Книга: Песнь камня
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6

Глава 5

Днем мы отправляемся на охоту. Люди лейтенанта по большей части нянчат свои раны или спят; некоторые рыщут по округе. Слуги принимаются чистить замок, протирают пыль под редкими дырами от пуль, прибирают за солдатами, расставляют, моют и сушат. Их вниманием обойдена лишь троица покачивающихся мародеров; лейтенант хочет, чтобы они остались висеть — предупреждением и напоминанием. Тем временем лагерь перемещенных на лужайках снова заполнился народом: жители сгоревших ферм и деревень находят укрытие среди наших застекленных веранд и беседок, ставят палатки на лужайке для крокета и берут воду из декоративных прудов; форель наша разделяет судьбу павлинов. Среди палаток и временных убежищ разводят еще костры, и вот посреди благородных владений у нас появляется barrio*, favela**, собственное предместье. Лагерь солдаты уже обыскивали; сказали, что ищут оружие, но нашли только непростительный, с их точки зрения, избыток пищи и несколько бутылок — нельзя допустить, чтобы они излились не в те глотки.
* Пригород (исп.).
** Бразильский трущобный пригород (порт.).
Днем почти тепло; мы бредем к холмам под тихими медлительными облаками. Лейтенант отправила меня вперед, вы с ней идете позади. Замыкают двое солдат — несут свои винтовки и тяжелую парусиновую сумку с дробовиками.
Лейтенант оживленно болтает: она знает все виды деревьев, кустов и птиц, болтает об охоте, точно большой эксперт, воображает вслух, как мы с тобой жили здесь в более мирные времена. Ты слушаешь; я не оборачиваюсь, но, кажется, слышу, как ты киваешь. Тропинка круто взбирается вверх; она ведет под деревья, потом через гребень холма, а затем вьется в основном вдоль ручья, питающего земли и ров замка, снова и снова пересекает ручей деревянными мостиками по крутым оврагам и темным разломам рухнувших скал, где вода с ревом, светясь, мчится внизу, а небо раскинулось в вышине ослепительным зеркалом с трещинами и изгибами нагих древесных рук. Под ногами тина и гниющие листья — неустойчивая опора, и несколько раз я слышу, как ты оступаешься, но лейтенант ловит тебя, подхватывает, поддерживает и все время смеется и шутит.
Мы поднимаемся выше, и я выхожу из наших лесов в соседские; если уж фарса не избежать, пусть хоть не на нашей земле.
Вручение нам ружей лейтенант превращает в спектакль; одно вкладывает тебе в руки, другое вручает мне. Разломив ствол, обнаруживаю, что ружье еще не заряжено. Двое солдат, несущих оружие, стоят в стороне с винтовками на изготовку — снятыми с предохранителя, отмечаю я. Свою винтовку лейтенант будет перезаряжать сама — она была разочарована, узнав, что помповых ружей у нас нет, — но мы в особом положении: мы охотимся парами, и перезаряжать нам ружья будут солдаты.
На поросшей вереском вершине лейтенант замирает изваянием, подняв полевой бинокль, рассматривает равнины, реку, дорогу и далекий замок, выглядывает добычу.
— Вот, — говорит она. Вручает тебе бинокль: — Видите замок? А флаг?
Твой взгляд скользит и упокаивается; ты медленно киваешь. На тебе охотничья куртка, темные кюлоты, удобная шляпка и сапоги; лейтенант щеголяет в камуфляже, но при этом — в шляпе ловчего. Я решил надеть костюм, более подходящий для неофициального дневного приема, чем для экскурсии и охоты в холмах, но такого штришка наша добрая лейтенант, похоже, не заметила. На этой высоте вся наша нелепость на виду; мы лезем из кожи вон, пытаясь найти и прикончить бессловесных зверушек, а повсюду — на равнине, в низких холмах, в далеких городах и деревушках, повсюду, где на карте отмечено местообитание человека, — свидетельства зверства и самодостаточных излишеств лоснящихся от крови мясников; более подходящая дичь, думается мне, — чтобы их преследовать, не нужны оправдания, не требуются искусственные окультуренные модели ярости.
— Ш-ш! — говорит лейтенант, чуть склонив голову. Мы прислушиваемся и над ветреной круговертью, что секретничает с высокими древесными кронами, различаем нутряное урчание, почти подземные удары далекой артиллерии.
— Слышите? — спрашивает она.
Ты киваешь. Она тоже — задумалась. Неторопливое биение; хлопки громадных ладоней, полая земля и звучный воздух бьются друг о друга. Лейтенант забирает у тебя бинокль, и ее холодные серые глаза исследуют земли внизу, скользят по ним, скачут и перескакивают, безрезультатно ищут источник призрачной бомбардировки.
— За горами, за долами, — тихо говорит она. Наконец шум слабеет, уволакивается куда-то по незримой плоскости ветра. Лейтенант пожимает плечами и возвращается к первоначальной своей пели, разглядывает опушку дремучего леса дальше по холму и зовет нас туда. Вскоре мы стоим под деревьями, под темно-зеленой стеной, пересекающей опухоль холма.
Не верится мне, что здесь мы найдем добычу; ранее, когда лейтенант планировала эту эскападу, я был предельно уклончив. Невнятно рассуждал, что тут можно было подстрелить и где, замечал, что обращался к услугам верного егеря, давным-давно умершего, он показывал мне, где стоять и куда целиться, — но при этом я допускал, что время года сейчас для ее задумки неподходящее. Может, она предпочтет оленя, кабана или овцу?
Тем не менее возле складки холмов, где лес изгибается тупым клином, мы набредаем на пруд и целую стаю маленьких птиц на водопое — каких-то зябликов, что ли. Лейтенант делает нам знак приготовиться, удостоверяется, что ее люди следят за нами, а не за птицей, затем выпускает первые пули — птицы еще слишком далеко и на земле. Они взлетают, кружатся — сначала рассеиваются, потом сбиваются в стаю и мчатся в небо. Лейтенант вопит, перепрыгивает изгородь, на бегу перезаряжает. Мы с тобой переглядываемся. Наши конвоиры тоже — они не понимают, что делать. Птицы в вышине носятся кругами, и лейтенант, теперь прямо под ними, стреляет снова. Ты поднимаешь ружье и жмешь на курок. Я не стреляю. Пара перьевых взрывов и две витками падающие тушки знаменуют некий успех.
— Пошли! — кричит лейтенант и машет рукой, точно мельница. Ее загонщики приближаются; один тычет мне в спину ружьем. Мы идем дальше, а стая опускается на склон вдалеке; лейтенант стреляет снова, и еще одно крошечное содрогающееся тельце падает на клочковатую траву. Низкие басы далекого грома орудий возобновляются; лейтенант видит каких-то белок, удирающих на дерево неподалеку; кровожадно атакует эти малюсенькие мишени; их комические скачки прерываются крошечными взрывами веток, листьев, хвои, меха и крови. Мы догоняем лейтенанта на опушке смешанного леса: она продирается сквозь колючие кусты, снова перезаряжая ружье; раскраснелась, часто дышит.
— Разговорчики, собери птиц, ладно? — Солдат тащится за трофеями лейтенанта. — Как вы?.. — начинает она, внезапно замолкает, подняв руку. — Разговорчики, пригнись! — шипит она. Солдат, собирающий мертвых птиц, падает, послушный, как настоящая охотничья собака. В небе кружит другая стая, дугой идет из горной расщелины вниз вдоль склона; птицы описывают круги и ныряют над прудом — единая масса черно-коричневых шумливых точек пчелиным роем в невидимой сумке, огромной и гибкой, мчится над деревьями, к пруду, поднимается, затем спускается, растягивается и меняет форму, распадается, снова распадается и наконец финальным броском усаживается. Лейтенант смотрит на нас, кивает и стреляет.
Первый выстрел взрывается в воде тысячей крошечных всплесков посреди паники и отчаянного трепета стаи.
Лейтенант смотрит на меня, чуть хмурится, затем улыбается.
— Не в форме, Авель, а? — кричит она. Переламывает ружье — выскакивают дымящиеся гильзы. — Но как занятно! — добавляет она и смеется. Я жду, пока птицы поднимутся в воздух, потом стреляю в молоко, слишком низко. Ты подбиваешь еще парочку. У лейтенанта — она все еще смеется — до окончательного побега стаи есть время перезарядить; ее мишени вспархивают над нами, над деревьями, и от ее выстрелов шуршат ветки и градом сыплются листья. В их облаке падают и умирающие птицы; мелочная мусорная смерть посреди — хотя, полагаю, лейтенанту не слышно — эха и отголосков эха конфликта покрупнее в нижнем мире.
Возбужденное ожидание, прятки на опушке, потом снова появляются птицы. Я уже спрашиваю себя: может, это одна и та же кучка идиотов — слишком короткая память, недавние потери забыты, — но нынешняя стая больше предыдущих. Думаю, лейтенант наткнулась на пути миграции этого вида — летят по высокогорным долинам к югу, зимовать.
Лейтенант встает, стреляет, проходит дальше, стреляет снова, вырывая птиц из воздушного потока; прежде чем стая рассеивается, ты успеваешь подстрелить одну. У меня в руках по-прежнему надломленное ружье; никто, похоже, не замечает.
Солдаты лейтенанта собирают трупики и набивают ими мешки для дроби. Ты извиняешься и направляешься в темноту леса. Лейтенант, задыхаясь от восторга, улыбается тебе вслед, потом оборачивается ко мне.
— Присоединяйтесь, Авель, — говорит она, туго улыбаясь, глядя на мое ружье. — Не стоит быть мертвым грузом на таких прогулках, нет?
— У вас так прекрасно получается, — неискренне отвечаю я. — Я чувствую себя не на высоте.
Она чуть кривит губы.
— Разумеется. Но это неприлично, разве нет? Следует попытаться.
— Правда?
Она снова глядит тебе вслед.
— Морган старается; и получает удовольствие, насколько я вижу, — Она хмурится.
— Она вообще покладиста.
— Хм-м, — кивает лейтенант, по-прежнему глядя тебе вслед. — Она очень молчалива, да?
— Это она просто думает вслух, — любезно улыбаюсь я.
Лейтенант захвачена врасплох, я вижу. Потом выдавливает смешок.
— Бог ты мой, сэр, — тихо говорит она, — а вы суровы.
Я смотрю в океанически-сумеречные глубины меж высоких стволов, где исчезла ты.
— Есть люди, которым некая суровость нравится, — отвечаю я.
Она задумывается, потом глубоко вздыхает.
— Правда? Вкус к суровости? — Поднимает глаза к небу, оглядывается. —Тогда, должно быть, сейчас повсюду масса довольных.
Она переламывает ружье, вытряхивает гильзы, осторожно вкладывает новую пару.
— Итак, — произносит она, одной рукой с треском закрывая ружье. Я вздрагиваю. — Вы женаты? Она ваша жена?
— Не в обычном смысле.
Все еще держа ружье одной рукой, она разглядывает в дула землю.
— Но по сути?
— Вполне. На самом деле отношения ближе многих.
Полагаю, лейтенант хотела бы еще что-то спросить, но тут появляешься ты — застенчивая улыбка, взгляд потуплен — и снова берешься за ружье. В вышине, ни о чем не подозревая, кружит новая стая — поменьше.
Мы стреляем еще. Я снова целюсь мимо, у тебя получается неплохо, но хорошим стрелком ты никогда не была; у лейтенанта же, видимо, обнаруживается дар — берега пруда сплошь покрываются мертвыми и умирающими птахами.
— Вы, я вижу, неважный стрелок, Авель, — замечает она, глядя строго; солдаты собирают ее добычу, — Мне казалось, у вас должно получаться лучше. — Она машет ружьем. — Это что — для гостей ружья? Вы совсем не охотитесь?
— Я привык к мишеням побольше, — отвечаю я довольно правдиво.
— Вот и Амур тоже, — она ухмыляется одному из солдат. — Дайте ему стрельнуть.
Приходится уступить ружье. Солдату — одеревенелому неловкому юноше с лицом лет на десять старше тела — требуются пояснения, однако он быстро приспосабливается. Его товарищ продолжает перезаряжать тебе. Мне в руки впихивают мешочек для дроби, набитый пернатыми трупиками, — я разжалован в сборщики добычи.
— Отлично, Амур! — говорит лейтенант подопечному в паузе между стаями. — У Амура прекрасно получается, правда, Морган? — Tы изображаешь слабую улыбку, которую можно принять за согласие. —Для раненого весьма неплохо. Покажи ей шрамы, Амур.
Юноша мнется, оголяя плечо — к счастью, не то, в которое упирается приклад, — и демонстрирует тебе неопрятные бинты.
— И остальные; не стесняйся, — ворчит лейтенант полунасмешливо, хлопая товарища по заду.
Юноше приходится расстегнуть и спустить до колен штаны — лицо его вспыхивает. Еще один толстый бинт стягивает верхнюю часть бедра (я и не заметил, что он хромает, хотя теперь понимаю, что он действительно хромал). Его трусы — грязнее бинтов, а лицо теперь — еще темнее. Мне становится жалко парня.
— Близко попало, да, Амур? — подмигивает лейтенант. Юноша нервически смеется и быстро застегивается. Ты отвернулась, — Амур едва спасся, — рассказывает тебе лейтенант, оглядывая небо в поисках следующих жертв. — Шрапнель, да, Амур? — Солдатик хрюкает, по-прежнему смущенный. — Снаряд, — поясняет лейтенант. — Может, одно из тех, например, орудий, которые сейчас слышно, — добавляет она, сузив глаза, принюхиваясь к ветру. Солдаты, судя по всему, озадачены, ты не реагируешь. Я прислушиваюсь и действительно различаю его вновь — отдаленное, почти инфразвуковое громыханье далекой артиллерии.
— Ага… — выдыхает лейтенант: новая птичья клякса мчится с верхних склонов и кружит над прудом.
Несколько птах, только раненные, трепещут, припадая на одно крыло, путаясь в крошечных вихрях сбитых взорванных листьев, приземляются у твоих ног, ударяются о землю, пищат, бьют крылышками, исключительно из эксцентричного страха за себя, лишь затем, чтобы на них наступили.
В молодости ты могла заплакать, услышав, как крошатся их малюсенькие черепа. Но ты научилась отводить взгляд, осматривать ружье, разламывать его и перезаряжать — витки отработанного дыма серо вьются над подобранными наверх волосами.
Ах, разве не желал я тебя в тот момент; я хотел тебя в эту ночь — немытой, полураздетой, в путанице одежды, ковров, башмаков и ремней, встревоженной возле страстного костра, — и чтобы аромат пороха черно лежал на распущенных волосах и коже. Этому не сбыться. До конца охоты наградив меня ролью собаки, наполняющей мешки трофеями, по возвращении в замок лейтенант отправляет меня в постель рано, точно капризного ребенка.
Полагаю, за мой проступок. Между охотничьей собакой и ребенком я на некоторое время становлюсь вьючным животным, которому на обратном пути по той же крутой тропинке приказано тащить тяжелые, теплые мешки с мертвыми птицами и сломанное ружье.
У меня за спиной лейтенант продолжает болтать, угощает тебя собственной жизнью; очередное разоренное гнездо. Убогое начало во времена полегче нынешних, скромные победы в школе и в спорте, укрепившаяся самооценка, медленная и осознанная борьба за взлет над остальным стадом. Затем уроки в каком-то колледже — с застенчивым намеком на разочарование в любви — и решение пойти в армию незадолго до текущих военных действий.
В общем, скучно; она из тех, кому подобные беды, по правде говоря, несут освобождение, чей характер складывается в театре величайшего разрушения; созидательный водоворотик против стрелки этих яростно едких времен. Наш лейтенант — душа, отпущенная на волю перекройкой, что прячется в тотальном беспорядке, от конфликта пока выигрывала. То, что морально разрушает нас, ее оживляет, а в замке мы встречаемся отражениями в зеркалах и, быть может, проходим мимо.
Я не отказался бы от продолжения истории нашей тюремщицы, но в предвкушении роняю ценный груз. На первом мостике через реку я поскальзываюсь и вцепляюсь во влажные склизкие перила; громоздкие мешки падают вместе с ружьем, и вся добыча лейтенанта летит с высоты в стремнину. Ружье исчезает покорно, его всплеск теряется в бесконечном пенистом потоке крутых порогов. Мешки падают медленнее, бьются о вихрящуюся водяную поверхность и выпускают мертвецов. Птицы выплывают, пена полна перьев, свинца и плоти, и мокрые птахи — от воды совсем худенькие — плывут, кружатся, теряют оперение и мчатся в легкомысленном течении.
Я медленно поднимаюсь, вытираю с ладоней зеленую слизь. Лейтенант приближается, смотрит мрачно. Заглядывает через перила в шумный клубящийся водоворот, где несутся ее трофеи.
— Какая неосторожность, Авель, — цедит она сквозь серо-розовую рану губ и словно не желающие расцепляться зубы.
— Видимо, выбрал не ту обувь, — извиняюсь я. Она смотрит на мои бурые башмаки; вообще-то достаточно безыскусные, но с неподходящими для такой почвы подошвами.
— Видимо, — говорит она. Мне кажется, именно в эту секунду я ее пугаюсь. Мне чудится, что она способна продырявить меня из ружья, пустить мне в голову пулю из пистолета или просто приказать своим людям перекинуть меня через деревянный парапет. Однако она бросает последний взгляд туда, где в ухабистой гонке исчезли птицы, и, потеряв их из виду в этой круговерти, приказывает солдатам нагрузить меня остальными ружьями.
— Честное слово, Авель, я бы на вашем месте их не роняла, — говорит она. — Правда. — Она отворачивается. — Хорошенько следите за нашим другом, — говорит она солдату, что стоит у меня за спиной, — Мы же не хотим, чтобы он снова поскользнулся. Это уже было бы слишком. Правда, леди? — прибавляет она, проходя мимо тебя. Мы бредем дальше, уходя от водяного рева, что хоронится в речном ущелье.

 

Я посажен в заброшенную комнату, илистую заводь на верхнем этаже восточной башни. Загроможденная, заваленная накипью нашей жизни, как и приснопамятный чердак. Небольшие окна по большей части разбиты, подоконники закапаны птичьим пометом. Сквозь треснувшие стекла сочится дождь; я затыкаю дыры какими-то старыми шторами. В холодном камине развожу судорожный огонь: поджигаю подшивки старых пожелтевших журналов. В иных идет речь об охоте и других сельских забавах; это кажется уместным.
Тема получает развитие. Не могу поверить, что наша добрая лейтенант в один обход запомнила каждую комнату замка; полагаю, просто повезло, что она заперла меня сюда, с подшивками древних журналов и трофеями давних охот в стеклянных витринах. Звери, птицы и рыбы пялятся неуклюжими портретами предков: остекленелый взор, окоченелые позы. Витрины заперты; я не нахожу ключей, поэтому открываю саркофаги, расковыряв дерево и разбив стекло.
Разглядывая птичье чучело, выпотрошенную рыбину, стеклоглазую лисицу и зайца, я постукиваю по твердым мертвым зрачкам, нюхаю безукоризненные перья, глажу странно сухую кожу. Оперение и чешуя остаются на пальцах. Я подношу их к свече, высматриваю их внутреннюю связь, медлительное течение моря в воздух, чешуи в перья, плавников в крылья, хвоста в хвост, переливов в переливы, что высвечивается в этих обломках: леденящая переменчивая непрерывность эволюции. Размах так мал, но все же слишком велик и оттого неразличим.
Я распахиваю узкое окно надо рвом и отпускаю птиц; они падают. Бросаю рыб в воду; плывут. Вот, полагаю, еще стихия — проворство живых существ, ни на что не похожее; огонь, воздух, земля и вода друг другу ближе, чем ему.
И вот птица и рыба, стихийно различные, более схожи друг с другом, нежели с нами. (Я расправляю отшпиленные крылья — они скрипят над килем. Гибкое тельце форели, одинокий жидкий мускул в радужной ткани, — негнущееся, словно кость.) Но в них — предельная красота, и я вспоминаю силуэт летучей мыши в луче прожектора — просвечивающий пергамент ее кожи, в рисунке полета различается каждая длинная косточка; существо миловидно, но контур удлиненной конечности, форма лапки, вытянутой, вывернутой, сросшейся с крылом — словно нелепое извращение, безумная гипербола формы, за которую природе должно быть неудобно. Повадка, изящество, присущее зверю благодаря этой преувеличенной трансформации унаследованных органов, от руки до крыла, — передается сама по себе, но чтобы слепить их столь бесповоротно, потребны время и ум.
Я отбрасываю бесполезные чучела, сжигаю их на бумажном ложе. Прежде чем отправиться в постель — на постамент из коробок, ковров и покрывал, — съедаю жареную паву с подноса, ощипанную, но одетую гарниром: лейтенант ее мне послала по твоему настоянию.

 

В ту ночь мне снились сны, и средь янтарных сколков взгляда твоего — озябший дух твой спрятался за треснувшие стекла — неспешно дрейфовали ярких судеб смутные виденья. Все было как всегда в конце — обычные детали крепостей ума: исшрамленный удар из мозговых извилин, с подушек рвется; желанье выражено, жаждет поражать. И все ж краями фолианта, что покороблен влагой иль огнем, за кромкой этих образов скрывалась моя полузатопленная мысль (а может, сон — прожорливое пламя, а разум — центр, что еще не догорел; так прозы меньше, и она врастает в случайную поэзию).
И я начертал тебя, моя милая; оставил метку, потекло перо, я осквернил тебя, бичуя больше, чем язык мой, что падал, дабы ставки поднялись. Изрезана, избита, связана, иль взята, брошена, желаешь нежеланного — и получаешь; жребий милее, думать о нем мне подходит скорее, чем взаправду хотеть того, что ты делаешь или нет.
Но порою отнюдь не будучи нежным, я тебя сделал необыкновенной, и то, что меж нами было, встречается в мире нечасто. Я наблюдал недалеких скотов в прислуге, поденщиках, механиках, клерках, наблюдал их постылое равноправие с нами, и эта уютная заурядность, эта бездумно чопорная нормальность казалась мне извращенно мерзкой.
Я решил — пускай хладнокровно, — что ради этой жизни, ради ускользающей мысли, обрывка цели в окружающем, чтобы вселенский хаос был ценен, чтобы вообще чего-нибудь стоить, мне — нам — нужно избегать подобных земных стремлений и чем только можно выделяться в постановке привычного — одеждой, жилищем, речью или простыми привычками. И потому я унизил нас обоих, дабы отделить от униженных, как только позволяла фантазия, надеясь — ошибками этими — сделать нас безошибочными.
И ты, любовь моя низменная, никогда не винила меня. За восхитительную боль, за необходимую злобу; многое слетало с твоих губ, но ни слова отречения не выдохнуло горло.
О, ты всегда будто потеряна в глубинах некого невозмутимого суждения, вечно сосредоточена, вечно обернута покровами простого, но всепоглощающего занятия — бытия собою. Я видел, как выбор одежды на утро занимал тебя почти до обеда, смотрел, как тщательно ты подбираешь правильный аромат, и это занимает полдня или больше, — деликатное, вдумчивое смазывание, медленное втирание и рассудительное нюханье; наблюдал, как простенький сонет поглощает тебя на целый вечер — сплошь хмурые гримаски и печальные вздохи; глядел, как настойчиво и серьезно — олицетворением неподдельной искренности — ты чуть не полночи вчитываешься в каждое слово какой-нибудь кошмарной скуки; знал, что во сне ты, могу поклясться, возбуждаешься, бываешь покрыта и вновь проваливаешься в глубокий сон, толком даже не проснувшись.
И все же, несмотря на все различия, полагаю, мы думаем одинаково.
Лишь мы сформированы, одни мы упорядочены, а другие рассредоточены, песчаной грудой навалены, беженцы — просто случайные вспышки, свист белый, бесцветный, пустая страница, заснеженный экран, бесконечный, вечно гниющий осадок благодати, к которой мы, по крайней мере, стремимся сознательно.
Хлопает, шлепает в вышине над задумчивой моей головой — я, кажется, слышу старину снежного барса, для нас хранившаяся храмина его приветствует ночь хлопком одной ладони, взмахом одной руки.
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6