4 Отто и невинность
— Прошлой ночью мне снилось, — сказал Отто, — будто в доме здоровенный тигр. Он крался из комнаты в комнату, а я пытался добраться до телефона и вызвать помощь. А когда наконец нашел телефон, оказалось, что номер толком не набрать, потому что диск сделан из марципана. А потом этот тигр…
— Очень интересно, — перебил его я. — Но я хочу успеть на поезд, а еще столько всего надо уладить.
Мы сидели в мастерской, Отто обедал. Мастерская с ее глыбами обработанного и необработанного камня, вздымающимися и опадающими вокруг центрального пространства, обладала мегалитической торжественностью, словно место сборищ друидов. Камень излучал особый, присущий мрамору дух прочности, меланхолии и легкой пустоты, и из него сочился холод. Отто сейчас в основном занимался могильными плитами и надгробными памятниками. Неяркие ровные поверхности сланца и мрамора носили имена покойных, начертанные здесь и там уверенными и безупречными бладо или баскервилем, которым нечего было опасаться за свою тождественность, ведь их прибытие в мир иной было объявлено Отто в камне. Яркий чистый свет падал сверху на беленые стены, подернутые дымкой бесчисленных паутин. Прелестно исполненная мемориальная табличка из темно-зеленого корнуоллского сланца лежала на рабочем столе, на котором я уже успел с одобрением заметить аккуратный и опрятный ряд инструментов. Отто может быть неряхой во всех других отношениях, но ремесленник он педантичный. Отец так натаскал нас по этой части, что другое просто невозможно.
Подложив под себя свернутое пальто, Отто сидел на низеньком мраморном надгробии и держал тарелку на коленях. Его обед состоял из пресных лепешек, дикого количества масла и сыра и целого стога трав, которые он пригоршнями нарвал в заросшем огороде и принес сюда в картонной коробке. Я вспомнил, что он всегда любил зелень. Кормить Отто было все равно что кормить слона или гориллу. Его изрядный размер требовал целой груды зелени каждый день. Карманным ножиком, зажатым в пухлых красных пальцах, он намазал на лепешку кусок масла размером с шарик для пинг-понга, поверх сей масляной сферы был водружен конус сыра такого же веса, а к сыру приделаны пушистые веточки мяты и душицы, которые Отто выхватил из зеленой груды в коробке, искусно избегая кусочков обычной травы, крестовника, сныти и прочей малосъедобной дребедени, которую, несомненно, содержал наспех собранный гербарий. Его жующий рот оставался открытым, демонстрируя смесь теста и травы в процессе ее превращения в кашицу. Большая часть смеси попала по назначению.
— Странно, не правда ли, — пробормотал он, и изо рта у него полетели крошки, — что мы оба практически вегетарианцы. Я — овощная душа, а ты — фруктовая. Думаю, это как-то связано с Лидией. Как и почти все, что нас касается!
Я действительно был вегетарианцем, хотя больше благодаря вкусам и инстинкту, нежели каким-то принципам. Обуздав привычку ходить туда-сюда, я присел на рабочий стол, поскольку не хотел поднимать разноцветную каменную пыль с пола. У меня очень чувствительный нос.
— Отто…
— Боже, я, кажется, только что проглотил пушистую гусеницу! Бедный маленький вредитель. Как по-твоему, я не отравлюсь? Интересно, каково быть съеденным? Хотя нам ли этого не знать? О господи!
— Отто…
— Ладно, ладно. Со многим надо разобраться. Например, с надгробием Лидии, та еще задача. О боже!
— Это на твое усмотрение, — сказал я. — Пиши на нем что хочешь. Мне все равно. Да и ей теперь тоже.
Чуть раньше мы обсуждали, делать ли на нем какое-то особое посвящение и должно ли оно содержать слова «жена» и «мать». Этих слов Лидия терпеть не могла.
— Почему бы просто не написать ее имя?
— Лидия. Похоже на кличку собачонки.
— Да нет, осел! Полное имя. Ладно, тебе решать.
— Забавно, — пробормотал Отто, вновь запихивая в рот полную пригоршню травы, — что у меня постоянно запоры, несмотря на всю эту зеленую дрянь. Наверное, зеленый — естественный цвет еды, как по-твоему? Тебя никогда не удивляло, что мы не едим ничего синего?
— Отто…
— Выпей виски, Эд, или ты по-прежнему в завязке?
— Я не в завязке. Просто не люблю спиртное. А тебе на сегодня не хватит?
Отто печально покачал головой, а когда снова смог говорить, произнес:
— Ты ничего не понимаешь в зависимостях. Всегда хочется еще. Чем больше пьешь, тем больше и сильнее хочется. Эх, вот бы бросить пить! И жить себе вхолостую. Только тот знает ад, кто побывал в нем. Он входит в тело.
Отто умолк, широко разинув рот, полный зеленого месива, и оцепенело уставился на затянутую паутиной стену.
Я уже сказал, что брат выше меня. Он к тому же был шире и грузнее, его некогда бычье тело неумолимо превращалось в груду жира. И все же он сохранил необычайную физическую силу и при необходимости был неутомим. Его большое лицо обрюзгло и покраснело. Нос у него был прямой и до смешного коротенький, лоб высокий, потный, покрытый морщинами, щеки мягкие и обвисшие, а влажная бесформенная щель рта практически всегда открыта. Как и я, он нуждался в бритье дважды в день, но в отличие от меня ему не удавалось это делать. Его волосы, более густые, чем у меня, и сохранившие бурый цвет, сидели на макушке этаким длинным, самую малость волнистым париком, так что иногда он напоминал оперного баса средних лет. Когда он делал вдох, казалось, что сейчас раздастся мощный гул органа; и его голос действительно был столь же громок, но не столь музыкален. Трудно поверить, что в юности мы были похожи; возможно, мы до сих пор оставались похожими, насколько это возможно при нашей разнице в толщине. Я давно перестал смотреться в зеркало, даже во время бритья. Ни один из нас особо не походил на отца, тоже высокого, но хрупкого и элегантного и бледного, как слоновая кость, хотя много лет назад мне твердили, что я его копия.
— Просто мы с тобой по-разному его понимаем, этот ад, — продолжил свою речь Отто.
Я заметил, что снизу из его штанин торчит полосатая пижама. Похоронный наряд, должно быть.
— Помнишь, отец все время говорил нам про двух птичек на ветке, как одна ест фрукт, а другая смотрит и не ест? Какая-то индусская байка. Так вот, ты та птичка, что смотрит, а я — та, что ест. Я ем и ем, пью и пью. Пытаюсь проглотить мир. Неудивительно, что Изабель считает меня прожорливым идиотом. Она жаловалась тебе?
— Нет, — сказал я, — конечно нет.
Меня встревожило упоминание о птицах. Я вспомнил, как отец говорил это, но не сумел припомнить, что имелось в виду.
— Уверен, что жаловалась. Боже, если бы сарказм и ледяная ирония могли быть поводом для развода, я давно бы уже спасся от Изабель! Однако у нее есть причины для жалоб и похуже. Она считает меня омерзительным. Я омерзителен!
Мне хотелось переменить тему.
— Кстати, в кабинете отца я нашел кучу отличных самшитовых досок. Можно, я заберу их, если тебе они не нужны?
— Да забирай, забирай. Но не исключено, что они немного потрескались, сто лет там лежат. Изабель давным-давно запретила мне гравировать. Она считает, что граверы делают все крошечным, точно смотришь не с той стороны бинокля. Она называет это «ничтожением». Но это всего лишь ее мнение. Ты правильно сделал, что не женился!
Он упорно возвращался к разговору об Изабель.
— В этом есть свои неудобства, — заметил я и провел ладонью по губам.
У Отто влажные губы. У меня сухие.
— Разве что плотские. А вот духовные неудобства брака разрушают личность. Я мог бы стать хорошим человеком, если б не женился. Иногда мне кажется, что женщины и впрямь источник всего зла. Они такие фантазерки. Грех — своего рода бессознательное, незнание. Прямо как женщины и бутылка. Помнишь ту мечтательную отёнскую Еву, ту мечтательную, плывущую, изумленную Еву Жильбера? Ах, вот бы мне изваять нечто подобное! Но я гожусь лишь для провинциальных надгробий.
Он выцепил грязной рукой цветущую веточку чабреца и воткнул ее в сыр.
— У тебя были очень неплохие работы, — сказал я, — и еще будут.
— Нет-нет, Эд. Со мной покончено. Боже, если б ты только знал, в какой бардак превратилась моя жизнь! И это не вина Изабель, это моя вина, я во всем виноват. Mea masima culpa. Ничто не искупит той главной ошибки. И я даже не способен толком раскаяться в ней. Меня затянуло в машину. Зло — это такой механизм. И часть его в том, что невозможно страдать как подобает, что страданиями наслаждаешься. Сама идея наказания искажается. Возмездия нет, потому что все это страдание — утешение. Хочешь не страдания, а истины, но истина стала бы таким страданием, какого не вообразить. Вот что я имел в виду, когда говорил насчет бросить пить. Если бы я смог по-настоящему равнодушно и правдиво оценить себя, то, даже продолжая делать то, что делаю, я стал бы бесконечно лучшим человеком. Но я не могу.
Отто явно все еще был пьян. Но отдаленное эхо отцовского голоса в его словах тронуло меня. Отец был философом manqué. Отто тоже блуждал по своему лабиринту, своей метафизической камере пыток. А у меня была своя собственная пыточная. Я прекрасно понимал Отто.
— Работа — это единственная простая вещь, которую у нас не отнять, — сказал я.
— Ты говоришь совсем как отец.
Старая-престарая любовь к Отто зашевелилась внутри меня. Слегка испуганный, я посмотрел на часы. Хотелось уехать как можно скорее и без сожалений.
— Отто, слушай, извини, что тороплю тебя. Мне надо успеть на этот поезд. Лидия оставила завещание?
Отто уставился на меня, открыв рот, его круглые глаза покраснели. Затем он тихо произнес:
— Бедная Лидия только что умерла, а ты глядишь на часы и говоришь о завещаниях.
В подобные мгновения Отто пугал меня. Мне захотелось отпрянуть, но я удержался. Внезапно из его глаз хлынули слезы, и он уронил большую голову на руки. По его шее начала растекаться краска.
Я был тронут, больше жалостью к нему, нежели чем-то еще, но оставался хладнокровен. В конце концов, я всего лишь наблюдатель. Я сел на кусок портлендского камня.
— Извини, — сказал я. — Буду горевать по-своему. Я не любитель публичного проявления чувств.
Отто поднял мокрое красное лицо.
— Знаю, знаю. Ты замкнутый. Ты обдумаешь все как следует. Но я просто скучаю по ней.
Слезы брызнули вновь. Это было невыносимо.
— Хватит, хватит, Отто. И не переживай из-за завещания и всего такого. Я не должен был о нем говорить. Я тебе напишу. Пожалуй, мне пора идти собирать вещи.
Я тоже по ней скучал, хотя это казалось невероятным и жутким. Однако я твердо решил отложить горе до тех пор, пока не вернусь домой, где смогу, конечно, «обдумать все как следует». Здесь это было бы слишком опасно. Я не хотел подхватить какую-нибудь последнюю заразу от призрака Лидии.
— Все нормально, — сказал Отто, вытирая лицо одной из тряпок, которыми чистил свои зубила. — Можно и сейчас поговорить об этом. Я пока не нашел завещания. По крайней мере, Изабель не нашла его, а она принялась искать сразу после первого удара Лидии. Возможно, его просто нет.
— Это не похоже на Лидию — не оставить завещания. Оно найдется. Скорее всего, оно где-то в ее спальне.
— Ну, может быть. Так или иначе, она, наверное, просто разделила собственность между нами. Проблем быть не должно. Я отдам тебе половину стоимости дома.
— Думаю, более вероятно, — сказал я, — что она оставила все тебе и вычеркнула меня из завещания.
— Не знаю, — произнес Отто. — Мы жуть как много ссорились в последние годы. А ты был где-то далеко. Она могла точно так же оставить все тебе и вычеркнуть меня. Юмор вполне в ее духе!
Он издал свой оркестровый смешок, запихивая в рот последнюю пригоршню мяты и одуванчиков.
— Если и так, — сказал я, — разумеется, я поделю все с тобой поровну.
— Что ж, как и я с тобой, если она оставила все мне.
Мне показалось, что это соглашение немного невыгодно Отто, ведь куда больше шансов, что если наследник один, то это он. В конце концов, это ему пришлось терпеть Лидию в последние годы. Однако я решил, что успею поспорить об этом, когда придет время.
— Спасибо, Отто. Полагаю, она как-то обеспечила Мэгги?
— Думаю, да. Если нет, это сделаем мы.
— Мэгги собирается остаться здесь?
— Конечно, — с некоторым удивлением подтвердил Отто. — А куда ей идти? Здесь ее дом. Она много лет не была в Италии.
Раздались тихие шаги, и из-за могильного камня вышел человек. Это был Лэвкин с подносом. Я не слышал, как открылась наружная дверь, и сообразил, что он, наверное, уже какое-то время прятался среди камней и подслушивал наш разговор. Я не доверял ни одному из юнцов Отто.
Парень подошел к Отто, который с покорностью маленького мальчика, повинующегося няне, отдал ему тарелку с жирными остатками еды. Лэвкин аккуратно поставил ее на поднос. Он с некоторым лукавством покосился на меня, вытянув длинную шею, словно животное, и нахально скривив большой рот. Длинные каштановые волосы упали ему на глаза, когда он наклонился, ловко смахивая крошки лепешек и сыра, которые млечным путем усеяли перед куртки Отто. Затем он пальцем убрал кусочек масла со щеки Отто, легко уравновесил поднос на руке и выпрямился, весь внимание.
— И когда я вернусь, хозяин Отто, будем работать, да?
— Да, Дэвид, — согласился Отто.
Ворча и икая, он покорно поднялся на ноги, а юноша, еще раз весело глянув на меня, исчез среди камней.
Я разозлился.
— Почему ты позволяешь ему обращаться с тобой в такой дурацкой манере?
Отто задумчиво поднял деревянную кувалду и взвесил ее в руке.
— Он хороший парень. И пожалуй, привязан ко мне.
Он говорил то же самое обо всех своих учениках, обычно перед лицом вопиющих свидетельств обратного по обоим пунктам.
Я пожал плечами. Настало время покинуть Отто с его проблемами.
— Что ж, мне пора…
Отто потащился за мной. Мы перебрались через небольшой участок, занимаемый мраморными глыбами, и открыли дверь. В мастерской было холодно и серо, наверное, оттого, что сверху лился прозрачный северный свет. А за дверью царили влажные солнечные джунгли английского лета. За углом дома, где дикий виноград светло-зеленой бумажной аппликацией льнул к черновато-красному кирпичу, виднелся треугольник лужайки, казавшийся почти золотым на солнце. В самом сердце сей золотистой дымки стояла Флора, точно ждала чего-то. Она надела шляпу и завязала под подбородком большой синий бант. Когда дверь мастерской открылась, девушка повернулась и медленно удалилась в зеленую тень, к лесу. Мгновение мы молча наблюдали за нимфой.
— Невинность, невинность, — сказал Отто. — Быть хорошим — значит всего лишь никогда не терять ее. Как зло входит в жизнь? Почему это происходит? И все же когда-то мы были невинны…