~~~
Радуясь солнцу ранней весны, Джин и Дункан Кэмбесы сидели в кафе-ресторане в приморском городке на юге Франции. Оба выглядели прекрасно. Лица беззаботные; Дункан сбросил несколько килограммов. Они нашли, а потом и купили совсем недалеко от того места, где сейчас сидели, в точности такой старинный живописный каменный фермерский дом, какой искали. Конечно, с ним еще предстояло порядком повозиться, но после ремонта это будет просто чудо. Пока же они остановились в отеле.
Солнце заметно грело, но с моря тянул прохладный ветерок, и они оделись потеплей, на Дункане была старая куртка из ирландского твида, на Джин просторный пушистый пуловер. Они сидели на террасе, под шпалерой, увитой начинавшим распускаться виноградом, и пили белое местное вино. Скоро они пойдут внутрь и будут наслаждаться долгим, очень хорошим ланчем с красным местным вином и с коньяком под занавес. С того места, где они сидели, им открывался вид на небольшую крепкую гавань с короткими мощными волнорезами и широкими причалами из огромных серых каменных блоков, крутобокие изящные рыбацкие лодки и тихо покачивающиеся мачты стройных яхт.
Джин и Дункан смотрели друг на друга, погруженные в молчание, как часто бывало теперь, в степенное безмятежное молчание, прерываемое вздохами с легким подергиванием, похожим на то, как это делают отдыхающие животные, потягивающиеся в приятной истоме. Они сбежали наконец. Будучи теперь вдалеке ото всех, они чувствовали превосходство над теми, кто мог осуждать их или нагло любопытствовал по поводу их благополучия. Их любовь друг к другу выжила. Об этом, что безусловно было главным, больше того, самой сутью их новой жизни, оба думали непрерывно, но выражалось это без слов, в безмолвных взглядах, в смущенных объятиях, в радости соития, в их новом доме, в том, что они были во Франции, в застольях, в прогулках по окрестностям, в том, что они неразлучно были вместе. Они постоянно обращали внимание друг друга на что-то интересное, очаровательное, красивое, гротескное вокруг них, беспрестанно шутили и смеялись.
Их молчание еще скрывало и то, что каждый из них недоговаривал. Существовали вещи, касаться которых было немыслимо; обоих кошмарные тайны заставляли временами содрогаться от страха и ужаса, испытывать глубокое волнение, и нужны были усилия, чтобы нести это невыразимое бремя. Джин не рассказала Дункану ни о том, почему ее машина разбилась на Римской дороге, ни о признаниях Тамар о вечере с Дунканом и существовании, потом несуществовании ребенка, ни о найденной записке Краймонда насчет дуэли и ее звонке Дженкину. Так что Джин знала, что знал Дункан, но не знал, что она это знает, а еще то, чего Дункан не знал. Дункан не рассказал Джин о том вечере с Тамар, промолчал и о обстоятельствах смерти Дженкина, о которых она так и осталась в неведении. Ни Джин не пришло в голову, что Дункан в конце концов мог пойти к Краймонду, ни Дункану, что Джин могла обнаружить краймондовскую записку. Джин считала, что маловероятно, чтобы Тамар когда-нибудь решилась рассказать Дункану о ребенке. Она была уверена, что Тамар захочет скрыть от него эту ужасную историю и у нее хватит порядочности, чтобы не доставлять Дункану ненужную боль. Она также была уверена, что Краймонд словом не обмолвится о том, что произошло на Римской дороге. Дункан же думал, что Краймонд никогда не признается, как погиб Дженкин. Краймонд был человеком в высшей степени способным держать язык за зубами и к тому же счел бы делом чести не возлагать на Дункана вину за то, в чем сам виноват более его. Краймонд устроил этот смертельный спектакль и вовлек в него Дункана, и в итоге все кончилось смертью Дженкина. Ради собственного спасения, а также из уважения к Дункану он будет молчать. То, что был заряжен только один револьвер, часто было предметом размышлений Дункана: размышлений, но не подозрений. Для Дункана все было окончательно ясно: Краймонд не собирался убивать его, нет, хотел убить себя руками Дункана, дать тому такой шанс. Краймонд положил револьверы после того, как они бросили жребий. Дункан предоставил случаю распорядиться, кто из них где встанет. Он вспомнил слова Краймонда: «Нужно иметь привычку к оружию, чтобы наверняка убить кого-то даже с близкого расстояния». Краймонд хорошо подготовился и хотел, чтобы все было по правилам. Возможно, он полагал, что добьется своего в любом случае. Если он умрет, то избавится от жизни, которая, вероятно, теперь не представляла для него никакой ценности после того, как он закончил книгу, и предоставит Дункану объяснять то, что выглядело бы как высокомотивированное убийство. Если же останется жив в соответствии с какими-то извращенными расчетами своего извращенного ума, то избавится от Дункана, поскольку они окончательно расквитаются друг с другом, разойдутся навсегда. Дункан понимал этот расчет; больше того, его это как будто тоже устраивало. Незавершенное дело будет завершено. Он даже, проснувшись как-то утром, поймал себя на том, что больше не ненавидит Краймонда.
Несмотря на все имеющиеся у них основания не касаться запретных тем, все же для вида, словно то была игра, которую они должны были вести недруг против друга, а в паре, Джин и Дункан часто разговаривали о Краймонде. Через это, как они молча соглашались, надо было пройти. Потом они перестанут упоминать его имя. О Дженкине они думали много, но говорить не говорили. По странному совпадению, оба обходили молчанием смерть Дженкина, потому что оба считали себя виновными в ней. Телефонный звонок Джин заставил Дженкина помчаться к Краймонду, палец Дункана нажал на курок. Ирония судьбы, которую они никогда не поймут.
— Беда Краймонда была в том, что он был лишен чувства юмора, — сказала Джин. Они всегда говорили о нем в прошедшем времени.
— Начисто лишен, — подхватил Дункан. — В Оксфорде он был ужасно серьезным и сосредоточенным. Он да Левквист были знамениты этим. Левквист тоже страдал отсутствием чувства юмора. Думаю, он настолько погрузился в греческую мифологию, что ничего другого для него попросту не существовало. Он все время жил в каком-то греческом мифе и видел себя его героем.
— Видимо, древние греки не знали чувства юмора.
— Почти. Аристофан на самом деле не смешон, и вообще в греческой литературе не найти ничего подобного юмору Шекспира. Их солнце было слишком ясным, а чувство рока слишком сильным.
— Они были чересчур довольны собой.
— Да. И слишком боялись богов.
— А действительно ли они верили в тех богов?
— Они определенно верили в сверхъестественные существа. Были страшно суеверны, в возвышенном смысле.
— Напоминает Краймонда. Он тоже был возвышенным и суеверным.
— Первая работа, которую он опубликовал, была о мифологии.
Они помолчали минутку. Разговаривая о Краймонде, они никогда не упоминали книгу.
— Когда приедет Джоэл, давай отправимся в Грецию, — предложила Джин.
Джоэл Ковиц в своих путешествиях, а он любил путешествовать, благоразумно избегал Лондона, пока у Джин длился ее второй «краймондовский период». Не то чтобы Джоэл придерживался какой-нибудь теории о прочности или непрочности ее новой ситуации. Просто он знал, когда будет желанным гостем, а когда нежеланным; он изучал письма Джин (в последнее время она регулярно писала ему), ожидая знаков, свидетельствующих, что она действительно хочет снова видеть его. На его любящий взгляд, читать письма Джин было ужасно, почти всегда это были почтительные отписки: здорова, Краймонд тоже, он работает, погода отвратительная, с любовью и т. д. Словно письма из тюрьмы, думалось ему, словно прошедшие цензуру. Он отвечал тактично, рассказывал о своих делах в своей обычной манере, остроумно (он был мастер в эпистолярном жанре), и не задавал вопросов. На самом деле ему очень хотелось навестить ее, и не только ее, но и Краймонда, которого уважал как человека выдающегося и замечательного, куда более достойного и интересного, чем муж Джин. В их переписке наступила долгая пауза. Потом пришло совершенно иное письмо. Джин опять с Дунканом, они собираются жить во Франции, она надеется, что он скоро приедет к ним. Джоэл, который все время думал и беспокоился о дочери, коротко вздохнул, сожалея о Краймонде (если б только она подцепила этого парня в Кембридже), и обрадовался, что письмо дышало жизнью, надеждой, и его языку, новому, искреннему.
— Нам надо быть уверенными, что рабочие точно знают, что делать, когда мы уедем.
— Я еще не выбрала плитку для кухни, — сказала Джин. — Джоэл не должен приезжать сюда, не хочу, чтобы он видел дом, пока работы не будут окончательно закончены. Можно встретиться в Афинах, побыть там с ним недельку и отправиться в Дельфы.
— Чудесно будет вновь оказаться в Афинах.
Насчет Дельф Дункан сомневался. Опасный бог, возможно, еще обретается там. Дункан, как шотландец, был несколько суеверен. Он не хотел, чтобы какие-то непонятные силы влияли на их жизнь, не хотел, чтобы что-то волновало Джин. Ее состояние заботило его, как состояние человека, который приходит в себя после кратковременного помешательства.
— Полагаю, ты отделалась от Роуз? — спросил Дункан.
— Да.
Джин и Дункан на короткое время останавливались в Париже у его давних друзей по дипломатической службе, и Джин, повинуясь внезапному порыву, написала оттуда теплое письмо Роуз. Письмо очень короткое, без каких-то подробностей, просто как знак, символ или тайная эмблема, кольцо, или талисман, или пароль, подтверждающее их неизменную дружбу и любовь. Роуз, конечно, ответила немедленно, спрашивая, нельзя ли ей присоединиться к ним. К тому времени Джин и Дункан уже уехали из Парижа, и письмо Роуз, такое же короткое, такое же символическое, последовало за ними на юг. Джин ответила, чтобы та не приезжала. Конечно, их дружба вечна. Но она была не уверена, когда и где ей захочется вновь увидеться с ней. Они пережили Ирландию, скорей всего пережили бы это и сейчас. Но Джин не чувствовала никакого желания опять ловить на себе любящие взгляды, ни вести новые интимные разговоры. Потом, конечно, потом, когда будет готов их чудесный дом, к ним будут приезжать. Роуз и Джерард, старые их друзья… как мало их осталось… новые друзья, если таковыми обзаведутся, умные и занимательные знакомые.
Смогут ли они с их истерзанными душами обрести теперь покой, реально ли все это, спрашивала она себя: дом, Дункан, сидящий рядом, такой спокойный и красивый, похожий на льва, как когда-то. Слава богу, пить стал меньше и французская еда ему на пользу. Летом станем плавать каждый день. Будет ли все это? Действительно ли она перестала любить Краймонда? Она часто задавалась такими вопросами, не потому, что сомневалась, но чтобы убедить себя в реальности своего избавления. Но было и печально, очень печально. Смерть Дженкина оборвала какую-то связь, убила последнюю иллюзию — или одну из последних. Конечно, Краймонд не убивал его. Но был причиной его смерти. Джин не позволяла себе задумываться над этим совершенно непостижимым таинственным случаем, что-то в рассказе Краймонда, хотя она верила ему, оставалось загадкой. Как если бы Краймонд убил себя. Так в известной степени Дженкин достиг чего-то своей смертью, он умер ради нее, думала она. Да, это безумие так говорить, но все, кто связан с Краймондом, безумны. И каким-то образом она тоже убила его, не просто тем, что позвонила ему, а тем, что не смогла убить Краймонда там, на Римской дороге. Как странно думать, что еще чуть-чуть, и ее не было бы здесь. Что он замышлял? Свернул бы в сторону в последний момент, думал ли, что она это сделает? Хотел подвергнуть себя испытанию, чтобы освободиться, если выживет? Не был ли договор о совместном убийстве чисто символическим, поскольку он знал, что она испугается и так их отношениям будет положен конец, поскольку ее любовь даст слабину, милосердным способом избавиться от нее, символическим убийством? Если она выдержит испытание, то умрет, если не выдержит, он бросит ее. Но и он мог умереть, возможно, он и хотел умереть, он предложил ей себя в жертву, а она не приняла ее. Он действительно пошел ва банк, для него рискованная игра была религиозным обрядом, экзорцизмом, он хотел покончить с их любовью или с их жизнью и предоставил богам решать это. Он очень часто говорил, что их любовь невозможна — и все же любил ее, несмотря ни на что. Иногда она видела его во сне, видела, что они примирились, — и в момент пробуждения, когда она понимала, что это лишь сон, глаза ее наполнялись слезами. Когда на том поле он сказал: иди, удачи тебе, мы больше никогда не увидимся, это говорила его любовь, его яростная любовь, готовая убить их обоих. Могла ли такая любовь кончиться? Не должна ли она была просто превратиться во что-то тихое, сонное, темное, как какой-то крохотный неподвижный организм, который способен лежать в земле, не сознавая, жив ли он или мертв. Все прошло, думала она, гоня от себя эти грустные картины, все кончено. Теперь она живет новой жизнью, под знаком счастья. Она никогда не переставала любить Дункана — а теперь у них есть дом, и она скоро снова увидит отца. О, пусть их души, такие истерзанные, найдут теперь покой.
Дункан думал: им так спокойно вместе, так бестревожно — но не потому ли, что они оба мертвы? Дункан не мог понять, пережил ли он все это лучше, чем ожидал, возможно, даже лучше всех остальных, или он просто уничтожен. Он часто чувствовал себя совершенно разбитым, раздавленным, рассыпавшимся, как большая фарфоровая ваза, разлетевшаяся на мелкие осколки, которые ни за что и никогда не собрать. Но чаще он чувствовал, что его основа уцелела, крепкая, злая, ироничная основа. То, что от него осталось, не собиралось страдать! Бесчувственность была его спасением. Он столько страдал из-за Джин и теперь решил положить этому конец. Наверное, мир уже рухнул, наверное, мир рухнул в тот роковой миг в полуподвальной комнате Краймонда или той летней ночью, когда он увидел Джин танцующей с Краймондом. Наверное, то, что есть сейчас, — это жизнь после смерти. Огромных кусков его души больше не существовало, его душа была опустошена, он жил с половиной, с долей души, как живут с одним легким. То, что осталось, почернело, высохло, съежилось до размеров пальца. И все же он еще намеревался и упрямо надеялся быть счастливым и обязательно сделать счастливой Джин. Возможно, в нем всегда присутствовала эта жесткость, злость, которую успокаивала и убаюкивала его любовь к ней, беззаветная его любовь, должная, так казалось, изменить мир, и женитьба на ней, богатой красивой и умной Джин Ковиц, чего жаждало столь много мужчин. Может, вот за эту каплю тщеславия в своей великой любви он и расплачивался сейчас? Он любил Джин, «простил» ее, но уязвленное тщеславие нуждалось в удовлетворении. Не станет ли он в конце концов демоном, вырвавшимся на свободу? Очень странно, но иногда он чувствовал, что Джин откликается на эту демоническую свободу, неосознанно подхватывает, словно учась у того нового и худшего, что проявилось в нем.
А порой его изумляло собственное спокойствие, мягкость, деловитость, даже жизнерадостность. Он любил жену и был счастлив, любя ее. Он чувствовал усталость, усталость расслабленную, а не безумную. Он получал удовольствие от нового дома и был способен раздумывать над тем, где лучше разместить бассейн, даже просыпаясь ночью. И все же не забывал о призраках и ужасах, черных фигурах, сопровождавших его и рядом с которыми чувствовал себя крохотным и ничтожным. Наверное, они просто будут так сопровождать его до конца жизни, не причиняя ему больше вреда, — или их близость сведет его с ума? Сможет ли он жить дальше, сознавая, что в любой момент… Что будущее сохранит от этого понятного страдания? Возникнет ли вновь в его жизни Краймонд, не возвратится ли неизбежно и безжалостно спустя несколько лет? Джин даже сказала ему — но как нечто вообще, чувствуя, что должна иметь возможность говорить что угодно: «Предположим, я снова сбегу с Краймондом, ты простишь меня, примешь обратно?» — «Да, — ответил Дункан, — прощу и приму тебя обратно», — «Хоть семь раз?» — «Хоть семьдесят семь». Джин сказала: «Я должна была спросить тебя. Но моя любовь к Краймонду умерла, с ней покончено». Правда ли это, со смирением думал Дункан, откуда у нее такая уверенность, стоит Краймонду свистнуть, и она побежит к нему. Семьдесят семь раз — это очень уж много. Если их оставят в покое, не устанет ли он скоро беспокоиться о Джин и Краймонде? У него есть о чем думать: дом, где он будет спокойно писать мемуары, а Джин посадит сад и примется за поваренную книгу, о которой все время говорит, и, может быть, они поездят по окрестностям и составят путеводитель или станут путешествовать и описывать свои поездки по разным странам. Его продолжали посещать мысли, не навязчивые, о смерти Дженкина. Он не чувствовал ни малейшего желания или необходимости рассказывать кому-либо о том, что произошло на самом деле. Если людям хочется думать, что Краймонд убил Дженкина, это их дело, к тому же это не слишком далеко от истины. Он только недавно совершил забавный маленький обряд. Когда он оставил Краймонда разбираться с мертвым телом и полицией, он унес собой в кармане пять залитых свинцом гильз, которые вынул из револьвера, из которого убил Дженкина. Он не мог решить, что с ними делать. Если подозрение пало бы на него, эти странные гильзы могли бы доставить неприятности и послужить возможным доказательством. Надо было избавиться от них, но в Лондоне безопасно сделать это было до смешного трудно. Он захватил их с собой во Францию и в итоге, остановив машину в пустынном месте вдалеке от их фермерского дома, пока Джин устраивала пикник на травке, отошел в сторонку и бросил их в глубокую речную заводь. Ощущение гладких тяжелых гильз в руке вызвало мысль о теле Дженкина. Это было похоже на погребение в море.
Да, он понимал, почему Краймонд должен был послать ему вызов, повинуясь нервному порыву, неодолимому желанию, подобному неодолимому желанию тореадора коснуться быка. Женщина ушла, драма разыгрывалась между ним и Дунканом. Краймонд никогда не любил быть должником, неизменно расплачивался, был азартным игроком, боялся богов. Ему свойствен был жест, каким он распахивал рубаху на груди, — это был обряд очищения, изгнание чего-то, что, как вина у греков, было формальным и неизбежным, и от чего освобождало только повиновение и покорность божеству. Но почему Дженкин должен был умереть? Краймонд предложил себя в жертву Дункану, но Дункан убил Дженкина. Так Дженкин умер за него, вместо него, он должен был умереть, чтобы Краймонд мог жить? В том ли состояло глубинное пособничество Дункана Краймонду, чтобы убить его, не убивая? Но то, что он не убил Краймонда, привело к убийству Дженкина. Может, даже, в каком-то смысле, преднамеренному убийству? Дункан каждый день вспоминал темное красное отверстие во лбу Дженкина и звук, с каким ударилось об пол его тело. Вспоминал особое тепло его лодыжек и носков, когда волок тело по полу, и как потом переступал через него, в бешеной спешке наводя порядок в комнате. Вспоминал слезы Краймонда. А еще среди этих воспоминаний спрашивал себя, заглядывая в глубину своей души, не представлял ли он в своих играх с оружием, как убивает кого-нибудь именно так, точно в лоб? Может, старая садистская фантазия всплыла спустя много лет, чтобы подтолкнуть его руку; и он оказался готов к этому из-за других былых вещей, вроде давнишней ревности к Дженкину, сохранившейся с оксфордских времен. После смерти Синклера Джерард искал утешения не у Дункана, а у Дженкина. За долю секунды до того, как нажать на курок: не возникло ли у него решение? Дункан хотел убить Краймонда… но понял, что не может… потому что боится… потому что на деле не хочет… но должен выместить свое чувство мести на ком-то… кто-то обязан умереть. Так, не находя сил убить того, кого ненавидят, убивают его собаку.
— Твой глаз выглядит лучше, — сказала Джин, которая внимательно глядела на него. — Я бы даже сказала, что уже почти ничего не заметно. Ты хорошо им видишь?
— Пожалуй… или так кажется… в умных старых мозгах все корректируется, это часто бывает.
— Все у нас подкорректируется, — сказала Джин.
Они улыбнулись друг другу устало, понимающе.
— Не помню, — продолжала она, — когда это случилось у тебя с глазом. Так не всегда было.
— А, да давным-давно, еще до нашей поездки в Ирландию. — Чем-то этот разговор неожиданно натолкнул Дункана на мысль, что сейчас подходящий момент рассказать Джин об истории с Тамар. Хорошо будет облегчить душу. — Должен тебе покаяться в одном пустяке… это связано с Тамар… у меня было с ней мимолетное приключение, некоторым образом любовное, как-то вечером, когда ты сбегала, а она заглянула меня утешить.
— С Тамар! — воскликнула Джин. — С этим славным чудесным ребенком! Как ты мог! — Она почувствовала непредвиденное облегчение, услышав неожиданное заявление Дункана, словно полуправдивое полупризнание могло как-то «пойти им на пользу». — Надеюсь, ты не позволил себе ничего такого, что огорчило бы ее?
— О, вовсе нет. Ничего, собственно, и не было. Она просто обняла меня, чтобы подбодрить. Я был очень несчастен и тоже обнял ее. Был тронут ее сочувствием. Не обижал. Ничего больше не было.
Что за милый старый лжец, подумала про себя Джин. Конечно, допрашивать его она не станет, и сказала:
— Полагаю, она была польщена.
— Скорее я был польщен! Для нее это, наверное, вообще ничего не значило. Не сердишься на меня?
— Нет. Конечно нет. Я никогда не стану сердиться на тебя. Я же тебя люблю.
Она подумала, что, если бы Тамар не пришла и не рассказала о Дункане и ребенке, ей бы в голову не пришло заглядывать в стол Дункана, звонить Дженкину и посылать его к Краймонду. Если бы Дункан не соблазнил Тамар, Дженкин был бы сейчас жив. Если бы она сама не сбегала от Дункана, он бы не стал соблазнять Тамар. Это все ее вина, или его, или вина Тамар, или это судьба, что бы это ни значило? Какая иногда на нее накатывает усталость. Как если бы Краймонд разрушил что-то в ней. Наверное, это наказание ей за то, что она сбежала от Дункана. Будет ли конец всему этому? А бедная Тамар и тот ребенок. Иногда по ночам Джин думала о нем, ребенке Дункана, которого они могли бы усыновить. Так, если в конце концов Дункан оказался способен стать отцом, может быть, другой ребенок, не ее, его, о котором они бы заботились… Но нельзя позволять себе такие мысли, слишком поздно, слишком это сложно, время чудес, и новых начинаний, и непредсказуемых приключений прошло, их задача теперь просто сделать друг друга счастливыми.
Ветер стал тише, волнующееся море, слепившее пляшущими бликами, успокоилось. Мачты яхт в гавани перестали раскачиваться. Рыбацкая лодка удалялась от берега, приглушенно и ритмично стуча мотором. Застенчивый ленивый прерывистый этот звук нес успокоение Джин и Дункану, словно соединяя воедино и подытоживая картину, гавань и морс, столь прекрасную, столь исполненную надежного обещания. Шелковая светло-синяя гладь моря сливалась на горизонте с бледным небом, а из безоблачного зенита лилось сияние южного солнца.
— Время для ланча, — сказал Дункан. — Надо отдать дань и другим удовольствиям! — Джин всегда спорила с тем, что лучшее время — это время аперитива.
Он встал, а Джин осталась сидеть, слушая удаляющийся мотор лодки и глядя на море. Поднявшись, Дункан сунул руку в карман старой твидовой куртки и что-то нащупал, что-то круглое, очень легкое и мягкое. Он вынул это что-то — маленький рыжеватый шарик, похожий на моточек шелка или спутанные нитки. Он почувствовал, как лицо его вдруг побагровело. Это, конечно, были волосы Краймонда, которые он в бесконечно далеком прошлом поднял с пола их спальни в башне в Ирландии. Он раскрыл ладонь и дал шарику упасть на землю у ног. Легкий ветерок шевельнул его, покатил, прибил к железной ножке столика. Дункан было дернулся, чтобы поднять его. Что же, пусть нечто столь роковое исчезает, смешавшись с прахом земным? Шарик покатился прочь, к дороге, где его подхватил вихрь от проехавшей машины. Когда машина умчалась, ему показалось, что он все еще видит шарик на асфальте.
— Давай после ланча сходим посмотрим ту черепицу, — предложила Джин, вставая.
Они вошли в ресторан. Дункан почувствовал жалость к себе, задумавшись о том, что может скоро умереть от рака или в результате какого-то странного несчастного случая. Он не чувствовал себя несчастным, возможно, смерть, хотя и не обязательно, действительно близка; но теперь он и смерть словно стали добрыми друзьями.
— Мы так и не отыскали тот камень в лесу, — сказала Лили.
— Что за камень? — спросила Роуз.
— Старый каменный столб, древний менгир. Я знаю, что он там.
— Там есть камень восемнадцатого века с латинской надписью на нем, но он очень маленький. Не думаю, что это что-то доисторическое, если ты это имеешь в виду.
— Римская дорога идет вдоль лей-линии.
— Что, правда?
— Поэтому машина Джин там разбилась.
— Почему?
— Лей-линии передают человеческую энергию, как в телепатии, так что они притягивают призраков. Ты знаешь, что такое призраки: какие-то мысли людей прошлого, что они чувствовали и видели. Перед Джин появился призрак… может, римского солдата.
— Она говорила, что увидела лису, — возразила Роуз.
— Люди не любят признаваться, что видели призраков. Думают, что над ними будут смеяться, а еще боятся — призраки не любят, когда о них говорят, и если увидишь призрак, то просто поймешь, что это он.
— А ты видела его когда-нибудь?
— Нет, а хотела бы. В Боярсе наверняка есть призраки.
— Надеюсь, что нет, — сказала Роуз. — Я ничего такого не видела. — Ей не нравился этот разговор.
— Я всегда думала, что увижу призрак Джеймса, но, увы.
— Джеймса?
— Моего мужа — знаешь, он умер и оставил мне деньги.
— Ах да, ты ведь была замужем… извини…
— У меня нет ощущения, что я была замужем. Все закончилось так быстро. Бедный Джеймс и при жизни был похож на призрака.
— Ты часто думаешь о нем?
— Нет. Сейчас не часто.
Роуз почувствовала, что не может продолжать эту тему. И спросила:
— Так от Гулливера никаких новостей?
— Никаких, ни слова. Он в Ньюкасле. Во всяком случае, сказал, что едет туда. А сейчас может быть где угодно, в Лидсе, Шеффилде, Манчестере, Эдинбурге, Абердине, в Ирландии, в Америке. Отказался от квартиры и пропал. Исчез навсегда, что он и хотел, часто говорил мне это, сгинуть так, чтобы и следа не осталось.
— Полагаю, скоро напишет.
— Не напишет. Если бы хотел, давно бы уже написал. Сказал, это будет приключение. Наверное, уже завел какую-нибудь. Я потеряла его. В любом случае, он мне больше не нужен, черт с ним! Сделаю из воска его фигурку и брошу в огонь… как… как парень в Ночь Гая Фокса, я видела, прямо как живой человек, фигурка подняла руки, ох, это было ужасно…
Глаза Лили наполнились слезами, голос прервался.
Роуз и Лили гуляли в саду в Боярсе. Был вечер, сырой, пахнущий близкой весной, хотя еще было холодно. Низкие тучи, плотные, темные, двигались на восток, открывая чистое и прозрачное красноватое закатное небо. Почти весь день шел дождь, но сейчас прекратился. Роуз и Лили были в пальто и резиновых сапогах. Лили позвонила Роуз, чтобы узнать, слышал ли кто-нибудь что-то о Гулливере (они не слышали), и по голосу чувствовалось, что она готова расплакаться. Роуз, сочувствуя ей, пригласила ее приехать в Боярс. Вообще-то это было не совсем кстати. Аннушка, страдавшая приступами головокружения, легла в больницу на обследование. Маусбрук как будто тоже приболел или просто хандрил; в конце концов, он был больше Аннушкиным котом. Боярс поражал сиротливостью, словно душа дома, полная предчувствий, уже покинула его. Наверное, дом понял, что Боярс вскоре опустеет, начнет разрушаться или станет совершенно иным домом, с новой душой. Роуз, бродя по комнатам, начала уже сомневаться, что когда-то действительно жила тут.
У кромки кустов бледно желтели распустившиеся нарциссы. На самой верхней ветви еще безлистного бука, четко вырисовывавшей на фоне ярко-красного неба, каркали вороны, весь день воевавшие с сороками. Роуз и Лили шли по мокрой траве вдоль одной из клумб с россыпью ранних фиалок.
— Тамар, мне кажется, стало лучше, — сказала Роуз, желая увести Лили от разговора о Гулливере и сверхъестественных вещах.
Упоминание о Тамар, похоже, не понравилось Лили. Она мучилась угрызениями совести, когда услышала о «депрессии» Тамар, или что там это было, поскольку чувствовала, что это она убедила Тамар совершить тот бесповоротный шаг. Ей было приятно печься о Тамар, делиться с ней житейской мудростью, своим особым опытом, помогать деньгами этому ангелочку, которого все так расхваливали. Только позже она поняла, к какому тяжелому решению она ее необдуманно толкала. И тогда сама, чего с ней не было до сих пор, стала горько сожалеть о собственном аборте, который в свое время казался ей счастливым освобождением. Она даже подсчитала сколько было бы теперь ее ребенку, если бы оставила его. Позже она получила от Тамар записку с чеком на сумму, которую Лили одолжила ей. Записка была короткой, холодной, никаких «с любовью, Тамар», ни добрых пожеланий, ни слова благодарности. Наверно, ненавидит за то, что она ее уговорила. Глядя на записку, Лили готова была возненавидеть Тамар за то, что та заставила ее сожалеть и раскаиваться.
— Мне нет дела до всей этой религии, в которую она ударилась, — сказала Лили. — Просто психологическая уловка, долго это не протянется.
Роуз, которая держалась того же мнения, сказала неопределенно:
— У нее все будет хорошо… на самом деле она очень сильная девушка… храбрая.
— Я бы тоже хотела быть сильной и храброй и чтобы все у меня было хорошо, — сказала Лили.
— Постарайся не наступать на улиток, — предупредила Роуз. — После дождя они затевают свой танец.
По траве, озаренной закатом, ползало множество блестящих дождевых червей и улиток.
— Мне нравятся улитки, — сказала Лили, — бабушка приманивала их, и они заползали к нам в дом. Естественно, они всюду проникают. На днях я нашла одну у себя в квартире. Бабушка умела приручать дикие существа, они шли к ней сами. А улиток она использовала для телепатии.
— Каким это образом? — возмутилась Роуз, сытая по горло рассказами о кошмарной бабке Лили, у которой был дурной глаз и чье имя никто не осмеливался произносить.
— Чтобы передать кому-то сообщение на расстоянии, у каждого из вас должно быть по улитке, ты говоришь своей, о чем хочешь сообщить, и человек с другой улиткой получает это сообщение. Конечно, над улитками нужно поколдовать.
Роуз поражало, в какой только вздор не верила Лили. Они вошли в дом.
Поужинали на кухне за большим кухонным столом, который Аннушка до того отскабливала, что со временем шероховатая столешница стала бледно-желтой, как восковой. Роуз позволила Лили приготовить им ужин: омлет, капуста, из которой Лили удачно сымпровизировала салат, чеддер и яблоки, оранжевый пепин, кожица на которых к весне чуть сморщилась и стала желтей стола. Эти два дня, что Лили провела в Боярсе, они ели мало, но вина пили много. Маусбрук, вытянувшись во всю свою кошачью длину на теплом кафеле за плитой, мрачно следил за ними золотистыми глазами. Роуз вытащила его, уложила на колени и принялась крепко гладить, но тот отказывался мурлыкать и скоро вывернулся и удалился в свой теплый склеп. Его шерсть, обычно такая электрическая и гладкая, была сухой и жесткой. После ужина они прихватили виски и сели в гостиной у камина, в котором жарко пылали поленья. Им было легко вместе. Роуз все больше нравилась Лили, хотя ее неугомонность утомляла, а постоянные попытки пуститься в откровения раздражали. Лили много рассказывала ей о своем детстве и о Гулливере. Роуз не проявляла интереса. Но в компании Лили было веселее, а ее привязанность трогала Роуз. Они рано отправились спать, во всяком случае разошлись по своим спальням.
Оставшись одна у себя в комнате, Роуз подошла к окну. Больная луна вставала среди быстро несущихся рваных облаков. По Римской дороге проехала машина, отсвет ее фар скользнул по стенам и деревьям. Потом он пропал, луна скрылась за облаками, наступила непроглядная тьма и тишина. Роуз включила электрический камин. Зимой центральное отопление, отключаемое в большей части дома, когда не было гостей, не спасало от гуляющих сквозняков. Роуз ощущала близость пустых выхоложенных комнат. Она могла бы еще поболтать с Лили, но, расхаживая сейчас по спальне, чувствовала, что дар речи оставил ее — периодически охватывало ощущение, будто рот набит камнями. Она была оторвана от всего, нема, одинока. Мысль о забитом камнями рте и придавленном языке напомнила ей утро, когда она, придя в конюшню за яблоками, прихватила один из синклеровских камешков. Сейчас он лежал на туалетном столике, плоский черный камешек с белыми полосками и длинной трещиной сбоку, словно лопнул, открыв поблескивающее жемчужное нутро. Она подержала его на ладони, внимательно разглядывая. Он был такой особенный, неповторимый, столько интересного было в этом маленьком камешке. Когда-то давно Синклер выбрал его среди тысяч, миллионов камешков на каком-то пляже в Йоркшире, Норфолке, Дорсете, Шотландии, Ирландии. Ей стало ужасно грустно, будто камешек взывал к ней, прося защитить и пожалеть. Рад ли он был, что его выбрали? Как случайно все происходит и как дух присутствует во всем, прекрасном и уродливом. Она положила камешек и закрыла лицо ладонями, внезапно испугавшись тьмы за окном и безмолвия дома. А если Аннушка умрет? А если она уже умерла и дом знает об этом? Дом поскрипывал под ветром, как старый деревянный корабль. Чудилось присутствие призраков, шаги.
Она растеряна, думала Роуз, падает духом, теряет друзей. Джин больше не любит ее. Откуда она это взяла? Может ли это быть правдой? Поговорят ли они еще когда-нибудь откровенно и с любовью, глядя в глаза друг другу? Джин сказала, что она живет в мире грез, где все милы и добры и год не отличается от года. Никто никогда не пылал к ней страстной любовью. Она могла бы выйти за Джерарда, если бы очень постаралась. Тут Роуз неожиданно отчетливо услышала словно прозвучавший в спальне голос Краймонда: «Роуз!», как в тот день, когда он испугал ее, пришедшую по просьбе Джин проверить, не застрелился ли он. Никто из них двоих так и не был женат, должна была пробудиться любовь. Что, если она теряет Джерарда, думала Роуз, что, если уже потеряла? Может ли она потерять его после стольких лет? В этом все дело, отсюда преследующие ее призраки.
В последние недели, особенно в последние дни ее отношениям с Джерардом, казалось, просто пришел конец. Рив, вернувшийся в Йоркшир, постоянно названивал, прося решить наконец, едет ли она с ними в круиз. Роуз отвечала уклончиво. Хотя почему она должна, почему чувствует, что должна учитывать интересы Джерарда, какое ему может быть дело до того, что она проведет четыре недели с собственными родственниками? Голос крови не заглушишь. Но от мысли, что Джерарду может быть все равно, что она делает или где находится, на нее повеяло диким холодом, как от скользнувшего мимо одного из призраков Лили. Роуз не видела Джерарда с того самого вечера, когда ему доставили книгу Краймонда. Она ждала, что он позвонит, как обычно, предложит встретиться. Он должен понимать, как ее интересует, необычайно волнует его мнение о книге. Но Джерард не позвонил, а когда она позвонила сама, отвечал холодно и немногословно и не смог встретиться с ней. Она не осмелилась ни о чем спрашивать его: ни о круизе, ни о книге. Потом его телефон не отвечал, и она воображала, как он, хмурясь, смотрит на трезвонящий телефон и не поднимает трубку, зная, что это звонит она. Представлять… представлять столько всего… что он влюбился в того паренька, так похожего на Синклера, что проводит все свое время у Краймонда, обсуждая книгу, что… Она потеряла его, думала Роуз. Да, наверное, она могла бы выйти за него, будь она другим человеком, смелей, удачливей, понимай она что-то такое (неведомо что) о сексе, стань она богиней. Но как сильно она любит его, и всегда любила, и всегда будет любить!
— Роуз, пожалуйста, поедем в круиз, поедешь, да?
— Роуз, поехали, с тобой совсем другое дело.
— Будет так весело, ну пожалуйста!
— Ладно, — сказала Роуз, — поеду.
Она больше не могла сопротивляться мольбам Рива, Невилла и Джиллиан и была невероятно тронута их горячим желанием, чтобы она присоединилась к компании. Невероятно благодарна.
Со времени приезда Лили в Боярс прошло около двух недель, и за это время весна заявила о своем приближении, одарив Лондон, даже самые убогие его районы запахами земли, цветов, проклевывавшимися листочками и солнцем. Гидеон Ферфакс принимал гостей в доме в Ноттинг-Хилле. Леонард Ферфакс вернулся из Америки и привез друга, Конрада Ломаса. Гидеон позвал Рива с детьми, которые, как сообщила Роуз, были в городе, и Невилл привел с собой Фрэнсиса Рекитта, сына их йоркширского соседа, который путешествовал с ними. Любимый нью-йоркский арт-дилер Гидеона, Альберт Лабовски, у которого он только что приобрел вожделенные рисунки Бекманна, присутствовал тоже. Роуз слышала американские голоса, удивительные, как крик необычных птиц. Пришли Тамар, Вайолет и несколько друзей Пат и Гидеона, с которыми Роуз была незнакома. Тамар не отходила от мисс Лакхерст, своей бывшей школьной учительницы, которая, выйдя на пенсию, писала детективы. А за Тамар хвостом следовал очень худенький и очень молодой человек, как говорили, не только пастор, но и крестный отец Тамар. Роуз с удивлением увидела среди гостей и отца Макалистера, выделявшегося в своей черной сутане. Пат разливала Гидеонов особый мандариновый коктейль. Джерарда, конечно, тоже приглашали, но тот, хотя некоторые из гостей уже собирались уходить, еще не появился.
— Что делаешь потом? — спросил Рив. — Пообедаешь с нами, хорошо?
— Извини, не могу. Очень устала.
— Тогда ты должна прийти завтра смотреть квартиру! — сказал Невилл.
— Мы не сможем угостить тебя ланчем, — добавила Джиллиан, — в квартире еще ничего нет, кроме рулетки и папиной кепки, которые он там забыл. Зато буквально в двух шагах классный итальянский ресторан.
Рив только что купил квартиру в Хэмпстеде.
— Спасибо, я бы с удовольствием, но… — ответила Роуз, ее беспокоил больной зуб.
Этот вечер был у Роуз свободен, но она надеялась, что Джерард все же появится и пригласит ее пообедать. Она до сих пор, хотя давно приехала из Боярса, не имела от него абсолютно никаких известий. Она все реже и реже набирала его номер. Написала ему письмо и порвала. Смелости пойти к его дому у нее не хватало. По ее робости можно было судить, каким, после стольких лет, далеким он неожиданно стал: дорогой друг, но не близкий, не задушевный. Она не имела представления, где Джерард в эту минуту, что делает, что думает, и страшилась спрашивать о нем у знакомых, тем самым признаваясь себе, что не знает того, о чем, может, знают другие. Джерард мог быть за границей, мог быть в постели с кем-то, или в больнице, или умереть. Ничто не говорило, что она самый близкий ему человек.
Гидеон, как маг на сцене, наблюдал за веселящимися гостями, пухлощекий, с радушным видом, так раздражавшим Джерарда. Он выжил Джерарда из дому, сыграв на его слабости, его подспудном чувстве вины, на несчастье, которое сделало его таким непрактичным, таким нервным и возбудимым, что он вдруг решил во что бы то ни стало разъехаться с сестрой и зятем. Гидеон произвел переделки в доме в точности по своему, но не Пат вкусу. Сопротивление Пат было минимальным, так что нечем было особо хвастать. Гостиная, при Джерарде в тоскливых розовато-коричневых тонах с маленькими бледными английскими акварелями и темными традиционными громоздкими креслами, теперь была выкрашена в яркий аквамариновый цвет и украшена огромным алым абстрактным полотном де Кунинга над камином и двумя красочными жанровыми картинами: Кокошки и Марии-Луизы Мотесицки. На полу темно-синий ковер и бледно-голубые с белым коврики в стиле ар-деко. Из мебели стояло два больших белых канапе и больше ничего. Джерардова безнадежная кухня была полностью переделана. Единственно столовая сохранила прежние форму и цвет, но на ее темно-коричневых стенах теперь красовались прелестные вещицы Луки Лонги и очаровательный Ватто. Еще большей радостью для Гидеона было окончательное, как он надеялся, возвращение из Америки Леонарда, любимого и талантливого сына, который сейчас проходил практику в лондонской Галерее Курто. Какая из нас составится команда, думал Гидеон, который никогда не осмеливался называть себя искусствоведом, и как нам будет весело! Гидеон мог также быть доволен успешным (пока что) ходом дела с Тамар и Вайолет. После похищения Тамар, события развивались стремительно. Тамар переехала в квартиру наверху. Вайолет (удивив Пат, но не Гидеона) неожиданно переехала тоже. Тогда Тамар переселилась в крохотную квартирку в Пимлико. Квартира Вайолет была выставлена на продажу. Вайолет была спокойна, позволяла заботиться о себе. Что будет дальше, покажет время, пока он еще на одно очко обставил Джерарда.
А Патрисия думала: Гидеон много сил отдал, заботясь об этой парочке, будем надеяться, что он не пожалеет! Слишком у него доброе сердце, и, конечно, он с его манией величия помешан на своем могуществе. Он совершенно ни с чем не считается, когда поступает таким образом. Как, черт возьми, мы избавимся от Вайолет? Она сидит там, как жаба, изображает всем интересную неврастеничку, и это может продолжаться вечно, наверное, придется освобождаться от нее, предложив кругленькую сумму! Но, господи, может, она и ненормальная, однако сохраняет и внешность, и фигуру, это несправедливо! Патрисия прекрасно знала о забавном причудливом влечении Гидеона к Вайолет, и оно ее не беспокоило. Во всяком случае, сейчас она была слишком счастлива возвращением Леонарда и играми с домом, чтобы испытывать недоброжелательность по отношению к своей несчастной родственнице. Что до Тамар, то все выглядело так, будто они в конце концов ее удочерили. Может быть, этого Гидеон и хотел всегда. Оглядывая сборище гостей, Патрисия заметила кое-что, что доставило ей удовольствие. Леонард, похоже, весьма успешно ухаживает за Джиллиан Кертленд. Гм, сказала себе Пат, милая умная хорошенькая девочка, и унаследует кучу денег. Когда они переедут жить в Хэмпстед, пригласим их на обед.
На другой день после похищения Тамар Вайолет капитулировала по двум соображениям: одно было финансового свойства, другое эмоционального (отец Макалистер сказал бы «духовного»), Последнее — это особого рода отчаяние, вылившееся в ощущение, что она теряет Тамар. Вайолет глубоко потрясло, что Тамар без всякого сожаления отвергла ее. Она поняла, что той послушной робкой девочки, какой она знала ее всю жизнь, больше нет и больше никогда не будет. Когда Тамар ушла так бесповоротно, квартира опустела, как клетка без своей маленькой пленницы. Держать Тамар в подчинении было для Вайолет намного важней, чем она сама себе представляла. Было ли это как-то связано с любовью, это еще вопрос, который теперь не имел значения; она нуждалась в помощи, готова была бежать за ней, и тут появился Гидеон. О финансовой компенсации можно было заявить открыто. Гидеон объявил, как предчувствовала Вайолет, что Тамар уже ушла с работы. Ей нужно было время, чтобы наверстать упущенное в учебе. Оставались долги, счета и очень мало денег. Гидеон выдвинул убедительное предложение. Вайолет необходимо считаться с фактами и упорядочить свою жизнь. Имело смысл продать квартиру, которая имела реальную стоимость, выплатить долги, переехать в Ноттинг-Хилл, отдохнуть, а потом найти какую-то работу (хорошо, пусть не в его офисе), где она могла бы найти применение своему уму, или хотя бы подумать, как устроить свою жизнь более счастливо и разумно. Она не обязана оставаться у него, если не желает, это только временно. Вайолет, которая вдруг поняла, что в противном случае ей остается кончить жизнь самоубийством, согласилась с готовностью, удивившей Гидеона, который ожидал сопротивления, даже скандала, конечно же кончившегося бы его победой. Гидеон дал ей денег, чтобы она купила себе одежду. Она приняла их и действительно потратила на одежду. (Гидеон, обсуждая все это с Пат, подчеркнул важность подобной капитуляции.) Сейчас, на вечеринке она чувствовала себя какой-то отвратительной Золушкой. Альберт Лабовски разговаривал с ней так, будто она была какой-то посредственностью. Она видела, что Гидеон ободряюще поглядывает в ее сторону. Она попала в руки врага, иного племени, которое теперь ждет, что она будет благодарна, даже счастлива! Конечно, они не надеялись, что она станет жить в одной квартире с дочерью, с новой Тамар. Гидеон купил Тамар квартирку до того, как Вайолет поселилась у них! Что она будет делать здесь одна, спрашивала себя Вайолет. Скоро заболеет, окажется прикована к постели, и добрые люди станут кормить ее с ложечки и развлекать разговорами, сидя у ее постели? Вайолет неожиданно покинула вся ее энергия, такое ощущение, должно быть, испытывает машина, когда кончается горючее. Это была не жизнь. Раньше она жила чистой беспримесной обидой, раскаянием, ненавистью, жила Тамар, как чем-то присутствующим, связующим, как чем-то всегда ожидаемым и предвкушаемым. Через Тамар она соприкасаюсь с миром. Получится ли теперь жить ненавистью к Пат и Гидеону, которую она пока не чувствовала в себе, но могла взрастить, чтобы черпать в ней силу? Как возненавидеть их милосердие, доброту, тактичное сочувствие, букеты, которые они ей дарят! Но как теперь сбежишь? Всякие отношения с дочерью, отвергшей ее, казались порваны навсегда, можно только слать ей проклятия. Разве не знают они, думала Вайолет, что она не какая-то посредственность, что она опасна, что кончит тем, что спалит их дом? Пока она им в новинку. Скоро они начнут нервничать. Она начнет вопить. Они должны были предвидеть и это. Ее поместят в роскошную психушку и станут лечить электрошоком за Гидеонов счет. Если она выйдет сейчас и пойдет к себе наверх, за ней кого-нибудь пошлют узнать, все ли с ней в порядке. Скоро они начнут ее бояться. Это, наконец, будет уже что-то.
Отец Макалистер был весь в ожидании Пасхи. На протяжении долгого поста он не употреблял никакого алкоголя, и сейчас аромат мандаринового коктейля возбудил в нем волнение. Еще, конечно, Пасха преисполняла его благоговейным ужасом. Он не знает, не может сказать, какие муки Ему пришлось претерпеть, знает только, что Он страдал на кресте ради него. Ужасная доскональность, зримая детальность его религии тяготила отца Макалистера в это время как ни в какое другое. Придется снова переживать, пересказывать эту историю, а в чем еще может быть его долг? Без нескончаемо репетируемой драмы Христа, Его рождения, Его пастырства, Его смерти, Его воскресения ничего не существует, и он, Энгус Макалистер, лишь исчезающая тень, как и планеты, и самые далекие звезды, и круг мироздания. Другие живут без Христа, так что вопрос «почему не я?» должен быть бессмыслен. Ничто не в силах разлучить его с любовью Христа. Откуда было у святого Павла его знание? Разве не на его знание опирается все? Без Павла, который разнес этот странный вирус по разным землям, Евангелия были бы потеряны навсегда или заново открыты века спустя как местные курьезы. Что же, все было делом случая? Такое невозможно, ибо это нечто абсолютное, а абсолютное не может быть случайным. Предположим, нам не осталось бы от Христа ничего, кроме учения, пересказанного каким-то неведомым человеком, и ни единого фрагмента истории Его жизни, чтобы представить Его во плоти? Мог бы кто-нибудь любить такое создание, мог ли быть спасен им? Могли он стать человеку ближе самого себя? Христианство портит верующих, как портят детей. Сияющий Христос, человек, преданный мученической смерти, прекрасный герой, воплощенный бог, самая известная личность в истории, самая любимая и самая могущественная, — вот фигура, которая дала жизнь христианству и которая может принести ему смерть. Отца Макалистера это не трогало. У него были собственные убеждения и собственные, расходящиеся с общепринятыми мнения; в канун Пасхи он не осмеливался оглашать свою ложь. Несомненно, для него — во Христе — должна быть возможность не лгать. «Истина, что примиряет ссоры, жизнь, что попирает смерть». Христос на кресте сообщает смысл всему, но только если Он действительно умер. Христос живет, Христос спасает потому, что Он умер, как мы умираем. Там царила наивысшая реальность, не как призрак человека, а как страшная правда. Отец Макалистер не мог давать своей вере громкое название ереси. Он молился, поклонялся, падал ниц, чувствовал себя вместилищем могущества и милости — через него проявляющихся, не собственных. Но его страшная правда никогда не прояснялась до конца, и это отсутствие последней, окончательной ясности тревожило его на Страстную пятницу, как ни в какое другое время. Об этом непостижимом Абсолюте он в течение тех трех ужасных часов, когда представлял смерть его Господа, должен был поведать коленопреклоненным мужчинам и женщинам, которые увидят… не то, что видел он, но что-то иное… ведомое им и Богу… только Бога там не будет. То, что священник исполнял свою задачу в муках, в слезах, не делало ему чести. Скорее, напротив.
Тамар сбросила обычную коричнево-серую униформу и была в полночно-синем платье с жабо, белой волной оттенявшим шею. Волосы оттенка коричневато-зеленоватой коры были искусно подстрижены, и вся она походила на невозмутимого мальчишку, на эльфа. Лицо ее стало менее худым и бледным, и она больше не выглядела как школьница. Косметикой она по-прежнему не пользовалась. В больших карих глазах появилось новое выражение: настороженное и задумчиво-меланхолическое. Конрад Ломас, как он доверительно признался Леонарду, несколько секунд любовался ею, прежде чем узнал. Тамар позволила Гидеону позаботиться о ее будущем: он написал несколько писем и она их подписала. То, что казалось таким невозможным, было улажено легко и быстро, то, что казалось упущенным навсегда, было восстановлено, никто как будто не удивился, никто не возражал, ее преподаватель, администрация колледжа выразили спокойное удовлетворение ее желанием вернуться. По мановению Гидеона фургон привез всю ее оставшуюся одежду, все вещи, вплоть до мельчайших безделушек из ее комнаты. Кошмарная старая квартира, казалось, исчезла бесследно, словно и впрямь сгорела, Тамар так и видела, как та горит. Она купила книги, те, которые мать заставила ее продать и с которыми расставалась со слезами. Хотя она получала какие-то приглашения, но предпочитала уединение, как если бы проходила особый период исцеления, требующий поста.
Рвение, с каким она приняла обращение, со временем, как предрекали циники, иссякло. Теперь она изумлялась, вспоминая, как жаждала посвящения в таинство. Неужели она действительно глотала все те облатки, пригубляла густое вино, куда как хмельнее, чем коктейль Гидеона? Сейчас ее не влекла эта пища. Циники (о которых она прекрасно знала) очень мало что понимали. Тамар действительно удивляло то, что с ней произошло. Отец Макалистер не уставал твердить про «обновление». Да, она стала другим человеком, но она ведь постоянно меняется? Что же произошло? Может, дело в том, что просто ее лукавая натура всегда стремилась, прикрываясь другими причинами, вырваться из-под опеки матери? Она внезапно обрела сверхъестественную силу. Так зверь в капкане, увидев наконец путь к освобождению, было открывшийся, но начинающий закрываться, становится невероятно сильным, способным уничтожить все, что стоит у него на дороге. В той последней сцене Тамар была готова втоптать мать в землю и почувствовала удовлетворение, уловив опасение матери, что баланс сил необратимо качнется в ее, Тамар, сторону. Позволено ли человеку, как христианину, как новоиспеченному христианину, так надолго забывать Евангелие любви? Говорить себе, что это необходимо, что все кончено, что это к лучшему, что она начнет все заново, было недостойным способом спасения. Тамар не представляла, что она сделала со своей матерью. Не обсуждала эти более поздние проблемы со своим ментором. Она, с его молчаливого согласия, избегала его. Позже они снова поговорят — хотя, наверное, уже никогда не поговорят так, как когда-то. Она была уверена в его участии, больше того, в его любви. Только любовь, его или Христа, его и Христа могла избавить ее от того ада вины и страха. Она также узнала, с изумлением и раздражением, о том, как, предвидя ее уход, священник «перенес свое расположение» на ее мать. Тамар и отец Макалистер, конечно, много говорили о Вайолет, и он посещал ее, сперва с Гидеоном, позже (как рассказал Тамар) один, и эти его визиты были краткими и безрезультатными. Однако оскорблений и указаний на дверь было недостаточно, чтобы остановить этого эксперта по безнадежным случаям. Наставник Тамар убеждал свою, на сей раз настроенную скептически, ученицу, что ее мать нуждается в ней, по-настояшему любит ее, и что в действительности Тамар тоже ее любит. До ухода Тамар, по сути, не раздумывала над этими теориями. Теперь же, задумавшись, достигла каких-то успехов. Ей говорили, да, впрочем, она уже убедилась в этом на собственном опыте, о преобразующей силе любви, единственной чудотворной силе на этой земле. Могла ли она теперь любить Вайолет или понять, что всегда любила ее? Новое положение Тамар как никогда отдалило ее от матери, ярость, с какой она добилась освобождения, делала ее прежнюю покорность более похожей на слабость, нежели на любовь. Лучше ли она теперь это понимает или хуже? Всегда ли полагала, что любит мать потому, что это свойственно детям? Священник, видевший и понимавший этот грешный гнев, призывал избавиться от него, думая о любви, почувствовав любовь. Сблизься с ней! Делай хоть какую-то мелочь! Ты нужна ей! Тамар не была в этом уверена. Она попыталась сделать какую-то мелочь: принесла ей цветы, но не одна, а в сопровождении Пат, что было ошибкой. Вайолет встретила их тигриной улыбкой. Явная ненависть — это ужасно. Тамар решила вскорости сделать еще попытку.
Тамар избавилась от навязчивого чувства вины перед потерянным ребенком. Магия против магии, и она исцелилась, освободилась от адской, как определил ее маг, боли и осталась с болью светлой. Она также перестала беспокоиться о том, рассказала ли Джин Дункану, и рассказал ли Дункан Джин. Единственное, чем та история напоминала о себе, это необычная дрожь, охватывавшая ее всякий раз, когда она видела заварной чайник. Странным эхом недавнего несчастья, поразившим ее, и еще больше священника, было чувство, что она так же, как остальные, как Роуз, как Джерард, как Джин и как, конечно же, Дункан, виновата в смерти Дженкина. Каждый из его друзей мог быть виновен. Тамар, последняя из них, кто видел Дженкина живым, о чем было известно лишь ее духовнику, не могла забыть, что, когда пришла в тот вечер к Дженкину, тот собирался выходить из дому. Если бы она не появилась, тот таинственный звонок не застал бы его. Но больше всего ее угнетала мысль, что она навлекла неизбежную беду на Дженкина. Она вспомнила ужасное удовлетворение, которое получила, «рассказав все» Джин, и, обдав ее своим несчастьем, своей ненавистью, побежала «рассказать все» еще и Дженкину. Но ей не суждено было получить желанное облегчение. Получилось так, как если бы она выплеснула перед ним всю эту мерзкую грязь, и он, приняв ее на себя, стал уязвим для некой силы, может, подлой, может, просто мстительной, которая поразила его вместо нее. Священник, конечно, нашел эту мысль интересной, но негодной, поскольку суеверной; и стойкая скорбь по Дженкину постепенно перестала мучить ее, когда она возвращалась в памяти к тому долгому ожиданию его возвращения. Тамар не верила в причастность к этому Бога или потустороннего мира, и отец Макалистер, который тоже не верил, не донимал ее подобными выдумками. За что он с яростным воодушевлением боролся, так это за ее душу, стремясь внушить ей твердую веру в Христа как Спасителя. Тамар перед посвящением в таинство готовилась дождаться и посмотреть, что это сияющее божественное присутствие сможет сделать для нее потом. Она молилась, не то чтобы обращаясь к нему, но о существовании этой реальности, которая превратила адское страдание в благое и со временем могла бы даже дать ей силы найти взаимопонимание с матерью.
Патрисия испытывала большое удовольствие, рассказывая Роуз о том, как Гидеон спас Вайолет и Тамар.
— Ты хочешь сказать, что Вайолет здесь, у вас, а Тамар возвращается в университет?
— Именно! Гидеон и отец Энгус оба были непреклонны!
Роуз, никогда не слышавшая, чтобы ее приходского священника называли «отцом Энгусом», не могла тут же не почувствовать, что все это сделано в пику Джерарду! Но конечно, это было замечательно.
— Это замечательно! — сказала она. Нывший больной зуб внезапно выстрелил резкой болью, пронзившей нижнюю челюсть. Рука Роуз взметнулась к подбородку, но застыла в двух дюймах от него. — Пат, я должна идти, зуб дико болит.
— Дать аспирин?
Конрад Ломас говорил Тамар, как ужасно он сожалеет, что потерял ее тогда на балу, и теперь она должна ему танец, они должны пойти куда-нибудь, он останется в Лондоне до осени.
Тамар, чуть отступив назад от высокого американца, который склонился над ней, бросила почти кокетливый взгляд в сторону отца Макалистера. Они не пытались подойти друг к другу ближе. Священник с мрачным видом едва заметно повел головой и глазами, показывая на ее мать, как Гидеону тогда в квартире Вайолет.
Фрэнсис Рекилт рассказывал Роуз, что Невилл, которым он восхищался, решил избираться в парламент.
— Он радикал, понимаете, — повторял захмелевший Фрэнсис.
Гидеон делился с Ривом рецептом коктейля:
— Это очень легко, берешь сухое белое вино, мешаешь с горькой настойкой и достаточным количеством рома и белого портвейна и добавляешь побольше мандариновой кожуры.
Вайолет, выпившая немало мандариновой смеси, решила, что пора ей подниматься наверх и опять присоединяться к темной фигуре, ждавшей ее там, — самой себе. Сейчас она стояла одна, прислонясь к стене, и оглядывала сборище с выражением веселого презрения. Леонард Ферфакс, который, конечно, знал «все об этом», почувствовал, что должен подойти и поболтать с ней. Однако его опередил отец Макалистер. Священник развернулся, взмахнув полами черной сутаны, словно только что заметил Вайолет, и направился к ней. Пожал руку и, не отпуская, заговорил. Тамар наблюдала за их разговором. Священник во все их встречи никогда не прикасался к Вайолет, кроме первого их знакомства и во время обряда крещения. Это поразило ее. Она смотрела на его руку, державшую руку матери, и гадала, когда он ее отпустит. Каким красавцем он сегодня выглядит, подумала она, может ведь, когда захочет! Гидеон, глядя поверх плеча Роуз, с которой в тот момент разговаривал, тоже обратил внимание на это затянувшееся рукопожатие и подумал о чувственной привлекательности священника. Он не мог до конца раскусить отца Макалистера — кто он, циничный мошенник, шарлатан, сумасшедший святой или что? Определенно выдающихся способностей человек, думал Гидеон, надо поддерживать с ним отношения, он может быть полезен.
— Роуз, не уходи, хочу поделиться с тобой новым соображением насчет Tamargesellschafl!
— Что-что?
— Я встретился в Нью-Йорке с Джоэлом Ковицем, мы говорили с ним о книге Краймонда, и я подумал, теперь это все позади, так почему бы не организовать сбор денег для Тамар, помогать ей, пока она учится в Оксфорде, и Джоэл сказал, что будет спонсором, она сможет жить на эту стипендию, ей необходимы деньги на путешествие в мир науки, на плавание в Византию…
— О, я тоже присоединюсь, — сказала Роуз, — она должна… да… плыть…
Гидеон, счастливый, был неотразим в землянично-розовой рубашке, с коротко подстриженными темными вьющимися волосами, освещенный бронзовым и золотым светом, его по-девичьи свежее лицо сияло здоровьем и молодостью, наманикюренные пальцы то и дело довольно касались слегка раскрасневшихся щек и исключительно гладкого подбородка. Он выглядел не старше своего высокого атлетически сложенного сына.
У дверей послышался неожиданный шум, смех, веселые возгласы. Это появилась Лили Бойн в сопровождении Гулливера Эша. Лили, в темно-синих шелковых брючках и золотистом жакете, объясняла Конраду, а теперь и Гидеону, протолкавшемуся к ней, что да, Гулл вернулся, и он нашел-таки работу, встретил человека.
— О Роуз, дорогая, он вернулся, все теперь хорошо, я так переживала из-за этого, извини, но все теперь в порядке!
Роуз поцеловала ее и, не отпуская ее горячих вцепившихся рук, поцеловала Гулла. Итак, Лили в конце концов дождалась своего мужчину.
— Роуз, мы собираемся пожениться.
— Как я рада!
— Они хотят пожениться, — закричал Гидеон.
У Лили на глазах блестели слезы. Глаза Роуз тоже были на мокром месте. Ее оттеснили, и она бочком пробралась к двери. Неожиданно рядом с ней оказались Рив с Невиллом и Джиллиан.
— Из-за чего такой шум? — поинтересовалась Джиллиан.
— Мы не договорились насчет завтра, — сказал Рив. — Уезжаем точно и забираем тебя.
— Они собираются пожениться, — объяснила Роуз, — я всегда надеялась, что это произойдет. — Нашаривая платочек, чтобы утереть катящиеся слезы, она сказала Риву: — Это так трогательно, я ужасно счастлива за них!
Она думала об их радости, и ей вдруг стало так горько, что голова закружилась, она пошатнулась и выронила сумочку. Платочек был у нее в руке.
Рив не дал ей упасть, Джиллиан подняла сумочку, Невилл похлопал по плечу.
— Вот карта, — сказал Рив, — я все там расписал. Мы встретим тебя у подъезда в двенадцать тридцать, потом ланч. Джиллиан, положи карту в сумочку Роуз.
И в этот момент появился Джерард. Ликующая толпа, окружавшая Гулла и Лили, двинулась в гостиную, и Роуз осталась у двери со своими родственниками. Секунду Джерард стоял лицом к лицу с фалангой Кертлендов.
Пальто он оставил внизу и выглядел замечательно в строгом черном костюме, но его взгляд, устремленный на Роуз, был очень странным, очень усталым и слегка безумным. Волосы его свисали в беспорядке, уголки губ были безвольно опущены, лицо отекшее и дряблое, сверкающие глаза чуть ли не с яростью смотрели на группку перед ним. Все мгновенно среагировали. Рив отпустил руку Роуз, Невилл убрал свою с ее плеча, Джиллиан протянула ей сумочку, сунув в нее инструкцию на завтра. Лицо Джерарда приняло обычный вид и выражение грустной иронии, потом на нем появилась всегдашняя неопределенная, сбивающая с толку ухмылка. Они двинулись в холл.
— Привет, Рив, — поздоровался Джерард. — Ну и шум!
Рив довольно сухо ответил:
— Рад встретить тебя! Это мои дети Невилл и Джиллиан. Полагаю, ты не видел их несколько лет.
— Да, они выросли! — сказал Джерард. — Очень приятно.
Он протянул руку Джиллиан, потом Невиллу. Те пробормотали что-то вежливое.
— Что ж, мы уходим, — сказал Рив и повернулся к Роуз: — Подвезти тебя?
— Нет, спасибо, я могу пройтись. А сейчас я хочу перемолвиться словечком с Джерардом.
— Тогда до завтра.
— Да, до завтра, — ответила Роуз.
Невилл, с лица которого во все время этой неожиданной встречи не исчезала легкая улыбка, сказал:
— Мы увезем тебя в Йоркшир.
Попрощавшись взмахом руки, они удалились, оставив Роуз и Джерарда у двери в гостиную. Те молча стояли, не глядя друг на друга, пока Рив и его чада зашли в столовую, чтобы забрать свои пальто, потом вернулись, еще раз помахали рукой и окончательно скрылись.
Джерард вежливо спросил Роуз:
— Могу я отвезти тебя на такси на следующую твою встречу?
— Я ни с кем не встречаюсь, — ответила Роуз. Она чувствовала, что вот-вот снова расплачется, и прошла мимо него в столовую, взяла пальто и стала надевать. Джерард услужливо помогал.
Идя к входной двери, Роуз сказала:
— Ну, прощай. Между прочим, Гулл и Лили женятся. Они там.
Из гостиной выскользнул Леонард Ферфакс с бокалом в руке и протянул его Джерарду. Он всю жизнь обожал Джерарда.
— Мне показалось, что я слышу твой голос. И страшно захотелось увидеть тебя.
Леонард походил на отца: те же короткие вьющиеся волосы, тот же приятный рот с алыми губами, но был выше и худощавей.
— Привет, фавн, — сказал Джерард. — Так ты устраиваешься в Галерею Курто, очень рад.
— Уже уходишь, Роуз? — обратился Леонард к Роуз. — Приятно видеть тебя. Вайолет отправилась наверх с вашим приходским священником!
— Большое спасибо! — сказала Роуз. Открыла дверь. Новый фонарь в стиле ар-нуво, который повесила Пат, освещал ступеньки.
Джерард вернул бокал Леонарду:
— Хочу проводить Роуз.
Он схватил пальто, которое бросил на пол у двери.
— Только недолго! — крикнул Леонард ему вслед. — Папа хочет тебя видеть. Питер Мэнсон скоро придет, он звонил, спрашивал о тебе. И я хочу договориться с тобой о ланче на завтра!
Роуз и Джерард шагали по тротуару. Моросил легкий неубедительный дождик, косой под восточным ветром. Роуз опять принялась плакать, молча и прикрываясь платочком.
— О… черт… — проговорил Джерард, — Что случилось?
— Ничего. Просто зуб болит.
— Прости. У дантиста была?
— Да. Послушай, я не хочу задерживать тебя. — Она смахнула слезы и зашагала быстрей.
— Так ты снова едешь завтра в Йоркшир?
— Нет, не еду.
— Мне показалось, что Невилл сказал…
— Нет. Они пригласили меня на ланч. Купили квартиру в Хэмпстеде.
— Мило. Значит, теперь они лондонцы.
— Возвращайся назад, все жаждут тебя видеть. Отсюда я могу дойти одна. В любом случае ничего не стоит взять такси.
— Куда ты направляешься?
— Домой. Послушай, вон такси. Я прощаюсь с тобой.
— Ну хорошо.
Джерард подозвал такси, раскрыл перед ней дверцу.
Роуз села в машину:
— Рада была увидеть тебя. Позвоню как-нибудь.
— Что, черт возьми, с тобой происходит? Ты нездорова? Роуз опять заплакала. Джерард забрался в такси, захлопнул дверцу и сказал водителю адрес Роуз. Похлопал ее по плечу, но не обнял. Ехали молча. Когда доехали до ее дома и Джерард расплатился, так же молча поднялись в ее квартиру.
Сняли пальто, Роуз зашторила окна и включила обогреватель, спросила:
— Выпить хочешь?
— Да.
— Шерри?
— Да.
— Что-нибудь съешь?
— Спасибо, нет.
Она налила два бокала.
— Так в чем дело, Роуз?
— Ни в чем! Может, это мне стоит спросить тебя, в чем дело! Ты исчез на несколько недель. Когда я звоню, ты говоришь, что не можешь со мной встретиться, потом вообще не берешь трубку или пропадаешь бог знает где, и тебе даже не приходит в голову сообщить мне. Ну да, с какой стати сообщать мне, где ты находишься. У меня нет никаких особых прав, я же не родственница тебе…
— Я тоже не член твоей семьи, если на то пошло. Ты явно решила жить на севере и быть мамашей тем блестящим юным созданиям! Что ж, почему нет! Голос крови не заглушишь.
— Рив так говорит.
— Ты ясно дала понять, что обрела дом где-то в другом месте!
— Тебя не волнует, что здесь у меня никогда не было дома.
— Это неправда. Все зависит от того, что ты называешь домом.
— Ну да, конечно! Никогда не думала, что ты такой ревнивый и мстительный…
— А я никогда не думал, что ты поведешь себя так по-женски глупо! Я не ревную. Да и с чего бы, черт возьми, мне ревновать?
— Действительно, с чего бы. Я понимаю так, что у тебя своя жизнь, в которой мне нет места, и, когда тебе нужно, ты исчезаешь. Как поживает Дерек Уоллес?
— Кто?
— Дерек Уоллес. Тот паренек, что принес это… эту корректуру… из Оксфорда.
— Роуз, ты сошла с ума… или дразнишь меня… или что?
— А что ты хочешь от меня, когда исчезаешь… или я должна не думать о тебе? Если желаешь, чтобы я не думала о тебе, тогда ты действуешь в верном направлении.
— Роуз, неужели ты действительно воображаешь…
— Конечно, это не твоя вина, а моя. Ты привык ко мне, к тому, что я всегда под рукой, ласкова и отзывчива. Не следовало мне крутиться возле тебя. Многие мне это советовали.
— А что, ты крутилась? — сказал Джерард. — Я этого не требовал. Конечно, я привык к тебе. Не понимаю, на что ты жалуешься, почему вдруг так рассердилась на меня.
— А ты почему повторяешь «черт возьми!» да «что, черт возьми, случилось?» и заявляешься на вечеринку так поздно, когда мог бы догадаться, что я приду сюда, чтобы увидеть тебя! Какая я дуреха, дуреха.
— Ты что-то сказала о Гулле и Лили, что они женятся.
— Ты уходишь от разговора.
— Стоит сменить тему.
— Да, Гулливер вернулся из Ньюкасла — нашел работу, — и они собираются пожениться. А Гидеон и Пат удочерили Тамар.
— Действительно?
— Ну, намерены, уже все документы готовы, она возвращается в Оксфорд, и организуется Tamargesellschaft, мы все будем помогать ей, пока…
— Хорошо. Но кто это говорит?
— Гидеон, он теперь всем занимается. У Тамар собственная квартира, Вайолет живет в Ноттинг-Хилле, Тамар счастлива, Вайолет счастлива, все это мог бы сделать ты, но у тебя не нашлось времени, ты даже не пытался…
— Сомневаюсь, что Вайолет счастлива… но ты совершенно права, что мы плохо пытались…
— Кто это «мы»?
— Роуз, просто, пожалуйста, следи за тем, что говоришь.
— Ну вот, я еще должна «следить за тем, что говорю»! А как насчет того, что ты говоришь? Ты упрекаешь меня в…
— В чем я тебя упрекал, кроме как в привязанности к твоей семье?
— У меня нет семьи. Ты моя семья. А это значит, что семьи у меня нет. Я отдала тебе всю мою жизнь, а ты этого даже не заметил.
— Ты говоришь чепуху, которую придумала, просто чтобы досадить мне. Конечно, у тебя есть семья. У меня такое впечатление, что Рив просто распоряжается тобой, как собственностью, уводит, как послушную собачку.
— Ты имеешь в виду, что он использует меня, что ему нужна домашняя хозяйка?
— Что ж ему не использовать тебя? Он рассчитывает на некие условные родственные чувства.
— Почему «условные»? Я нужна этим людям, им недостает меня, чего за тобой я никогда не замечала.
— Роуз, не кричи на меня, ты знаешь, я не выношу истерик.
— Я не кричу. Хорошо, я говорю вздор. Все куда проще. Я всегда любила тебя, а ты не можешь меня полюбить, и это не твоя вина. Но не знаю почему, мне все это неожиданно стало невыносимо.
— Так что ты предлагаешь? Хочешь, чтобы я ушел, прямо сейчас?
— Имеешь в виду, навсегда?
— Не говори глупости. Похоже, ты находишь меня невыносимым, и определенно сердита на меня, не понимаю отчего. Сейчас неудачный момент для разговора, ты крайне возбуждена, возможно, чем-то еще, и я здесь лишний… наверное, мне благоразумней исчезнуть.
— Тебя, видно, кто-то ждет, все поглядываешь на часы.
— Роуз, ты пьяна?
— Ладно, уходи.
Повисло молчание. Роуз расстегнула верх коричневого вельветового жакета, распахнула воротник белой блузки и схватилась за горло. Неужели пьяна, удивилась она? Отчего все так ужасно? Говоря с Джерардом, она ходила взад и вперед между столиком розового дерева, на котором стояли нетронутые бокалы, и письменным столом и вдруг заметила письмо, которое начата писать Джерарду два дня назад, но так и не закончила. Схватила его и яростно смяла в руке. Неужели это конец такой долгой дороги, подумала она, что же ей, завопить, упасть в обморок? Он забыл, что когда-то они были любовниками. Конечно, это было давным-давно и мало что значило даже тогда. Теперь она ждет, что он уйдет, она не станет останавливать его, и, если он уйдет, все переменится, они окончательно станут чужими друг другу. Может, они уже чужие, и она только сейчас начинает это замечать. Она швырнула скомканное письмо на пол.
Джерард наблюдал за ней, стоя у камина. Он был расстроен и удивлен ее неожиданным желанием причинить ему боль. В какой-то момент он уже решил уйти. Но тут что-то произошло с ним, он вдруг почувствовал невероятную усталость. Многое ему смертельно надоело, многое донимало, в последнее время все было как-то чересчур.
— Боже, как я устал! — сказал он, подошел к столику и взял один из бокалов с шерри. Сделал это несколько неловко, плеснув золотистую жидкость на столик.
Хотя бедный старый столик уже был весь в подобных пятнах, Роуз инстинктивно достала носовой платочек, еще мокрый от слез, и стала промокать лужицу. Джерард тут же положил ладонь на ее руку, и они на мгновение замерли, не глядя друг на друга. Мгновение прошло, он убрал руку, а она подняла к нему лицо, и он сказал:
— Мы не должны ссориться, дорогая, мы не должны ссориться.
Роуз, с высохшими глазами, охваченная яростью, почувствовала, что слезы вновь подступают к глазам, а с ними и огромное облегчение, сопровождаемое возвратившейся зубной болью, о которой она было забыла. Она была так рада, так благодарна, так признательна Джерарду, что он не ушел, что прикоснулся к ней, назвал «дорогой» и что ей не нужно продолжать свои машинальные нападки на него, причинявшие такую боль обоим. Слезы защипали глаза, и она сказала:
— Мне нужен другой платок, этот насквозь мокрый от шерри.
— Возьми мой.
Она зарылась лицом в его большой белый платок с еще жесткими складками после глажки, но уже пахнущий его карманом, теплый от ее дыхания и влажный от ее слез. Ужасная судьба мгновение смотрела на нее и отпустила.
— Останешься поужинать?
— Да, конечно, — сказал Джерард, — только ничего не готовь.
Вернувшись с кухни, куда они пошли вместе и Джерард откупорил бутылку вина, а Роуз приняла две таблетки аспирина и открыла банку с языком и банку шпината, достала сыр, яблоки и кекс с изюмом, разговаривая о Гулле с Лили, о Тамар с Вайолет и Аннушке, чья болезнь, слава богу, оказалась несерьезной, они уселись за круглый стол, который Роуз застелила рогожкой из рафии, друг против друга, как на переговорах. Впрочем, оба были очень голодны.
— Роуз, ты сказала, что «не знаешь почему» все тебе стало невыносимо. Можем мы поговорить о причине этого?
— Думаешь, стоит? Мне хочется поговорить о тебе.
— Правда, ты даже не поинтересовалась, как я и что я делал, кроме грубого намека относительно последнего.
— Извини. Ну и как ты, чем был занят?
— Я отвечу, но, пожалуй, чуть погодя.
— Джерард, это не что-то ужасное, нет?
— Не совсем… ужасное… но… я скажу, только давай сперва проясним тот другой вопрос.
— Ты имеешь в виду то, что я наговорила?
— И то, что наговорил я, и почему мы оба… явно… переживаем кризис. Естественно, какие-то причины очевидны.
— Ты имеешь в виду Дженкина…
— Да. Это. Словно мир рухнул — и для всех нас это конец одной жизни и начало другой.
— Под «всеми» ты подразумеваешь нас двоих, — сказана Роуз.
— Я не могу не чувствовать, что нас по-прежнему много. Да, есть еще Дункан, но не знаю…
— Думаю, их мы потеряли.
— Надеюсь, нет.
— Но что такое это начало новой жизни — не просто ли ощущение собственной смертности, разве может быть иначе?
— Это было неизбежно… — пробормотал Джерард.
— Когда умер Синклер, мы были молоды… тогда мы тоже чувствовали, что и на нас лежит вина.
— Да. Чувствовали, что недостаточно берегли его, их обоих, — но это суеверие. Чувство вины — единственный способ как-то объяснить бессмысленность смерти. Мы хотим найти причину, это уменьшает боль.
— Хочешь сказать, это судьба или…
— Если подходить к этому как к некой аллегории, смерть в молодости есть месть богов… или смерть — жертва, когда человек отдает жизнь за других, так или иначе принимает наказание за них, известное, в конце концов, толкование.
— О… Боже… — вздохнула Роуз, — ты тоже думал об этом… идеальное жертвоприношение и искупление…
— Да, но думать так — это кощунство, аморальное утешение — к этому ведет чувство, в котором мы виноваты, я имею в виду иррациональное чувство вины.
— Значит, это не начало новой жизни для нас.
— Чудо искупления? Конечно нет! Это случайность, с которой приходится жить. Как бы то ни было, я не уверен, что имел в виду под новым началом, может, просто попытку достойно жить без Дженкина.
— Ты сказал, это было неизбежно.
— Да.
— А не думаешь, что Краймонд убил Дженкина?
— Мы должны перестать задаваться этим вопросом.
— Ты когда-нибудь… спрашивал его?
— Спрашивал ли я Краймонда? Нет.
— Потому что считаешь, такое вероятно…
— Придется жить с этой тайной. Ах, Роуз, для меня это невыносимая мука… ты единственная, кому я могу в этом признаться… сама смерть Дженкина, само то, что его больше нет, так ужасно. Я любил его, зависел от него, полностью.
Роуз подумала про себя: она никогда не сможет сказать Джерарду, почему так остро чувствовала вину в смерти Дженкина. Но конечно, она сошла с ума. Она не считает, что Краймонд убил его. Это другое — то, что Джерард назвал аллегорией. Неужели она воображает, что все это случилось оттого, что нечто засело в подсознании Краймонда, из-за обиды на нее? Ах, если бы только она повела себя с ним иначе, была добрей, выразила признательность! Джерард же думал: он никогда не сможет сказать Роуз, как сильно он любил Дженкина, и какого рода была эта любовь, и как тот смеялся над ним! Это тайна, которую нельзя рассказывать никому.
Оба молчали; Джерард с сосредоточенным видом чистил яблоко, Роуз крошила сыр в тарелке, вместо того чтобы есть его. Она с грустью чувствовала, что вечер более или менее благополучно завершился. Она знала, что потом будет винить себя за сказанное, за вещи не то чтобы непростительные, она уже была прощена, но глупые и которые, возможно, запомнятся. Ничего катастрофического. И все же не подтверждение ли это, те слова и чувства, наличия дистанции между нею и Джерардом, невозможности близости, что существовало всегда, но только сейчас начинало полностью осознаваться ею? Действительно, плохая она ученица! Учится тому, что значит быть отвергнутой, не похоже же ли это на то, как кричать и махать руками на улице, когда принц проходит мимо, и понимать, что он не замечает тебя или ему все равно, проклинаешь ты его или приветствуешь, — улыбается своей обычной улыбкой и проходит мимо? Что за нелепость, думала Роуз, она так устала, наверное, спит на ходу, и все это похоже на сон, в котором Джерард проезжает мимо в карете! Если бы только он ушел прямо сейчас, она бы наверняка быстро уснула. Зуб немного успокоился. Она смотрела на него, и ее взгляд как будто удерживал его, лепку его лица, четкую в контрасте света и тени, редкие серебристые нити в его волнистых волосах. Она чувствовала, как ее собственное лицо тяжелеет, становится строже, глаза закрываются.
— Роуз, не засыпай! Ты еще не спросила меня о важном!
— О чем?
— О книге!
— Ах, о книге.
Роуз чуть было не сказала: к черту книгу! Ей просто хотелось, чтобы с книгой было покончено, с нее было довольно. Может, и книга тоже невыносима.
— Ты не спросила, какого я мнения о ней. В конце концов, что, как ты думаешь, я делал все это время?
— Ну и какого ты мнения? Что она плоха, что все это вздор? Джерард, теперь это не имеет значения — по крайней мере, она закончена, так ты думаешь?
— О боже! — протянул он уныло, как мальчишка. — Роуз, выпьем виски. Нет, не вставай, я сам. Слушай, давай выпьем, я хочу много чего тебе сказать, говорить и говорить, бесконечно. Вот, держи, это тебя взбодрит.
Пригубив виски, Роуз неожиданно почувствовала тревогу.
— Ты первый человек, с кем я говорю, первый, кого увидел после того, как закончил читать ее, вот почему не отвечал на звонки, нигде не бывал, мне нужно было побыть одному, прочитать ее тщательно, не торопясь, я просто заперся дома с этой книгой.
— Но что в ней хорошего? Небось сумасшедшая книга, полная навязчивых идей.
— В каком-то смысле — да.
— Я знала это… столько времени и столько денег на бред сумасшедшего. Наверняка скучная, фантазии сумасшедшего всегда скучны.
— Скучная? Нет, она чуть не убила меня. Она меня того гляди убьет.
— Что ты имеешь в виду? Ты меня пугаешь. Я думала, она как-то плохо подействует на тебя…
— Опасная магия? Да.
— Что значит «да»?
— Роуз, книга замечательна, замечательна.
— О нет! Как это ужасно!
— Почему ужасно? Уж не хочешь ли сказать, что я могу умереть от зависти? Знаешь, пожалуй, мог бы, в самом начале, когда понял, насколько она хороша, и почувствовал недостойное нормального человека разочарование!
— Ты надеялся, что сможешь отвергнуть ее, отбросить и не читать — я хотела, чтобы ты именно так и сделал.
— Да, да, я был настроен критически… понимаешь, мы так привыкли считать его ненормальным, неуравновешенным и, конечно, дурным, беспринципным… жестоким, как на балу, когда он так поступил с Дунканом.
— Ты имеешь в виду, увел его жену?
— Нет, я о том, что он столкнул Дункана в Черуэлл… это было отвратительно и беспричинно… не то чтобы мы знали, что там на самом деле произошло, конечно… Роуз, ты помнишь, как он плясал в тот вечер?
— Я не видела.
— Он был похож на демона, пляска, как пляска бога, нечто разрушительное, созидательное, мощное. Мы сплотились против него из-за зла, которое он причинил Дункану, — после Ирландии мы недооценивали Краймонда. Считали его неуспешным, неубедительным, злобным, как собака, рыскающая вокруг… а потом, когда наши политические позиции так сильно разошлись, что действительно имело значение…
— И сейчас имеет.
— Да, я перейду к этому через секунду, мы начали относиться к нему как к человеку вообще нестоящему, не той морали, не тех политических взглядов, безответственному, мстительному, чудаковатому… Как такая личность могла написать хорошую книгу?
— Но ты думаешь, что он все-таки написал.
— Роуз, это выдающаяся книга, я не в силах был оторваться… Уверен, я не ошибаюсь насчет нее.
— И не завидуешь?
— Самую малость, но это пустяк, восхищение пересиливает зависть. Хорошая работа должна внушать уважение, даже если ты с ней не согласен.
— Так ты не согласен?
— Разумеется!
Джерард не то чтобы рвал на себе волосы, но запустил в них пальцы, словно пытался разгладить блестящие завитки. Его лицо в свете лампы казалось Роуз красивой комедийной маской. Она была тронута, но больше взволнована и напугана его возбуждением, которое никак не могла понять.
— Итак, книга хорошая и, конечно, ты с ней не согласен, но во всяком случае, она написана. Ты прочел ее… и дело с концом.
— Нет, не с концом… не как ты думаешь…
— Я ничего не думаю, Джерард. Успокойся. Будешь писать рецензию?
— Рецензию? Не знаю, сомневаюсь, что кто-нибудь попросит меня об этом, да это и неважно…
— Рада, что ты так считаешь. Ты сказал Краймонду, что книга тебе понравилась, виделся с ним?
— Нет, нет. Я с ним не встречался. Да это теперь не имеет значения.
Роуз почувствовала некоторое облегчение. Она была обеспокоена горячностью, с какой Джерард говорил об этой опасной книге. В ней проснулись старые страхи, связанные с Краймондом: тот причинит зло Джерарду, и сама книга будет ему во вред, как минимум потому, что он будет несчастен, испытывая завистливое сожаление, поскольку другой написал ее. И еще, как первые симптомы смертельной болезни, она почувствовала сейчас страх поразительного сближения, посредством чего Краймонд отомстит ей, подружившись с врагом и уведя у нее Джерарда. Ей хотелось, чтобы эта история с книгой закончилась, чтобы Джерард, перейдя в силу благородства своей натуры от зависти к восхищению, поговорил о книге, похвалил ее, а потом забыл о ней и все стало бы как прежде, и Краймонд, злобный пес, оставался на безопасном расстоянии.
— Полагаю, книга не всякому понравится.
— Нет, не всякому, кто-то ее возненавидит, кто-то полюбит.
— Ты явно не из первых, судя по тому, как возбужден! Не могу поверить, что все это настолько интересно — книга по политической теории. В конце концов, на эту тему написаны сотни книг.
— Роуз, книга блестящая, именно такая, какую мы ожидали получить, когда решили финансировать работу над ней. Это воплощение того, на что все мы надеялись, — но и того, чего опасались, то есть потом опасались. Она вызовет огромный интерес в обществе, невероятные споры, и, я надеюсь, окажет большое влияние. Странно, но я сейчас вспомнил то, что успело забыться, какие чувства мы испытывали к Краймонду в далекие уже годы, когда мы считали его выдающимся человеком, способным говорить за всех нас, от нашего имени. Конечно, это совсем не то, что мы тогда ожидали, это значительнее, и не то, что мы хотим услышать сегодня, но мы должны услышать.
— Мне не нравится, что ты все время повторяешь «мы», говори от себя — ты продолжаешь воображать, что существует какое-то Братство, но мы уже все сами по себе, никакое не Братство, просто одинокие личности со своими проблемами, и даже уже не молодые.
— Да, да, Роуз, дорогая, как хорошо ты сказала!..
— Тебе книга интересна, потому что ты знаешь о ней, знаешь Краймонда, помогал деньгами писать ее. Будь это кто-то другой, о ком ты никогда не слышал, ты бы не обратил на нее внимания. Что такого хорошего в этой жуткой книге?
— Отчего ты думаешь, что она жуткая? Не нужно так о ней думать. Это не просто очередная книга о политической теории, это синтез, она огромная, она обо всем.
— Тогда она наверняка хаотичная и провальная.
— Отнюдь нет. Боже, какая эрудиция, терпение, гора прочитанной литературы, способность мыслить!
— Ты тоже много читал и думал.
— Увы, нет. Краймонд сказал, что я перестал думать, что то, чем я занимался всю свою жизнь, не было процессом осмысления. И в некотором отношении он прав.
— Это нелепость, он нелепый человек. Что он будет делать теперь, когда книга закончена, — и сам закончится? Уедет в Восточную Европу?
— О, в Восточную Европу он не уедет, тут его родина. Возможно, напишет другую книгу, такую же огромную, опровергающую эту! Он вполне способен! Но этот том вызовет множество откликов. Не знаю среди них никого, кто сейчас был бы способен написать нечто равного масштаба.
— Кого это «никого»?
— Да марксистов, неомарксистов, ревизионистов, как уж они там себя называют. Мне трудно сказать о Краймонде, «настоящий» ли он марксист, или что там под этим подразумевается, они сами-то не знают. Думаю, он марксист, имеющий собственную позицию, как лучшие из их мыслителей. Единственный хороший марксист — мертвый марксист. Этого недостаточно, чтобы быть ревизионистом, нужно быть еще и слегка сумасшедшим — иметь способность видеть существующий мир, представлять громадность происходящего.
— Что ж, я всегда говорила, что он сумасшедший, — кивнула Роуз, — и если в книге одни сумасбродные идеи…
— Да, есть такое… но необходимо понимать…
— Краймонд верит в однопартийное правительство — уже одного этого достаточно, дальше можно не ходить.
— Он и верит, и не верит… его подход намного серьезней…
— Я считаю, — сказала Роуз, — что нет ничего серьезней этого вопроса.
— О Роуз, Роуз! — Джерард неожиданно через стол схватил ее руки. — Какой прекрасный ответ, — (Она чувствовала тепло дорогих рук, значивших для нее намного больше, чем любая книга, чем судьба демократического правительства, чем судьба рода человеческого.) — Но, дорогая моя Роуз, мы должны думать, должны бороться, должны двигаться вперед, нельзя стоять на месте, все меняется так быстро…
— Ты имеешь в виду технологии? Разве книга Краймонда о технологии?
— Да, но, как я уже сказал, она обо всем. Много лет назад он говорил мне, что просто хочет все это для себя, объяснить всю эту философию самому себе, для одного себя. И вот это он и сделал: досократики, Платон, Аристотель, Плотин, вплоть до настоящего времени, и восточная философия тоже — а это означает, что он охватил мораль, религию, искусство, все, там есть блестящая глава о Блаженном Августине, и написано настолько хорошо, с юмором и остроумно, самым разным людям интересно будет читать…
— Тогда очень жаль, если это сплошное заблуждение!
— Да. Это может вдохновить массу бездумных критиканов. Он считает, что с либеральной демократией покончено. Это своего рода пессимистическая утопия. И конечно, мы правы, хорошо, я прав, а он не прав… но мою правоту… нужно освежить, встряхнуть, вырвать с корнем и пересадить на солнце…
— Думаю, книга вызовет кратковременный шум, — сказала Роуз, — а потом мы все сможем успокоиться! Даже ты уже завтра утром будешь судить немножко трезвей. Сейчас ты пьян от виски и Краймонда!
— Возможно, она просто обращена ко мне.
— Но ты, конечно же, не считаешь…
— Я не в буквальном смысле. Не так уж много людей, способных понять эту книгу, достаточно подготовленных, и она для таких людей — кто-то согласится, кто-то нет, но они получат важное послание. Это как сигнал гелиографа — он может быть получен только в одной точке, и в ней он слепит.
— Во всяком случае тебя она ослепила. Но если там сплошь Платон, да Августин, да Будда, не понимаю, какая из нее политическая бомба.
— Не сплошь… это попытка рассмотреть все наше цивилизованное прошлое в контексте настоящего и будущего, она нацелена, так сказать, на революцию.
— Вот как! Действительно?
— Роуз, я имею в виду не пролетарскую революцию, о которой толкует допотопный марксизм, а глобальную революцию человечества.
— Не слыхала, чтобы такая произошла. Да и ты тоже. Ты только что узнал о ней из книги Краймонда!
— Дорогая моя! — Джерард безумно расхохотался, подливая себе виски.
— Ты пьян. Ты сказал, что я пьяна. Вот теперь мы оба пьяны.
— Милая моя девочка, да, я пьян, и я не «узнал» из книги того, что, разумеется, знал и прежде, только теперь я вижу это в новом свете.
— Это иллюзия. Все сплошной хаос. Вот что значит либеральная демократия.
— Роуз, ты видишь, ты понимаешь. Но массовая иллюзия — это огромная сила… и даже самое сумасшедшее пророчество способно обнажить вещи, о существовании которых никто и не догадывался.
— Что ты имеешь в виду: технологии, Африку, ядерную войну?..
— Многое, что кажется разрозненным, но на деле связано или будет связано. Сами основы сотрясаются, нам предстоит увидеть громаднейшие, глубочайшие, быстрейшие изменения, самую сокрушительную революцию в истории цивилизации.
— Не верю, что те вещи связаны, — сказала Роуз, — все это мифология. Удивляюсь тебе! У нас масса разных проблем, требующих разных решений. В любом случае мы, Джерард, не увидим столь захватывающей катастрофы. Надеюсь и верю, что в отведенные мне годы жизни по-прежнему смогу выйти из дому, чтобы купить фунт масла и свежий номер «Таймс».
— Кто знает? Подумай о том, что уже произошло на нашей жизни.
— Гитлер?
— Да, непредсказуемые, невообразимые вещи. Полеты в космос. Нас окружает будущее, которое мы не можем представить. Мы как те аборигены Новой Зеландии, которые просто продолжали рыбачить, потому что для них не существовал корабль капитана Кука — он стоял тут же, в бухте, но они не могли осмыслить его.
— Это мне нравится. Но того, что не можешь знать, того и не знаешь.
— Роуз, человеческая жизнь слишком коротка, и грустно не только оттого, что так ненадолго появляешься на сцене, но оттого, что у тебя слишком мало времени на серьезные мысли — мышление требует долгой учебы, долгого самоограничения, долгой сосредоточенности — даже гении должны чувствовать, что слишком быстро устают, прерываются, когда только начинают понимать, — философия, возможно, человеческая история были бы совершенно иными, живи мы двести лет.
— Мы живем достаточно долго, чтобы повеселиться, поработать, полюбить нескольких людей и постараться быть хорошими.
— Да, да, но мы должны, хотя бы некоторые из нас, попытаться задуматься над тем, что происходит вокруг, и бороться…
— С чем бороться?
— Бороться — не знаю, как выразиться, — с историей. Ладно, кажется бредом — но, Роуз, это так трудно, я еще даже не могу найти в ней недостатков… так я чувствовал себя на первом семестре философии в Оксфорде, словно ползаешь по скользкому шару и не можешь попасть внутрь.
— Зачем ломать себе голову? Может, стоило пытаться, когда ты был студентом, но сейчас-то зачем?
— Хочешь сказать… ну да, тогда я был слишком молод… наверное, сейчас слишком стар… ужасно думать об этом.
— Не хотела тебя расстроить.
— Ты льешь на меня холодную воду, ушат за ушатом, но так и надо, охладить пыл, успокоить…
— Не понимаю. Что, Краймонд на стороне истории?
— Да. Истории как бойни, истории как волка, рыщущего вокруг во тьме, он за идею истории как чего-то неотвратимого, даже если оно ужасно, даже если смертельно.
— Я считала марксистов оптимистами, которые верят, что с победой социализма повсюду скоро появится совершенное общество.
— Были когда-то оптимистами. Некоторые по-прежнему остаются таковыми, другие мучаются страхом, но упорствуют. Краймонд убежден, что мы должны очистить наши идеи видениями утопии во время крушения цивилизации, которое считает неизбежным.
— И предвкушает, без всякого сомнения! Он детерминист, как все они.
— Причем крайний, а эти самые опасные и привлекательные. Марксизм — как безвыходность и как наиболее приемлемая логическая система, единственная философия, которая будет готова обслуживать неминуемо авторитарное правительство.
— И как ковчег, укрывающий новые ценности. Всем же старым буржуазным ценностям на нем не найдется места.
— Он пытается охватить всю проблему в совокупности… Конечно, я не согласен…
— Не думаю, что существует всеобщая проблема или что можно представить будущее, никому в прошлом это не удавалось.
— Не могу передать тебе, что это такое, вся книга — это одно взаимосвязанное суждение, и оно не просто пессимистичное — оно очень прагматично, что всегда было лучшей стороной марксизма! Она обо всем — в ней много говорится об экологии и о добром отношении к животным…
— Как раз для женщин!
— Роуз, книга очень благородная, о справедливости, о страдании…
— Не верю. Он хочет ликвидировать буржуазную личность, то есть личность, и буржуазные ценности, то есть ценности! Он верит в неотвратимость жестокости.
— Эта книга — всеобъемлющая критика марксизма со стороны очень умного марксиста, попытка добраться до сути… понимаешь…
— Не понимаю. Я могу найти в предметном указателе экологию и животных, доброе отношение к…
— Роуз, пожалуйста, только не пародируй…
— Ты потрясен, потому что книга похожа на то, «в чем нуждается наш век», но если это просто марксизм, правящий миром, и утопия впереди, это не ново, это все та же диктатура пролетариата, только в новых одежках, — ты же все это сам ненавидишь, так почему ты так восхищен? Я не верю в Краймондов ковчег, в его лодку, которая преодолеет пороги.
— Во что же ты веришь?
— Думаю, нам надо защищать то хорошее, что мы имеем.
— Скажи, пожалуйста… впереди… что ты видишь? Катастрофу? Или après nous le déluge?
Роуз молчала. Джерард поднялся и, перегнувшись через спинку стула, смотрел на нее, его лицо горело от возбуждения и показалось ей комичным, впечатление усиливала его обычная шутовская улыбка. Наконец, не желая отвечать утвердительно, она просто кивнула.
Джерард отвернулся и принялся расхаживать по комнате:
— Роуз, есть у тебя то шоколадное печенье?
— Такое темное, очень сухое? Да, есть.
На столе еще оставались их грязные тарелки, сыр и кекс, яблоки в красивой вазе.
— Я не наелся. Возьму еще и кусочек кекса. Аннушка пекла?
Ища на кухне банку с печеньем, Роуз думала о том, что в этом препирательстве со своим давним другом ее воодушевляла не какая-то там забота о будущем цивилизации, а обычное желание, этот спор для нее был как любовный поединок, жгучее, мучительное желание лечь с ним в постель трансформировалось в остроумие, в, как он сказал, пародирование, только и всего!
Джерард ел кекс, хватал печенье, набрасывался на сыр, беспрестанно расхаживая по комнате, роняя крошки на ковер. Глядя, как он давит их ногами, Роуз раздраженно сказана:
— Ты вот нахваливаешь книгу, но сам же говоришь, что все это неправильно! Если это марксизм, так оно и должно быть. Разве это не конец спора?
— Нет… нет… это начало. Когда ты прочтешь ее…
— Я не собираюсь ее читать! Уверена, что книга отвратительна, хорошо бы ее не было.
— Ты должна прочитать ее.
— Почему?
— По причинам, которые я тебе объясню через минуту. В каком-то смысле, по мне, тоже хорошо бы, чтоб ее не было, она воодушевит дураков и подлецов и будет иметь массу отрицательных последствий, но все же я рад, что она есть, она заставит ее оппонентов думать, покажет, что у людей могут появиться новые мысли именно в этой ключевой области.
— Книги с новыми мыслями появляются каждую неделю.
— Нет, не появляются, во всяком случае, бьющими в эту точку.
— Революция, величайшая в человеческой истории. Да это просто расчет на сенсацию, возврат к нашим старым идеям.
— Тогда нам нужны новые.
— Мы на них неспособны. Ох, Джерард, как я устала.
— Прости, дорогая, не засыпай опять… я хочу тебе сказать…
— Я отправляюсь в круиз с Ривом и детьми, длительный, вокруг света.
— Вот как! — Новость ошеломила Джерарда. — Когда?
— На Пасху. Ну, не вокруг света, но надолго, на несколько недель… не помню сейчас.
— Что ж, это будет славно.
— Я собираюсь видеться с ними намного чаще, собираюсь изменить свою жизнь, продать эту квартиру и переехать жить в Йоркшир.
— Роуз! Ты этого не сделаешь!
— Почему это? Кто мне помешает?
— Я. Послушай, хорошо, отправляйся в этот чертов круиз, навещай своих родственников, если желаешь…
— Спасибо!
— Но просто послушай, что я тебе скажу.
— Хорошо, хорошо!
— Проснись!
— Я не сплю. Извини, что была так категорична в отношении книги Краймонда, я уверена, что она никуда не годится, хотя она явно произвела на тебя впечатление, но это пройдет, к нам она не имеет никакого отношения.
— Мы финансировали ее.
— По случайности. Ты скоро забудешь о ней. Она не изменила твою жизнь.
— Изменила, правда, — это я и хочу тебе объяснить. Эта книга требует ответа, и на нее можно ответить, по каждому пункту.
— Что ж, напиши рецензию — только ты сказал, что не станешь.
— Здесь рецензией не обойдешься.
— А чем же?
— Такой же большой книгой.
— И кто ее напишет?
— Я.
Роуз нагнулась, подняла с ковра несколько крошек и бросила их на стол. Какое-то еще непонятное ей чувство обреченности охватило ее, словно она увидела смертный приговор, написанный на неведомом языке.
— О нет… не делай этого, — проговорила она.
— Роуз, я обязан. Это мой долг.
— Джерард, в тебе говорит тщеславие, простое тщеславие. Ты не можешь сейчас браться за огромную книгу, жизни не хватит.
— Это необходимо… ради Дженкина… ради Синклера… ради всех нас.
— Не будь таким романтиком… таким сентиментальным…
— Краймонд написал глубокую книгу, она так и брызжет идеями… какие-то отчасти верны, большинство абсолютно ужасные.
— Напиши комментарии к ним.
— Нет! Я должен написать собственную книгу. Понимаю, что это означает. Придется прочитать массу всякой литературы и думать, пока не воскликнешь… но чувствую, что это сейчас главное — книга Краймонда не должна остаться без ответа.
— Забавно, — сказала Роуз, сбрасывая яблочные шкурки и сырные крошки со своей тарелки на тарелку Джерарда и составляя их, — я привыкла думать, что когда-нибудь, может, когда ты уйдешь в отставку, мы с тобой, каждый по-своему, будем счастливы вместе, не имею в виду ничего такого, просто что-нибудь вроде, скажем, поездки в Венецию. Я даже думала, мы, может, с тобой повеселимся вместе. Бедняжка Роуз, она хотела быть счастливой, но, увы, зря она надеялась. Да, пора отправляться в Йоркшир. Буду кататься верхом подолам с Ривом, Невиллом и Джиллиан.
— Послушай, мне понадобится помощница.
— Попробуй Тамар.
— Я рассчитывал на тебя, мы бы сработались.
— Джерард…
— Вот для чего ты должна прочитать эту книгу, изучить ее… и вот почему не должна покидать Лондон. Мы могли бы жить рядышком, по соседству, даже в одном доме — почему нет? Я думал…
Роуз рассмеялась:
— Снять вместе дом?
— Что ты смеешься? По-моему, отличная идея. Не обязательно надоедать друг другу. Но можно было бы видеться каждый день…
Роуз продолжала бессильно смеяться:
— Ох… Джерард… ты и я… жить одним домом?
— А что такого?..
— Нет, нет, об этом не может быть речи.
— Ну ладно, — сказал Джерард, беря пальто, — идея быть помощницей тебя тоже не привлекает?
— Нет!
— Что ж, пожалуй, идея глупая. Я придумаю что-нибудь еще. Ты устала. Чему, черт возьми, ты смеешься?
Роуз, сидя за столом, смеялась уже истерическим смехом, закрыв влажные рот и глаза белым платком Джерарда:
— Ох, просто… ты… эта история… или еще что-то!
— Тогда я прощаюсь, — сухо сказал Джерард, надевая пальто. — Благодарю за ужин. Извини за нелепые, как ты явно считаешь, предложения.
— Погоди минуту!
Уронив платок, Роуз бросилась к нему, схватила за рукав пальто, еще не просохшего от дождя, и тряхнула так, что он пошатнулся и они оба едва не упали на пол.
— Какой же ты глупый, неужели ничего не понял? Конечно, я буду твоей помощницей, и, конечно, мы будем жить в одном доме, или по соседству, или где захочешь… но если это произойдет, мы заключим соглашение… мы должны как бы пожениться, как бы, я устала не иметь ничего и хочу, чтобы у меня наконец что-то было, мы должны по-настоящему быть вместе, мне нужно какое-то чувство защищенности… я прочту книгу, сделаю все, что захочешь, но я должна наконец почувствовать… или это невозможно… ох, эта книга… ты не собираешься жениться на Краймонде, нет?
— Роуз, ты сходишь с ума?
— Ты захочешь встречаться с ним, обсуждать книгу.
— У меня нет желания его видеть и вряд ли появится, у него, думаю, тоже, когда-нибудь, возможно, мы встретимся, но друзьями никогда не будем… потому что…
— Ты не собираешься бросить меня… и жениться на другой… мы будем вместе?..
— Да, да, и ты можешь отравляться в свой круиз, но только не уезжай жить в Йоркшир.
— Потому что тебе нужна помощница?
— Потому что мне нужна ты!
— Я вынудила тебя сказать все это.
— Роуз, не будь такой несносной, ты знаешь, что я люблю тебя.
— Не знаю, не знаю ничего, я живу на краю тьмы… если не откажешься от идеи писать книгу, буду помогать… но мне нужно чувство надежности, что я не одинока.
— Ты не одинока! Ты сестра Синклера, мой самый близкий друг. Я люблю тебя. Что я могу еще сказать?
Роуз отпустила его рукав:
— Действительно, что ты еще можешь сказать. И помни… хотя, почему ты обязан помнить. Значит, мы будем жить вместе, или по соседству, или поблизости и видеться часто…
— Да, если хочешь этого.
— Ты сам предложил.
— Потому что хочу этого.
— Тогда договорились. А теперь иди домой. Я в самом деле устала.
— Роуз, не надо так…
— Иди. Я в порядке. Я помогу тебе с книгой.
— Доброй ночи, дорогая. Не сердись на меня, Роуз, милая. Я действительно люблю тебя. Я заставлю тебя поверить этому. Можем даже съездить в Венецию.
После того как он ушел, Роуз сидела и тихо плакала, белый платок уже не помогал, и слезы капали на грязный стол. Отодвинув тарелки, она плеснула себе виски. Сколько слез она пролила из-за этого мужчины, и, конечно, это еще не конец.
Она была совершенно разбита, понимала, что произошло что-то важное, но не была уверена, во благо ли ей или она сделала ужасную ошибку, использовав последний шанс. До чего безупречно она, должно быть, вела себя все эти годы, уже так много лет, чтобы считать свое поведение нынешним вечером возмутительно несдержанным, слишком эмоциональным! Она была полна раскаяния и стыда: позволила себе кричать на него, высказала все, что думает. Сказала, что любит его, и ничего не получила в ответ, что не только не соответствовало истине, но и безусловно нарушало всякие правила приличия. Она видела, как ее тон и резкость выражений заставляли Джерарда морщиться. Это были ее давние печали, которые она часто перебирала наедине с собой, но которые, насколько помнила, никогда не обрушивала на их безвинный источник. Однако больше всего ее огорчало в последней сцене и сейчас так усиливало ее опасения то, что она откровенно призналась Джерарду в неотвязной своей мысли и желании добиться от него обещания. Что способно вызвать в нем отчужденность, осторожность и равнодушие, как не подобное требование истеричной женщины? Из всего, что она обрушила на него, как раз это должно было особенно не понравиться ему.
Это правда, что к нескромности ее подтолкнуло предложение самого Джерарда поселиться вместе и то, как он это сказал, пробудив в ней давнишнюю робкую надежду! Точней, он предложил жить рядышком, по соседству или в одном доме, несомненно имея в виду разные квартиры, чтобы не надоедать друг другу. Это уж она потом поставила условие, потребовала «защищенности», и скорей всего бурным своим поведением вынудила его тактично удалиться. А следовало бы спокойно и с благодарностью принять его идею! В любом случае необходимость близкого соседства вытекала из простого удобства, поскольку помощник должен быть всегда под рукой! На что оно, черт возьми, это сотрудничество, если дойдет до него, будет похоже? Хватит ли у нее способностей справляться со столь ответственной и длительной задачей? Сможет ли она изучить и понять эту трудную книгу, «твердолобое сумасбродство» которой она ненавидела и боялась, заняться столь трудной и чуждой ее душе работой, жить в постоянном опасении разочаровать Джерарда и вызвать его недовольство? А если спустя полгода он найдет, что она не справляется, и заменит ее компетентной молодой особой? Ох, эти ловушки и страдания, которые преследуют всякое человеческое стремление к счастью, лучше уж забыть о нем! Сейчас Джерард горит желанием сесть за книгу, он полон бодрости и сил, но потом, допустим, потерпит поражение или окажется неспособен написать свой великий «ответ», и это будет для него унижением и поводом для отчаяния. А ей придется быть свидетельницей. Вся ситуация грозила новыми и ужасными страданиями, а она была уже не молода и хотела отдыха и покоя. Это желание, как она понимала, внушили ей Рив и дети, Феттистон с его вересковыми болотами и мирным незабываемым пейзажем. И еще она жаждала отправиться в круиз. Конечно, Джерард отпустил ее. Но когда она будет, если будет, глубже вовлечена в его работу, станет ему необходимой, это принесет разочарование ее новообретенной семье, которая так добра к ней, придется пренебрегать ими, огорчить, когда они увидят, что она принадлежит не им, а Джерарду. А не этого ли она всегда хотела, ведь она чуть ли не самый удачливый человек в мире, но вечно ее преследует неудовлетворенность из-за навязчивой идеи, от которой следовало давным-давно избавиться или обуздать.
Роуз плеснула себе еще виски и съела еще кусок сытного Аннушкиного кекса. Она чувствовала, что может просидеть так всю ночь в состоянии мучительною возбуждения, перебирая картины недавнего прошлого и ближайшего будущего. Она скинула тапочки и сняла чулки, чтобы побудить себя пойти наконец спать, и тут задумалась о Краймонде. Ей хотелось, чтобы книга была завершена, закончена и исчезла с ее горизонта вместе с автором. Теперь, конечно, если Джерард прав, пойдут рецензии, обсуждения, споры, фотографии Краймонда в газетах, его голос по радио, его физиономия на экране телевизора. Краймонд станет знаменит. Такого они не представляли себе во все то долгое время, когда «злобный пес» рыскал где-то рядом во тьме. Если бы только она могла сейчас поверить, как верила раньше, даже час назад, что для них, ее и Джерарда, Краймонда действительно больше не существует, что он стал лишь именем некоего человека, написавшего книгу, которую никто не прочитает и не заметит. Но теперь в ее тревожном сознании черным пятном засела мысль, что Краймонд вряд ли уйдет в прошлое. Он будет присутствовать в их будущем, занимать в нем огромное, как его книга, место. Джерард сказал, что не собирается встречаться с Краймондом. Но это неизбежно, и уж точно работа над собственной книгой принудит его к этому. Они сойдутся В какой-то момент он наверняка не утерпит, захочет поспорить с Краймондом, задать какой-то вопрос, убедить в чем-то, проверить собственные идеи на столь сильном оппоненте. Возможно даже, что подсознательная перспектива подобной схватки лицом к лицу и была причиной такой возбужденности и страсти Джерарда. Или стоит поверить, что Джерард остынет, сочтет краймондовскую книгу ничем не примечательной, а свой энтузиазм кратковременным помешательством? И хочется ли ей верить, что Джерард успокоится, потеряет интерес к собственной работе и весь этот пыл, все это огромное желание в конце концов сойдет на нет?
Роуз поймала себя на том, что, продолжая медленно раздеваться, сняв с себя коричневый вельветовый жакет и белую блузку, глубоко вздыхает. Она надела через голову длинную ночную рубашку, ища в этом привычном движении какое-то успокоение. Значит, от Краймонда не избавиться. Если Джерард напишет книгу, даже только начнет писать, если она будет помогать ему, будет с ним рядом, она обречена снова встретиться с Краймондом. Почувствовав это, она мгновенно автоматически принялась в уме переписывать письмо — что уж там было? — извинение, оправдание, примирение, которое писала Краймонду, когда он покинул ее дом в тот удивительный день после того, как сделал ей предложение. Дорогой Дэвид, пожалуйста, простите меня за грубый ответ. Ваше признание застало меня врасплох. Позвольте мне теперь сказать, как я благодарна и тронута. Я выбежала за вами, но вы исчезли. Вы сказали, что мы должны встретиться снова. Пожалуйста, давайте так и сделаем, узнаем друг друга лучше. Возможно, я в конце концов и полюблю вас. Совсем с ума сошла, подумала Роуз. Разве она не помнит, какое облегчение почувствовала, когда не отослала то безрассудное компрометирующее письмо, письмо, которое, как ни мало в нем было сказано, дало бы Краймонду повод вернуться полным надежд? Пришлось бы прогонять его второй раз, и как болезненно и многозначаще было бы это вторичное расставание для них обоих. Даже одно существование такого письма в руках Краймонда поставило бы ее в ужасную зависимость, не исключило бы возможность шантажа с его стороны. И как бы она боялась, что Джерард узнает о подобном ее чувстве, неважно, насколько мимолетном, пусть даже секундном. Так что она признала права Джерарда на нее. Но, предположим… я не мог и мечтать о вас, может, был не прав. Роуз, не сердитесь на меня и, пожалуйста, простите за неожиданность, шок… Любовь должно пробуждать. Я хочу пробудить в вас любовь. Если бы она написала сразу, подумала Роуз, то могла бы вернуть его, могла бы по крайней мере, загладить то ужасное впечатление. Сейчас он уже смирился с ее высокомерными словами и ненавидит ее. Как же она позволила себе обращаться с этим гордым человеком и как он, наверное, еще заставит ее пожалеть об этом.
Эти мысли мгновенной вспышкой ужасного взрыва озарили Роуз. «Нет, он на это не пойдет», — сказала она вслух. Она отнесла все со стола на кухню, счистила остатки с тарелки в мусорное ведро, завернула сыр, убрала кекс в жестяную банку, печенье в другую. Вспомнила о зубной боли, потом ощутила ее, но уже не такую сильную. Проглотила еще две таблетки аспирина. Она была без сил, намерение сидеть всю ночь и думать пропало, хотелось забыться и ни о чем не думать. Вернись к реальности, сказала она себе. Она сделала единственную правильную вещь, хотя и до неприличия грубо. Обидно для ее самолюбия. Мы еще задумаемся о смерти Дженкина и о возможности невозможного. Джерард сказал, что они никогда не были друзьями — но они наверняка должны были встретиться, и она в один прекрасный день тоже снова встретится с Краймондом, они вздрогнут, а затем все время будут хранить равнодушный и будничный вид; он никогда не расскажет, никогда, даже под пыткой не расскажет, не только ради себя, но и ради нее. Так что их вечно будет связывать и мучить сомнительная грустная тайна.
Интересно, что Джерард имел в виду под жизнью одним домом, и возможно ли такое вообще? Наверное, действительно есть где-то дом, где Джерард и она отныне будут жить вместе, как брат и сестра. Забираясь в постель, она гадала, где бы этот дом мог быть. Хорошо бы у реки. Ей всегда хотелось жить у реки. Она погасила свет, уснула и во сне увидела себя в Венеции с Маркусом Филдом.
Джерард, чувствуя, что сильно напился, решил пройти пешком всю дорогу от дома Роуз к себе на Голхок-роуд. Дождик перестал моросить, взошла мутная безумная луна. Восточный ветер продолжал продувать Лондон. Он был без перчаток и сунул было руки в карманы, но так шагать было неудобно, и он снова вынул их. Восточный ветер трепал волосы ледяными пальцами.
В каком необычном состоянии была Роуз, что за слова, вроде «невыносимо», употребляла! Удалось ли им наконец разрешить конфликт, разрешили ли они вообще хоть что-то или лишь создали некую новую ненужную непонятную ситуацию? Конечно, они были друзьями, их дружба, узы, связывающие их, крепки и ничем не омрачены, абсолютны, и она должна знать это так же, как знает он. Не совершил ли он ошибку, не проявляя достаточно чуткости по отношению к ней, неужели она действительно нуждалась в подтверждении его чувства к ней? Наверное, так оно и есть, ей особенно нечем было занять свои мысли, не то что ему, и больше времени для переживаний. Теперь он понимал, что дал Роуз меньше, чем ей хотелось, говорил меньше, чем испытывал искушение сказать, был не великодушен и осторожен. Может быть, ее поразила разница между настойчивым вниманием семейства Кертлендов и его, Джерарда, отношением к ней, как к чему-то «привычному»? «Я отдала тебе жизнь, а ты этого даже не заметил». Очень сильно сказано. Но конечно, под дурное настроение, а не от глубокой обиды. Как он мог не воспринимать ее как нечто привычное, разве это само не было доказательством некой абсолютности их дружбы? Как странно, почти неприятно, что она заговорила о необходимости «договора». это что-то вроде обещания жениться. Тут только Джерард сообразил, что Роуз требовала от него того же, чего он требовал от Дженкина! Бедные человеки, думал он, вечно жаждут защищенности, но не любят платить за нее! Дженкин тогда рассмеялся. Роуз тоже засмеялась, но, некоторым образом, не в том месте. Почему она так смеялась, когда он предложил жить одним домом, а потом сказала, что об этом только и мечтала? Обычно Роуз так рассудительна и спокойна. Конечно, она была раздосадована из-за его книги, даже ревновала к ней, но это другое дело. Или эти чертовы Кертленды повлияли на нее? Джерард припомнил хитрое выражение на лице Невилла, когда он сказал, что они увезут ее в Йоркшир. Был ли то своеобразный выпад, вызов на бой? Никакого боя быть не может. Роуз принадлежит ему, всегда принадлежала. Он ответствен перед ней, в ответе за нее. Конечно, она может заботиться о своих Кертлендах. Но настоящая ее семья — Джерард, в этом не может быть никаких сомнений! Он убедит ее, думал Джерард, будет заботиться о ней, может, он недостаточно старался сделать ее счастливой, но теперь он исправится.
Подходя к дому Дженкина, он чувствовал, что изрядно промок и продрог. Переселяясь в этот маленький домик, он намеревался как-то, возможно, символически, но в то же время заметно переменить свой образ жизни, отказаться от имущества в пользу своего рода освобождающей простоты. И действительно продал многие из своих вещей, с иронией отметив, что вряд ли можно считаться аскетом, когда продаешь собственность и кладешь денежки в банк. В последнее время он начал чувствовать некоторую фальшь своей жизни здесь, словно это было некой игрой. Соседи понимали это, дом тоже, кажется, понимал. Переселение сюда даже не имело отношения к скорби по погибшему другу и иногда выглядело профанацией ее. Было неизбавимым мучением жить среди вещей Дженкина, когда Дженкин был мертв. Он не собирался говорить Роуз о доме, хотя однажды такая мысль у него и промелькнула. Теперь же у него появился интерес к этой идее, и имел он в виду не прежний свой дом и не этот тоже. Он нуждался в совершенно новом месте, и теперь, когда у него неожиданно появилась страшно ответственная цель в жизни, ни к чему было играть в аскетизм. Он не думал, что переоценил книгу Краймонда, но так или иначе теперь он должен был написать собственную. Теперь он видел, спасибо Краймонду, какой должна быть его книга. Может быть, он излишне размечтался, но он обязан из кожи вылезти, чтобы все стало ясно. Тут он неожиданно подумал о Левквисте, о том, каково было прояснять некоторые невероятно трудные места в греческих текстах, и вспомнил, нутром почувствовал ту почти сексуальную дрожь, которая охватила его тогда в Оксфорде, когда он оказался лицом к лицу с невероятно высоким эталоном. Вспомнил он и слова Валери, которые Левквист любит цитировать: трудность — это свет, непреодолимая трудность — солнце. Но несомненно, что куда чаще непреодолимая трудность остается непреодолимой трудностью. Пытаясь «ответить» Краймонду, он должен быть готов к тому, что написанное им покажется, может, даже и будет обычным комментарием к чужой книге. Возможно, все, что ждет его, это конечный провал, тяжкий бесполезный труд, напрасная трата сил и оставшегося времени на то, что не будет представлять никакого интереса. Ему пришли на память слова Блаженного Августина, процитированные отцом Макалистером: «Пред светом лица Божия съеживается моя душа, как мотылек». Может быть, он в конце концов останется даже не с сокрушенным, а с разбитым сердцем.
Когда он подошел к маленькому домику, вновь заморосило. Он вставил ключ в замок с таким чувством, будто явился сюда как нежданный да еще и нежеланный гость. В доме было нестерпимо холодно. Дженкину никогда не приходило в голову провести центральное отопление. Джерард зажег свет, задернул вельветиновые шторы и включил газовый камин в гостиной. Он решил, что все еще голоден — слишком он был возбужден, чтобы толком поесть у Роуз, слишком не терпелось рассказать ей о своем великом замысле. Конечно, у него совершенно не получилось объяснить, чем хороша книга Краймонда, чем плоха. Хороша она, подумал он, тем, что говорит о страданиях, а плоха — что толкует о верности грядущему совершенному обществу. Это центральная идея, на которой, по сути, основана книга, — но такой вещи не существует. Невозможно таким путем достичь правды в будущем, мы, как сказала Роуз, не можем вообразить себе будущее… и совершенное общество есть вещь недостижимая… общество может быть только достойным, что зависит от свободы, порядка, обстоятельств и бесконечных исправлений, которые неосуществимы на расстоянии. Все случайно, но человеческие ценности абсолютны. Это простая вещь относительно человеческой жизни, которую нужно долго объяснять. А допустим, «холодный душ» Роуз лишь начало общего пренебрежения книгой Краймонда. Конечно, что бы ни случилось с той книгой, это не скажется на его книге. Но Джерард понимал, что, хотя его разозлит, если Краймонд получит только доброжелательные отзывы, только плохие его расстроят! Он пошел на кухню и вылил в кастрюльку банку супа. Нашел нарезанный хлеб, намазал маслом, пока суп разогревался, потом отнес свой ужин в гостиную, где на серванте, охраняемая двумя фарфоровыми стаффордширами, громоздилась верстка краймондовской книги. Он поставил тарелку с хлебом и кружку с супом на кафель возле камина и, повернувшись, чтобы закрыть дверь, заметил на половике в прихожей письма. Он узнал почерк Дункана. Забрав их, он вскрыл дункановское:
Дорогой Джерард, в «Таймс» ты найдешь некролог, посвященный Левквисту. Кто бы ни написал его, он не слишком его превозносит. Смею сказать, такого рода величие сегодня не в моде! Я невероятно опечален и захотелось написать тебе. Знаю, ты видел его во время того кошмарного бала прошлым летом, а может, видел и после. Он был вроде святого от филологии, особый образец. Наверное, завершение его жизни заставило меня задуматься над тем, как я распорядился своей. Насколько бестолково и насколько в действительности она коротка, о чем, я слышал, ты как-то обмолвился. Я пришел к заключению, что единственное, что имеет значение, это дружба, а не та переоцененная так называемая любовь, но наши близкие друзья, по-настоящему близкие люди, единственные наши утешители и судьи. Ты всегда был для меня и тем и другим. Позволь выразить веру, что за всеми недавними передрягами мы не потеряли друг друга. Отсюда кажется, что Лондон бесконечно далек. Мы купили дом, но пока живем по адресу отеля. Надеюсь, ты пишешь что-нибудь. Я-то оставил всякую мысль об этом.
Твой
Дункан.
Джерард еще не видел некролог в «Таймс». Итак, Левквист умер. Ему вспомнилась длинная комната, большой письменный стол, заваленный книгами, окно, раскрытое в летнюю ночь, огромная красивая голова Левквиста, говорящего: «Заглядывай еще, заглядывай навестить старика». Он так больше и не заглянул. Так и не поцеловал его руки, не сказал, как любит его. Припомнились слова Левквиста: «Видел я молодого Райдерхуда. Отрывок из Фукидида очень его озадачил»! «О боже, боже!» — сказал Джерард вслух, сел в одно из неудобных кресел у камина и уткнулся лицом в ладони. Облако, незримое присутствие черного горя, неожиданно обволокло его. То была ночь, когда умер отец. Вот и Левквист, который был ему как отец, умер. И Дженкин мертв; и это незримое присутствие было его, Дженкина, Дженкина печального, Дженкина как самой печали, как непреходящей мучительной скорби. «Почему ты должен был умереть, когда я так любил тебя?» — сказал Джерард Дженкину. И это было ужасно, ужасно, как будто тень Дженкина плакала и протягивала к нему бессильные руки. «Это была не моя вина, — сказал Джерард тени, — прости меня, прости, я осиротел, я наказан, отравлен. Почему ты так ужасно плачешь? Потому ли, что убит, а я дружески отношусь к твоему убийце? О Дженкин, как мы могли потерять друг друга, как могли так измениться, ты — обвинитель, а я парализован отравой!»
Джерард встал и всерьез оглядел комнату, ища что-то, что-то крохотное, во что сейчас превратилась ужасная обвиняющая тень, что-нибудь вроде маленькой коробочки или черной механической игрушки. Ничего, кроме самой комнаты, неуютной и непривлекательной, случайной и пустой. Внезапным движением Джерард ударил по аккуратной стопке верстки, сбив листы на пол. Падая, они увлекли за собой одного из стаффордширов. Собака упала и разбилась. Джерард собрал осколки и положил на сервант.
Точно, он отравлен, подумал Джерард, ему чудятся призраки, он проклят, безумен. Разбившаяся собака наконец вызвала на его глазах слезы. Как он будет писать книгу, когда не может не думать о смерти Дженкина? Какое ему дело до идей Краймонда? Зачем он заговорил с Роуз о доме, о жизни вместе? Пускай едет в Йоркшир. На нем лежит проклятие, он обречен на одиночество среди призраков. Благодаря книге Краймонда ему показалось, что у него есть какие-то мысли, но это иллюзия. Левквист говорил, что ему не хватает твердости, Краймонд сказал, что бы он ни написал, это будет красивой ложью, Роуз сказала, что с его стороны это тщеславие. У него не хватит энергии на большую книгу. И он теперь понимает, что все это ни к чему. Но отсюда он съедет. Не нужно ему больше ничье общество, ни людей, ни призраков. О господи, он стареет, прежде он этого не чувствовал. Он стар.
Он подобрал тарелку и кружку с кафеля у камина и отнес на кухню. Поставил чайник на огонь, чтобы согреть воды для бутылки в постель. Он забыл включить обогреватель в спальне, и теперь там был ледяной холод. Он включил его и задернул шторы. Ветер с дождем хлестал в окно, которое дребезжало и пропускало струи холодного воздуха, шевелившие шторы. Конечно, сказал он себе, он пьян, но тем не менее. Проклятие, которое висит над ним, висит над ними всеми. Колледжам Оксфорда, Биг-Бену теперь не откупиться от них. Время, когда они могли часами говорить об этой планете, распоряжающейся нашими судьбами, навсегда ушло — оглянуться не успели. Роуз права, уже бесполезно пытаться о чем-то задумываться. Вечеринка закончилась. Apres nous le deluge — после нас хоть потоп.
Чайник закипел, он наполнил бутылку и сунул ее в постель, в которой, казалось, поселилась какая-то холодная сырая плесень. Взял пижаму и вернулся в гостиную, чтобы переодеться перед огнем. Листы верстки краймондовской книги валялись по всему полу, и он сгреб их в груду ногой. Снял галстук, который надел несколько часов назад, чтобы идти на вечеринку к Ферфаксам, где, как он знал, встретит Роуз и на которую он опоздал, потому что не мог оторваться от этой чертовой книги.
Расстегивая рубашку, он увидел письмо Дункана, валявшееся на кресле. Он, конечно, ответит, но настоятельного желания видеть Дункана не испытывал. Возможно, когда-нибудь потом. Он чувствовал себя недостойным, эти смерти опустошили его, ему будет стыдно перед Дунканом. Тот молодец, обзавелся женщиной и домом, смог устроить свою жизнь, несмотря на все несчастья. Дункан никогда не был «выдающимся», как Дженкин, как он сам, как Краймонд. Джерард вспомнил, что именно так охарактеризовал книгу Краймонда, говоря с Роуз. Но Дженкин был выдающимся иначе, нежели Джерард или Краймонд. Джерарду припомнилось, как Левквист осадил его, когда он предположил, что Дженкин «недалеко пошел». «Райдерхуду ни к чему идти далеко, чего-то добиваться, он на своем месте. Тогда как ты…» Да, подумал Джерард, Дженкин всегда шел со всеми, был целиком поглощен тем, чем бы ему ни доводилось заниматься, жил этим, реальный во всех смыслах, полный доброжелательного любопытства к окружающему. Тогда как он, Джерард, всегда чувствовал, что реальность где-то в другом месте, высокая, безразличная и одинокая, на некой туманной горной вершине, которую он один среди немногих способен узреть, хотя, конечно, никогда не достичь, и чей магнетизм пробирал его до кишок (выражение Левквиста), когда он упивался этим величественным видом, сознанием выси и дали, пропастью под ним, вершиной над ним, и ощущением приятной никчемности, даваемой лишь избранному — самодовольному платонизму, августинианскому мазохизму, как называл это Левквист. Почему он так больше и не пришел к нему, не поговорил обо всем этом, ведь мог бы в любое время. А теперь он чувствует, чувствует, что остался наконец один — а гора, и вершина, и что он близок к ней, взирает на нее, все было иллюзией? Способен ли он жить, не думая о себе и об этом, просто так? Возможно, дело в утрате этого, которую он ощутил лишь сейчас, когда понял, насколько отравлен убийственным сомнением, когда решил, что вершина слишком высоко, слишком далеко. Именно когда столкнулся с непреодолимой трудностью, столкнуться с которой так жаждал, он обнаружил, что у него не осталось сил. Придется съеживаться и съеживаться и заползать в расселину. То, что казалось пиком горы, оказалось в конце концов ложной вершиной — настоящая находится намного выше и скрыта облаком, и в его случае ее с равным успехом может не существовать; все, он сдается.
Он уйдет немедля, думал Джерард, спрячется где-нибудь. Купит квартиру, запрется, исчезнет. Никому не скажет, где скрывается. Да кому есть дело до него, кроме Роуз, а у нее теперь своя семья. Какой вздор наговорил он ей сегодня, наверное, спьяну, непривычен он к этому. Он предупредит ее, чтобы никому не болтала о его полоумной идее. Ну да она никому не проболтается, она хочет, чтобы он от нее отказался, и, наверное, знает, что так и случится. Как бы ему хотелось поговорить с Дженкином. Может, это веяние потустороннего ужаса на самом деле было пониманием наконец, что Дженкин мертв и его нет нигде. Он сунул письмо Дункана обратно в конверт, положил на каминную полку и принялся просматривать остальные письма, которые было бросил на пол. Два из них были на имя Дженкина. Сперва их приходило много, затем меньше. Эти два были рекламные, и он швырнул их в мусорную корзину. Кроме того, был счет за газ, и его он сунул в карман. И тут его словно током ударило, как если бы он коснулся оголенного провода. Он смотрел на последнее письмо, валявшееся на полу у его ног. Непонятное потрясение было вызвано почерком на конверте, который его подсознанию показался зловещим, чуть ли не ужасным еще прежде, чем он этот почерк узнал. А почерк способен вызвать радость или страх задолго до того, как вы его свяжете с именем адресата. Это был почерк Краймонда. Много лет прошло с тех пор, как Джерард получал письма от Краймонда, но эта надпись на конверте, будто некие мрачные знаки, высвеченные факелом в гробнице, перенесла его в далекое прошлое, в Оксфорд, к какому-то событию, чувству, теперь слишком давнему, чтобы можно было припомнить его, похороненное в темных глубинах сознания, откуда сейчас с изначальной силой и вырвалось дурное предчувствие. Даже возвратясь к действительности, он испытал тошнотворный ужас при виде письма, отвращение и желание, не вскрывая, разорвать его на мелкие кусочки. Он даже отвернулся и ушел в кухню, убрался там, помыл кружку и тарелку под струей горячей воды и выключил свет. Затем вернулся в гостиную, подобрал письмо и вскрыл его. По крайней мере не длинное. Письмо состояло из одной строчки. Это был несчастный случай. Д.
Джерард снова взял паузу. Вышел в прихожую, даже открыл уличную дверь, увидел, что дождь приутих, но ветер беснуется по-прежнему. Закрыл дверь и машинально запер на засов, хотя делал это не всегда. Вернулся в гостиную, сел у огня и перечитал записку несколько раз. Он сидел неподвижно, а в голове металась буря противоречивых мыслей, потом они закружились вокруг головы, затем заполонили комнату, как стая черных молчаливых быстрых птиц. Человеческая мысль с легкостью нарушает законы логики и физики, и Джерард в тот момент был способен представлять и ощущать одновременно много всего живо и даже ясно. Он думал главным образом о Дженкине, о его смерти и несчастном случае, в результате которого она произошла, и эту тему он сейчас мог обсудить с Дженкином. Как бы то ни было, подумал он, сейчас Дженкину не обязательно быть призраком, он может быть собой, только прошлым. Его сущность остается абсолютной. Он не страдает, это можно точно сказать, все произошло внезапно, он даже ничего не понял. Джерард не мог смотреть на краткие газетные сообщения, описывавшие нелепое несчастье, но создал себе какое-то впечатление по разговорам людей. И сейчас не испытывал потребности углубляться в подробности. Он даже не будет его спрашивать, думал Джерард (имея в виду Краймонда), он не хочет знать, как именно все случилось, потому что теперь это не имеет значения. Нет никакого смысла сомневаться в том, что фраза Краймонда правдива. Усомниться значило бы погрузиться в тоскливое безумие, весь рациональный мир согласился с тем, что Краймонд рассказывает правду. А будь это иначе, не мог бы написать подобное письмо. Убедив себя в этом, Джерард не только ощутил прилив энергии, которая было утекла из него, а теперь возвращалась спокойными обильными волнами, но и будто весь мир каким-то непостижимым и неподвластным ему образом вращается вокруг него, будучи прежним и вместе с тем открываясь новыми разнообразными гранями. Думая об этом, Джерард поднялся, собрал разбросанные листы краймондовской книги и сложил аккуратной стопкой на серванте. Он ходил взад и вперед по маленькой гостиной, и темные птицы-мысли, которые метались вокруг него, как стрижи, начали успокаиваться и садиться на мебель, внимательно поглядывая на него ясными бусинками глаз.
Он снова сел и взглянул на записку. Ясно было, что Краймонда очень волновало, даже мучило, что думает Джерард о смерти своего друга. Он должен был избавить Джерарда от терзавшего его кошмара. В равной степени он не сомневался, что Джерард поверит ему. Однако было очевидно, что написать ему он решился не сразу. Может, чувствовал, что должно пройти какое-то время, а может, не знал, что именно сказать. Но слова выбрал верные, подумал Джерард. Подпись тоже была показательна. Не К. или Д. К., но Д. Джерард решил пока не задумываться над этим обстоятельством, а вернуться к нему позже. Кроме того, сейчас он, впервые за все это время, мог пожалеть Краймонда за то, что тот по нечаянности сделал и теперь вынужден был жить с этим. По крайней мере, написав ему, Краймонд освободился от лишнего кошмара и вместе с тем, в виде побочного результата, освободил и Джерарда. Освобождение было чем-то огромным, но и мучительным, возвратив очищенными его горе и утрату. Наконец он избавился от мысли, так терзавшей его, что, может, в далеком прошлом Краймонд и Дженкин находились в отношениях более близких, чем он подозревал. Но теперь подобное предположение казалось праздным и пустым, а отравлял его другой яд, который теперь полностью вышел из него.
Джерард снял рубашку и брюки и неторопливо облачился в пижаму. Оставался вопрос, как отвечать на послание. Придется над этим подумать. Краймонд этим письмом снял с себя бремя. Но он ведь и ожидает благодарности. Нужно будет немного повременить, а потом ответить столь же краткой запиской. Он подумает над этим завтра. А книгу, сказал себе Джерард, он, разумеется, напишет, он просто обманывал себя, когда думал, что не сможет, был болен в тот момент, должен написать. Конечно, он будет сражаться не только с теми непреодолимыми трудностями, но и со временем. Даже приняться за нее будет стоить долгой борьбы. Но он напишет ее, то есть попытается во что бы то ни стало. Сделает это ради Дженкина, теперь между ними не осталось недомолвок, это можно сказать. Господи, как ему не хватало Дженкина в этот период одиночества. Завтра же утром он и начнет перечитывать книгу Краймонда, не забывая всего того, что Роуз сказала о том, что он «потрясен» и «захвачен» книгой и что будь у нее другой автор, о ком он никогда не слышал, он бы не обратил на нее внимания. Вряд ли она права, но даже если права хоть самую малость, теперь это не имеет значения, потому что он знает, что ему делать, какой ему труд предстоит. И это несомненно благодаря Краймонду.
Продолжая думать, он сел на кровать, и мысль на сей раз была малоприятная: когда-то он снова встретится с Краймондом. Разумеется, не скоро. Им придется строго соблюдать декорум. Никаких упоминаний ни о смерти Дженкина, ни о книге. Конечно, ему захочется поговорить с Краймондом о книге, и его мнение должно того заинтересовать. А не окажется так, что Краймонд забудет о своей книге, даже откажется от нее? Люди, пишущие толстые ученые замечательные книги, часто отказываются от них и ни обсуждать, ни даже слышать о них не желают не обязательно потому, что считают их неудачными, а просто потому, что теперь ими владеют совершенно противоположные идеи. Как он уже говорил Роуз, Краймонд безусловно способен написать другую огромную книгу в опровержение этой или с той же страстью, с тем же знанием дела написать на кардинально новую тему! Тем не менее он встретится с Краймондом снова, когда-нибудь — и когда это время придет, Краймонд будет ждать его.
И о Роуз он позаботится, говорил себе Джерард, не позволит ей прибиться к Кертлендам, сделает ее счастливой. Роуз — это счастье, вот только не состоявшееся. Он не может без нее. Он забрался в постель и выключил свет. Вытянул ноги, толкая бутылку с горячей водой подальше, в ледяные простыни. Снаружи бесновался ветер и пригоршнями швырял в окно дождь, как крохотные камешки. В темноте его снова объяла печаль, он задумался об отце, каким тот был мягким, добрым, терпеливым, хорошим, как уступал, из любви, жене, жертвуя не только своими желаниями, но иногда и принципами. Все это, должно быть, причиняло ему огорчения, да и дети, которые не всегда ладили с ним, наверное, тоже, по мере того как становились старше. Он, думал Джерард, мало старался, редко навещал его, не просил остаться, вечно у него не хватало времени на отца. А нужно было, чтобы тот стал частью его жизни. И мама — но он не смог представить себе мать, ее печальная тень напрасно махала ему. Они умерли, думал он, отец, Синклер. Дженкин, Левквист — все умерли. И тут ему впервые пришло в голову, что, может, и Жако тоже уже умер. Попугаи живут дольше людей, а Жако в то время был молодой птицей. Но в неволе попугаи беспомощны, они зависят от людской доброты, и есть много причин, по которым они могут умереть, не дожив до старости: от небрежения, от болезни, их могут забыть в пустом доме, морить голодом. Мысль о Жако, умершем голодной смертью, была столь ужасна, что Джерард сел в постели и его, как чистый сосуд, переполнило внезапное ощущение всей муки и бессильного страдания божьих тварей. Он чувствовал, как вращается Земля, чувствовал ее боль, о Земля, бедная, бедная Земля! Он снова лег, повернулся на бок и зарылся лицом в подушку. Подождал, когда мгновение слабости пройдет. Думал: он должен идти дальше или, вернее, выше, потому что не намерен отказываться от своего видения жизни, ни ради Левквиста, ни даже ради Дженкина. Вершина существует, торжественная, и неизменная, и одинокая, безразличная и чистая, и, да, он чувствует ее притягательную силу сейчас, может, еще сильнее, чем когда-либо, и, да, есть невероятное наслаждение в ощущении ее недосягаемости, ее высоты и неприступности, чужести, отстраненности от его порочного существования. Он съежился пред нею, не как пред лицом человеческим, но как в безразличном пламени. Он видел ложную вершину, но теперь, по мере того как меняется пейзаж, ему открываются более крутые утесы и пики еще дальше и выше. Да, он попытается написать книгу, но это пожизненный приговор, и она не только может не получиться, но неизвестно, закончит ли он ее вообще. Спокойные размышления… сможет ли он снова спокойно размышлять? Последние минуты перед началом. Завтра он должен будет приступить, отправиться в долгое странствие туда, куда когда-то собирался отправиться Дженкин, к пределу бытия, на самый край. Да, за ближайшим гребнем тропы уже нет, только отвесный склон, подымающийся ввысь, и, вглядываясь в этот вертикальный подъем, Джерард побледнел, как перед восхождением на эшафот.
Так он никогда не уснет, подумал Джерард. Лучше встать и заняться чем-нибудь. Интересно, получится ли склеить того стаффордшира? Вроде бы не сильно разбился. Но глаза его уже слипались, и он задремал. Наконец он уснул, и ему приснилось, что он стоит на склоне горы, держа в руках книгу, на страницах которой начертано: «Dominus Illuminatio Меа» — и из далекой выси к нему спускается ангел в виде огромного попугая жако с любящими умными глазами, садится на книгу и распускает серые с алым крылья, и этот попугай есть книга.