21 Рим
Кухня была пуста приводящей в замешательство окончательной пустотой. Часы остановились. Огонь погас. Буфет опустел. Все было убрано, все шкафчики были закрыты и заперты. Жаркое солнце сверкало сквозь полузадернутые шторы «Уильям Моррис», заставляя их сиять подобно цветному стеклу. Помещение было надраено, обнажено, покинуто, точно комната, ожидающая нового жильца. Пустота напугала меня. Я тихо и быстро прошел к лестнице. Свет сюда не проникал, и шахта дома уходила вверх, темная и зловещая, все еще пахнущая дымом. Я вслушался в ее тишину.
Потом взбежал по ступенькам. Площадка была замусорена обугленными остатками мебели из комнаты Изабель. Я помедлил. Меня интересовала только одна комната. Я поднялся по второму пролету на чердачный этаж, где всегда жила итальянка. Постучал и вошел в ослепительное солнце.
Увидев, что она еще здесь, я испытал такое безмерное облегчение, что во мне словно что-то лопнуло и я едва не споткнулся. Закрытый чемодан лежал на старательно перевязанном дорожном сундуке. Маленькая белая комната с обоями, испещренными розочками, была опустошена и вычищена. Только на стене висела большая знакомая карта Италии — Карлотта приколола ее много лет назад. Я медленно вошел.
Она стояла у окна, затерянная в солнечном свете.
— Извини, что ворвался. Мне на секунду показалось, что ты уехала.
Она промолчала, но чуть-чуть пошевелилась. Пыльный прозрачный луч света разделял нас стеной. Я вновь бессвязно заговорил:
— Извини…
— Ты пришел попрощаться? Как мило с твоей стороны.
Ее голос был сухим, чуть резким, невыразительным, — бесприютный будоражащий голос.
Я захотел получше разглядеть ее и шагнул в сторону от солнца. Луч упал ей на грудь, и я увидел над ним бледное худое большеглазое лицо и шапку сухих блестящих черных волос. Это было старое лицо, новое лицо, лицо тициановского мальчика, лицо няни моего детства.
— Ну да, я…
Я чувствовал себя человеком, подвергшимся ужасному судилищу в чужой стране. Я мог только смотреть и умолять.
— Как видишь, я тоже уезжаю, хотя пока еще здесь. Ты хочешь успеть на дневной поезд? Времени осталось немного.
Голос был твердым, почти жестоким, но глаза как будто становились все больше и больше.
— Нет, то есть не знаю… Можно мне… — Я отчаянно огляделся по сторонам. На подоконнике стояла тарелка с яблоками. — Можно мне одно?
Она молча протянула тарелку. Я взял яблоко, но есть не смог — подавился бы. Я неуклюже потер его о жилет.
— Ты едешь… домой?
— Да, я возвращаюсь в Италию. А ты? Тоже едешь домой?
— Да.
— Желаю приятного пути.
Я молчал, не в силах на нее смотреть, — слишком сильным было ощущение жестокости. В следующий момент мне показалось, что надо просто сказать: «Что ж, прощай» — и оставить ее навеки одну в солнечном свете. Я чувствовал себя тем самым неисправным механизмом, о котором только что с упреком говорил. Какая-то схема, слишком сильная для меня, тащила меня прочь, заворачивала мой путь в старые одинокие края. Я положил яблоко в карман.
На ней было простое ситцевое платье, синее с каким-то белым узором. Я оцепенело посмотрел на лиф, посмотрел на подол, посмотрел на узор.
— Ну, я просто хотел…
Я взглянул ей в лицо. Оно было отрешенным и безжалостным, как лицо палача.
— Я просто хотел узнать, нельзя ли чем-нибудь…
— Чем-нибудь мне помочь? Нет, спасибо.
— Ох, прекрати, Мэгги!
— Что прекратить?
Повторение этих слов пронзило меня острой мукой, ощущением собственной тщетности. Я чувствовал себя беспомощным, невесомым, парализованным, точно во сне.
— Извини, — промямлил я, — я безнадежно глуп. Я, наверное, устал. Продолжай собираться. Пожалуй, я еще успею на поезд.
Мной завладела старая схема, она гнала меня вперед, как скот, и я жалко побрел к двери.
И неуклюже наступил на что-то стоящее посреди пола. Это была пара белых туфель. Бормоча извинения, я наклонился, чтобы поправить их, и медленно выпрямился с туфлей в руке. Словно юноша в волшебной сказке, услышавший загадочный намек, я вцепился в эту туфлю с внезапным слепым интересом, не совсем уверенный в том, о чем мне хотят сказать.
— Но разве не эти туфли ты потеряла в лесу? — медленно произнес я. — Значит, в конце концов ты нашла их?
Она метнулась ко мне, практически вырвала туфлю из руки и швырнула ее на постель. Это было похоже на нападение.
— Я не нашла их, потому что никогда их и не теряла.
Потрясенный ее порывом и ее внезапной близостью, я не сразу уловил смысл ее слов.
— То есть как никогда не теряла?
— Я их не теряла. Они лежали у меня в кармане. А теперь прощай, Эдмунд. Скоро твой поезд. Прощай, прощай…
Я снова поднял туфлю. Тяжело сел на постель. И сказал:
— Я никуда не еду.
Повисла долгая, но совсем другая тишина. Комната закружилась, как в калейдоскопе, и вновь остановилась, став просторнее, уютнее, безопаснее.
— Мария, — сказал я.
Это было то самое слово, которое итальянка произнесла, когда мы вместе вышли из леса в тот день, казавшийся теперь таким далеким. Произнесла, словно заклинание, дарованное мне на будущее. Теперь мой язык был волен его использовать.
Мария подошла и села на другой конец кровати, и мы засмотрелись друг на друга. Не припомню, чтобы смотрел на кого-нибудь точно так же: когда весь превращаешься в зрение и чужое лицо становится твоим собственным. А еще меня переполняло телесное ощущение, которое не было собственно желанием, а скорее чем-то связанным со временем, ощущение, будто настоящее стало бесконечно огромным.
Она не улыбалась, но маска суровости изменилась, смягчилась, выражая что-то вроде печального изнеможения. Внезапно она стала выглядеть расслабленной и очень усталой, как будто проделала долгий путь и наконец прибыла на место.
— Я не слишком-то умно себя вела, правда? — спросила она.
Ее слова взволновали меня и тронули так остро, что я чуть не заглушил их стоном. Но я спокойно произнес:
— Сейчас ты была со мной очень сурова, это уж точно. Ты действительно дала бы мне уйти?
Мгновение она внимательно смотрела на меня, затем покачала головой.
Я спрятал лицо за туфлей. Благодарность накатила подобно физической боли, а потом я тоже ощутил расслабленную усталость, которая была чистой радостью.
Мария продолжила:
— Я обнаружила, что не могу говорить с тобой, хотя знала, что едва начну, как все станет очень легко. Но все же не могла не быть враждебной и неловкой и заставляла тебя тоже чувствовать неловкость…
Она говорила так, словно попросту объясняла. Я ответил в том же тоне:
— Я знаю. Наверное, я был очень глупым. Но я бы все равно не уехал.
— Ты мог уехать. И все еще можешь. Я просто хотела, чтобы мы ненадолго стали настоящими друг для друга.
— Мы так и сделали.
Я ощущал спокойную блаженную власть, которая одновременно была воплощением смирения. Я был освобожден и вооружен. Теперь можно было вести себя по-человечески, думать, желать, размышлять, говорить. Я сжал туфлю в кулаке. Мне хотелось упасть на колени. Но вместо этого я спокойно произнес:
— Почему ты решила позволить нам увидеть завещание?
— Хотела сделать хоть что-то, чтобы ты меня заметил!
Я наклонил голову.
— Какая же я скотина!
Так и вышло. Деньги несомненно привлекли мое внимание. Но конечно, я все время знал это. Или нет?
— А потом я чуть не сдалась из-за нее.
— Из-за Лидии?
— Из-за Эльзы.
Два имени слились в появление тени, словно мы подняли головы и обнаружили, что сидим рядом с какой-то большой башней. Я спросил:
— Ты имеешь в виду, что, когда Эльза умерла, это разрушило все стремления?
— Да. Но возможно, в конце концов это просто превратило нас в самих себя. Мы все умерли на мгновение, но зато все, что произошло после, стало куда определеннее.
Мне показалось странным, что она говорит о смерти именно в связи с Эльзой. Конечно, как и все человеческие существа, мы горюем недолго. Но как насчет Лидии? Я собирался заговорить о ней, но удержался. Для этого придет время позже, намного позже. Откуда у меня возникла такая уверенность, что впереди столько будущего?
— Думаю, Отто умер больше чем на мгновение, — сказал я.
Я вспомнил безумное потерянное лицо Отто. А затем внезапно осознал, что стою на развилке. Флора назвала мою жизнь увечной. Была ли в ее словах правда? Должен ли я вскочить и выбежать из комнаты, прежде чем решительно, бесповоротно свяжусь с собой? Какая-то великая сила балансировала на грани, готовая вырваться. Этот неясный иносказательный разговор может оборваться так же резко, как начался. Я все еще могу спуститься по лестнице и выйти из дома. Не лучше ли мне вернуться в свое одиночество, к своей непритязательности, и вновь учиться, чтобы постигнуть терпением то, что, видимо, пришло к Отто в момент огненной вспышки? Мы с Отто в некотором смысле поменялись местами, указав друг другу путь, и теперь я играю роль шута. Какова была ценность, какой могла быть ценность моих долгих раздумий? Не в моей власти исцелить болезни других, я с трудом обнаружил свою собственную. Я думал, что поднялся над жизнью, но теперь мне стало ясно, что я просто избегал ее. Я ни над чем не поднялся; моя вера была фальшива, и это меня пугало.
Лишь мгновение она казалась мне искусительницей. Уже в следующий миг ее лицо стало ликом счастья, чего-то, что я едва ли вообще видел и что давным-давно перестал искать. Но, даже осознав ее как свое счастье, я осознал ее и как свое несчастье. Я вспомнил слова Дэвида, что каждый должен страдать на своем месте. Какая бы радость или скорбь ни ждала меня здесь, она будет истинной и моей собственной, я буду жить на своем уровне и страдать на своем месте. Есть только один человек на свете, для которого я могу раскрыться полностью, и я нашел его. И вместе с тем, конечно, я думал о Лидии и о загадке Лидии, которую теперь в некотором смысле наследовал, и я знал, что когда-нибудь в будущем итальянка поведает мне истинную эпитафию Лидии.
Я потер глаза. Мне не хотелось пока так много думать. Пусть хотя бы немного, хотя бы лишь первое время мне будет позволено побыть наивным и слабым и просто жить в горе и радости с другим человеком. Я видел перед собой этого человека — девушку, незнакомку и все же самого знакомого человека в мире: мою итальянку, а еще — первую женщину, неведомую, как Ева для изумленного просыпающегося Адама. Она была здесь, независимо и властно была здесь, как кошка, которую Изабель показала мне из окна. Убегающая женщина больше не убегала, она обернулась.
— Странно, — произнес я, — я почти тебя не знаю. И все же мне впервые по-настоящему представляется, что мое прошлое неразрывно связано с будущим. Была ли ты на самом деле тогда, была ли это действительно ты?
Мария улыбнулась и пригладила короткие волосы, к которым еще не привыкла.
— Ты был таким красавчиком в семнадцать лет, Эдмунд.
Я застонал.
— А теперь? Какой я теперь?
Я больше не знал, как выгляжу. У меня не было собственных изображений. Этому мне тоже предстояло научиться.
— Si vedrà. Non aver paura.
Итальянские слова прозвенели колокольчиком преображения. Внезапно я ощутил тепло комнаты, сладостное присутствие солнца — жить на солнце, любить открыто.
Ты едешь в Италию? — спросил я.
— Да, в Рим.
Я глубоко вздохнул. Меня вдруг начало ужасно трясти.
— Подвезти тебя на машине?
Ее ответом были кивок и вздох. Одновременно она прижала палец к губам.
Я понял. И посмотрел на ее руки. Они по-прежнему были далеки, точно звезды. Я отступил назад. У нас столько времени впереди.
Я достал из кармана яблоко и начал его жевать.
— Пойду соберу вещи, — сказал я. — Потом подумаем, когда и куда поедем. Черт, погода уже итальянская.
По пути к двери я остановился у карты Италии. Маршрут… да, его нам тоже предстоит обсудить. Я провел пальцем по Аврелиевой дороге. Генуя, Пиза, Ливорно, Гроссето, Чивитавеккья, Рим.
notes