилегия!
– Ты преувеличиваешь, – улыбнулся я, продолжая работать.
– Ничего подобного, Оно-сан! Я уверен, что ничего не добился бы за эти годы, если бы не имел постоянного источника вдохновения в виде твоих работ, которые рождались у меня на глазах. И ты, несомненно, заметил, чем моя скромненькая «Осенняя девушка» обязана твоей великолепной «Девушке на закате». Это всего лишь одна из многих моих попыток, Оно-сан, подражать твоему блеску. Слабая попытка, я понимаю, но все же Мори-сан был так добр, что даже похвалил мою «Девушку» и сказал, что для меня это значительный шаг вперед.
– Хотелось бы знать, – пробормотал я себе под нос, перестав водить кистью и глядя на холст, – а это тоже послужит тебе «источником вдохновения»?
Я некоторое время созерцал наполовину законченную картину. Потом посмотрел на Черепаху поверх старинного котла с водой, подвешенного между нами. Не замечая моего взгляда, он продолжал с энтузиазмом трудиться. С тех пор как мы с ним познакомились у мастера Такэды, ему удалось немного поправиться, а свойственный ему в те времена растерянно-испуганный взгляд сменился почти не сходившим с лица выражением детской радости. Кто-то, помнится, сравнил Черепаху со щенком, которого только что приласкали, и в тот день он мне действительно показался ужасно похожим на счастливого щенка.
– Скажи, Черепаха, – спросил я, – ты сейчас вполне доволен тем, как тебе работается?
– Очень доволен, Оно-сан, спасибо тебе! – незамедлительно откликнулся он. Затем все же посмотрел на меня и, улыбаясь, торопливо прибавил: – Хотя до тебя мне, конечно, еще далеко, Оно-сан.
Он продолжал писать, и я, немного понаблюдав за ним, снова спросил:
– А тебе никогда не хотелось попробовать какие-то иные, новые методы… иной подход к живописи?
– Иной подход, Оно-сан? – переспросил Черепаха, не поднимая глаз.
– Признайся, разве честолюбие не побуждает тебя создать когда-нибудь подлинно значительное произведение? Я имею в виду не просто очередную удачную работу, которой мы тут, на вилле, будем дружно восхищаться. Я говорю о произведении, имеющем истинную, непреходящую ценность. О работе, способной стать существенным вкладом в нашу национальную культуру. Именно в этом смысле я и говорил о необходимости иного подхода к творчеству.
Говоря это, я все время внимательно смотрел на него, но он так и не оторвал глаз от своего холста и ни на секунду не перестал писать.
– Честно говоря, Оно-сан, – сказал он, по-прежнему не глядя на меня, – человек, занимающий столь скромное положение, как я, всегда ищет каких-то новых подходов. Впрочем, за минувший год мне, кажется, удалось все же выйти на верную тропу. Видишь ли, я заметил, что в этом году Мори-сан все чаще останавливает свой благосклонный взгляд на моих работах. И я знаю: он мной доволен. И может, когда-нибудь мне даже будет позволено выставить и свои работы рядом с твоими замечательными картинами и работами самого сэнсэя. – Черепаха наконец взглянул на меня и смущенно рассмеялся. – Прости, Оно-сан, у меня, наверно, фантазия чересчур разыгралась, но такие мысли помогают мне добиваться поставленной цели.
Я решил пока оставить эту тему и попозже снова попытаться разговорить своего дружка и на этот раз добиться от него откровенности. Но события опередили меня.
Когда через несколько дней после того разговора солнечным утром я вошел на старую кухню, то сразу увидел Черепаху, который стоял на дощатом возвышении у задней стены и в упор смотрел на меня. Очутившись после яркого света в темноватой кухне, я не сразу сумел разглядеть настороженное, почти паническое выражение у него на лице, да и руку он, как-то странно дернувшись, поднес к груди так, словно хотел защититься от удара, и опустил ее далеко не сразу. Казалось, он меня боится! Но еще более странным было то, что он и не думал устанавливать мольберт и готовиться к обычной работе. А когда я с ним поздоровался, он мне не ответил. Подойдя ближе, я спросил:
– Что-нибудь не так?
– Оно-сан… – только и вымолвил он, как-то нервно оглянувшись через левое плечо. И я, проследив за его взглядом, увидел свою незаконченную картину, прикрытую тряпицей и повернутую к стене. Черепаха нервно указал на нее и сказал:
– Оно-сан, это что, шутка?
– Нет, Черепаха, – спокойно ответил я, влезая на доски. – Никакая это не шутка.
Я подошел к картине, откинул драпировку и повернул к себе. Черепаха немедленно отвел глаза.
– Друг мой, – сказал я, – однажды ты уже проявил мужество, прислушавшись ко мне, и мы вместе сделали важный шаг в своей карьере. И теперь я хочу снова спросить тебя: готов ли ты совершить еще один шаг вперед со мною вместе? Подумай.
Черепаха по-прежнему не смотрел ни на меня, ни на мою картину.
– Оно-сан, а наш учитель об этой твоей работе знает?
– Нет, пока не знает. Но я, пожалуй, уже мог бы ее ему показать. Начиная с сегодняшнего дня и впредь я намерен писать только в такой манере. Да посмотри же на мою картину, Черепаха! Дай объяснить, что я хотел этим выразить. А потом, возможно, мы вместе преодолеем еще одну важную ступень.
Черепаха наконец повернулся и посмотрел мне прямо в глаза.
– Оно-сан, – почти прошептал он, – ты предатель! А теперь извини меня, пожалуйста.
И с этими словами он выбежал прочь.
Картину, из-за которой Черепаха совершенно утратил душевное равновесие, я назвал «Самодовольство» и, хотя она весьма недолго оставалась в моих руках, вложил в нее столько души, что и до сих пор помню ее в мельчайших подробностях; по-моему, я вполне мог бы по памяти восстановить ее и сегодня, если б захотел. На ее создание меня вдохновила одна уличная сценка, свидетелем которой я стал несколько раньше, гуляя по городу вместе с Мацудой.
В тот день мы, помнится, направлялись на встречу с коллегами Мацуды из общества «Окада-Сингэн», которым он давно хотел меня представить. Близился конец лета; самые жаркие дни уже миновали, но солнце все еще припекало вовсю, и я, следуя по стальному мосту за уверенно шагавшим Мацудой, без конца смахивал пот со лба и мечтал, чтобы Мацуда шел немного помедленнее. Он в тот день был в элегантном белом летнем пиджаке, а шляпу, как всегда, стильно надвинул чуточку на лоб. Шагал он быстро, но в то же время легко, без намека на спешку. А когда мы наконец остановились на середине моста, я с изумлением понял, что он, похоже, ничуть не страдает от жары.
– Между прочим, вид отсюда довольно интересный, – заметил он. – Тебе не кажется, Оно?
Вид с моста действительно открывался своеобразный: с обеих сторон громоздились мрачные стены двух предприятий, а между ними с трудом втиснулся жилой квартал – сплошное переплетение стен и крыш, крытых дешевой черепицей или рифленым железом. Район Нисидзуру и сегодня пользуется репутацией не самого благоустроенного, а в те дни все там было несравненно хуже. Если смотреть с моста, то человеку несведущему вполне могло показаться, что домишки внизу давно заброшены и уже наполовину разрушились; но более внимательный наблюдатель мог различить многочисленные крошечные фигурки людей, деловито сновавших меж домами, как муравьи среди камней.
– Ты только посмотри, Оно, – сказал Мацуда. – И таких мест в нашем городе становится все больше и больше! А ведь каких-то два-три года назад это было не такое уж плохое местечко. А теперь здесь одни трущобы. Все больше людей разоряются, становятся нищими и вынуждены покидать родные деревни и селиться в крупных городах, пополняя армию таких же, как они сами, страдальцев.
– Как все это ужасно! – вырвалось у меня. – Хочется хоть что-нибудь для них сделать.
Мацуда улыбнулся – одной из своих высокомерных улыбок, после которых я всегда чувствовал себя полным дураком.
– Прекрасные чувства! – насмешливо заметил он, поворачиваясь к трущобам спиной. – И все мы частенько выражаем их вслух. Едва ли не на каждом шагу. А между тем подобные поселения продолжают расти повсюду, как грибы-поганки. Потяни-ка носом как следует, друг Оно. И даже отсюда почувствуешь вонь тамошних сточных канав.
– Да, я уже заметил. Но неужели этот запах долетает сюда из такой дали?
Мацуда не ответил; он снова отвернулся и смотрел вниз; по лицу его блуждала странная улыбка.
– Политики и бизнесмены редко видят подобные места, – вновь заговорил он через некоторое время. – А если и видят, то с безопасного расстояния, как мы сейчас. Я сильно сомневаюсь, что многие из них хоть раз отважились пройтись по одному из таких кварталов. Честно говоря, сомневаюсь, что это оказалось под силу и большей части художников.
Почувствовав в его голосе вызов, я сказал:
– Я, например, не против такой прогулки, если, конечно, мы из-за этого не опоздаем к назначенной встрече.
– Напротив, мы даже километра два срежем, пройдя прямиком.
Мацуда не ошибся, говоря, что мерзкий запах исходит из сточных канав. Стоило нам спуститься с моста и оказаться на узеньких улочках квартала, и чудовищная тошнотворная вонь окутала нас со всех сторон, поскольку в этой низине не было и намека на ветерок, способный хоть немного разогнать смрад и смягчить жару. Единственное движение в воздухе вокруг нас создавали мириады неумолчно жужжавших мух. Я снова заметил, что невольно отстаю от размашисто шагавшего Мацуды, но на этот раз у меня не возникло ни малейшего желания попросить его идти немного помедленнее.
По обе стороны от нас виднелось то, что более всего походило на те жалкие лавчонки, что можно встретить на рынке; на самом деле здесь жили люди. От улицы эти жилища отделяла порой лишь тряпичная занавеска. Кое-где на пороге сидели старики, смотревшие на нас с любопытством, но отнюдь не враждебно. Дети и кошки так и сыпались из-под ног в разные стороны. Мы продвигались, лавируя между развешанными на грубых веревках бельем и одеялами, а вокруг орали младенцы, лаяли собаки, непринужденно болтали через улицу, даже, похоже, не отдергивая занавесок, соседи друг с другом. Через какое-то время мне стало казаться, что я вижу только ужасные сточные канавы, тянувшиеся вдоль узких улочек, и полчища мух, висевшие над этими канавами. Я послушно следовал за Мацудой, но отчего-то улицы становились все уже, а расстояние между вонючими канавами все меньше, и мы шли, словно по стволу упавшего дерева, с трудом на нем балансируя. Возможно, впрочем, это мне просто мерещилось.
В итоге мы уперлись в некое подобие двора, вокруг которого толпились лачуги, совершенно перекрывая дальнейший путь. Но Мацуда, указав мне на какую-то щель между двумя хижинами, сквозь которую виднелся неприглядный пустырь, сказал:
– Если мы пройдем вон там, то, срезав угол, выйдем прямо к улице Коганэ.
Во дворе, у прохода, на который указал мне Мацуда, я заметил троих мальчишек, низко склонившихся над чем-то, лежавшим на земле, и тыкавших в этот предмет палками. Когда мы подошли ближе, они разбежались, но далеко не ушли, а кружили рядом, и физиономии у них были весьма недовольные. И хотя на земле я ничего не увидел, что-то в их поведении подсказывало мне: они мучили какое-то животное. Мацуда, похоже, пришел к тому же выводу.
– Ну что ж, чем еще им тут развлекаться, – заметил он.
И я почти сразу выбросил этих мальчишек из головы. А несколько дней спустя эта троица, стоявшая в грязи, размахивая палками и уставившись на нас недовольными рожами, вспомнилась мне, да так ярко, и я решил сделать фигуры этих мальчишек центральными в своей новой картине, которую назвал «Самодовольство». Должен, однако, заметить, что мальчишки на картине, которых видел Черепаха, когда в то утро он рассматривал украдкой мою незаконченную работу, отличались от своих реальных прототипов, по крайней мере, двумя важными вещами. Нет, нищие лачуги, выходившие во двор, получились у меня весьма натурально, да и лохмотья на моих героях тоже, а вот лица у них были иными; они отнюдь не казались такими смущенными и немного виноватыми, как у тех маленьких негодяев, которых мы с Мацудой застигли тогда на месте преступления. Лица мальчишек, изображенных мной на картине, искажало нечто вроде мужественного оскала воинов-самураев, готовых к битве. А потому отнюдь не случайно они застыли, подняв свои палки, как мечи, в классических позах кэндо .
А на верхней половине картины, над головами мальчишек, как мог видеть Черепаха, изображение как бы плавно перетекало в другой сюжет: троих хорошо одетых толстяков, удобно устроившихся за столиком в дорогом баре и весело смеющихся. Лица мужчин выглядят типично декадентскими; они, похоже, обмениваются шутками насчет своих любовниц или чего-то в этом роде. Эти два контрастных плана объединены очертаниями береговой линии Японских островов. Внизу справа, у самого края полотна, ярко-красными иероглифами написано слово «Самодовольство», а в левом нижнем углу более мелкими иероглифами – изречение: «Но молодые готовы защищать свое достоинство в борьбе».
Описывая эту свою раннюю и, безусловно, довольно наивную работу, я понимаю, что она в какой-то степени может показаться вам знакомой. Ибо, вполне возможно, вам известна другая моя картина, «Лицом к горизонту», которая в виде эстампов в тридцатые годы получила в нашем городе известность и оказала определенное влияние на умонастроение людей. На самом деле «Лицом к горизонту» – это, по сути, переработка «Самодовольства», хотя и существенно от него отличается, ведь между созданием этих картин прошло немало лет. В более поздней, если помните, также использованы два контрастных образа, перетекающие один в другой и как бы связанные береговой линией Японии; вверху опять изображены трое хорошо одетых мужчин; они совещаются, нервно поглядывая друг на друга в ожидании, кто рискнет проявить инициативу, видимо, в решении важного вопроса. Думаю, нет необходимости напоминать вам, что их лица весьма похожи на лица трех известнейших политиков. Что же касается доминирующего, помещенного в нижней части картины образа, то это уже не прежние трое измученных нищетой мальчишек, а трое солдат с суровыми лицами; двое из них держат винтовки с примкнутыми штыками, а между ними стоит офицер с мечом, которым указывает им путь вперед, на Запад, в Азию. За спиной у солдат уже нет отмеченного нищетой «задника», а развевается военный флаг с восходящим солнцем. Слово «Самодовольство» в нижнем правом углу заменено словами «Лицом к горизонту», а в левом нижнем углу написано: «Хватит трусливой болтовни! Япония должна идти вперед!»
Конечно, если вы в нашем городе недавно, то вполне могли и не видеть этой картины. Хотя вряд ли с моей стороны будет большим преувеличением, если я скажу, что подавляющему большинству тех, кто жил здесь до войны, она наверняка знакома, ибо в свое время ее действительно очень хвалили за энергичную технику и особенно за впечатляющее использование цвета. Но я, разумеется, прекрасно понимаю, что картина «Лицом к горизонту», каковы бы ни были ее художественные достоинства, по своей направленности весьма несовременна. Мало того, я, пожалуй, первым готов признать, что отраженные в ней чувства достойны скорее осуждения. Я не из тех, кто боится признать собственные ошибки, которые некогда считались большими достижениями.
Но я отнюдь не собирался разбирать здесь достоинства и недостатки картины «Лицом к горизонту». Я упомянул о ней только потому, что она, несомненно, тесно связана с той, более ранней моей работой. Ну и еще, наверное, для того, чтобы вам стало ясно, сколь сильное воздействие на всю мою последующую жизнь и карьеру оказало знакомство с Мацудой. Я стал регулярно общаться с ним всего лишь за несколько недель до того знаменательного утра в старой кухне, когда Черепаха совершил свое «открытие». И сам факт, что я упорно продолжал с ним встречаться, свидетельствует о том, сколь притягательными для меня оказались его идеи, ведь сам-то он поначалу мне не слишком нравился. Мало того, на первом этапе наши с ним встречи чаще всего заканчивались жестокими спорами. Я помню, например, как однажды вечером – вскоре после той нашей прогулки через нищий квартал Нисидзуру – мы с ним зашли в какой-то бар в центре города. Я не помню ни названия, ни адреса бара, но сам бар помню отчетливо – темноватый, грязноватый, какие посещают обычно «низы общества». Я почувствовал себя не в своей тарелке, но Мацуду, похоже, там хорошо знали; он поздоровался с какой-то компанией, игравшей в карты, и провел меня к нише, где стоял свободный стол.
Тревога моя, помнится, стала только сильнее, когда, стоило нам сесть, два типа весьма грубой наружности и уже здорово навеселе сунулись, шатаясь, в нашу нишу. Им явно хотелось завязать с нами разговор, но Мацуда без обиняков предложил им Удалиться. Я решил, что теперь-то неприятностей нам точно не избежать, но, видно, было в моем спутнике нечто такое, отчего оба типа, мгновенно утратив былую решимость, молча ретировались.
После этого мы некоторое время спокойно беседовали и пили сакэ, но вскоре опять почему-то взялись задирать друг друга, и я, помнится, в какой-то момент заявил:
– Иногда мы, художники, действительно заслуживаем насмешек со стороны таких, как ты. Но ты, боюсь, все же ошибаешься, полагая, что все мы так уж невероятно наивны в своем отношении к реальной действительности!
Мацуда рассмеялся.
– Ты, наверно, забыл, Оно, – сказал он, – что мне приходилось встречаться с очень многими художниками. И в целом вы на редкость сильно заражены декадентством. Да и знаний о том, что творится в мире, у вас зачастую не больше, чем у ребенка.
Я уже собрался протестовать, но Мацуда продолжил:
– Возьмем, к примеру, твой последний план. Тот самый, который ты только что так серьезно излагал. Это, конечно, очень трогательно, но, ты уж извини, до предела обнажает типичную для вашей братии наивность.
– Никак не могу понять, почему моя идея вызывает у тебя одни насмешки! – вспылил я. – Должно быть, я просто совершил ошибку, предположив, что ты способен испытывать сострадание к городским беднякам.
– Оставь свои детские упреки, Оно. Ты прекрасно знаешь, что я сочувствую этим несчастным. Но давай на минутку вернемся к твоему плану. Предположим, произошло небывалое: драгоценный сэнсэй отнесся к твоим идеям с сочувствием. Что же из этого получится? Все, кто живет на вилле, за неделю или за две создадут два или даже три десятка аналогичных полотен? Плодить больше просто не имеет смысла – вы все равно не продадите более дюжины штук. И как ты, Оно, тогда поступишь? Будешь бродить по бедняцким кварталам, имея в кошельке довольно жалкую сумму, собранную за счет тяжкого труда, и раздавать по грошу каждому встречному?
– Извини, Мацуда, но я вынужден повторить: ты глубоко заблуждаешься, представляя меня столь наивным! Я ни секунды не предполагал, что на такой выставке должны быть представлены только работы учеников Сэйдзи Мориямы. И я прекрасно понимаю, сколь чудовищная у нас царит нищета, и нам хотелось бы хоть немного ее уменьшить. Я ведь поэтому и пришел к тебе со своим предложением. Ваше общество «Окада-Сингэн» как нельзя лучше подходит для подобных выставок. А если устраивать их регулярно, привлекая все больше участников, это наверняка позволит собрать достаточно средств и существенно облегчить участь городских бедняков.
– Извини, Оно, – улыбнулся Мацуда, качая головой, – но, боюсь, прав все же я. Вы, художники, – безнадежно наивны, вся ваша порода такова. – Он откинулся на спинку стула и вздохнул. Вся поверхность стола была уже усыпана сигаретным пеплом, и Мацуда задумчиво чертил в нем дорожки краем пустого спичечного коробка, брошенного кем-то из предыдущих посетителей. – У нас сейчас существует определенная разновидность художников, – заговорил он снова, – чей величайший талант заключается в том, чтобы всячески прятаться от реального мира. К сожалению, такие художники в настоящее время, видимо, составляют большинство, и ты, Оно, попал под влияние одного из них. Да не смотри ты на меня так сердито, это же правда! Твои знания о мире и впрямь подобны знаниям ребенка. Я, например, сомневаюсь, сможешь ли ты сказать мне хотя бы, кто такой Карл Маркс.
Я мрачно зыркнул на него, но промолчал. Он рассмеялся:
– Вот видишь! Но ничего. Не расстраивайся. Большинство твоих коллег столь же невежественны!
– Не говори глупостей! Конечно же, я знаю, кто такой Карл Маркс!
– Да? Тогда прошу прощения. Возможно, я тебя недооценил. Пожалуйста, расскажи мне о Марксе.
Я пожал плечами и сказал:
– Ну, по-моему, он руководил русской революцией.
– А как же тогда Ленин? Или, может, Ленин был правой рукой Маркса?
– Ну да, одним из его соратников, – сказал я и, увидев, что Мацуда опять улыбается, заговорил быстрее, не давая ему перебить меня: – Хватит тебе, твои вопросы просто нелепы! Какое нам, собственно, дело до этой далекой страны? Я же вел речь о бедняках в нашем собственном городе!
– Да, Оно, это верно. Но видишь ли, ты вообще ни о чем толком не знаешь. Ты совершенно прав, предполагая, что общество «Окада-Сингэн» испытывает желание пробудить художников и познакомить их с реальным миром. Но я, видно, когда-то ввел тебя в заблуждение, если из моих слов ты сделал вывод о том, что «Окада-Сингэн» жаждет превратиться в огромную плошку для сбора милостыни. Мы благотворительностью не интересуемся.
– Право же, не вижу ничего дурного в благотворительности. А если одновременно с благотворительностью «Окада-Сингэн» еще и глаза нам, «декадентствующим художникам», откроет, так тем лучше. Во всяком случае, мне так кажется.
– Ну, тебе-то глаза действительно открыть совершенно необходимо, раз ты, Оно, веришь, что те крохи, которые дает даже самая искренняя благотворительность, способны помочь беднякам в нашей стране. Все дело в том, что Япония неуклонно движется к кризису. Нами правят алчные бизнесмены и слабые политики, и уж они-то позаботятся, чтобы нищета в стране с каждым днем только росла. Если, конечно, мы, идущее на смену им поколение, не предпримем решительных действий. Впрочем, из меня плохой политический агитатор. Меня, Оно, волнует только искусство. И такие художники, как ты. Молодые, талантливые, которым ваш замкнутый мирок еще не успел окончательно надеть шоры на глаза. «Окада-Сингэн» как раз и существует, чтобы помочь таким, как ты, открыть глаза и научиться создавать произведения, по-настоящему полезные для нашей страны в это трудное время.
– Прости, Мацуда, но мне сдается, если кто из нас и наивен, так это ты. Дело художника – стараться уловить красоту всюду, где он ее обнаружит. Но как бы хорошо он ни научился это делать, он все равно будет иметь крайне мало влияния на те проблемы, о которых ты говоришь. И если общество «Окада-Сингэн» действительно таково, как ты говоришь, то оно, по-моему, задумано совершенно неверно. Ибо в основе его, похоже, лежит некое наивное заблуждение насчет того, что может и чего не может искусство.
– Ты прекрасно знаешь, Оно, мы вовсе не смотрим на вещи так примитивно. Ведь «Окада-Сингэн» существует не в изоляции; повсюду – в политике, в армии – есть молодые люди, которые думают так же, как и мы. Мы и есть новое, поднимающее голову поколение. И, объединив свои силы, мы вполне способны достичь чего-то стоящего. Просто некоторые из нас неравнодушны к искусству и мечтают видеть его полностью отвечающим запросам мира сегодняшнего. Все дело в том, Оно, что в такие времена, как сейчас, когда народ все больше нищает, когда дети повсюду вокруг болеют и голодают, художнику недостаточно укрываться в своем убежище, доводя до совершенства красоту куртизанок на своих полотнах. Я вижу, ты сердишься на меня, ищешь, как бы мне возразить, но пойми: я хочу тебе добра, Оно. И очень надеюсь, что потом ты как следует поразмыслишь обо всем этом. Ведь ты, прежде всего, очень талантливый человек.
– Но тогда скажи мне, Мацуда: как можем мы, глупые декадентствующие художники, помочь осуществлению этой твоей политической революции?
И я с раздражением увидел, что Мацуда опять пренебрежительно мне улыбается.
– Революции? Ты что, Оно! Это коммунисты хотят революции. А мы ничего подобного не хотим. Как раз напротив! Мы мечтаем о реставрации. И стремимся всего лишь к тому, чтобы его императорское величество восстановили в законных правах как главу нашего государства.
– Но наш император и так глава государства!
– Нет, в самом деле, Оно, до чего ты все-таки наивен! И в голове у тебя полная каша! – Хотя Мацуда и говорил по-прежнему совершенно спокойно, голос его сделался жестче. – Да, император – наш законный правитель, но смотри, что происходит в действительности: власть отнята у него бизнесменами и политиками. Послушай, Оно, ведь Япония – уже не отсталая страна, населенная в основном крестьянами. Мы стали могущественным государством, способным помериться силами с любой из стран Запада. А уж в Азии Япония и вовсе выглядит великаном среди карликов и калек. И при этом мы позволяем нашему народу все глубже погружаться в отчаяние, а нашим детям – умирать от недоедания. Тогда как бизнесмены богатеют, а политики всему находят оправдания и болтают. Можешь ты представить себе, чтобы какая-то западная держава допустила подобное положение? Да они наверняка давным-давно уже начали бы действовать!
– Действовать? Какие действия ты имеешь в виду, Мацуда?
– Пора и нам ковать империю, столь же могущественную и богатую, как британская и французская. Мы должны воспользоваться своей теперешней мощью и расширить свои рубежи. Для Японии теперь самое время занять надлежащее место среди мировых держав. Поверь мне, Оно, у нас есть и силы, и средства, чтобы добиться этого, но нам еще предстоит пробудить в себе волю к победе. И от теперешних бизнесменов и политиков тоже нужно избавиться. Тогда военные будут подчиняться только приказам его императорского величества. – Мацуда усмехнулся и бросил взгляд на переплетение линий, возникших на усыпанной сигаретным пеплом столешнице. – Но об этом в основном уже совсем другие люди должны заботиться, – прибавил он. – А такие, как мы, Оно, своей основной заботой должны сделать искусство.
Я уверен, впрочем: причина того, что Черепаха так расстроился, когда недели через две-три обнаружил на старой кухне мою новую картину, отнюдь не связана с теми глобальными проблемами, которые мы с Мацудой обсуждали в тот вечер; у Черепахи попросту не хватило бы проницательности увидеть столь многое в моей незавершенной работе. Единственное, что он наверняка сразу разглядел в ней, – это вопиющее пренебрежение основными принципами нашего учителя: отказ от всех наших коллективных попыток научиться воспроизводить на полотне зыбкий свет уличных фонарей в «веселых кварталах»; введение четкой надписи, дополнительно усиливающей воздействие картины; но более всего, без сомнения, Черепаху шокировала сама моя техника, активно использующая четкие линии контура, – прием, как вам известно, достаточно традиционный, но безоговорочно отвергаемый школой Мори-сана.
В общем, после той вспышки гнева у Черепахи – каковы бы ни были ее причины – я понял, что не могу более скрывать свои новые, бурно развивающиеся идеи от окружающих, и лишь вопрос времени, когда об этом узнает сам Мори-сан. Так что, когда наш с ним разговор все-таки состоялся – в беседке парка Таками, – я уже успел не раз прокрутить в голове то, что мог бы ему сказать, и сдавать свои позиции ни в коем случае не собирался.
Примерно через неделю после того разговора с Черепахой утром на кухне Мори-сан взял меня с собой в город – кажется, выбрать и заказать нужные для мастерской материалы, не помню точно. Зато я очень хорошо помню, что, пока мы занимались делами, Мори-сан вел себя со мной совершенно как обычно. Затем, ближе к вечеру, оказалось, что у нас до поезда еще есть время, и мы по крутой лестнице, находившейся прямо за железнодорожной станцией, поднялись в парк Таками.
В те времена там была одна очень симпатичная беседка; она стояла на вершине холма, и оттуда открывался чудесный вид – это примерно там, где теперь расположен мемориал мира. Но самое замечательное в этой беседке – фонарики, украшавшие свесы ее изящной крыши по всему периметру. Впрочем, в тот вечер, когда мы к ней подошли, ни один фонарик еще не горел. В беседке, размером с большую комнату, не имелось ни стен, ни перегородок, и наслаждаться открывавшимся оттуда видом мешали лишь соединенные арками столбы, поддерживавшие крышу.
Вполне возможно, что именно в тот вечер я впервые по-настоящему и открыл для себя эту беседку, и с тех пор она надолго стала моим любимым местом, пока ее полностью не разрушили во время войны, и я частенько приводил туда своих собственных учеников, когда нам случалось оказаться в этих местах. И по-моему, как раз в этой беседке перед самым началом войны мы в последний раз беседовали с Куродой, самым одаренным из моих учеников.
Ну, а в тот вечер, когда я следом за моим учителем поднялся в беседку, алые краски заката уже начинали постепенно меркнуть, и внизу, посреди беспорядочного нагромождения крыш, еще различимых в сумерках, один за другим вспыхивали огоньки. Мори-сан подошел к перилам, любуясь видом, прислонился плечом к столбу, с явным удовольствием посмотрел на небо и сказал, не оборачиваясь ко мне:
– Оно, там, в узелке, есть спички и тонкие свечи. Зажги, пожалуйста, фонарики. Я думаю, тебе понравится зрелище.
Пока я шел по кругу, зажигая один фонарик за другим, парк вокруг, притихший, точно замерший, медленно окутывала ночная тьма. Я то и дело поглядывал на неподвижный силуэт моего учителя, отчетливо видимый на фоне неба. Мори-сан по-прежнему задумчиво смотрел куда-то вдаль, и я зажег уже, по крайней мере, половину фонарей, когда вдруг услышал его голос:
– Итак, Оно, что именно так сильно тебя тревожит?
– Простите, сэнсэй?
– Утром ты вскользь упомянул, что у тебя есть какой-то повод для беспокойства.
Я усмехнулся, зажигая очередной фонарик, и беспечно заявил:
– Да это все сущая ерунда, сэнсэй! Я бы вообще не стал вас беспокоить по такому пустячному поводу, но никак не могу понять, как мне к этому относиться. Понимаете, два дня назад я обнаружил, что некоторые мои картины кто-то унес – их нет в старой кухне, где я их обычно храню.
Мори-сан с минуту помолчал, потом спросил:
– А ты ребят спрашивал? Что они говорят?
– Спрашивал, но, похоже, никто ничего не знает. А может, они просто мне говорить не хотят.
– Ну, и к какому же выводу ты пришел? Решил, что против тебя какой-то заговор?
– Собственно говоря, сэнсэй, остальные ребята действительно вроде бы стараются меня избегать. В последние дни мне ни с кем толком и поговорить-то не удавалось. Стоит мне войти в комнату, и все умолкают или даже уходят прочь.
Мори-сан никак это не прокомментировал. Он молчал, полностью поглощенный, по-видимому, созерцанием последних отблесков заката. Я вновь занялся фонарями, и тут наконец он снова заговорил:
– Твои картины сейчас у меня, Оно. Это я их взял. Извини, если заставил тебя волноваться. Так уж получилось. В тот день у меня выдался свободный часок, и я решил этим воспользоваться и как следует рассмотреть твои недавние работы. А ты, должно быть, как раз куда-то ушел. Хотя, наверное, мне следовало сказать тебе, когда ты вернулся. Ты уж меня извини, Оно.
– Да ничего страшного, сэнсэй. И я очень вам благодарен за интерес к моим работам.
– Ну, это же естественно, чтобы я интересовался тем, что делают мои ученики. А ты мой самый далеко продвинувшийся ученик. Немало лет я потратил, шлифуя твой талант.
– Конечно, сэнсэй! У меня просто слов не хватает, чтобы выразить вам свою благодарность.
Мы снова немного помолчали; я продолжал зажигать фонари. Потом на минутку прервал свое занятие и сказал:
– Вы знаете, сэнсэй, у меня на душе сразу легче стало, когда я узнал, что с моими работами ничего не случилось! Хотя мне следовало бы сразу догадаться, что их исчезновение объясняется совсем просто. Теперь-то, конечно, я могу быть совершенно спокоен.
Мори-сан ничего мне на это не ответил и, насколько я мог судить, продолжал любоваться окрестностями. Мне даже показалось, что он меня не расслышал, и я решил повторить чуть громче:
– Я очень рад, сэнсэй, что теперь могу быть совершенно спокоен насчет сохранности моих картин.
– Да, Оно, – сказал Мори-сан, будто отвлекшись наконец от каких-то совершенно иных мыслей. – Так вот, у меня тогда действительно появилась свободная минутка, и я попросил кого-то из ребят сходить на кухню и принести мне твои последние работы.
– С моей стороны просто глупо было так волноваться! И я ужасно рад, что с картинами ничего не случилось.
Мори-сан промолчал. Мне снова показалось, что он меня не расслышал, но он вдруг снова заговорил:
– И меня, надо сказать, несколько удивило то, что я увидел. Ты, похоже, занялся изучением жизни весьма странных мест города.
Конечно, он совсем не обязательно сказал именно так: «занялся изучением жизни весьма странных мест». Сдается, это я сам часто использую подобные выражения, особенно в последние годы; а может, этими словами я объяснялся с Куродой в этой же самой беседке спустя много лет. Но обратно же, я уверен, что Мори-сан действительно часто советовал нам «заниматься изучением жизни улиц»; я думаю, это просто еще один пример того, сколь многое я от него унаследовал. А на его тогдашнее замечание о «странных местах города» я, помнится, ничего не ответил, лишь смущенно засмеялся и принялся зажигать очередной фонарь. И вскоре снова услышал его голос:
– Совсем неплохо, когда молодой художник понемногу экспериментирует. Помимо всего прочего, он таким вот образом дает выход некоторым своим не самым глубоким устремлениям. А выпустив пары, может потом с еще большим рвением вернуться к серьезной работе. – И, помолчав, он прибавил негромко, словно разговаривая с самим собой: – Нет, поэкспериментировать порой совсем неплохо. В юности это так естественно. И я не вижу в этом ничего Дурного.
– Вы знаете, сэнсэй, – сказал я, – мне кажется, нет, я почти уверен, что мои последние работы – это лучшее из всего мной написанного.
– Да, они весьма недурны, весьма. С другой стороны, право же, не стоит слишком много времени уделять подобным экспериментам. Иначе можно уподобиться путешественнику, который только и делает, что путешествует, и никак не может остановиться. Лучше все же поскорее вернуться к серьезной работе.
Я подождал, надеясь, что он еще что-нибудь прибавит, но он молчал. И тогда я сказал:
– Я понимаю, с моей стороны глупо было так беспокоиться о сохранности этих картин. Но, видите ли, сэнсэй, этими картинами я горжусь гораздо больше, чем всеми остальными своими работами. Впрочем, мне все равно следовало догадаться, что они вовсе не пропали, а их исчезновение объясняется очень просто.
Мори-сан продолжал молчать. Я зажег очередной фонарь и посмотрел на него, но так и не сумел понять: то ли он обдумывает мои слова, то ли думает о чем-то совсем ином, далеком. В беседке царил какой-то странный смешанный свет – прощальные отблески заката на темно-синем вечернем небе смешивались со сверканием фонариков, которые я все продолжал зажигать, – однако Мори-сан по-прежнему казался мне не более чем темным силуэтом. Он так и стоял спиной ко мне, прислонившись к столбу. И вдруг, не оборачиваясь, произнес:
– Я случайно узнал, Оно, что недавно ты закончил еще одну или две картины, но их нет среди тех, которые сейчас у меня.
– Да, одну или две я действительно держал в другом месте.
– Вот как? И это, разумеется, те самые картины, которые тебе самому нравятся больше всего, верно?
Я не ответил, а Мори-сан продолжал:
– Может быть, когда мы вернемся, ты принесешь мне и эти картины, Оно? Мне бы очень хотелось их увидеть.
Я подумал мгновение и сказал:
– Я был бы, разумеется, в высшей степени благодарен вам, сэнсэй, если бы вы высказали о них свое мнение, но я, право же, совершенно не помню, куда их засунул.
– Но ты ведь постараешься их найти, верно?
– Да, конечно, я постараюсь, сэнсэй. А заодно, наверное, унесу от вас остальные свои картины, которым вы уже уделили столько внимания. Они же вам наверняка мешают, загромождают ваше жилище, и я, как только мы вернемся, сразу же их уберу.
– Насчет этого, Оно, можешь не беспокоиться. Ты, главное, отыщи и принеси мне остальные.
– Мне очень жаль, сэнсэй, но, боюсь, остальные я все же отыскать не сумею.
– Что ж, ясно. – Мори-сан устало вздохнул, и я заметил, что он снова смотрит в небо. – Значит, ты вряд ли сумеешь принести мне остальные свои картины?
– Да, сэнсэй. Боюсь, что так.
– Ну хорошо. И ты, разумеется, уже обдумал, как поступишь в том случае, если решишь отказаться от моего дальнейшего покровительства?
– Я всегда надеялся, сэнсэй, что вы меня в любом случае поймете и не откажете мне в поддержке в отношении моей карьеры.
Он промолчал, и я, выждав некоторое время, продолжил:
– Сэнсэй, мне было бы очень тяжело и больно покинуть виллу. Годы, проведенные там, – самые счастливые, самые наполненные в моей жизни. Ваши ученики мне как братья. Ну а вы, сэнсэй… Нет, у меня просто слов не хватает, чтобы сказать, скольким я вам обязан! И я очень, очень прошу вас: взгляните еще раз на мои новые работы и постарайтесь воспринять их иначе, с иной точки зрения. И когда мы вернемся, вы, может быть, позволите мне объяснить, что я хотел сказать каждой из этих картин?
Мори-сан по-прежнему ни одним жестом не показал, что слышит меня, и я сказал:
– За эти годы я многому научился, созерцая мир удовольствий, стараясь понять и впитать в себя его хрупкую красоту. Но сейчас я чувствую, что мне пора переходить к другим вещам. Я уверен, сэнсэй, что в такие неспокойные времена мы, художники, должны научиться ценить нечто иное, более ощутимое и реальное, чем эти доставляющие мимолетное наслаждение вещи, которые исчезают вместе с рассветом. Вовсе не обязательно, чтобы художники существовали только в своем замкнутом декадентском мирке. Сознание, совесть подсказывают мне, сэнсэй, что я не могу вечно оставаться художником этого зыбкого мира.
Я умолк и снова занялся фонарями. На этот раз пауза несколько затянулась. Первым заговорил Мори-сан:
– Ты уже давно считаешься моим лучшим учеником, Оно. И мне будет больно расставаться с тобой. Давай договоримся так: даю тебе три дня, чтобы принести мне остальные картины. Ты их принесешь, отдашь мне и снова займешься настоящим делом.
– Я ведь уже сказал, сэнсэй: к моему глубочайшему сожалению, я не смогу принести вам эти картины.
Мори-сан как-то странно хмыкнул, точно подавляя смешок, и заметил:
– Ты правильно сказал, Оно: времена сейчас неспокойные. Особенно трудно в такие времена молодому художнику, почти не известному и совершенно без средств. Если бы ты был менее талантлив, меня бы после твоего ухода, наверное, прямо-таки терзал страх за твое будущее. Но ты – парень умный. И, без сомнения, уже предпринял кое-какие шаги.
– По правде говоря, сэнсэй, никаких шагов я не предпринимал. Я слишком долго считал вашу виллу своим домом и никогда всерьез не задумывался о том, что это вдруг кончится.
– Вот как? Ну что ж, как я уже сказал, Оно, если бы ты был менее талантлив, у меня имелись бы причины для беспокойства. Но ты парень умный, – судя по силуэту, теперь Мори-сан стоял лицом ко мне, – и работу себе, несомненно, найдешь – будешь, скажем, иллюстрировать журналы и комиксы. Возможно, тебе даже удастся поступить на какую-нибудь фирму вроде той, где ты работал, прежде чем перебрался ко мне. Хотя это, конечно, будет означать конец твоего развития как серьезного художника, но ведь ты, несомненно, учел все.
Эти слова могут, наверное, показаться излишне безжалостными и осуждающими в устах учителя, который прекрасно знает, с каким восхищением и любовью относится к нему его ученик. С другой стороны, если учитель столько времени, сил и средств отдал кому-то из своих учеников и, более того, – допустил, что в глазах общества имя ученика стало прочно связываться с его собственным, то, наверное, можно понять, а может быть, и извинить этого учителя, если он вдруг утратит на миг самообладание и чувство меры и совершит такой поступок, о котором, возможно, впоследствии пожалеет. И хотя всякие спекуляции насчет того, кому в действительности принадлежат созданные учеником картины, представляются, несомненно, нелепыми, все же можно понять, если учитель – а ведь именно он, в конце концов, обеспечивал ученика и красками, и холстами, и прочими необходимыми материалами – в столь острый момент вдруг забудет о том, что именно ученик имеет все мыслимые права на собственные работы.
При всем при том подобное высокомерие и проявление собственнических инстинктов со стороны учителя – каким бы знаменитым он ни был – несомненно, достойны сожаления. Я до сих пор время от времени вспоминаю то холодное зимнее утро перед самым началом войны и все усиливавшийся запах гари, когда я в сильнейшем волнении стоял у дверей дома Куроды – жалкой хижины, которую он снимал в районе Накамати. Запах гари совершенно определенно исходил из дома, и оттуда же доносились рыдания женщины. Я несколько раз потянул за шнурок звонка, потом громко крикнул, прося меня впустить, но ответа не последовало. Потоптавшись еще немного на пороге, я все же решился войти, но стоило мне распахнуть входную дверь, как передо мной вырос полицейский в мундире.
– Что вам нужно? – сердито спросил он.
– Мне нужен господин Курода. Он дома?
– Этого жильца забрали в полицейский участок на допрос.
– На допрос?
– Послушайте, ступайте-ка вы домой, – сказал офицер. – Не то мы, пожалуй, и вас заодно проверять начнем. Нас в данный момент интересуют все близкие знакомые данного жильца.
– Но почему? Разве господин Курода совершил какое-то преступление?
– Таким, как он, тут не место! А вы ступайте, куда шли, если не хотите тоже в участок на допрос попасть.
Из дома по-прежнему доносились женские рыдания – наверное, мать Куроды, подумал я. И услышал, как на нее кричит какой-то мужчина.
– Где здесь старший офицер? – спросил я.
– Перед вами. Вы что, хотите, чтобы я вас арестовал?
– Прежде позвольте объяснить, – с достоинством заявил я, – что моя фамилия Оно. – Офицеру мое имя явно ни о чем не говорило, так что пришлось пояснить, хотя уже и не так уверенно: – Я – тот самый человек, который и передал информацию, приведшую вас сюда. Я – Мацуи Оно, художник, член Комиссии по культуре Министерства внутренних дел. А также официальный советник Комитета по борьбе с антипатриотической деятельностью. И я считаю, что в данном случае явно возникла какая-то ошибка. Короче, я хотел бы поговорить с кем-либо из ответственных лиц.
Офицер какое-то время подозрительно смотрел на меня, затем молча повернулся и исчез в доме… Впрочем, вскоре он снова вышел на крыльцо и жестом пригласил меня войти.
Я шел за ним по квартире Куроды и повсюду видел вываленное на пол содержимое комодов и шкафов. Я заметил, что некоторые книги сложены в. отдельные стопки и перевязаны веревкой; а в гостиной даже татами был поднят, и какой-то офицер, светя себе фонариком, исследовал под ним половицы. Из-за перегородки отчетливо слышались рыдания матери Куроды и крики офицера, который ее допрашивал.
Наконец меня привели на веранду, выходившую на задний двор дома. Посреди маленького дворика горел костер, у которого стояли еще один офицер в форме и какой-то человек в штатском. Тот, что был в штатском, повернулся и подошел ко мне.
– Господин Оно? – спросил он учтиво.
Сопровождавший меня полицейский, понимая, видимо, что допустил неуместную грубость, поспешно развернулся и исчез в доме.
– Что с господином Куродой? – с тревогой спросил я.
– Его увели на допрос, господин Оно. Мы о нем позаботимся, не беспокойтесь.
Я смотрел мимо него на догорающий костер. Офицер в форме ворошил палкой золу.
– Неужели вам было приказано сжечь эти картины? – возмутился я.
– Мы всегда уничтожаем материалы подрывного характера, которые не понадобятся нам в качестве улик. А улик мы собрали достаточное количество. Весь прочий мусор мы как раз и сжигаем.
– Я ведь и понятия не имел, – пробормотал я, – что может случиться нечто подобное. Я просто предложил в комитете, чтобы кто-нибудь зашел к господину Куроде побеседовать – ради его же собственного блага. – Я не мог отвести глаз от дымящегося посреди двора кострища. – Зачем же было сжигать картины?! Ведь среди этого, как вы выражаетесь, «мусора» было немало прекрасных работ!
– Господин Оно, мы весьма благодарны вам за оказанную помощь, но теперь, когда расследование уже начато, вы должны предоставить вести его более компетентным лицам. Мы позаботимся о том, чтобы с вашим господином Куродой обошлись по справедливости.
Он улыбнулся и, вернувшись к костру, что-то сказал офицеру в форме. Тот снова ткнул палкой в догорающий костер и пробурчал себе под нос что-то насчет «всякого антипатриотического хлама».
Я точно прирос к месту и, стоя на веранде, продолжал, не веря собственным глазам, смотреть на происходящее. Но вскоре человек в штатском снова подошел ко мне и решительно заявил:
– Господин Оно, я полагаю, сейчас вам лучше вернуться домой.
– Но дело зашло слишком далеко, – возразил я. – И скажите, почему вы допрашиваете госпожу Курода? Она-то вообще никакого отношения к данному делу не имеет!
– Дело предано в полицию, господин Оно. И вас оно больше не касается.
– Но все зашло слишком далеко! И я намерен незамедлительно обсудить это с господином Убукатой. А может быть, обращусь прямо к господину Сабури.
Человек в штатском кого-то окликнул, и из дома мгновенно появился тот самый офицер, что открыл мне дверь.
– Поблагодарите господина Оно за помощь и проводите его к выходу, – велел ему человек в штатском. Затем, снова повернувшись к костру, он вдруг закашлялся и сказал с усмешкой, отгоняя дым рукой: – Ну вот, от таких отвратительных картин даже дым отвратительный!

 

Впрочем, все эти события имеют, в общем, весьма косвенное отношение к тому, о чем я только что рассказывал. То есть, насколько я помню, о событиях прошлого месяца, когда моя старшая дочь Сэцуко на несколько дней приезжала к нам в гости. Точнее, я говорил о том, как во время семейного ужина мой зять Таро всех нас ужасно смешил анекдотическими историями о своих коллегах.
Насколько я помню, обстановка за ужином была весьма приятной. Хотя каждый раз, когда Норико разливала сакэ, мне становилось неловко перед Итиро. Сначала он, правда, все поглядывал на меня через стол с заговорщицкой улыбкой, и я тоже старался улыбаться ему в ответ и вести себя как можно спокойнее. Но ужин все продолжался, а сакэ все разливали, и в итоге Итиро перестал с надеждой смотреть на меня, зато не сводил сурового взгляда со своей тетки, когда она в очередной раз наполняла наши пиалы.
Таро успел рассказать нам еще несколько забавных историй о своих приятелях с работы, когда Сэцуко заметила:
– Вы так всех нас развеселили, Таро-сан. Но я знаю от Норико, что в настоящее время ваша компания старается особенно заботиться о моральном климате среди сотрудников. И это, конечно, прекрасно – работать в такой высоконравственной атмосфере!
От этих ее слов Таро как-то сразу посерьезнел и, согласно кивнув ей, сказал:
– Это верно, Сэцуко-сан. После войны мы осуществили немало перемен, и сейчас они начинают приносить свои плоды на всех уровнях. В нашей компании все смотрят в будущее с большим оптимизмом. Лет через десять – если, конечно, все мы приложим максимум усилий, – название «Кей-Эн-Си» будут знать не только в каждом уголке Японии, но и во всех странах мира.
– Прекрасно! А еще Норико говорила мне, что руководитель вашего отдела – человек очень милый. От этого ведь моральный климат тоже очень даже зависит, верно?
– Вы совершенно правы. Но господин Хаясака – человек не только очень доброжелательный, но и необычайно энергичный и дальновидный. Уверяю вас, Сэцуко-сан: если у тебя некомпетентный начальник, это страшно всех деморализует, каким бы милым он ни был! Нет, нам, конечно, очень повезло, что нами руководит такой человек, как господин Хаясака!
– Как это хорошо! К счастью, и у Суйти в начальниках тоже человек очень способный.
– Правда? А впрочем, Сэцуко-сан, я ничего другого и не ожидал от такой знаменитой компании, как «Ниппон электрик»! Такой фирмой способны руководить только самые лучшие люди.
– Да, похоже, нам здорово повезло. Но я уверена, Таро-сан, то же самое можно сказать и о фирме «Кей-Эн-Си». Суйти всегда отзывается о ней с огромным уважением.
– Извини, Таро, – встрял в разговор я, – вы в «Кей-Эн-Си», разумеется, имеете все основания для оптимизма. Но я хочу спросить тебя еще вот о чем: действительно ли все эти послевоенные чистки и перестановки на вашей фирме дали исключительно положительные результаты? Я слышал, из старого руководства там почти никого не осталось.
Мой зять задумчиво улыбнулся, затем сказал:
– Отец, я очень ценю вашу озабоченность. Молодость и энергичность действительно далеко не всегда дают только хорошие результаты. Но, говорю совершенно откровенно, общая ревизия была нам просто необходима. Мы нуждались в новых руководителях, обладающих современными взглядами, соответствующими нынешним мировым стандартам.
– Конечно, конечно. И, не сомневаюсь, ваши новые руководители – люди в высшей степени достойные и энергичные. Но скажи, Таро, разве тебя порой не тревожит, что мы иногда чересчур поспешно стремимся следовать примеру американцев? Да я сам первым проголосую за то, чтобы раз и навсегда покончить со многими старыми методами! И все же иногда у меня мелькает мысль: а ведь порой вместе с отжившим свой век и никуда не годным мы выбрасываем на помойку и кое-что хорошее. Тебе так не кажется? Поистине, Япония порой напоминает мне малыша, который все подряд перенимает не у родителей, а у совершенно чужого дяди.
– Вы совершенно правы, отец. И я уверен, что кое в чем мы действительно проявляем чрезмерную поспешность. Но в целом нам есть чему поучиться у американцев. Возьмем, например, хотя бы вот что: в последние несколько лет – именно благодаря американцам – мы сделали колоссальные успехи в понимании таких вещей, как демократия и права личности. И знаете, отец, я чувствую, что в Японии наконец создан фундамент, на котором можно строить прекрасное будущее. А потому такие фирмы, как наша, и могут с полной уверенностью смотреть в завтрашний день.
– Как это верно, Таро-сан! – поддержала его Сэцуко. – И Суйти думает в точности так же. Он как раз недавно говорил, что после четырех лет полного хаоса наша страна наконец-то определила для себя перспективы.
Хотя моя дочь и обращалась к Таро, я отчетливо почувствовал, что слова ее нацелены на меня. Таро, похоже, тоже это понял, а потому, вместо того чтобы ответить Сэцуко, продолжил свою беседу со мной:
– Всего неделю назад, отец, и впервые со дня капитуляции я присутствовал на вечере встречи моего школьного выпуска. Там собрались представители самых разных слоев общества, и все они проявляли оптимизм в оценке нашего будущего. Наверное, именно поэтому и у всех нас в «Кей-Эн-Си» такое ощущение, что дела в стране идут как надо. И хотя я полностью понимаю ваши тревоги, отец, я все же уверен: в общем и целом уроки прошлого оказались для нас полезны, ибо указали нам путь к иному, прекрасному будущему. Впрочем, возможно, я в чем-то заблуждаюсь и прошу вас, отец, в таком случае меня поправить.
– Вовсе ты не заблуждаешься, – сказал я, улыбаясь, – и у меня нет ни малейшего желания тебя поправлять. Ты совершенно прав: ваше поколение ожидает прекрасное будущее. И все вы так уверены в своих силах! Мне остается только пожелать вам успехов!
Мой зять, похоже, хотел еще что-то сказать, но тут Итиро, протянув руку через стол, в очередной раз выразительно постучал пальцем по бутылке сакэ. Таро тут же повернулся к нему:
– Ах, Итиро-сан, вас-то нам и не хватало для нашей дискуссии! А ну-ка, скажите, кем вы станете, когда вырастете?
Мой внук некоторое время молчал, не сводя глаз с бутылки сакэ, потом недовольно глянул в мою сторону, но тут мать тронула его за плечо и шепнула:
– Итиро, дядя Таро задал тебе вопрос. Ответь ему, кем ты хочешь быть.
– Президентом «Ниппон электрик»! – громко заявил Итиро.
Мы дружно рассмеялись.
– Ну и ну! А вы уверены, что именно «Ниппон электрик», Итиро-сан? – спросил Таро. – Может быть, вам лучше возглавить нашу компанию, «Кей-Эн-Си»?
– Нет, «Ниппон электрик» – самая лучшая компания в мире!
Мы снова рассмеялись.
– Ах, как это печально для «Кей-Эн-Си»! – воскликнул Таро. – Ведь вы, Итиро-сан, – как раз такой человек, который через несколько лет нашей компании будет просто необходим!
Этот шутливый разговор, похоже, отвлек Итиро от мыслей о сакэ; он веселился вместе со всеми и громким хохотом старательно поддерживал взрослых, стоило им начать над чем-то смеяться. И лишь под конец ужина мой внук как бы невзначай спросил:
– А что, сакэ вы уже допили?
– Да, бутылка пуста, – сказала Норико. – Но, может быть, Итиро-сан соизволит выпить апельсинового сока?
Но Итиро очень вежливо и с большим достоинством отверг данное предложение и снова повернулся к Таро, который что-то ему объяснял. Несмотря на внешнее спокойствие Итиро, я остро чувствовал, как сильно он разочарован. Меня вдруг охватило раздражение: неужели Сэцуко так трудно проявить чуть больше понимания к чувствам своего сына!
Лишь через час у меня появилась наконец возможность поговорить с Итиро наедине – когда я зашел в маленькую комнату, чтобы пожелать ему спокойной ночи. Свет у его постели еще горел, но Итиро уже лежал под одеялом на животе, сонно прижавшись щекой к подушке. Я выключил свет и обнаружил, что сквозь неплотно закрывающиеся жалюзи в комнату просачиваются лучи света из окон дома напротив. Было слышно, как в гостиной над чем-то смеются мои дочери. Я опустился на колени рядом с Итиро, и он спросил у меня тихонько:
– Дед, а тетя Норико совсем пьяная?
– Вряд ли. Ей просто весело, вот она и смеется.
– Нет, она, наверно, все-таки пьяная. Тебе не кажется?
– Ну, может быть, совсем чуть-чуть. Хотя в этом нет ничего плохого.
– Женщины совсем не умеют пить сакэ, верно? – И он хихикнул в подушку.
Я тоже засмеялся и сказал:
– Знаешь, Итиро, ты не расстраивайся, что сегодня так получилось. Какая разница, сегодня ты попробуешь сакэ или завтра. А скоро ты станешь совсем большим и сможешь тогда пить столько сакэ, сколько захочешь.
Я встал и подошел к окну, надеясь поплотнее закрыть жалюзи. Я несколько раз раскрыл и закрыл их, но пластинки прилегали неплотно, и на стены и потолок комнаты по-прежнему падали яркие полосы света.
– В общем, Итиро, я думаю, тебе действительно не стоит огорчаться, – снова сказал я.
Он ответил не сразу. А потом вдруг прошептал:
– Это ты, дедушка, не расстраивайся.
– Я? А я-то почему, Итиро?
– Ты не расстраивайся, дед! А то будешь расстраиваться и уснуть не сможешь. Старым людям нужно как следует спать, не то они заболеть могут.
– Ах, вот оно что! Ну, тогда понятно. Спасибо за заботу. Обещаю тебе, дорогой, что ни за что не буду расстраиваться. Но и ты тоже не расстраивайся. Ведь и впрямь – из-за чего тут расстраиваться-то?
Итиро промолчал. Я предпринял еще одну попытку как следует закрыть жалюзи. Потом сказал:
– Но если бы ты, Итиро, сегодня действительно потребовал, чтобы тебе обязательно дали попробовать сакэ, то я бы взял бутылку и налил тебе капельку. И все же я думаю, что на этот раз мы с тобой правильно поступили, позволив женщинам настоять на своем. Их ведь тоже из-за пустяков не стоит расстраивать, верно?
– Иногда дома, – сказал Итиро, – папа хочет что-нибудь сделать, а мама говорит, нельзя. Иногда даже папа с мамой не может спорить!
– Вот как? – со смехом удивился я.
– Так что ты, дед, не расстраивайся.
– А нам обоим не из-за чего расстраиваться! – Я отошел от окна и снова опустился на колени возле его постели. – А теперь, Итиро, постарайся все-таки уснуть.
– А ты, дед, останешься у нас ночевать?
– Нет, я скоро домой пойду.
– А почему ты не можешь здесь остаться?
– Здесь места мало, Итиро. Ты вспомни, какой огромный у дедушки дом, – и он там совсем один живет.
– А ты придешь завтра на вокзал нас проводить?
– Конечно приду, Итиро. Обязательно! Да и ты, конечно, вскоре снова к нам в гости приедешь.
– Ты, дед, только не расстраивайся, что не сумел уговорить маму дать мне сакэ попробовать, ладно?
– Ладно. Похоже, ты очень быстро взрослеешь, Итиро! – усмехнулся я. – Ты станешь хорошим человеком, когда вырастешь. И может быть, действительно возглавишь «Ниппон электрик». Или еще какую-нибудь такую же большую фирму. А теперь давай помолчим, и ты постараешься уснуть.
Я еще несколько минут посидел возле Итиро, тихонько отвечая ему, если он о чем-то спрашивал. По-видимому, как раз в эти минуты, ожидая, пока заснет мой внук, и прислушиваясь к взрывам смеха, доносившимся из соседней комнаты, я и начал перебирать в памяти подробности того разговора, что утром состоялся у нас с Сэцуко в парке Кавабэ. Такая возможность представилась мне, пожалуй, впервые за весь день, и только теперь до меня дошла вся оскорбительность слов Сэцуко. В общем, когда мой маленький внук наконец уснул и я снова вышел в гостиную, присоединившись к остальным, я был, видимо, в сильнейшем раздражении на свою старшую дочь, и это, понятно, отразилось на моем разговоре с Таро, состоявшемся, едва я уселся за стол:
– Это ведь очень странно, если задуматься: мы с твоим отцом знаем друг друга уже лет шестнадцать, но подружились только в прошлом году!
– Действительно, странно, – кивнул зять. – Но я думаю, так часто случается. Всегда бывает много соседей, с которыми только здороваешься. Вообще-то жаль, если подумать.
– Но ведь мы-то с доктором Сайто были не просто соседями, – сказал я. – Мы оба имели отношение к миру искусства и прекрасно знали о репутации друг друга. И тем более жаль, что ни он, ни я с самого начала не предприняли никаких попыток познакомиться поближе. А ты что об этом думаешь, Таро?
И я бросил взгляд на Сэцуко, желая убедиться, что она слушает.
– Да, действительно очень жаль, – согласился Таро. – Но, в конце-то концов, вам все-таки удалось стать друзьями, верно?
– Но я-то хотел сказать, Таро, вот о чем: особенно обидно, что мы не подружились раньше, именно потому, что все это время мы были полностью осведомлены о месте другого в мире искусства.
– Да, это вот действительно жаль, – повторил Таре- Казалось бы, если двое соседей – коллеги и к тому же люди достаточно известные, то между ними непременно должны возникнуть близкие отношения. Но очень часто так не выходит – оттого, видимо, что жизнь сейчас такая суматошная, все по горло заняты своими проблемами.
Я с некоторым удовлетворением посмотрел на Сэцуко, однако дочь моя абсолютно ничем не показала, что понимает важность слов Таро. Впрочем, она, возможно, и вовсе нас не слушала; хотя мне лично показалось, что не только внимательнейшим образом слушала, но и все поняла и просто из гордости не пожелала поднять на меня глаза, получив подтверждение того, как сильно перестаралась со своими инсинуациями сегодня утром в парке Кавабэ.
А утром, как я уже рассказывал, мы с ней неторопливо брели по широкой центральной аллее парка, наслаждаясь красотой осенних деревьев, беседовали о том, как Норико привыкает к супружеской жизни, и единодушно пришли к выводу, что, судя по всему, она действительно вполне счастлива.
– До чего же это приятно! – воскликнул я. – А ведь я уже начал всерьез тревожиться насчет ее будущего. Зато теперь, похоже, все у нее складывается как нельзя лучше. Таро – прекрасный человек. Вряд ли можно было надеяться отыскать ей лучшего супруга.
– Да, просто невозможно себе представить, – с улыбкой кивнула Сэцуко, – что всего год назад мы так из-за нее беспокоились!
– Но все получилось просто отлично! И знаешь, Сэцуко, я очень благодарен тебе за помощь и участие. Ты оказала сестре неоценимую поддержку, когда все складывалось не так хорошо.
– Да что ты, папа! Моя-то помощь как раз была очень мала, ведь живу я так далеко от вас!
– И за совет тебе тоже спасибо, – рассмеялся я. – Помнишь, как в прошлом году ты завела разговор насчет «превентивных мер»? Как видишь, я этим твоим советом не пренебрег.
– Извини, папа, каким советом?
– Ну ладно, Сэцуко, я и так знаю, что ты – девочка тактичная. И прекрасно понимаю, что в моей карьере имелись определенные аспекты, гордиться которыми мне нет причин. Да я, собственно, почти все свои ошибки открыто признал – во время «ми-аи», как ты и предлагала.
– Извини, папа, но я никак не пойму, о чем ты?
– Разве Норико не рассказывала тебе, как прошли ее смотрины? Именно в тот вечер я решил приложить все усилия, чтобы то, что касается моей личной карьеры, больше никогда не служило препятствием на ее пути к личному счастью. Должен заметить, что поступил бы так в любом случае, но все же спасибо тебе за совет, который ты дала мне в прошлом году.
– Прости, папа, но я не помню, чтобы в прошлом году я давала тебе какие-то советы. О том, как прошли смотрины, Норико мне действительно не раз рассказывала. Мало того, она написала мне сразу же после «миаи», потому что ее страшно удивило то, что ты, папа, сказал в тот вечер… о себе самом.
– Ну да, наверное, ее это удивило. Норико ведь всегда недооценивала своего старого отца. Но я отнюдь не принадлежу к тому сорту людей, которые способны позволить родной дочери страдать только потому, что из гордости не желают признавать собственные ошибки.
– Норико писала, что в тот вечер ты, папа, всех просто озадачил своим поведением. Не только ее, но и всех Сайто. И никто так толком и не понял, что именно ты хотел сказать. Суйти тоже выразил недоумение, когда я прочитала ему письмо Норико.
– Нет, это просто удивительно! – со смехом воскликнул я. – Как же так? Ведь ты, Сэцуко, сама в прошлом году подталкивала меня к подобному шагу, намекая на необходимость «предварительных мер», чтобы мы не споткнулись с Сайто, как до того с Миякэ. Разве ты не помнишь?
– Я действительно стала ужасно забывчивой и боюсь, папочка, что совершенно не помню, что я там такое тебе говорила.
– Но, Сэцуко, этого же просто не может быть!
Сэцуко вдруг остановилась и воскликнула:
– До чего все-таки прекрасны осенью клены!
– Да, детка, – сказал я. – А чуть позднее они будут еще красивее.
– Они и сейчас просто потрясающие! – улыбнулась моя дочь, и мы с ней пошли дальше. Она довольно долго молчала, потом вдруг сказала: – Между прочим, папа, мы вчера вечером болтали с Таро о разных вещах, и он совершенно случайно упомянул о каком-то разговоре, который вы с ним вели как раз на прошлой неделе. О том композиторе, что недавно с собой покончил.
– Юкио Нагути? Да-да, я припоминаю этот разговор. И мне показалось, что Таро считает самоубийство этого человека бессмысленным.
– Таро-сан просто немного встревожило то, что ты, папа, чересчур близко к сердцу принимаешь смерть господина Нагути и, мало того, даже проводишь некую параллель между его карьерой и своей собственной. Да и все мы тоже встревожились, когда услышали об этом. Откровенно говоря, папа, в последнее время, особенно после твоего выхода на пенсию, нас несколько беспокоит, что ты так часто бываешь в каком-то подавленном настроении. Я засмеялся:
– Ну, так успокойтесь! Поверь, Сэцуко, мне ни на секунду даже в голову не приходило совершить то, что совершил господин Нагути.
– Насколько я понимаю, – продолжала Сэцуко, – песни господина Нагути становились все более популярными в нашей стране с каждым новым витком милитаризации. Видимо, именно потому он полагал, что просто обязан разделить ответственность за эту войну с генералами и политиками. Только ты, папа, ошибаешься, если и тебе в голову хотя бы иногда приходят подобные мысли. Ты ведь, в конце концов, был художником.
– Позволь мне еще раз заверить тебя, Сэцуко: я никогда не задумывался о возможности для себя такого поступка, какой совершил Нагути. Но в то же время я и не слишком горжусь тем, что, будучи тогда человеком тоже до некоторой степени влиятельным, использовал свое влияние в целях, имевших поистине ужасный конец.
Дочь, похоже, задумалась над моими словами. Помолчав, она сказала:
– Прости, папа, но все-таки, наверное, важно смотреть на определенные вещи под правильным углом зрения. Ты, папа, написал несколько замечательных картин и, несомненно, считался в свое время одним из наиболее известных и влиятельных художников. Но твои работы, папа, вряд ли имеют отношение к тем куда более сложным вещам, о которых мы только что говорили. Ты художник, ты просто изображал окружающую тебя действительность. И должен перестать думать о том, что при этом совершал какие-то страшные ошибки.
– Ну, Сэцуко, этот твой совет совершенно непохож на прошлогодний. Тогда, кажется, ты возлагала ответственность за все на мое прошлое.
– Прости, папа, но я могу лишь повторить: я совершенно не понимаю твоих намеков по поводу того, что произошло в прошлом году на смотринах Норико. Честное слово, для меня просто тайна – какое отношение твоя, папа, карьера должна была иметь к брачным переговорам. Во всяком случае, никого из семейства Сайто этот вопрос, по-моему, совершенно не тревожил, но, как мы с Норико и говорили тебе, их всех весьма озадачило твое неожиданное выступление во время «миаи».
– И это в высшей степени удивительно! Дело в том, Сэцуко, что мы с доктором Сайто знакомы очень давно. И он, будучи одним из самых известных критиков-искусствоведов, наверняка имел представление о том, как в те годы развивалась моя карьера и каковы наиболее прискорбные ее аспекты. А потому – в связи с грядущими событиями – я счел честным и справедливым полностью прояснить свое отношение к некоторым своим деяниям прошлого. И я абсолютно уверен: доктор Сайто высоко оценил этот мой поступок.
– Извини, но, судя по тому, что сказал мне Таро-сан, доктор Сайто никогда ничего толком не знал о том, как ты строил свою карьеру. Он, разумеется, всегда знал, что ты, папа, его сосед. Но, похоже, до прошлого года и понятия не имел, что ты вообще имеешь какое-то отношение к миру искусства, – во всяком случае, до тех пор, пока вы не начали брачные переговоры.
– А вот тут ты глубоко заблуждаешься, Сэцуко, – усмехнулся я. – Мы с доктором Сайто друг о друге знали давно и частенько, встретившись на улице, обменивались новостями, касавшимися как раз мира искусства.
– Ну, тогда я, конечно же, ошибаюсь. Прости, папа. И все-таки мне очень хотелось бы подчеркнуть, что никто и никогда не рассматривал твое, папа, прошлое с позиций обвинения. И мы все очень надеемся, что ты перестанешь наконец думать о себе так, как некоторые люди вроде того несчастного композитора.
Я не стал настаивать на продолжении этого спора. Помнится, мы с Сэцуко вскоре принялись обсуждать какие-то повседневные вопросы. И все же моя дочь, несомненно, серьезно заблуждалась относительно того, о чем говорила со мной в то утро. Совершенно невозможно, например, чтобы доктор Сайто все эти годы действительно ничего не знал о моей репутации как художника. И когда я в тот вечер, после нашего семейного ужина, попытался заставить Таро хотя бы косвенно подтвердить мою правоту, то затеял это исключительно ради Сэцуко; ведь сам я никаких сомнений на сей счет никогда не имел. И я отлично помню тот солнечный день, лет шестнадцать назад, когда я как раз поправлял изгородь возле нашего нового дома, а доктор Сайто остановился рядом со мной и, прочитав мою фамилию на стойке ворот, сказал: «Для нас большая честь иметь в соседях такого знаменитого художника, как вы». Я совершенно отчетливо помню эту встречу. Нет, Сэцуко, конечно же, ошибается.
Назад: Апрель, 1949
Дальше: Июнь, 1950