Книга: Книга имён
На главную: Предисловие
Дальше: Note1

Жозе Сарамаго
КНИГА ИМЁН

Ты знаешь то имя, которое тебе дали,
но не то, которое носишь.
Книга Очевидностей

 

Длинная и узкая эмалированная табличка. Главный Архив Управления Актов Гражданского Состояния, сообщают черные буквы на белом фоне. Эмаль кое-где уже потрескалась и облупилась, облез и последний слой коричневой краски на древней двери, обнажилась древесина, прожилками своими напоминающая бороздчатую кожу. Пять окон по фасаду. Запах старой бумаги сразу же за порогом. Да нет, разумеется, дня не проходит, чтобы здесь, в архиве, не появлялись, свидетельствуя о рождении граждан мужского и женского пола, новые бумаги, но запах остается прежним, и прежде всего потому, что всякая новая бумага, чуть только выйдя за ворота фабрики, начинает предназначенное ей судьбой неуклонное превращение в старую, а во-вторых, потому, что едва ли не ежедневно в бумаги, чаще всего в старые, но нередко и в новые тоже, заносится причина смерти с указанием соответствующих случаю времени и места, и каждая из этих записей сообщает документу собственный, слегка щекочущий слизистую оболочку запах, едва уловимо витающий в атмосфере Главного Архива, а все вместе они сплетаются в единый букет, который человеку с тонким обонянием напоминал бы смесь розы с хризантемой.
За высокой застекленной перегородкой сразу же при входе начинается огромный прямоугольный зал, где за длинным, от стены до стены, барьером, который снабжен в левой своей оконечности чем-то вроде калиточки, открывающей доступ внутрь, сидят сотрудники этого учреждения. Расположение рабочих столов естественным порядком повторяет иерархическую структуру и, являя вполне ожидаемую гармонию с этой точки зрения, радует глаз также и чисто геометрическим совершенством формы, ибо лишний раз доказывает, что непримиримых противоречий между эстетикой и властью нет. Восемь столов первого ряда, тянущегося параллельно барьеру, заняты младшими делопроизводителями, которым и поручено принимать посетителей. За первым, строго симметрично по отношении к срединной оси, незримо прочерченной от двери и теряющейся в темных глубинах здания, следуют четыре стола второго ряда. За ними сидят делопроизводители старшие. Далее размещены заместители хранителя в количестве двух. И наконец в одиночестве, отдельно и наособицу, как и должно быть, стоит стол самого главного хранителя, в каждодневном общении именуемого шефом.
Распределение обязанностей в этом коллективе удовлетворяет простому правилу, согласно коему сотрудники низшей категории обязаны исполнять столько работы, сколько смогут, с тем чтобы вышестоящим доставалась лишь самая ничтожная ее часть. Это означает, что младшие делопроизводители трудятся без передышки с утра до ночи, старшие — лишь время от времени, заместители — только изредка, хранитель же — вообще почти никогда. Беспрестанное, неустанное мельтешение восьми передовых, то и дело садящихся и снова вскакивающих, торопливо снующих от стола к барьеру, от барьера — к каталогу, от каталога — к архиву, снова и снова, в разных сочетаниях и с разной очередностью повторяющих свои движения, при полнейшем безразличии начальников, как непосредственных, так и прямых, есть необходимое условие для понимания того, с какой в высшей степени прискорбной легкостью можно нарушить установленный порядок, допустить злоупотребление, устроить подлог, которые и призваны будут составить существо нашего повествования.
А поскольку оно посвящено материи вполне трансцендентальной, будет полезно и уместно, чтобы читатель не утратил нить, описать прежде всего, где находятся, как устроены архивы и каталоги. В структурном отношении или, говоря попросту, в соответствии с законами природы они разделены на зону живых и зону мертвых. Документы тех, кого уж нет, в относительном порядке собраны в дальней или, если угодно, тыльной части здания, чью заднюю стену из-за того, что количество дел непрерывно увеличивается, время от времени приходится сносить и воздвигать заново, отодвигая всякий раз на несколько метров дальше. Нетрудно сделать из этого вывод, что трудности с размещением живых, хоть и немалые, поскольку люди не перестают рождаться, все же значительно менее обременительны и решались до сей поры вполне удовлетворительно, отчасти благодаря механическому сжатию в горизонтальной плоскости личных дел, лежащих на полках, отчасти — использованию тонких и сверхтонких сортов картона, применяемого для карточек, стоящих, натурально, в картотеке. Учитывая упомянутые уже сложности с задней стеной, всяческих похвал заслуживает мудрая предусмотрительность архитекторов, которые в давние времена проектировали здание Главного Архива Управления Записей Актов Гражданского Состояния и, одолев сопротивление замшелых и закоснелых консерваторов, вечно устремленных в прошлое, настояли на возведении пяти исполинских, чуть не до самой крыши, стеллажей за спинами сотрудников, причем центральный несколько отодвинут назад, так, что почти касается кресла хранителя, два боковых высятся у самого барьера, а еще два остались, так сказать, на полдороге. Эти сооружения, единодушно признаваемые всеми, кто их видел, чем-то циклопическим и сверхчеловеческим, тянутся внутри здания насколько глаз хватает и потом исчезают из виду, отчасти еще и потому, что с определенного часа в архиве воцаряется темнота и лампы, которые зажигают, когда надо пролистать какой-нибудь формуляр, плохо справляются с нею. Так вот, эти конструкции держат именно живых. Мертвые, то есть их документы, размещены в глубине и устроены хуже, чем требуют приличия, а потому приходится прилагать большие труды, когда родственник покойного, нотариус или полицейский являются за справкой или копией документов иных эпох. Хаос, творящийся в этой части архива, объясняется и усиливается тем, что документы давным-давно умерших находятся очень близко к вышеупомянутой активной зоне, совсем рядышком с бумагами живых, и лежат здесь, по меткому замечанию шефа Главного Архива, вдвойне мертвым грузом, ибо лишь в крайне редких случаях оказываются востребованы каким-нибудь полуполоумным исследователем, любителем копаться в пустяковых подробностях незначительных исторических событий. И если не будет когда-нибудь принято решение выстроить в другом месте новый архив, где соберут исключительно документы покойников, ситуация останется безвыходной, в чем на свою беду убедился один из замов, в недобрый час предложивший перестроить каталожную систему так, чтобы недавно опочившие лежали поближе, а давние — подальше, ввиду возросшей необходимости облегчения, как бюрократически выразился он, доступа к документам первых, наших современников, которые не озаботились оставить завещание и, следовательно, вызывают жаркие споры и распри наследников над своим неостывшим еще телом. Хранитель принял идею с саркастическим одобрением — и с тем условием, что тот, кто ее выдвинул, сам бы день за днем двигал в глубину и гигантскую массу досье на давних покойников, чтобы освобождающееся таким образом место доставалось новопреставленным. Зам, желая поскорее предать забвению свой замысел, столь же необдуманный, сколь и неисполнимый, а равно и отвлечься от пережитого унижения, не придумал ничего лучше, как попросить у младших делопроизводителей толику работы, отчего содрогнулись сверху донизу исторически сложившийся порядок заодно с иерархией. После этого эпизода возросла небрежность, расцвело разгильдяйство, умножилась неразбериха, а кончилось все это тем, что некий исследователь, который через сколько-то месяцев после дурацкого предложения зама появился в Архиве и стал вести там какие-то геральдические разыскания, неведомо кем ему заказанные, отправился в подземные лабиринты архивного хранилища и сгинул. Когда его чудом обнаружили через неделю, он был изнурен голодом и жаждой, истощен, измучен и нес околесицу, уверяя, что спасся только тем, что, прибегнув к отчаянному средству, поглощал в огромных количествах старые бумаги, хоть они, не нуждаясь в пережевывании, ибо сами рассасывались во рту, не задерживались в желудке, а значит, и не усваивались организмом. Шеф Главного Архива, уже затребовавший себе формуляр незадачливого историка, чтобы сделать там отметку о смерти, решил списать ущерб на мышей, а потом издал приказ, грозивший крупным денежным начетом каждому, кто отправится в архив мертвых без путеводной нити, иначе называемой еще ариадниной.
Но, как ни сложно с мертвыми, несправедливо было бы позабыть о трудностях живых. Давным-давно известно, наизусть вытвержено, что смерть, по врожденной ли некомпетентности, по благоприобретенному ли коварству, отбирает свои жертвы не в соответствии с тем, сколько они прожили на свете, и, заметим в скобках, это ее обыкновение, разверзнув хляби бесчисленных религиозных и философских доктрин, в конце концов привело, причем путями разнообразными и порою взаимоисключающими, к парадоксальному эффекту, который мы назвали бы интеллектуальной сублимацией естественного страха смерти. Возвращаясь к нашей теме, скажем — вот уж в том, что кто-то из живых в живых оставлен на неопределенный срок, забыт или получил позволение стариться просто так, не из уважения к своим заслугам или по иной, не менее уважительной причине, смерть упрекнуть нельзя. Всякий знает, что как бы долго ни тянул старик, в свой час всенепременно протянет ноги и он. И опять же дня не проходит, чтобы младшие делопроизводители не снимали с полок, предназначенных для живых, сколько-то досье и не отправляли их в заднее хранилище, дня не проходит, чтобы не надо было переставлять повыше, то бишь ближе к крыше, формуляры оставшихся, хотя порой, по иронической прихоти непредсказуемой судьбы, суждено им будет простоять там лишь до завтра. В полнейшем соответствии с так называемым естественным ходом вещей чем ближе к вершине стеллажа, тем очевидней, что удача устала улыбаться, что пространство сузилось и ужалось и что дальше ехать, в сущности-то говоря, совсем уже скоро будет некуда. Достигнутый край полки знаменует обрыв во всех смыслах слова. Случается, конечно, что досье по неведомой и необъяснимой причине остается на самом краешке, балансируя над пропастью, но не испытывает ни малейшего головокружения и пребывает в шатком равновесии годы и годы сверх того разумного срока, который, как принято считать, отмерен человечьему веку. Профессиональное любопытство, поначалу пробужденное в делопроизводителях этими досье, уже по прошествии небольшого времени сменяется нетерпением, как если бы такое бесстыдное упорство долгожителей сокращало, съедало, пожирало перспективу их собственного бытия. И, знаете, не вполне беспочвенны эти суеверные ощущения, если принять в расчет, сколь часто, сколь безвременно приходится убирать из каталога живых дела служащих всех категорий, меж тем как документы упрямых мафусаилов по-прежнему стоят себе да стоят и только желтеют все больше, пока, неприятно поражая глаз посетителей, не превращаются в темные пятна на верхних полках. В этот миг шеф Главного Архива говорит одному из младших делопроизводителей: Сеньор Жозе, замените-ка эти папки.
Помимо Жозе, собственного имени собственного, есть у Жозе еще и весьма распространенная, лишенная ономастических экстравагантностей фамилия, доставшаяся ему от отца и от матери обычным, законным порядком, в чем всякий волен убедиться, заглянув в свидетельство о его рождении, хранящееся в архиве, если, конечно, важность дела оправдывает столь пристальный интерес, а результат проверки — труды, положенные на то, чтобы подтвердить и без того известное. Тем не менее по неведомой причине, если, разумеется, не кроется причина эта в незначительности самого персонажа, сеньору Жозе, который будучи спрошен, как его зовут, или оказавшись перед лицом обстоятельств, стекшихся так, что приходится представиться, отвечает: Я такой-то и такой-то, и ни разу в жизни ничем не помогло произнесение полного имени и фамилии, ибо собеседники запоминают только первое слово, которое потом предваряют или нет, смотря по степени близости и воспитанности, вежливым обращением. Впрочем, сразу надо сказать, оно, обращение это, пресловутый сеньор, стоит уже не столько, сколько сулило вроде бы в стародавние времена, по крайней мере здесь, в Главном Архиве, где обыкновение величать друг друга именно так хоть и принято всеми, от шефа-хранителя до самого новехонького из младших делопроизводителей, в каждодневной практике субординации значит вовсе не одно и то же, а всякий раз разное, разница же проявляется и в способе произнесения этого короткого слова, и в оттенках интонаций, определяющих и ранг говорящих, и настроение, в котором они пребывают, благо модуляции, доказывая, какая мощь выразительных средств заложена в двух кратчайших звуках, при соединении начинающих обозначать одно понятие, способны передать и снисходительность, и раздражение, и пренебрежение, и насмешку, и льстивость, и униженность. Вот и с двумя слогами слова Жозе и двумя слогами слова сеньор, в том случае опять же, если обращение предваряет имя, происходит более или менее то же самое. Когда они произносятся в стенах архива либо вне его, в них всегда можно различить снисходительность, раздражение, пренебрежение или насмешку, обращенные к помянутому лицу. Что же касается двух оставшихся интонаций, льстивой и униженной, наделенных особенной, обволакивающей напевностью, то они никогда не ласкают слух младшего делопроизводителя сеньора Жозе, не имеют доступа в хроматическую шкалу тех чувств, которые он обычно вызывает. Следует пояснить, впрочем, что чувства эти значительно многообразнее приведенного нами перечня, куда входит только нечто прямое, явное, первичное и одномерное. И теперь, когда, к примеру, хранитель сказал: Сеньор Жозе, замените-ка эти папки, чуткое и навостренное опытом ухо расслышит в этих словах такое, что можно будет, невзирая на явную противоречивость введенного нами понятия, определить как властное безразличие, выразившееся не только в том, что он не удостоил взглядом человека, к которому обращался, но и не снизошел до того, чтобы удостовериться, исполнен ли его приказ. Добираясь до верхних, почти под самым потолком, полок, сеньор Жозе должен карабкаться по высоченной лестнице-стремянке, а поскольку он, на беду, по причине нервозности своей скверно держит равновесие, ему, чтоб, что называется, не загреметь так, что костей не соберешь, приходится волей-неволей пристегиваться к ступеням крепким ремнем. И никому из оставшихся внизу коллег, равных ему по рангу и должности, о вышестоящих и говорить нечего, даже и в голову не придет поднять эту самую голову да посмотреть, благополучно ли свершается восхождение. Само собой понятно, что это еще один способ продемонстрировать безразличие.
Когда-то — а дата этого когда-то теряется во тьме времен — чиновники и жили в Главном Архиве. Не в нем самом, разумеется, ибо кто бы выдержал корпоративное обитание вповалку, но в незамысловатых, грубо сколоченных лачужках, которые наподобие неприкаянных часовенок, льнущих к крепкотелому собору, притулились снаружи, вдоль боковых стен. В домишках этих имелось по две двери, из которых одна, обычная, выходила на улицу, а другая, дополнительная и почти незаметная, вела прямо в центральный зал архива, и такое тесное соседство в те времена и еще много-много лет спустя считалось в высшей степени благодетельным для исправного функционирования учреждения, ибо сотрудникам его не приходилось терять время на перемещения по городу, а опоздавшим к началу рабочего дня нельзя было отговориться пробками. Помимо этих логистических преимуществ всегда можно было проверить, правду ли сказал сотрудник, сказавшийся больным. К сожалению, смена муниципальных предпочтений и представлений о том, как должен выглядеть квартал вокруг Архива, привела к сносу всех этих забавных домиков за исключением одного, оставленного по решению городских властей в качестве памятника архитектуры такой-то эпохи и напоминания о прежней системе трудовых отношений, в которой, чтобы там ни говорили, как бы их ни поносили легкомысленные нынешние критики, были, были свои положительные стороны. В этом-то домике и живет сеньор Жозе. Так получилось не намеренно, не потому, что ему на долю выпало выпасть в осадок, оказаться в сухом остатке былого, а скорее всего — из-за расположения его жилища, приткнувшегося в уголку и не портившего обновленный вид, а стало быть, не в поощрение и не в наказание, ибо сеньор Жозе не заслуживал ни того ни другого, а так просто — оставили его жить, где живет, да и дело с концом. Однако в ознаменование новых времен и не желая допустить положение, которое легко можно было бы счесть привилегированным, выход в Архив сеньору Жозе перекрыли, а иными словами, приказали ему вторую дверь запереть на ключ и не сметь ею больше пользоваться. Вот почему сеньор Жозе наравне со всеми должен каждый день входить и выходить через главный подъезд Главного Архива, если даже над городом бушует самый яростный из ураганов. Надо, впрочем, заметить, что по складу своей методичной натуры он с облегчением воспринял торжество принципа равенства, пусть и действовавшего в этом случае не в его пользу, хоть, по правде говоря, и предпочел бы, чтобы не его одного отряжали подниматься по шаткой стремянке под самый потолок, ибо, как уже было сказано, страдал страхом высоты. Сеньор Жозе, принадлежавший к числу тех, кто с похвальной застенчивостью избегает рассказывать на всех углах о своих истинных или воображаемых психологических и нервных расстройствах, скорей всего, вообще никогда даже не упоминал об этой фобии, и правильно делал, ибо в противном случае коллеги не сводили бы с него пугливых взоров, опасаясь, как бы, несмотря на страховку, он не сверзился с верхотуры им на головы. И когда сеньор Жозе, перебарывая по мере сил последние приступы порожденной головокружением дурноты, слезает наконец со ступеньки на землю, никто из прочих сотрудников, как равных ему, так и вышестоящих, не подозревает, какой опасности они все подвергались.
Теперь пришло наконец время объяснить, что необходимость обходить здание Архива кругом, чтобы попасть на службу или вернуться домой, сеньор Жозе воспринял исключительно с облегчением и удовлетворением. Будучи не из тех, к кому захаживают сослуживцы в обеденный перерыв, он, если иногда болезнь и укладывала его в постель, сам, по доброй воле, являлся на работу и докладывал о нездоровье заместителю хранителя, чтобы не возникало ни сомнений в его служебном рвении, ни необходимости присылать к его одру врачебную проверку. А после того, как, фигурально выражаясь, замуровали вторую дверь, и вовсе свелась к нулю вероятность неожиданного вторжения в его пенаты в те, к примеру сказать, моменты, когда он по забывчивости оставил бы на столе плоды своих многолетних трудов — обширное собрание сведений о соотечественниках, которые снискали себе добрую ли, худую ли славу. Иностранцы, сколь бы оглушительно известны ни были они, нашего героя не интересовали, поскольку документы их по-прежнему хранились на полках чужедальних архивов, если, конечно, в иных странах эти учреждения называются так же, да и вдобавок написаны были на языках, сеньору Жозе невнятных, определены законами, ему неведомыми, а значит, ни по какой стремянке до них не долезешь. Люди, подобные сеньору Жозе, встречаются везде и тратят время или, вернее, то, что считают временем, свободным от жизни, на собирание марок, монет, медалей, почтовых открыток, стаканов, спичечных этикеток, книг, часов, спортивных футболок, автографов, камней, глиняных кукол, порожних жестяных банок, кактусов, образков, зажигалок, ручек, музыкальных шкатулок, бутылок, карликовых японских деревцев, картин, курительных трубок, театральных программок, фарфоровых лебедей, старинных игрушек, карнавальных масок, побуждаемые к этому метафизическим, с позволения сказать, томлением духа, которое рождается, по всей вероятности, от невозможности принять хаос как единственный движитель вселенной, а потому собственными слабыми силами и без божьей помощи тщатся как-то упорядочить и систематизировать наш мир, и на какой-то недолгий срок им удается и это, и защита их коллекций; которым потом придет, всенепременно придет час исчезнуть, расточиться — по смерти ли владельца, оттого ли, что система опротивела и наскучила, — и тогда все возвращается к истокам, все снова перемешивается и путается.
Поскольку страсть сеньора Жозе явно относится к числу самых невинных и безобидных, отчасти Даже не очень понятно, почему прилагаются такие неимоверные усилия для того, чтобы никто не заподозрил, что он собирает коллекцию вырезок из газет и журналов, посвященных знаменитостям, причем по принципу именно что их знаменитости, ибо ему совершенно безразлично, идет ли речь о политиках или о генералах, об актерах или об архитекторах, о музыкантах или о футболистах, о велогонщиках или о писателях, биржевых спекулянтах или балеринах, убийцах или банкирах, мошенниках или королевах красоты. Впрочем, таился сеньор Жозе не всегда. Да, он никогда не рассказывал о своем пристрастии тем немногим сослуживцам, с которыми поддерживал более или менее доверительные отношения, но объяснение этому следует искать в самом складе характера его, сдержанного и замкнутого, а не в осознанном опасении быть поднятым на смех. Столь ревностное стремление оградить свою частную жизнь от посторонних взглядов проявилось вскоре после того, как были снесены домики, лепившиеся к стенам Архива, а точнее — после того, как нельзя стало пользоваться вторым выходом. Может быть, конечно, это одно из тех случайных, но весьма нередких совпадений, но все же неясно, какая связь сразу или с промедлением возникла между этим запретом и столь остро проявившейся необходимостью соблюсти тайну, однако же всем известно, что дух человеческий зачастую принимает решения, причины которых ему самому непонятны, хоть и предполагает, что сделал это, пролетев по путям разума столь стремительно, что потом уж не в силах не только узнать их, но и вновь на них вернуться. Так было дело или не так, это ли было объяснением или что иное, но однажды вечером, в поздний час, когда сеньор Жозе сидел у себя дома и спокойно работал, приводя в порядок документы некоего епископа, случилось с ним некое откровение, перевернувшее всю его жизнь. Совершенно не исключено, что дух его внезапно смутился от близкого, через стену, хоть и толстую, соседства с Главным Архивом и его огромными полками, отягощенными бременем живых и мертвых, от скудного света тусклой лампы, свисающей с потолка над столом хранителя, лампы, горящей днем и ночью, от сумрака, окутывающего проходы между стеллажами, от тьмы, царствующей в глубине и вполне заслуживающей определения кромешной, от одиночества и безмолвия, так что вполне возможно, что все это вместе взятое, вдруг пронесшись вихрем по вышеупомянутым путям сознания, заставило сеньора Жозе понять, что в его коллекциях не хватает чего-то очень важного, а именно — корня, истока, первоначала, а иными словами, обыкновенного свидетельства о рождении тех знаменитостей, сведения о которых он уже так давно и увлеченно собирал. Вот, к примеру, неизвестно, как звали родителей епископа, кто были восприемниками его на таинстве крещения, где именно он появился на свет, на каком этаже какого дома, под каким номером на какой улице стоявшего, произошло это, и верно ли, кстати, указана дата рождения, случайно встретившаяся ему в газетной вырезке, ибо в полной мере можно брать на веру один только официальный архивный документ, а не сведения, содержащиеся в печати, разрозненные и более чем сомнительные в смысле достоверности, ведь никак нельзя быть уверенным, что журналист чего-то не расслышал, чего-то не перепутал, что корректор, правя текст, не придал словам противоположный смысл, а это, согласимся, происходит в истории не единожды . Решение лежало, можно сказать, под рукой. Непоколебимая уверенность шефа-хранителя в тяжкой весомости своего авторитета, непреложная убежденность, что любой приказ, произнесенный его устами, будет выполнен, как водится, беспрекословно, точно и в срок, без своевольных отсебятин или прихотливых упущений со стороны получившего этот приказ подчиненного, привели к тому, что ключ от второй двери остался у сеньора Жозе. Сеньора Жозе, который в жизни бы не додумался воспользоваться им, а так бы и хранил его в ящике письменного стола и никогда не достал бы его оттуда, не приди однажды к выводу, что все его труды добровольного биографа, объективно говоря, пойдут прахом, если существование предмета исследования — не просто реальное, а официально подтвержденное — не будет доказано подлинником или точной копией документа.
Теперь представьте себе, кто может, в сколь взвинченном состоянии духа пребывал сеньор Жозе, в первый раз отпирая запретную дверь, какой озноб пробрал его при входе и заставил замереть на пороге, словно предстояло проникнуть в гробницу бога, который наперекор канону обрел всемогущество не от того, что воскрес, а наоборот — от того, что отверг воскресение. Ибо только мертвые боги остаются богами навсегда. Смутные очертания стеллажей, тяжко нагруженных документами, пробивали, казалось, невидимый потолок и рвались в черное небо, а слабенькое свечение над столом хранителя было подобно меркнущему свету бесконечно далекой звезды. Сеньор Жозе, хоть и прекрасно знал будущее место действия, тотчас понял, обретя необходимое спокойствие, что тут не обойтись без дополнительного источника света, если не хочет, во-первых, споткнуться о стеллаж, а во-вторых и в главных — потратить бог знает сколько времени, чтобы подобраться к документам епископа — сначала отыскать нужный раздел в каталоге, а затем и досье. Из того же ящика стола, откуда был взят ключ, он вытащил и фонарь. Ведомый им, а потом и новой отвагой, проснувшейся в душе благодаря этому свету, сеньор Жозе почти решительно прошел между столами до барьера, под которым находилась обширная картотека живых. Быстро нашел нужную отсылку и сообразил, что, к счастью, полка, на которой лежит искомое дело, находится совсем близко, на расстоянии вытянутой руки. Без стремянки, значит, дело обойдется, но он все же с внутренней дрожью представил, каково было бы ему, возникни необходимость подниматься в высшие сферы стеллажей, туда, где начиналось черное небо. Из шкафа с бланками достал по одному каждого образца и вернулся к себе, оставив дверь открытой. Присел к столу и еще подрагивавшей от недавнего волнения рукой принялся вписывать в пустые графы установочные данные на епископа, включая его полное имя со всеми частицами, место и дату рождения, имена-фамилии родителей, крестного отца и матери, священника, отправлявшего таинство, регистратора Главного Архива, оформлявшего документы — словом, все имена. По завершении этой недолгой процедуры он, чувствуя, что полностью обессилел, что ладони его взмокли, а по спине бегают мурашки, объяснил свое изнеможение тем, что тяжелей всего дается нам необходимость бороться не с собственным духом, но с некой абстракцией, а он сию минуту совершил серьезный проступок против самой сути государственной службы. Похитив эти документы, он вопиющим образом нарушил служебную дисциплину, преступил этические нормы, а может быть, и попрал закон. И не потому, что они содержали конфиденциальную или даже секретную информацию, ничего такого в них не было, их выдали бы беспрекословно по первому слову любого и всякого, кто с улицы явился бы в Архив и затребовал копию документов епископа или справку о том, что эти документы имеются, затребовал без объяснения побудительных причин и преследуемых целей, — а потому, что грубо нарушил субординацию, разомкнул, так сказать, иерархическую цепь, не получил на свои действия ни распоряжения, ни разрешения от вышестоящего. Сеньор Жозе еще подумал, не вернуться ли в архив, не загладить ли свой проступок, разорвав в клочки и уничтожив дерзкие копии, не вручить ли хранителю ключ со словами: Сеньор хранитель, возьмите, не хочу отвечать, если вдруг что пропадет в архиве, а сделав так, позабыть тот, с позволения сказать, взлет, который пережил недавно. Но нет, пересилили удовлетворение и гордость тем, что теперь он знает все, да, он так и сказал: Все о жизни епископа. Он оглядел шкафчик, где хранил ящики с коллекцией вырезок, и улыбнулся от тайной радости, представив, какая работа отныне ждет его, и свои ночные вылазки, и упорядоченный сбор материалов по каталогам, и копии, сделанные лучшим его почерком, и столь велика была его радость, что даже мысль о том, что без стремянки никак будет не обойтись, не омрачила ее. Он вернулся в архив и поставил документы на прежние места. Затем, впервые в жизни одушевленный верой в себя, обвел лучом фонаря вокруг, словно бы наконец вступал во владение чем-то всегда ему принадлежавшим, но лишь сейчас получившим право считаться его собственностью. Затем взглянул на стол шефа в ореоле худосочного света, падавшего сверху, и понял, что ему теперь надлежит сделать, да, вот именно, сесть за этот стол, ибо отныне он, сеньор Жозе, становится полновластным повелителем архива и станет единственным человеком, кто, проводя здесь дни по обязанности, по ночам сможет, если захочет, жить в свое удовольствие, и солнце с луной начнут безостановочное вращение вокруг Главного Архива, который — одновременно и мир, и средоточие его. Обозначая начало чего-либо, мы говорим обычно о первом дне, хотя и считаться следует прежде всего с ночью и счет начинать с нее же, ибо это она определяет положение дня и, не будь она ночью, длилась бы вечно. Сеньора Жозе, усевшегося в кресло шефа, мы оставим здесь до рассвета, пусть слушает, как пробивается приглушенный шелест документов живых сквозь плотное безмолвие бумаг мертвых, мертвых бумаг. Когда же погасли уличные фонари, а пять окон над высокими дверьми сделались темно-пепельными, он поднялся из-за стола и ушел к себе, притворив за собой Дверь. Умылся, побрился, позавтракал, отодвинул в сторонку документы епископа, надел свой лучший костюм и, когда настало время, вышел через другую дверь на улицу, обошел здание кругом, вошел внутрь. Никто из сослуживцев не догадался, кто это, все привычно отвечали на его приветствие, говорили, как положено: Доброе утро, сеньор Жозе, и не знали, с кем говорят.

 

По счастью, знаменитых людей не так чтобы уж очень много. Даже применяя такие всеядно-размашистые методы отбора, как те, что в ходу у сеньора Жозе, нелегко, особенно если речь идет о небольшой стране, набрать хотя бы сотню личностей, в самом деле стяжавших себе славу, да еще и не впасть при этом во грех антологий, собирающих под своей обложкой сто лучших сонетов о любви или сто самых трогательных элегий, при знакомстве с которыми нас одолевает вполне правомерное подозрение, что последних по списку добавили для ровного счета, для круглой цифры. Коллекция нашего героя, благодаря своей универсальности, давно перевалила за сотню единиц, но для него, как и для составителей указанных антологий, цифра сто есть рубеж, граница, рамка, nec plus ultra , а выражаясь проще, — нечто вроде литровой бутылки, куда, как ни старайся, больше литра не войдет. И если в этом свете рассматривать относительность славы, думается, не будет неверным употребить динамические критерии, поскольку коллекция сеньора Жозе, необходимо делящаяся на две части, из которых одна объемлет сто безусловно знаменитых персон, а другая — тех, кто достичь этого статуса еще не сумел, постоянно циркулирует в области, условно называемой пограничной. Ибо, нам на беду, слава летуча, как эфир, вертлява, как флюгер, оборачивающийся к северу с такой же расторопной охотой, что и к югу, и, флюгеру подобно, иной человек, не ведая причин этого, переходит от полнейшей безвестности к самой громкой славе, а иной, что случается нередко, нежится сколько-то времени в ее ослепительных лучах, а потом вдруг, глядишь, — он уже никто и звать его никак. Применительно к коллекции сеньора Жозе эти печальные истины означают, что и в ней имеются упоительные взлеты и драматические падения, и некто, покинув группу заштатных, переходит в группу действительных, а кто-то, не вместившийся, хоть умри, в бутылку, должен быть отринут. Собрание сеньора Жозе весьма напоминает жизнь.
И вот, не покладая рук, засиживаясь когда до глубокой ночи, а когда и до утра, что, как и следовало ожидать, весьма плачевно сказалось на производительности его труда в рабочие часы, сеньор Жозе менее чем за две недели завершил сбор и перемещение анкетных данных для ста самых знаменитых экспонатов своей коллекции. Пережил уже мгновения острейшей паники, охватывавшей его, когда он балансировал на последней ступеньке лестницы, без которой не добраться было до самых верхних полок, где, словно мало ему было жестокого головокружения, казалось, что все пауки со всего Главного Архива Управления Записи Гражданского Состояния именно в этом его углу решили сплести самые густые, самые пыльные и развесистые сети, какие когда-либо касались человеческого лица. И когда такое случалось и подобная мерзость обволакивала лицо сеньора Жозе, он с отвращением, а если называть вещи своими именами — в страхе, как безумный, махал руками, и хотя неоценимую, конечно, помощь оказывал ему пояс, которым был он крепко пристегнут к перекладине стремянки, но, бывало, буквально чудом удерживался от того, чтобы со стремянкой вместе не грянуться оземь, взметнув тучу пыли, обычно называемой вековой, и триумфально обрушив себе на голову бумажную лавину. В один из таких вот скользких моментов сеньор Жозе дошел до такой крайности, что подумывал даже отстегнуться и подвергнуть себя опасности свободного полета, ибо в воображении рисовалось ему, какой позор навеки запятнает его имя и память о нем, если шеф, войдя утром в архив, обнаружит там распростертого меж двух стеллажей сеньора Жозе, мертвого, с разбитой головой, с мозгами наружу, да при этом еще и нелепо пристегнутого к ступени стремянки. Потом поразмыслил и решил, что отсутствие пояса спасет от позора, но не от гибели, а раз так, ну и затеваться не стоит. Перебарывая боязливую натуру, с которой сеньор Жозе явился в этот мир, он, ближе к концу своего верхолазания и невзирая на то, что действовать приходилось почти в полной тьме, сумел создать и усовершенствовать технологию, позволявшую ему в считаные секунды находить и выводить из ряда вон нужные ему папки. И тот миг, когда он впервые все же осмелился отказаться от ременной страховки, был занесен в анналы в качестве бессмертной победы, озарившей незначительнейшее бытие младшего делопроизводителя. Он был вконец вымотан, измучен многодневной бессонницей, но при этом не помнил в жизни своей дня счастливее, чем тот, когда последняя, сотая знаменитость, оформленная в полном соответствии с архивными правилами, заняла свое место в соответствующем ящичке. Сеньор Жозе подумал тогда, что после таких трудов заслужил отдых, а поскольку наступали выходные, решил отложить до понедельника следующий этап работы, то бишь роспись по законам регистрации сорока семи знаменитостей второго ряда, пока еще ожидавших своей очереди. Он не знал и не предполагал, что совсем скоро ему предстоит нечто гораздо более серьезное, нежели навернуться со стремянки. Падение могло бы оборвать его жизнь, имевшую, без сомнения, известную ценность в плане статистическом и личном, но что, спросим себя, будет представлять эта самая жизнь, если человек, в биологическом плане оставшись прежним, то есть с прежними клетками, с прежними чертами лица, ростом, манерой смотреть, видеть и замечать, так что никакой статистике не под силу заметить ни малейших отличий, если, говорю, человек этот станет другим человеком, а жизнь его, соответственно, — другой жизнью.
Сеньору Жозе дорого далась борьба с какой-то совершенно ненормальной медлительностью двух остававшихся дней, когда, казалось, конца не будет ни этой субботе, ни этому воскресенью. Он убивал время, делая вырезки из газет и журналов, а иногда открывал дверь в хранилище и любовался его безмолвным величием. Он испытывал неведомое прежде наслаждение своей работой и знал, что благодаря ей сумел проникнуть в сокровенные тайны многих знаменитостей, постичь многое из того, что они всеми силами прятали, как, например, прочерк на месте имени отца или матери или обоих родителей или место рождения, находившееся вовсе не в таком-то столичном квартале или районе, а в богом забытой деревушке, на варварски звучащем перекрестке дорог или в пропахшем навозом и хлевом захолустье, одарившем их своим именем. С этими и другими, но столь же скептическими мыслями сеньор Жозе встретил наступление понедельника, в должной мере оправившись от своих геркулесовых трудов и, невзирая на неизбежное нервное напряжение, вызванное постоянным противоборством того, как сильно хочется, с тем, что так больно колется, решил и впредь не прекращать ни ночных походов, ни восхождений. День, впрочем, не задался с самого утра. Заместитель хранителя, по должности исполнявший в архиве обязанности экзекутора или эконома, доложил шефу, что заметил увеличившийся за последние две недели расход бланков, каковой расход, сильно превышая предусмотренную в правилах делопроизводства норму брака, то бишь бланков и формуляров, испорченных при заполнении, не мог быть объяснен количеством зарегистрированных в архиве новорожденных. Хранитель, выслушав доклад, осведомился, какие шаги предприняты для установления причин такого непомерного расходования материала, а равно и какими мерами намерен его подчиненный воспрепятствовать повторению столь пагубных явлений. Заместитель скромно ответствовал, что пока еще никаких и никакими, ибо не осмеливался выдвигать собственные идеи и тем более проявлять инициативу, пока не повергнет дело на рассмотрение и дальнейшее усмотрение начальства, чем он в настоящую минуту и занимается. Ладно, повергли, с обыкновенной своей сухостью отрезал шеф, теперь будьте добры озаботиться, чтобы я больше об этом не слышал. Заместитель отправился за свой стол думать и через час принес шефу проект приказа, согласно которому шкаф с бланками отныне будет заперт на ключ, а ключ — на ответственном хранении у эконома. Шеф начертал резолюцию: Согласен, заместитель с демонстративной торжественностью запер шкаф, дабы сотрудники в полной мере прочувствовали важность нововведений, а сеньор Жозе, когда прошел первоначальный испуг, вздохнул с облегчением, обрадованно вспомнив, что успел выполнить самую важную часть работы. И стал вспоминать, сколько же еще у него дома в запасе чистых формуляров, двенадцать или пятнадцать. Ничего страшного. Когда и этот запас истощится, он распишет данные тридцати оставшихся личностей на листах обыкновенной бумаги, хоть, конечно, получится разнобой и не так красиво. Что ж поделать, подумал он себе в утешение, за неимением гербовой пишут на простой.
Не имелось решительно никаких оснований подозревать сеньора Жозе в хищении бланков больше, нежели кого-либо из коллег одного с ним служебного положения, поскольку только они, младшие делопроизводители, занимались заполнением документов, однако он, будучи закоренелым неврастеником, целый день опасался, что хруст, производимый, так сказать, угрызениями нечистой совести, будет слышен со стороны и, значит, замечен сослуживцами. Несмотря на свои страхи, он с честью выдержал допрос, устроенный ему, как, впрочем, и всем прочим. Не дрогнув ни единым мускулом на лице, ни голосом, выражением и тоном которых он постарался соответствовать ситуации, сеньор Жозе заявил, что относится к расходованию бланков самым рачительным образом, поскольку, во-первых, вообще бережлив по натуре, но главным образом потому, что непреложно сознает, как сознательное должностное лицо, что бумаги, оборачивающиеся в Главном Архиве, приобретаются за счет налогов, отчего налогоплательщикам весьма часто приходится идти на жертвы, каковые, следовательно, должны неукоснительно уважаться. Речи его, как по форме, так и по содержанию, бальзамом пролились на душу начальников, а сослуживцы, вызванные держать ответ вслед за нашим героем, повторяли его слова с ничтожными стилистическими изменениями, однако именно не высказываемая вслух, но подразумеваемая и с течением времени широко распространившаяся убежденность всех сотрудников в том, что какие бы события ни происходили в Главном Архиве, ничего не может идти вразрез с интересами службы и причинить ей ущерб, да, так вот, именно она, эта убежденность, внедренная в сознание подчиненных своеобразной личностью их начальника, позволила не заметить, что сеньор Жозе впервые за все время службы, начавшейся, кстати, много лет назад, произнес столько слов кряду. А будь заместитель поднатаскан на методах прикладной психологии, позволяющих проникнуть в существо вопроса, в мгновение ока рухнуло бы лживое построение сеньора Жозе, рухнуло бы, как карточный домик, когда не хватило опоры для пикового короля, как подверженный головокружениям человек, под которым пошатнулась лесенка-стремянка. Опасаясь, что проводивший расследование заместитель, a posteriori придя к умозаключению о том, что дело нечисто, кошка же превосходно осведомлена, чье мясо она съела, сделает и должные выводы, сеньор Жозе решил от греха подальше в архив этой ночью не наведываться, а побыть дома. Посидеть в уголку, и ни ногой за порог, даже если посулят обрести там невиданные сокровища в виде документа, который разыскивается от начала времен — что-нибудь вроде свидетельства о рождении Бога. Не зря ведь говорится, что истинно мудр тот, чья мудрость сдобрена граном благоразумия, и, несмотря на поистине плачевную неопределенность и неточность этой формулы, следует признать, что в сеньоре Жозе при всех его допущенных в последнее время вольностях наличествует известная толика невольной мудрости из разряда тех, которые, судя по всему, проникают в тело человеческое через дыхательные пути или оттого что голову напекло, а потому и не удостаиваются особенных восторгов. И если сейчас внутренний голос призывал его к осторожности, то он разумно намеревался прислушаться к нему. Неделя-две воздержания от исследований сумеют стереть с его чела малейшие следы страха и неуверенности, если даже те на нем еще имеются.
После ужина, скудость которого проистекала от установившихся привычек и недостаточности средств, сеньор Жозе обнаружил, что ему решительно нечем заняться. Полчаса примерно он сумел Убить, перелистывая кое-какие из самых заметных экспонатов своей коллекции, затем прибавил к ним еще несколько недавних вырезок, однако в мыслях своих пребывал не здесь, а там, во тьме архивного хранилища, где бродил, подобно черному псу, взявшему след последней тайны. Ему подумалось, что ничего опасного нет в том, чтобы использовать три или четыре формуляра, еще остававшиеся у него в запасе, — исключительно чтобы занять себя на остаток вечера, а потом покойно уснуть. Благоразумие тщилось остановить его, удерживало, хватая, можно сказать, за фалды, но, как всякий знает или обязан знать, оно, благоразумие то есть, хорошо, когда надо сохранить нечто уже совершенно неинтересное, и что, в самом деле, дурного в том, если он отопрет дверь, быстро заберет три или четыре формуляра, ну ладно, для ровного счета пусть будет пять, а папки с делами оставит для другого случая и избегнет необходимости лезть по лестнице. Последняя мысль решила дело. Освещая себе путь подрагивавшим в руке фонариком, он проник в огромную пещеру Архива и подошел к каталогу. Волнуясь больше, чем предполагал раньше, повертел головой из стороны в сторону, словно заподозрив, что за ним из тьмы, склубившейся меж стеллажами, наблюдают тысячи глаз. Он еще не отошел от утреннего потрясения. Быстро, насколько это позволяли ему неловкие от волнения пальцы, принялся выдвигать и задвигать ящики, ища на разные буквы алфавита нужные ему формуляры, ошибся раз и другой, но вот наконец сумел подобрать пятерку знаменитостей второй категории. И бегом вернулся к себе, подгоняемый теперь уже всамделишным страхом, и сердце у него колотилось, как у ребенка, который беспечно отправился стащить что-нибудь вкусненькое, а по пути назад подвергся погоне всех чудовищ, какие только есть на свете. Сеньор Жозе хлопнул дверью перед их мордами, дважды повернул ключ в замке, стараясь не думать, что придется ведь снова идти в Архив и ставить на прежнее место проклятые формуляры. Чтобы успокоиться, прямо из горлышка глотнул водки, которую держал дома на всякий случай, радостный или печальный. От спешки и отсутствия навыка, поскольку в незначительной его жизни радости и печали случались одинаково редко, поперхнулся, закашлялся и опять закашлялся, чуть было не изверг выпитое наружу, почти за-дохся наш бедный младший делопроизводитель с пятью формулярами в руке, по крайней мере, ему казалось, что пять, хоть когда, сотрясаемый кашлем, в конце концов выронил их, тут же увидел на полу не пять, а шесть, в чем мог бы убедиться всякий, кто умеет считать, один, два, три, четыре, пять, шесть, а единственный глоток водки такого действия не оказывает.
Переведя наконец дыхание, он начал подбирать с пола оброненные формуляры, один, два, три, четыре, пять, да, сомнения не было, шесть, и, собирая, читать имена, все до одного громкие и знаменитые, да, все до одного и кроме одного. От спешки и нервозности сеньор Жозе прихватил один лишний, притулившийся к соседу по полке, формуляры были так тонки, что разница почти не ощущалась. Понятно, что с каким бы любовным каллиграфическим тщанием ни выводить каждую буковку, копирование пяти формуляров со сведениями о рождении и жизни много времени не займет, и вот получаса не прошло, а сеньор Жозе уже мог счесть ночную работу оконченной и вновь отворить дверь в хранилище. Он неохотно собрал шесть формуляров и поднялся со стула. Ему совершенно не хотелось отправляться в Архив, но делать было нечего, ибо каталог к утру вновь должен стать комплектен и упорядочен, как прежде. Если кому-то понадобится свериться с одним из этих формуляров, а его не окажется на месте, ситуация может сильно осложниться. Сперва подозрения, за подозрениями — разбирательства, потом кто-то вспомнит, что сеньор Жозе живет через стенку от Архива, не оснащенного даже таким элементарным средством безопасности, как ночной сторож, а потом кому-нибудь придет в голову осведомиться, где же находится тот ключ, который сеньор Жозе так и не успел сдать. Чему быть, того не миновать, не слишком оригинально подумал он и двинулся к двери. Но на полдороге вдруг остановился: Забавно, я не помню, чей это формуляр, мужчины или женщины. Вернулся, снова присел к столу, оттягивая неминуемую минуту. Оказалось, что формуляр, помимо данных на лицо женского пола, тридцати шести лет от роду, уроженки этого самого города, содержит и номера еще двух документов, один из коих свидетельствует о заключении брака, другой — о расторжении оного. Поскольку таких формуляров в каталоге, без сомнения, многие сотни, если не тысячи, не вполне понятно, почему сеньор Жозе уставился на этот с таким странным выражением, которое на первый взгляд можно определить как повышенное внимание, но одновременно должно быть признано чем-то вроде смутного беспокойства, хотя вовсе не исключено, что именно так и должен смотреть тот, кто постепенно, невольно, но и не артачась, от чего-то освобождается и еще пока не знает, как взять себя в руки, внезапно оказавшиеся праздными и пустыми. Не будет недостатка в тех, которые укажут нам, пожалуй, на явные и недопустимые противоречия между вниманием, беспокойством и неопределенностью, но укажут на это люди, живущие, как живется, и никогда не видевшие перед собою судьбы. Сеньор Жозе всматривается в строчки, заполняющие графы формуляра и выведенные, о чем излишне даже и говорить, другим почерком, не его рукой, теперь так не пишут, а тридцать шесть лет назад какой-то помощник делопроизводителя написал слова, которые можно прочесть здесь, имя девочки, имена родителей и крестных, дату и время рождения, улицу, номер и этаж дома, где она появилась на свет, издала первый крик, испытала первое страдание, начало у всех одинаково, большие и малые различия приходят впоследствии, кое-кто из новорожденных попадает в энциклопедии, в жизнеописания, в каталоги, в учебники, в коллекцию вырезок, а другие проходят по жизни, как, извините за сравнение, проходит, следа за собой не оставляя, облачко по краю небес, которое если и прольется дождем, то недостаточным, чтобы оросить землю. Вот хоть меня взять, подумал сеньор Жозе. У него — полный шкаф людей, о которых ежедневно пишут в газетах, а на столе — свидетельство о рождении совершенно неизвестной личности, и все это похоже на то, как если бы он сию минуту положил на одну чашу весов сотню, а на другую — единицу, а потом с удивлением заметил, что все сто не сумели перетянуть одну, что сто оказались равны одной и одна стоит ста. А если быкто-нибудь сейчас вошел к нему и спросил без обиняков: А ты что же, в самом деле веришь, что один, ну хоть ты сам, например, может быть равнозначен, равновесен сотне и сто из твоего шкафа, чтобы за примерами далеко не ходить, стоят тебя, сеньор Жозе ответил бы ему без колебаний и раздумий так: Дорогой мой, я всего-навсего и не более чем простой младший делопроизводитель, пятидесяти лет, так и не дослужившийся до следующего звания, и если бы считал, будто стою столько же, сколько хотя бы один из тех, кто хранится у меня в шкафу, или хотя бы один из тех пяти, не сумевших стяжать себе столь громкой славы, то не начал бы собирать мою коллекцию. Тогда зачем ты уже столько времени не сводишь глаз с формуляра этой никому неведомой женщины, словно она внезапно сделалась важнее всех прочих. Именно за тем, мой дорогой, именно за тем, что она никому не ведома. Ну и что, каталог в Архиве битком набит неизвестными. Они в каталоге, а она — здесь. Что ты хочешь этим сказать. Сам не знаю. В таком случае выбрось всю эту метафизику из головы, которая, сдается мне, не для того создана, поставь формуляр на прежнее место и ложись спать. Надеюсь, так оно и будет, сегодня, как всегда, звучит в ответ примирительное, однако сеньору Жозе есть что еще к этому добавить, вот он и добавляет: Что же до метафизических мыслей, дорогой мой, то, по моему мнению, их способна породить всякая голова, а вот способность облечь их в слова дана далеко не каждому.
Вопреки намерению, сеньор Жозе не может заснуть в относительном всегдашнем покое. В запутанном лабиринте своей не созданной для метафизики головы он продолжает расследовать причины, которые побудили его скопировать формуляр неизвестной женщины, — и не может отыскать никаких разумных объяснений своему неожиданному деянию. Удалось лишь восстановить в памяти, как левая рука взяла чистый бланк, как потом правая выводила буквы, как перебегали глаза с одной картонки на другую, словно бы на самом деле это они, глаза, переносили слова оттуда сюда. Вспоминает, как, сам на себя удивляясь, спокойно вошел в архив, твердо держа в руке фонарь, как без суеты и спешки поставил шесть формуляров на место и как тот самый, заведенный некогда на никому не известную женщину, оказавшийся последним и до последнего мгновения освещенный лучом фонаря, соскользнул вглубь и исчез, сгинул меж двух карточек на две буквы алфавита — предыдущую и последующую, стал именем, а более ничем. Посреди ночи, измаявшись от бессонницы, сеньор Жозе зажег свет. Поднялся с кровати, набросил плащ прямо на белье, присел к столу. Потом, уже много, много позже он наконец заснул, уткнувшись головой в сгиб локтя, а ладонью другой руки накрыв копии формуляров.

 

Решение пришло к сеньору Жозе двое суток спустя. Вообще-то принято говорить, что это мы пришли к решению, ибо люди так ревнивы к неповторимости своей личности, сколь бы мало того и той у них ни имелось, что неизменно предпочитают внушать ближним, что перед поступком долго размышляли, взвешивали за и против, перебирали возможности, искали альтернативу и лишь по завершении напряженной мозговой работы сами к нему, к решению то есть, пришли. Но следует со всей определенностью заявить, что так не бывает. Разумеется, решение поесть не придет в голову, если ее обладатель не почувствует аппетита, аппетит же не зависит от чьей бы то ни было воли, но образуется сам собой в результате объективных потребностей тела, и решение — в другом смысле — этой физико-химической задачи отыскивается более или менее удовлетворительно в содержимом тарелки. Однако даже такой несложный поступок, как покупка газеты на улице, объясняется не одним лишь желанием получить информацию, каковое желание необходимо признать аппетитом, тоже возникшим в результате, пусть и другой природы, специфических физико-химических реакций организма, поскольку это зауряднейшее рутинное деяние предполагает, например, убежденность, уверенность, надежду, хоть и не всегда осознанные, что фургончик, доставляющий прессу к киоску, не опоздал, а самый этот киоск не закрыт по случаю болезни продавца или самовольной отлучки владельца. Впрочем, настаивая на утверждении, что именно мы сами принимаем наши решения, мы должны будем перво-наперво распознать, различить, определить, кому в нас принимать решение, а кому потом придется это решение выполнять, операции же эти невыполнимы. И, строго говоря, не мы принимаем решения, а они — нас, и доказательство этому находим в том, что, всю жизнь совершая череду разнообразных действий, все же не предваряем каждое из них расчетами, оценками, осмыслением, в результате которых заявляем, что вот теперь в состоянии решить, сядем ли обедать, купим ли газетку, примемся ли за розыски никому не известной женщины.
И в свете всего вышеизложенного очевидно, что сеньор Жозе, даже подвергнутый допросу с самым что ни на есть пристрастием, не сумел бы объяснить, как и почему он ли принял решение, оно ли его проняло и приняло в свои объятия, и мы бы услышали примерно вот такое: Знаю только, что дело было в четверг вечером, я сидел у себя дома и чувствовал, что так устал, что и ужинать не хотелось, и голова у меня еще шла кругом после того, как я целый божий день провел на верхних ступеньках этой вот лестницы, и шеф должен бы понять, что мне давно не по возрасту подобная акробатика, я ему не мальчик, не говоря уж, что страдаю. Ах, вы страдаете. Головокружениями я страдаю, приступами дурноты или боязнью высоты, назовите как хотите. Вы никогда прежде не жаловались. Не в моих привычках жаловаться. Это делает вам честь, продолжайте, пожалуйста. Я уже подумывал, что пора ложиться спать, нет, вру, уже башмаки снял, и тут внезапно меня осенило решение. Если так, то вы должны были знать почему. Так ведь не я его, а оно меня осенило. Обычно происходит наоборот. До той ночи с четверга на пятницу я тоже так думал. Что же произошло в ту ночь. Об этом я вам и рассказываю, о том то есть, что на столике в изголовье моей кровати лежал формуляр неизвестной женщины, и я вдруг уставился на него так, словно раньше не видел. А вы видели его. С понедельника ничем другим, считайте, и не занимался. Стало быть, решение зрело в вас. Или я в нем. Продолжайте, продолжайте, не будем больше останавливаться на этом. Да, так вот, я сунул ноги в башмаки, набросил пиджак, а сверху плащ, а вот повязал ли галстук, не помню. В котором часу это было. Примерно в половине одиннадцатого. И куда же вы направились. Туда, где жила эта неизвестная женщина. С какими намерениями. Я хотел увидеть улицу, дом, квартиру. Ну наконец-то вы признались, что все-таки было решение и оно, как и положено, было принято вами. Ничего подобного, я всего лишь проникся его волей. Надо сказать, что для младшего делопроизводителя вы недурно аргументируете. Дарования младших делопроизводителей обычно остаются незамеченными, им не отдают должного. Продолжайте, прошу вас. Нашел дом, в окнах горел свет. Вы имеете в виду дом этой женщины. Да. И что же вы сделали вслед за тем. Постоял несколько минут. Стояли и смотрели. Истинная правда, стоял и смотрел. И больше ничего. И больше ничего. А потом. А потом ничего. Вы не позвонили в дверь, не поднялись, не стали ее расспрашивать. Да ну что вы, в столь поздний час, мне это и в голову не пришло. А сколько времени было. Времени к этому времени было уже половина двенадцатого. Вы пришли к дому пешком. Пешком. А вернулись как. Тоже пешком. Иными словами, свидетелей у вас нет. Каких свидетелей. Ну, людей, которые бы, например, видели вас у подъезда, кондуктор, например, трамвая или автобуса, и могли бы засвидетельствовать, что. Что. Что вы и в самом деле были на улице, где живет эта неизвестная женщина. А зачем. За тем, чтобы доказать, что это был не сон и не игра воображения. Я сказал вам правшу, одну только правду и ничего, кроме правды, я под присягой, и моего слова должно быть достаточно. Может, и было бы достаточно, если бы в ваших показаниях не имелось одной весьма разоблачительной, в высшей степени несуразной подробности. Какой же. Галстук. Галстук-то здесь при чем. Да при том, что сотрудник Главного Архива Управления Записи Актов Гражданского Состояния никуда и никогда не отправится без галстука, это немыслимо, это противно самой его природе. Я ведь говорю, что был не в себе, а осенен решением. Лишнее доказательство того, что все это вам приснилось. Не понимаю, какая связь между. Самая прямая, одно из двух, либо вы признаете, что, как всякий нормальный человек, приняли решение, и тогда я склонен буду поверить, что по адресу неизвестной женщины вы отправились без галстука, совершив деяние, предосудительное с точки зрения служебной этики, которое, впрочем, мы сейчас разбирать не будем, либо настаиваете, что не вы приняли решение, а оно вас, а это, учитывая историю с галстуком, без коего, как видите, не обойтись, могло бы случиться исключительно во сне. Я еще раз вам говорю, что не принимал никакого решения, а просто взглянул на формуляр, обулся и вышел. Вам это приснилось. Не приснилось. Приснилось-приснилось, поверьте, вы легли, уснули и во сне увидели, что идете к дому неизвестной женщины. Да я могу описать эту улицу. Сначала придется доказать, что никогда не бывали там прежде. И рассказать, как выглядел дом. Ну-ну-ну, ночью все дома серы. Кошки, а не дома. Дома тоже. Следует понимать вас так, что вы мне не верите. Именно так, не верю. Почему, позвольте осведомиться. Да потому что рассказанное вами не вмещается в мою действительность, а что не вмещается в мою действительность, того и не существует. Но позвольте, спящее тело вполне реально, а следовательно, вопреки вашему мнению, реален и сон, который ему снится. Он реален только как сон. Иными словами, только это и было реально во всем пережитом мною. Вот именно, только это. Я могу вернуться к своим обязанностям. Да, идите работайте, но имейте в виду, что по вопросу галстука нам с вами еще придется побеседовать, так что советую подготовиться.
Счастливо избежав служебного расследования по поводу чрезмерного расхода бланков, сеньор Жозе, дабы не растерять новообретенные диалектические завоевания, нафантазировал себе этот новый диалог, из которого, несмотря на иронический и угрожающий тон оппонента, легко вышел победителем, в чем может убедиться каждый, кто внимательно перечтет предыдущий абзац. И сделал это столь убежденно, что даже смог сперва солгать себе самому, а потом и поддержать эту ложь, ибо ему ли было не знать, что на самом-то деле он и в дом вошел, и по лестнице поднялся, и приложил ухо к двери, за которой, если верить формуляру, родилась неизвестная женщина. Сеньор Жозе не осмелился нажать кнопку звонка, тут он правду сказал, однако несколько минут простоял неподвижно на темной площадке, напряженно прислушиваясь и пытаясь уловить, не доносятся ли изнутри какие-нибудь звуки, и так увлекся этим, что как-то даже упустил из виду, что его могут застукать здесь и принять за квартирного вора. Он слышал ноющий плач младенца в колыбели и подумал: Должно быть, сын, и нежное женское баюканье: Наверно, это она, внезапно перебитое мужским голосом: Он, похоже, никогда не угомонится, и в сердце сеньора Жозе толкнулись страх и ожидание, что дверь сейчас распахнется, это вполне вероятно, ибо, по голосу судя, мужчина собирался выходить, и: Вы кто такой, вам что здесь нужно, спросит он, оказавшись на лестничной клетке. И что мне тогда делать, в свою очередь спросил себя сеньор Жозе, оцепенев, бедный, от ужаса, но, на его счастье, отец младенца не придерживался старинного обычая после ужина отправляться в кафе поболтать с приятелями. Когда вновь раздался плач ребенка, наш герой начал медленно спускаться по лестнице, не зажигая света, левой рукой слегка касаясь стены, чтобы не потерять равновесие, и его едва не захлестнула волна панического страха при мысли о том, что произойдет, если, безмолвный и в темноте невидимый, поднимается кто-то в эту минуту по лестнице, правой рукой слегка касаясь стены. Столкновение произойдет, что же еще, и встречный головой ударит его в грудь, и это несравненно хуже, чем стоять на верхней ступеньке стремянки, чувствуя, как поглаживает твое лицо паутина, тем более что встречным вполне может оказаться сослуживец, прокравшийся следом с целью застать его на месте преступления, которое, вполне вероятно, тоже будет предметом служебного расследования. И когда сеньор Жозе вышел наконец на улицу, ноги у него дрожали и лоб был в испарине. Нервы просто никуда, с упреком подумал он о себе. А затем внезапно и неведомо почему, так, словно мысли, сорвавшись с узды, понеслись вразброд и сразу во всех направлениях, а время, сколько ни есть его впереди, сколько ни было позади, так же вдруг ужалось в одну секунду, сеньор Жозе подумал, что младенец, чей плач слышался за дверью, тридцать шесть лет назад был этой неизвестной женщиной, а сам он — четырнадцатилетним подростком, не имевшим ни малейших резонов бродить в поисках неведомо кого, да еще в столь поздний час. Застыв на тротуаре, он смотрел на улицу и будто в первый раз видел ее, тридцать шесть лет назад городские фонари светили тусклее, мостовая была не заасфальтирована, а в самом деле вымощена каменными плитами, а вывеска на углу возвещала о том, что там находится не экспресс-закусочная, а сапожная мастерская. Время стронулось с места, стало растягиваться, сперва потихоньку, а потом все быстрее, казалось, что оно яростно бьется, толкается, будто находится в яйце и рвется сквозь скорлупу наружу, а улицы перетекали друг в друга, накрывали друг друга, и дома то возникали, то исчезали, меняли цвет и очертания, и все вокруг лихорадочно искало свое место, торопясь поспеть, пока свет зари снова все не переворошит. Время пустилось отсчитывать дни с начала, теперь вооружась таблицей умножения, чтобы нагнать отставание, и ему это удалось, и сеньору Жозе, когда он добрался до дому, опять стало пятьдесят. Ну а плаксивый младенец повзрослел всего лишь на час, и, вопреки всему тому, в чем тщатся убедить нас часы стенные и наручные, это доказывает, что время для каждого течет по-разному.
Сеньор Жозе провел трудную ночь, под стать предыдущим, да и те тоже выдались не лучшими в его жизни. И потому, несмотря на сильнейшие потрясения, пережитые во время его краткой ночной вылазки, он, едва успев, по своему обыкновению, натянуть на ухо угол пододеяльника, провалился в сон, который всякий с первого взгляда определил бы как глубокий и целительный, провалился, но тотчас и вынырнул из него так внезапно, словно кто-то бесцеремонно тряхнул его за плечо. Его разбудила, молниеносно вырвала из забытья, не дав себе самой вплестись в паутинку сновидения, неожиданная мысль, что, быть может, неизвестная женщина, на которую и был выписан формуляр, это и есть мать, укачивавшая за дверью ребенка, жена столь нетерпеливого супруга, и в этом случае поиски сеньора Жозе завершились, да как еще по-дурацки — в тот самый миг, когда им надлежало бы начаться. Внезапная тоска стиснула ему горло и, хотя огорченный разум, еще пытаясь сопротивляться, побуждал казаться безразличным и сказать что-нибудь вроде: Ну и ладно, ну и бог с ней, мороки меньше, не отпускала, а держала все крепче, все крепче и теперь уж сама спрашивала у разума: И что же ему теперь делать, раз он не может осуществить свой замысел. Что и всегда, вырезать из газет фотографии, заметки, интервью, хронику как ни в чем не бывало. Бедняга, я не верю, что он сумеет. Это почему же. Тоска, если уж пришла, так просто не уйдет. Он ведь может другой формуляр выбрать и разыскивать еще кого-нибудь. Случай не выбирают, он сам подвертывается, случай подставил ему ту женщину, только случай и имеет в этой сфере право голоса. Да мало ли в каталоге неизвестных людей. Людей-то много, мотивов мало, мотивов выбрать именно этого, а не того, не любого другого. Нет, не верю я, что можно строить жизнь на разумных началах, руководствуясь случайностями. Можно или нельзя, на разумных или нет, однако же именно случай дал ему в руки этот формуляр. Но если это — та самая женщина. Если это — та самая женщина, значит, так распорядился случай. И — никаких последствий. Да кто мы такие, чтобы рассуждать о последствиях, если из нескончаемой их вереницы, движущейся нам навстречу, способны увидеть лишь первое. Значит ли это, что может произойти еще что-нибудь. Не что-нибудь, а все. Не понимаю. Исключительно из-за того, что мы погружены в размышления, мы и не замечаем, что происходящее с нами каждую секунду оставляет в неприкосновенной целости и сохранности то, что может произойти. Иными словами, то, что может произойти, постоянно возрождается. Да не только возрождается, но и умножается, и, чтобы понять это, достаточно сравнить сегодня и завтра. Никогда ни о чем подобном не думал. Есть на свете такое, что дано понять лишь настигнутым тоской.
Дальше: Note1