Федерико Андахази
Дела святые
Моей сестре Лауре, моему брату Пабло и Густаво Кьярамонте
Сон праведников
Рассказ «Сон праведников» получил Первую премию на конкурсе «Из народа», организованном Институтом мобилизации кооперативных средств в 1996 году. В состав жюри входили: Лилиана Хеер, Влади Косьянчич, Хуан Хосе Манаута, Эктор Тисон и Луиса Валенсуэла.
Это было в тот самый год, когда войска федералистов изготовили из генерала Эусебио Понтеведры отличные четки, взяв для ремешка кожу с его спины, и нанизали на ремешок его же зубы; в тот самый год, когда отряд унитариев обезглавил полковника Вальярдеса и разыграл его голову (губы все еще дергались) в игре наподобие конного поло. В тот самый год, в день святого Симеона, покровителя ростовщиков, мой лейтенант приказал мне доставить некую пленницу из казарм Кинта-дель-Медио к какой-нибудь затерянной горе по ту сторону границы, где ей полагалось быть расстрелянной и надежно закопанной вашим покорным слугой.
— Она переходит в ваше ведение и под вашу ответственность, — пояснил мой лейтенант Северино Соса, вручая мне ружье и лопату, между тем как конвой из четырех солдат сопровождал пленницу к воротам нашей казармы.
Северино Соса распланировал и лично возглавил операцию по поимке Мэри Джейн Спенсер, англичанки, вышедшей замуж за одного из вражеских министров. Цель операции заключалась в переговорах о выдаче всех наших военнопленных и ускорении капитуляции войск-оккупантов; помимо всего прочего, мой лейтенант надеялся таким образом возвыситься до заслуженного им звания полковника и удостоиться благодарности от нашего главнокомандующего команданте Либардо де Анчорены.
Однако план удался не до конца: один капрал раскрыл мне под секретом, что похищенная женщина была вовсе не Мэри Джейн Спенсер, а мисс Шинед О'Хара. Она оказалась не англичанкой, а ирландкой; не супругой вражеского министра, а бабушкой нашего заслуженного полководца; ее похитили не из дома, где проживал министр: дело в том, что Северино Соса по ошибке забрался в дом самого команданте Либардо де Анчорены, который в данный момент являлся главнокомандующим всех наших войск и, по стечению обстоятельств, соседом этого враждебного министра.
У моего лейтенанта возникли проблемы, и не только из-за того, что у него не было пленных на обмен и мы никак не могли принудить оккупантов выкинуть белый флаг. Нет, он ведь похитил ни больше ни меньше как бабушку самого команданте. Боже мой, будь я верующим, тут же препоручил бы себя святой Лукреции, которая защищает всех солдат от гнева их начальников. За куда меньшие провинности наш команданте приказал живьем содрать кожу с несчастного сержанта Обрегосо — да примет его Господь под правую руку — и, чтобы с этим делом покончить, велел его также и обезглавить.
Северино Соса часами курил свою пенковую трубку, мотаясь взад и вперед, словно тигр в клетке, и какого хрена было напрягать мозги, если эти недоумки врываются в первый попавшийся дом и втыкают кляп первой попавшейся бабе, вооруженной, блин, только палкой для ходьбы, и куда, на хер, девать нам эту старуху, — гиеной выл мой бедный лейтенант, уже не понимая, как выбраться из-под груза собственных ошибок, и, главное, дело требовало скорейшего решения: на следующий день команданте Либардо де Анчорена (поклявшийся живьем закопать вероломных похитителей его пресвятой бабушки) собирался устроить смотр своим войскам и лично обследовать казарму.
Перед рассветом, так и не сомкнув глаз, Северино Соса вызвал меня.
— Увезите эту гринго, — приказал он мне без дальнейших уточнений.
— Куда же ее увезти, мой лейтенант? — Я помню, что успел задать свой вопрос, прежде чем он схватился за ножны и красный, как перец, выставил меня из комнаты, размахивая саблей.
— Убейте ее! Отвезите подальше и убейте, — успел приказать мой лейтенант, раньше чем нас разделила захлопнувшаяся дверь.
Я со своей пленницей отправился в путь еще до зари. Мы ехали в молчании. Ирландка не удостоила меня ни единым взглядом. Должен признаться, мое сердце разрывалось при виде ее связанных рук — все-таки не овца! Еще не доехав до границы, я спешился и развязал веревку. Но старуха так и не отвела взгляда от точки, находившейся где-то за горизонтом.
— Хотите воды? — спросил я, предлагая ей бурдюк, в котором плескалась свежая вода.
Но гринго даже не соизволила посмотреть в мою сторону. Одному Господу известно, насколько меня угнетало такое безучастие.
Ближе к полудню мы остановились на берегу Лагуны-дель-Медио. Ирландка не проявляла никаких признаков усталости, голода, жажды, уныния и даже страха перед грядущей смертью. Гордость ее была столь же велика, сколь и моя растерянность. Этот пригорок возле лагуны — самое подходящее место, решил я. Я поднял ирландку на руки, снял с коня и уложил на темный песок. Она не сопротивлялась. Я собирался зарядить ружье, но подумал, что пуля — слишком много для такого крохотного тельца. Вытащил из ножен кинжал и, даже не глядя на свою жертву, прикинул силу удара, чтобы достало до сердца. Если бы она меня хотя бы выбранила, если бы нашлась хоть какая-то причина… но нет — эта старуха была как невинный, но при этом очень высокомерный агнец. Нет. Так у меня не получится. Я вынул из седельной сумки другой бурдюк, с вином, и влил в себя глоток мужества. Только тогда я разглядел, что ирландка смотрит на красную струйку вина с невыразимой тоской, что ноздри ее трепещут, как будто она только что унюхала прекраснейший на свете аромат. Я протянул ей бурдюк, исполняя последнее желание обреченной. Старуха приподнялась с песка и вдруг с силой медведя, с незримой быстротой жабьего языка вырвала сосуд с вином из моих рук; я в изумлении наблюдал, как ее старческие скрюченные пальцы сжимают горлышко бурдюка — так удавы обвиваются вокруг своей добычи. В мгновение ока ирландка выпила все до последней капли. Удовлетворенно рыгнув, она снова разлеглась на песке и в первый раз посмотрела на меня: взгляд ее был полон нежности и неизвестной мне доселе благодарности. Ирландка была пьяна вдрызг, и, хорошенько ее рассмотрев, я пришел к выводу, что именно таким и было ее естественное состояние; хорошенько ее рассмотрев, я понял, что именно так, опьянев до последней степени, она только и могла общаться с окружающим миром; что именно так, наполнившись алкоголем до краев, воспринимают мир ирландцы. Хорошенько ее рассмотрев, я окончательно убедился, что не смогу ее убить. Ирландка, привольно раскинувшись на своем похоронном ложе, напевала самую сладкую песню, которую я только слышал в своей жизни; она пела на таком звучном и таком далеком языке, что мне казалось, эта песня пришла не из нашего мира. А потом, прикрыв глаза и что-то нашептывая, она уделила мне место между распятием, свисавшим с ее шеи, и грудью, и вот там-то я и заснул сном праведника. Я спал бессчетное количество часов, спал так, словно сон был каким-то новым, неизвестным мне прежде явлением.
Проснулись мы уже беглецами. Раньше чем над горами появилось солнце, мы перешли через лагуну, направляясь к болотистой границе между Кинта-дель-Медио и Перевалом Монахов. Ирландка вела своего першерона за недоуздок, и я не понимал, отчего такая зверюга кротко подчиняется воле этой махонькой сгорбленной женщины: мне-то приходилось воевать со своим конем, который слушался меня все хуже, по мере того как мы удалялись от знакомых мест. Глубокой ночью мы пересекли границу и только тогда, откровенного говоря, осознали, что идти нам некуда. Даже если мы затянем пояса, припасов нам хватит на один день: немного вяленого мяса, считаное количество галет и почти никакого вина. Мы шли — неизвестно почему — к северу. Меня подстегивал не страх и даже не воспоминание о покойном капрале Паредесе — дезертире, которого в качестве показательной меры мой лейтенант приказал повесить вниз головой, — ну это только так говорится, поскольку голову ему отрубили еще раньше, — чтобы всем стало ясно, какая судьба ожидает беглецов; нет, меня подстегивал не страх, а сладкий шепот песен ирландки, ее руки, ласкавшие холку лошади, которая слепо и покорно следовала за хозяйкой; меня подстегивала не трусость, а убежденность в том, что я никогда не расстанусь с этой женщиной, потому что — в этом я был уверен — между распятием у нее на шее и ее грудью, под прикрытием ее теплой руки со мной не могло случиться ничего плохого. Если бы у меня был дом, туда бы я ее и отвез, но у меня никогда не было иного пристанища, кроме военных палаток, никогда не было иной семьи, кроме моих товарищей по оружию, — не было ни Конфедерации, ни Союза, никакой Родины, кроме седла собственной лошади.
На рассвете у нас не оставалось больше ни мяса, ни галет, ни вина. Нужно было идти через Перевал Монахов. Военная форма выдавала меня, словно тюремная роба. С ранчо доносился аромат жарящейся ягнятины, и я увидел блеск в глазах ирландки, когда она заметила, что перед золотистым распятым животным повар выставил бутылку граппы. Мне пришлось удерживать старуху за руку. Гордость не позволяла мне идти побираться, а чтобы воровать, не хватало смелости. Рты наши наполнились слюной. Я снял форменную тужурку, пояс и патронташ, избавился от сабли, кинжала и ружья и сказал ирландке, пусть она меня дожидается; дождись меня, сказал я, я обязательно вернусь, перекрестился и вышел из кустов — голяком и с сердцем в пятках. Здесь жили опасные люди.
— Вы что, пришли один и пешком, приятель? — недоверчиво спросил повар, не отрывая взгляда от лезвия ножа, сновавшего взад-вперед по точильному бруску: выглядело это как угроза.
— Именно так, — ответил я, протягивая свой рюкзак.
— Здесь христианину не откажут в пище, — произнес второй мужчина, появившийся в дверях ранчо. — Но почему бы вам не остаться перекусить с нами. Мы что, молодой человек, похожи на прокаженных?
— Быть может, он здесь не один, — заметил толстяк, возникший в дверях вслед за вторым; он ковырялся ножом в зубах.
— Кто его знает, — вздохнул повар.
— Кто знает, — подтвердил толстяк.
Судя по различным клеймам на их лошадях, привязанных к столбу, эти трое были конокрады. Было ясно, что им уже кое-что известно и они пытаются меня разговорить. Такие типы способны продать собственную матушку. Я заметил, как двое из них сложили ладони козырьком, что-то пробормотали и принялись разглядывать горный склон. Я быстро догадался, что им известно все и что они ищут взглядами ирландку, за которую уже назначена хорошая цена. Я развернулся и что есть духу кинулся прочь. Мою руку ожгло огнем. Меня ранили. Когда я пришел в себя, все трое сидели прямо на мне, и — где ж старуха-то, сукин ты сын, — кричали они, размахивая ножами возле моей глотки, и — вырвите его язык, если не заговорит, куманек, — и они пучками выдирали мне волосы на затылке, — и где, на хер, ты прячешь свою старуху? Я понял, что умираю, когда перестал что-либо чувствовать. Потом открыл глаза и увидел, что все трое, раскрыв рты, смотрят в одну и ту же точку. Остановившись возле коновязи, скрюченная, точно плакучая ива, морщинистая, точно изюминка, и беззащитная, точно ягненок, там стояла моя гринго. Трое куманьков тотчас забыли про меня, отшвырнули, как старую тряпку. Я хотел броситься бежать, когда увидел, что ирландка достает руки из-за спины, и не успели мои мучители сделать и шаг, как она нацелила пистолет, который забрала из моей сумки, и залепила толстяку пулю между бровей. Вот старая стерва, — собрался произнести второй, но не успел закончить фразу: гринго угодила ему прямо в сердце. Моя подруга стреляла со снайперской меткостью. Третий спасся бегством. Только тогда ирландка вдохнула дымок из пистолетного ствола и опустила оружие, затем подошла к столу, залпом опустошила бутылку граппы, оторвала лоскут от рубашки толстяка, валявшегося в луже крови, подошла ко мне, перевязала рану и, поцеловав меня в лоб, уделила мне место между распятием и своей грудью.
Потом мы поели.
К вечеру мы — беглецы и конокрады — покинули Перевал Монахов, уводя с собой чужой скот. Мы двигались все дальше на север — неизвестно почему, — воодушевленные той всепобеждающей волей, которая управляет стрелкой компаса. Гринго ехала в молчании; как можно было догадаться, шаг за шагом, милю за милей моя пленница в таком же соотношении избавлялась от тоски столь же древней, как и потаенной, от тоски столь же обширной, как и океан, отделяющий ее от родного кельтского естества.
В Трех Ручьях мы по хорошей цене продали свой скот. В Калете ограбили один из складов, в Корковадо сбежали от солдат, которые собирались арестовать нас за это деяние; в Касадо у нас вышла перебранка с бродячими разбойниками — дело решалось по справедливости, и, да простит меня Господь, они и получили по всей справедливости. И так уж случилось, что мы, беглецы поневоле, совершили в Белен-де-лас-Пальмас налет на Благотворительный банк. Ирландка держала всех на мушке — и только не двигайтесь, приятель, ведь старушка стреляет со снайперской меткостью, и, пожалуйста, заполните эту сумку, мы ведь торопимся, и о монетах, пожалуйста, не забудьте, дружище, не стоит выводить бабушку из себя.
В Лос-Мадерос мы проснулись знаменитыми и богатыми. У нас не было никакой цели, кроме как брести как бредется, все время наверх, все время на север. Так мы и двигались: на рассвете отправлялись в путь до жары, пока не добирались до какого-нибудь поселка, — и уложите все в сумку, не вздумайте геройствовать, не то старушка рассердится. Так мы и продвигались до наступления ночи, покуда ирландка не уделяла мне место между распятием и своей грудью, и тогда под сладкий шепот и под крылом ее теплой руки я засыпал. И больше от этой жизни я ничего не просил.
Все случилось в день святого Рамона Нонато — ему возносят свои молитвы девушки, которые рожают в первый раз, чтобы груди их наполнились хорошим молоком. В то утро, по своему обыкновению, гринго остановилась, чтобы прочитать нашу судьбу но морщинкам на коре тополя, потом взглянула на меня и улыбнулась — но не сразу. Так я догадался, что она прочла какую-то черную весть. С неба капал мелкий бесшумный дождик.
Ирландка не отводила взгляда от горизонта. Ближе к полудню мы услыхали топот несметного количества лошадей. Мы стали забирать поближе к горам. Добравшись до берега узкого ручейка, мы увидели по другую сторону отряд человек двадцать, не меньше; это были мои товарищи. Я узнал Перейру и моего друга Лаухе, Индейца и Сирио Ривьеру. Все они целились в нас. Мы одновременно выпалили, не слезая с лошадей, и кинулись в другую сторону. До спасительного леса мы не добрались: нам наперерез выехало еще два десятка всадников. Первым, с саблей наголо, скакал мой лейтенант.
Залп из сорока ружей прозвучал как единый выстрел. Свалившись к ногам своего першерона, согнувшись, как плакучая ива, ирландка как будто бы все еще смотрела на меня.
Я спешился и пошел к ней, чтобы уснуть сладким сном праведника между распятием и ее грудью, под все еще теплым крылом ее руки, где ничего, даже смерть — которая ожидает меня сегодня, — не могло причинить мне вреда.
Буэнос-Айрес, бар «Академия», декабрь 1986 года