Книга: Осада, или Шахматы со смертью
Назад: 10
Дальше: 12

11

От задувших в последние дни западных ветров закаты стали пасмурны. В считаные минуты небо из алого становится сперва синевато-серым, а потом — черным, и, пока играют вечернюю зорю на кораблях, их неподвижные силуэты успевают исчезнуть во тьме. Первые ночные часы сочатся преждевременной нетерпеливой сыростью, от которой покрываются изморосью решетки на окнах, каменные торцы мостовой делаются скользкими и поблескивают в призрачном свете единственного масляного фонаря на углу улиц Балуарте и Сан-Франсиско. И он не разгоняет мрак — он наводит страх, как тусклая лампадка над дарохранительницей в угрюмой пустоте церкви.
— И не думай даже, я тебя одну не отпущу… Сантос, где ты там?
— К вашим услугам, донья Лолита.
— Возьми фонарь и проводи сеньору.
В воротах, тонущих в темноте, Лолита Пальма — шерстяная мантилья на плечах, волосы собраны и скручены узлом на затылке — прощается с Куррой Вильчес. Подруга возражает, твердя, что ничего с нею не сделается, распрекрасным образом может пройти сто с чем-то шагов до своего дома на Педро-Конде, напротив таможни. В ее годы да в Кадисе можно обойтись без веера мух отгонять. Что ты выдумала, Лолита? Глупости какие.
— Отвяжись, прошу тебя! Уймись! — говорит она, поднимая широкий воротник плаща. — И оставь в покое бедного Сантоса, пусть доужинает.
— Слышать ничего не хочу. Молчи и повинуйся. В такую поздноту дамочки одни не разгуливают.
— Говорю тебе: отстань!
— А вот не отстану! Сантос! Где ты там?
Курра пытается настаивать на своем, однако Лолита непреклонна: уже поздно, а слухи о том, что в городе будто бы убивают женщин, вселяют тревогу. Ты у нас, конечно, неустрашимая дева-воительница, истинная маха, но все же рисковать не стоит. Власти твердят, что все это досужие выдумки и вздор, газеты помалкивают, но ведь Кадис весь — как один двор, где судачат кумушки-соседки: здесь уверяют, что убийства происходят на самом деле, что преступников пока не нашли и что, невзирая на свободу печати, газеты под предлогом военного положения подвергаются цензуре, чтобы не будоражили население зловещими новостями. И это всякий знает.
Возвращается предшествуемый колеблющимся светом фонаря старый Сантос, и Курра Вильчес наконец внимает голосу разума. Она провела у Лолиты почти целый день, в меру сил помогая подруге. Сегодня — последний день месяца, и по традиции все конторы и магазины кадисских торговых домов открыты до полуночи, так же как меняльные лавки и отделения банков, магазины, торгующие товаром из заморских провинций, представительства фрахтовщиков и арматоров — подводят баланс. По привычке, унаследованной еще от покойного отца, Лолита всю вторую половину дня поверяла счета, приготовленные служащими фирмы «Пальма и сыновья», меж тем как Курра взяла на себя ее домашние дела и опекала мать.
— Знаешь, для своего состояния она вполне прилично держится…
— Я тебя умоляю, отправляйся наконец! Тебя муж заждался с ужином.
— Муж? — Курра упирает руки в боки. — Муж вроде тебя и прочих деловых людей — сидит, по макушку закопавшись в конторские книги и в коммерческую корреспонденцию. И на кой черт я ему сдалась? Сегодня — идеальный день, чтобы закрутить романчик. Последнего числа каждого месяца замужних дам города Кадиса обуревают искушения. Каждый исповедник должен бы проявить понимание…
— Ну что ты несешь? — смеется Лолита. — Ты не Курра, а Дура Вильчес.
— Вольно же тебе так пошло толковать мои слова! Но и в самом деле — врачи должны бы прописывать в такие дни гренадерского поручика, лейтенанта морской пехоты или что-то в том же роде. Тех, кто ни бельмеса не смыслит ни в двойной бухгалтерии, ни в котировках валют… Но когда проходят на расстоянии пистолетного выстрела, у дам теснит в груди и хочется обмахнуться веером… Особенно когда… усы вот такие… и рейтузы в обтяжку…
— Уймись, Курра!
— Эх ты! Огня в тебе нет! Да будь я на твоем месте — не замужем да с такими деньгами, — ух, мне бы другой петушок пел! Уж я бы нашла компанию повеселей, чем полудюжина канцелярских крыс! Я бы не стала корпеть над бумажками в конторе, а в виде развлечения — клеить в альбом листья латука!
— Отправляйся, бога ради. Сантос, свети!
Луч фонаря освещает мостовую перед Куррой Вильчес, которая плотнее запахивает плащ и шагает следом за старым слугой.
— Так сиднем и просидишь всю жизнь! Спохватишься — да поздно будет! Я тебе говорю!
Лолита Пальма, уже невидимая во тьме, смеется:
— Иди-иди, пожирательница сердец!
— Сиди-сиди, монашка-затворница!
Лолита, пройдя за ворота, запирает их и пересекает внутренний двор, выложенный генуэзской плиткой и уставленный огромными кадками с папоротниками. Возле колодца высокий канделябр с тремя толстенными свечами освещает три арки и две колонны по бокам мраморной лестницы, ведущей в застекленные галереи верхних этажей. По правую руку в нескольких шагах отсюда расположен вход в контору, занимающую подвал и первый этаж, и в магазин на улице Доблонес. При свете керосиновых ламп склонились над конторками, заваленными коммерческими письмами, копировальными прессами, записными книжками, фактурами и накладными, двое писцов, бухгалтер, письмоводитель и управляющий. Когда, обогнув жаровню с мелким древесным углем, в контору входит Лолита, все они приветственно склоняют головы — вставать при ее появлении им строго запрещено, — и один лишь управляющий Молина, тридцать четыре года прослуживший в компании, все же поднимается с кресла за отшлифованной стеклянной перегородкой, которая отделяет его от остальных. Он в черных нарукавниках, с гусиным пером за правым ухом.
— Обнаружились неплатежи из Гаваны, донья Лолита… Из расчета полутора процентов… протори составили три тысячи семьсот реалов.
— Есть ли возможности возместить?
— Боюсь, что нет.
Лолита слушает, ничем не выказывая досады — разве что лоб перерезала морщинка, но ведь ее можно воспринять так, что владелица компании сосредоточена. Еще одна потеря. Между прочим, это годовое жалованье одного из ее служащих Лолита чувствует, что устала, и знает, что усталость эта — не оттого, что сегодня был и все никак не кончится трудный день. Французская блокада, всеобщий дефицит наличности, неприятности в колониях — все это с каждым часом все сильнее гнетет кадисских негоциантов, несмотря на внешнее оживление в делах, за которое многие благодарят войну. «Пальма и сыновья» — не исключение.
— Спишите в убытки… Ничего не поделаешь. Когда будут готовы фактуры из Манчестера и Ливерпуля, пришлите их ко мне в кабинет. — Лолита обводит взглядом своих служащих. — Вы еще не ужинали?
— Нет еще.
— Пошлите за Росасом, пусть подаст что-нибудь… Холодных закусок и вина. У вас двадцать минут.
Толкнув дверь приемной, где по стенам, отделанным темным деревом, висят гравюры, она проходит через нее в свой рабочий кабинет. В отличие от личного, размещенного на верхнем этаже дома, этот — просторен, чопорно строг и обставлен тяжеловесной мебелью, которая сохранилась со времен деда и отца: большой стол, книжный шкаф, два старых кожаных кресла, три модели кораблей в стеклянных витринах, план бухты на стене, английские стенные часы с маятником, медный тубус для хранения географических и морских карт, длинный и узкий спиртовый барометр, неизменно возвещающий одно и то же: «Очень сыро». На столе — неизменного красного дерева, как и вся прочая мебель в доме — стоят керосиновая лампа со стеклянным голубоватым колпаком, колокольчик, отцовская бронзовая пепельница, стаканчик с перьями и чернильный прибор китайского фарфора, папка с документами, пара книг, заложенных в нескольких местах бумажками. Подобрав коричневую юбку, сшитую, как и короткий жакет, из тонкого кашемира и удобную для сидячей работы, Лолита опускается в кресло. Оправляет шерстяную мантилью на плечах, снимает нагар с фитиля и застывает, вперив неподвижный взгляд в кресло напротив. В нем сидел сегодня днем дон Эмилио Санчес, покуда они обсуждали положение дел. Которое наследнице торгового дома Пальма, как и всякому кадисцу, умеющему заглядывать в будущее, представляется крайне неопределенным. Впрочем, дон Эмилио предпочел употребить иное слово — «тревожное».
— Мало кто отдает себе отчет в том, что нас ожидает, дитя мое. Когда минет война, а следом — и вся эта либеральная корь, когда мы окончательно лишимся Америки, вот тогда и обнаружится, что мы погибли. Политические восторги дела не делают и не кормят.
Разговор был профессиональный, без недомолвок, и касался тех дел, которые обе фирмы вели совместно. Собеседники не питали иллюзий насчет того, что сулит им ближайшее будущее, и рисовалось оно им отнюдь не в радужных тонах. Многообразные и нескончаемые препятствия надо преодолевать, чтобы обратить в звонкую монету векселя и заемные письма, чтобы ускорить неспешный приток капиталов в город, чтобы оправдать вложения в страховку судов и морские риски, и особенно — чтобы верно оценить кредитоспособность партнеров, а она столько же зависит от репутации фирмы, сколько и от умения скрывать свое тяжкое положение и переживаемые трудности.
— Устал я, Лолита… Двадцать лет кряду обрушиваются на этот город все злосчастья, какие только есть на свете. Войны с Францией и Англией, смута в Америке, эпидемии… Прибавь к этому хаос королевского управления, непомерные права, огромные займы короне и кортесам, потерю капиталов в провинциях, оккупированных французами… Сейчас рассказывают, что будто бы появились корсары, действующие от лица инсургентов Рио-де-ла-Плата… Слишком много усилий, дитя мое… Слишком много неудач. Хоть бы поскорее кончилась эта неразбериха и я бы мог уехать в Эль-Пуэрто, на свою виллу, если, конечно, удастся восстановить то, что от нее осталось… Да-да, надо запастись терпением… Надеюсь дожить и увидеть избавление своими глазами… Слава богу, есть у меня Мигель, который мало-помалу берет у меня бразды правления…
— Да, дон Эмилио, с Мигелем вам повезло… Славный мальчик серьезный и трудолюбивый.
Санчес-старший ответил меланхолической улыбкой:
— Как жаль, что мы с твоим отцом не сумели устроить так, чтобы вы…
Он оборвал фразу. Лолита улыбнулась ему с нежной укоризной. Эта тема время от времени возникает в ее разговорах со стариком.
— Славный мальчик, — повторяет она. — Слишком хорош для меня.
— Я так хотел, чтобы ты вышла за него…
— Не надо так говорить, дон Эмилио. У вас прелестная сноха, двое чудесных внуков и сын, твердо стоящий на ногах.
Старик покачал головой:
— Твердо стоять на ногах — не значит идти вперед. И я не завидую ему… Ему и вам всем, молодым… После войны вас ждут большие испытания… Наш мир никогда уже не будет прежним…
Молчание. Санчес Гинеа ласково улыбнулся:
— Тебе непременно надо…
— Дон Эмилио, прошу вас…
— У твоей сестры нет детей, и, похоже, она не собирается их заводить… Если и ты… — Он повел вокруг печальным взглядом. — Будет жаль, если все это… Сама понимаешь…
— Жаль, если компания «Пальма и сыновья» исчезнет вместе со мной?
— Ты еще молода…
Лолита Пальма предостерегающе вскинула руку. Ни дон Эмилио, ни ближайшая и закадычная подруга Курра Вильчес и никто иной не имеет права вторгаться в эти пределы.
— Давайте поговорим о деле. Пожалуйста.
Старый негоциант неловко поерзал в кресле:
— Ну прости, дитя мое… В самом деле, не надо лезть куда не просят…
— Простила.
Они вновь заговорили о коммерческих тонкостях — о фрахтах, о таможенных правах, о кораблях. О том, как трудно искать новые рынки взамен тех, что закрылись из-за мятежей в Америке. Дон Эмилио, зная, что не так давно компания «Пальма и сыновья» установила торговые связи с Россией, попытался выяснить у Лолиты подробности. А она, понимая это — в коммерции добрые чувства не имеют никакого отношения к делу, — ограничивалась тем, что рассказала о двух рейсах в Санкт-Петербург фрегата «Хосе Викунья», который туда вез груз вина, коры хинного дерева, пробки, а обратно — касторовое масло и сибирский мускус, обошедшийся дешевле, нежели если бы его закупали в Тонкине. Все это дон Эмилио и его сын Мигель прекрасно знали и без нее.
— С зерном, мне кажется, тоже дела не больно-то хороши…
На это Лолита отвечала, что не жалуется. Экспорт североамериканской пшеницы — на портовых складах лежит сейчас полторы тысячи баррелей — в последнее время был для компании большим подспорьем.
— А куда? Тоже в Россию?
— Может быть. Если сумею загрузить ее в трюмы, прежде чем она сгниет от сырости.
— Дай бог, чтобы все получилось. Времена тяжелые… Слышала, наверно, какое несчастье постигло Алехандро Шмидта? Его «Белла Мерседес» пропала на отмелях Роты со всем грузом.
Лолита кивнула. Разумеется, она слышала. Встречный ветер и коварное море месяц назад прибили парусник к побережью, занятому французами, и те, когда буря унялась, получили богатую добычу — двести ящиков китайской корицы, триста мешков молуккского перца, тысячу вар кантонского полотна. Торговый дом Шмидта не скоро оправится от такой потери, если вообще оправится. В такие времена, когда порою все ставишь на карту, то бишь на один-единственный рейс, потеря корабля может стать невосполнимым ущербом. Смертельным ударом.
— Есть дело, которое могло бы тебя заинтересовать.
Лолита — ей хорошо известен был этот тон — выжидательно смотрела на дона Эмилио.
— Опять, вероятно, то, что вы изящно называете «левачить»?
Старик после недолгого молчания поднес толстую сигару к пламени керосиновой лампы.
— Не тревожься. — Он закатил глаза с видом доброжелателя-сообщника. — Я предлагаю тебе отличное дело.
Лолита повела головой, откинувшись на кожаную спинку. Недоверие ее не рассеялось.
— Не без левачества, стало быть, — сказала она. — Но вы же знаете, как я не люблю игры с законом…
— То же самое ты говорила мне и по поводу «Кулебры». А обернулось все прямой выгодой. Да, кстати, ты, может быть, не знаешь, что на башне Тавиры выкинули черный шар. Разглядели в открытом море фрегат и большой тендер, которые медленно идут к берегу… Знаешь или нет?
— Нет. Я весь день провела здесь, головы от бумаг не поднимала.
— Это может быть и наша «Кулебра». Полагаю, что завтра утром, если ветер не переменится, уже будет здесь.
С немалым усилием Лолита заставила себя не думать о Пепе Лобо. Не здесь, приказала она себе. Не сейчас. Всему свое время.
— Мы ведь о другом говорим, дон Эмилио. У «Кулебры» есть каперское свидетельство. Контрабанда — дело другое.
— Половина наших с тобою коллег занимаются этим без малейших там зазрений-угрызений…
— Мне до этого дела нет… Вы и сами прежде никогда…
И она замолкла, оборвав фразу. Из чувства приличия. Дон Эмилио не сводил глаз с серого столбика пепла, который уже успел нарасти на кончике «гаваны».
— Да, дитя мое, ты права. Прежде я, как и твой отец, не касался этих сфер… Ни контрабанды, ни работорговли. А вот, скажем, твой дед Энрико ничем не гнушался и ничего не стеснялся. Но теперь времена изменились. И надо быть созвучным эпохе… Что ж я — буду сидеть сложа руки и ждать, пока меня доконают и разорят если не французы, так наше ворье? — При этих словах он немного подался вперед, уронив на столешницу пепел. — Речь идет о том, чтобы…
Лолита Пальма мягко подтолкнула к нему пепельницу.
— Я не хочу этого знать.
Но дон Эмилио, зажав сигару в зубах, сдаваться не собирался:
— Говорю тебе — это почти чистое дело: семьсот кинталов какао, двести коробок готовых сигар и полтораста тюков листового табака. Все погрузят ночью в бухточке Санта-Марии… Доставит английская шебека с Гибралтара…
— А как насчет Королевской таможенной службы? — спросила Лолита.
— В сторонке постоит. Ну, почти что в сторонке…
Лолита снова покачала головой. Раздался ее короткий недоверчивый смешок.
— Чистейшая контрабанда. Совершенно бесстыдная. Тайно такое не сделать, дон Эмилио.
— Никто и не собирается. Мы все же в Кадисе живем, не где-нибудь… Официально о нас с тобой и речи не будет — нигде. Все предусмотрено. Все петли смазаны, так что не заскрипят…
— А я зачем вам нужна?
— Разделить финансовые риски. Ну и прибыли, естественно.
— Нет, дон Эмилио, мне это неинтересно. И дело тут не в рисках. Вы же знаете, что с вами…
Санчес Гинеа, поняв наконец, что все усилия тщетны, откинулся на спинку кресла. Принял неудачу как должное. Печально оглядел чистую пепельницу, поблескивавшую на темном дереве столешницы, отполированной локтями трех поколений.
— Знаю. Не трать слов, дитя мое… Знаю.
…За окном, выходящим на улицу Дублонес, слышны голоса — голоса, смех, ритмичный переплеск ладоней, быстрый перебор гитарных струн: это, наверно, компания махо направляется в какой-нибудь кабак на Бокете. Затем опустевшая улица и ночь обретают свою привычную тишину. Лолита Пальма в одиночестве рабочего кабинета по-прежнему не сводит глаз с кресла напротив. Вспоминает, с каким убитым лицом старый друг семьи поднялся и пошел к дверям. Ей памятно и каждое слово их разговора. Не дает покоя, въяве представая, и «Белла Мерседес» на отмелях Роты: весь груз достался французам. Компания «Пальма и сыновья» подобной потери пережить бы не смогла. Времена такие, что приходится смертельно рисковать, отдавая каждый корабль в каждом рейсе на произвол стихии и уповая на удачу.
Управляющий Молина стучит в дверь:
— Позволите, донья Лолита? Вот фактуры из Манчестера и Ливерпуля.
— Оставьте. Я посмотрю.
Долетает звон с недальней колокольни Святого Франциска: дозорный, заметив вспышки на французской батарее в Трокадеро, оповещает о каждом выстреле ударом колокола. И — через мгновение раздается грохот, заставляющий негромко прозвенеть оконные стекла. Где-то неподалеку упала и разорвалась граната. Лолита Пальма и управляющий молча переглядываются. Когда он уходит, она лишь мельком проглядывает документы. Сидит неподвижно, набросив на плечи шерстяную мантилью, сложив руки в круге света. От слова «корсары» слегка кружится голова. Во второй половине дня она навестила мать и Курру Вильчес — та, сидя у постели старой дамы, с терпением, которое дарует только дружба, истинная и верная, играла с нею в карты. Потом поднялась на башню и в мощную оптику английской подзорной трубы долго смотрела, как по морю, ставшему в ранних сумерках красноватым, с севера на юг медленно скользит «Кулебра». Милях в двух от восточной стены крепости парусник ушел в крутой бейдевинд.

 

Когда смотришь отсюда, кажется, что узкие улицы Кадиса, под прямыми углами проложенные между высоких зданий, уходят прямо к серому пасмурному небу, в западной своей части гуще налившемуся темным цветом. Такое небо сулит ветер и ливень, прикидывает мысленно Пепе Лобо, оглядев его. Уже несколько дней барометр как упал, так все никак не поднимется, и капитан радуется, что «Кулебра» прочно удерживается на рейде десятью кинталами железа, а не болтается сейчас в открытом море, закрепив перед бурей всякую снасть по-штормовому. Встали на якорь вчера, на трех морских саженях глубины, рядом с другими торговыми судами и перед пирсом Пуэрта-де-Мар, протянувшимся от волнореза в Сан-Фелипе до обнаженных отливом отмелей Корралеса. Ночь была тихая, задувал влажный и пока еще вполне умеренный левантинец. И ничей сон не потревожили две вспышки с батареи в Кабесуэле и разорвавшие воздух ядра, что во тьме пронеслись над мачтами и упали на город.
Всего три часа назад, на рассвете, ступив на твердую землю, что еще и сейчас покачивается под ногами — последствия сорокасемидневного плаванья, большую часть которого Пепе Лобо ловил подошвами только ускользающую палубу, — он проходит по улице Сан-Франсиско в сторону церкви и площади, носящих то же название. Одет, как подобает капитану корсарского корабля, сошедшему на берег: толстого полотна брюки, башмаки с серебряными пряжками, синяя куртка с золочеными пуговицами, черная шляпа-двууголка морского фасона, без галунов, но с красной кокардой, удостоверяющей его принадлежность к королевским каперам. Все это призвано облегчить всяческую бюрократическую волокиту с таможенными и портовыми властями, неизбежно возникающую по прибытии в гавань, ибо в нынешние времена решительно ничего нельзя сделать без хотя бы подобия форменного мундира. И в кондитерской Кози — и внутри, и за вынесенными на тротуар, на угол улицы Балуарте столиками — найдешь таковых не менее полудюжины: несколько волонтеров-ополченцев, офицер Армады и двое англичан в красных мундирах и шотландских килтах. Здесь же — и гражданские, среди которых по выпачканным чернилами пальцам и торчащим из карманов бумагам легко узнать журналистов из «Эль Консисо», тогда как беженцев из занятых французами провинций выдает беспечный вид и вышедшая из моды, перелицованная или сильно ношеная одежда.
У входа в ювелирную лавку, привалившись спиной к стене и мешая проходу, сидит на тротуаре нищий. Хозяин уже выходил сказать, чтобы проваливал, но тот и не подумал послушаться. Более того — сделал непристойный жест. А теперь, когда капитан поравнялся с ним, вскинул к нему голову:
— Гроза морей, подайте, Христа ради, чего-нибудь на пропитание. И Господь вам воздаст.
Нагловатый тон так противоречит жалостной умильности слов, а в насмешливом обращении сквозит злоба столь явная, что Пепе Лобо замедляет шаг. Обернувшись, быстро оглядывает нищего — немытые, спутанные седые космы и борода, возраста неопределенного: можно дать и тридцать, и все пятьдесят. На плечах латаный бурый бушлат, а засученная правая штанина в явном расчете на сострадательных прохожих открывает обрубок ноги, ампутированной под коленом. Короче говоря, один из тех многих попрошаек, которые обретаются, ища себе пропитания, на улицах Кадиса: время от времени полиция оттесняет их в припортовые окраинные кварталы, но день за днем они неуклонно возвращаются за крохами своей добычи сюда, в центр города. Капитан уже прошел было мимо, но вдруг остановился, заметив на предплечье у нищего голубоватую, поблекшую от времени татуировку — якорь, пушка, знамя.
— Где служил?
Нищий сначала смотрит на него непонимающе. Потом, сообразив, о чем его спрашивают, кивает. Глядит на свою татуировку и снова переводит взгляд на Пепе Лобо.
— На «Сан-Агустине»… Восемьдесят пушек. Командовал дон Фелипе Кахигаль.
— «Сан-Агустин» теперь на дне Трафальгарского пролива.
Гримаса, от которой перекосилось лицо нищего и приоткрылся щербатый рот, когда-то — в иные времена, а может, и в иной жизни — была улыбкой. С безразличным видом он показывает на свою культю:
— Не он один…
Лобо какое-то мгновение стоит неподвижно и молча.
— Помощи ни от кого не дождался?
— Отчего же? Супружница помогла… Правда, ей для того пришлось в шлюхи пойти.
Корсар кивает. Медленно и задумчиво. Потом достает из кармана монету в один дуро — старый король Карл IV, оборотясь вправо, смотрит с таким видом, словно все происходящее его никак не касается. Нищий с любопытством глядит на человека, подающего милостыню серебром. Потом, отлепив спину от стены, чуть приподнимается, с невесть откуда взявшимся достоинством прикладывает ко лбу два пальца:
— Старший комендор Сиприано Ортега, сеньор! Вторая батарея.
Капитан Лобо продолжает путь. Но теперь душа его полнится угрюмой горечью, которая неизбежно охватывает всякого, не понаслышке знакомого с превратностями «боя и похода», при виде другого моряка, влачащего убогую жизнь калеки. Но над жалостью и состраданием одерживает верх тревога за собственное будущее. За свою судьбу, которую превратности ремесла в любой миг способны сломать, пронизать пулей или осколком, перешибить обломком реи. Его мучительно гнетет острое осознание своей уязвимости, с которой время и удача — или неудача — ведут неторопливую игру, и в любую минуту партия может окончиться тем, что его, превращенного в жалкий отброс, вышвырнет на берег, в точности так, как выносит прибой на прибрежный песок обломки кораблекрушения. Кто поручится, что когда-нибудь и он, Пепе Лобо, не окажется в таком положении, думает капитан, удаляясь от нищего. И тотчас усилием воли приказывает себе больше об этом не думать.
В этот миг его взору предстает Лолита Пальма в черной тафте и с шалью на плечах — натягивая перчатки, с зонтиком под мышкой хозяйка выходит из дверей книжкой лавки вместе с горничной Мари-Пас, которая несет какие-то свертки и пакеты. Эту встречу никак нельзя назвать случайной. Капитан поджидает Лолиту уже полчаса — с тех пор, как покинул контору дона Эмилио в квартале Палильеро. Минуту назад он побывал в доме на улице Балуарте, и дворецкий, сообщив, что не знает, когда вернется хозяйка, направил его сюда. Сеньора Пальма собиралась в Ботанический сад, а потом в книжные лавки на Сан-Агустине или Сан-Франсиско.
— Какая неожиданность, капитан!
Она хорошо выглядит, отмечает тот. Такой я ее запомнил. Кожа еще не утратила упругой и мягкой свежести, лицо по-прежнему хорошо очерчено, глаза безмятежно спокойны. Голова непокрыта. Никаких украшений, кроме жемчужного ожерелья и простых серебряных серег. Собранные в узел волосы сколоты перламутровым гребнем. На плечах лежит турецкая шаль из тонкой шерсти — красные цветы по черному полю. Все это изысканно гармонирует со строгим черным платьем, туго перехваченным в тонкой талии. Кадисская порода, внутренне усмехаясь, говорит себе Пепе Лобо, сеньора с головы до пят. За милю узнаешь. Две с половиной — или сколько там: капитан в этих вопросах подкован не так, как в судовождении — тысячи лет истории даром не прошли ни для города, ни для его обитательниц. И разумеется, для Лолиты Пальмы — тоже.
— Добро пожаловать на берег.
Пепе Лобо снимает шляпу и объясняет, почему оказался здесь. Необходимо сегодня же утром уладить кое-какие формальности, и дон Эмилио просил его сперва проконсультироваться с нею. Он готов проводить ее до конторы. Или же явиться, когда будет назначено. Покуда капитан произносит все это, Лолита, запрокинув голову, смотрит в серое небо.
— Поговорим сейчас, если не возражаете. Пока не полило… В этот час я обычно прогуливаюсь.
Лолита, отправив горничную домой, глядит на моряка с таким видом, будто ждет, что с этой минуты решения должен будет принимать он. Поколебавшись немного, Пепе Лобо предлагает на выбор — ближайшая кондитерская или улица Камино, выводящая на Аламеду, крепостные стены и море.
— Предпочитаю Аламеду, — говорит Лолита.
Капитан, надевая шляпу, кивает, но — не без растерянности, которая одновременно и злит, и забавляет его самого. Тем, что голос внезапно стал хриплым. Тем, что мурашки пробежали по коже. В его-то годы! Никогда прежде не робел он даже перед самыми распрекрасными дамами. И его это неприятно удивляет. Спокойствие в устремленных на него глазах, безмятежная уверенность, с которой держится эта женщина — хозяйка, старший партнер, повторяет он себе дважды, выдерживая этот взгляд, — вызывает у него какое-то странное, блаженно-расслабляющее чувство сообщничества с нею. Ощущение проникнутой теплом близости — такой, что, кажется, можно совершенно естественно и просто протянуть руку и прикоснуться к ее шее, почувствовать под пальцами биение жилки, нежную прохладу кожи. Расхохотавшись про себя — причем показалось на миг, будто ее взгляд на миг сделался пытливо-вопрошающим, так что капитан даже подумал, не проступили ли этот смех и эта мысль у него на лице, — он дождался, пока эти неуместные мысли, отогнанные здравым смыслом, не отдрейфуют прочь.
— Вы в самом деле не против прогуляться, капитан?
— Совсем не против. С радостью.
Капитан, шагая слева от Лолиты по середине мощеной улицы, вводит хозяйку в курс дела. Не без усилий он берет себя в руки и сосредоточенно докладывает, что плаванье, можно считать, прошло успешно. Взяли пять судов, из них одно — французская шхуна под португальским флагом — оказалось особенно богатой добычей: шло из Таррагоны в Санлукар с грузом тонкого сукна, обувных кож, седел, шерсти и с корреспонденцией. Ее Пепе Лобо передал флотскому начальству. Все указывает на то, что за шхуну будет выдана изрядная премия. Четыре других корабля — две тартаны, фелюга и шебека — везли не такой ценный груз: сельдь, изюм, бочарная клепка, соленый тунец. На контрабандистской фелюге из португальского порта Фаро обнаружилось, впрочем, пятьдесят золотых унций с клеймом короля Жозефа.
— И вот с этим возникли сложности в морском трибунале. Так что золото опечатали и отправили на Гибралтар, чтобы никто не мог его тронуть.
— Обошлось без потерь?
— Обошлось. Все сдавались по первому требованию. Только опять же эта фелюга вздумала заморочить нам голову — вначале подняла свой флаг, потом решила побегать с нами взапуски на отрезке от Тарифы до мыса Карнеро…
— Все наши люди целы и невредимы?
Пепе Лобо с удовольствием отмечает про себя, что она сказала «наши», а не «ваши».
— Все. Благодарю вас.
— О чем вы хотели посоветоваться со мной?
Французы напирают на Тарифу, объясняет он, и ее, кажется, ждет судьба Альхесираса. Они, похоже, намерены взять под контроль всю эту часть побережья. Говорят, что генерал Леваль с десятью или двенадцатью тысячами пехоты и кавалерии при скольких-то пушках осадил Тарифу или вот-вот обложит ее. Из Кадиса шлют туда все, что могут, но могут немного. Не хватает кораблей, англичане же делиться не желают и своих судов не дают. Тут еще и сложности со связью, с получением и отправкой депеш. Командующий флотилией дон Кайетано Вальдес говорит, что не может выделить для этого ни одной канонерской лодки.
— Короче говоря, «Кулебру» на месяц зачисляют в состав Армады.
— Иными словами, реквизируют для нужд обороны или как там это называется?
— Нет, до этого пока не дошло.
— А что она будет делать?
— Доставлять донесения и прочую официальную корреспонденцию. «Кулебра» быстроходна и маневренна… Тут есть свой резон.
Не похоже, чтобы это известие очень уж встревожило Лолиту Пальму. И чтобы оно стало для нее новостью, догадывается корсар.
— Вы, надо полагать, останетесь капитаном.
Пепе Лобо улыбается:
— Кто не отставлен, тот оставлен.
— Это было бы против всех правил. И мы бы никогда не согласились на это без серьезного возмещения… А в нынешние времена Армада едва ли что-нибудь кому-нибудь может компенсировать. Флот разорен, как, впрочем, и все остальное. А может быть, и еще больше.
Дон Эмилио и Мигель Санчесы придерживаются того же мнения, спокойно замечает капитан. Так или иначе, от командования «Кулеброй» его не отстранят. Капитанов не хватает — всех, кто имеется, призвали на службу во флотилию маломерных судов.
— И в любом случае король платит жалованье экипажам и выделяет средства на снаряжение. Наши патенты продлены на срок фактической службы. С жалованьем, впрочем, все неясно… Флотские и свое-то не получают. Но по крайней мере, они обязаны будут снабдить нас всем необходимым — порохом, парусиной, канатами, провиантом… Попробую также разжиться у них пальниками.
Лолита Пальма задумчиво кивает. Пепе Лобо не мог не заметить, как изменился ее тон, когда речь зашла о делах, — сделался жестче и безличней. В голосе стал позванивать металл. Корсар украдкой, стараясь, чтобы этот взгляд остался незаметен, скашивает глаз направо. Женщина рядом с ним идет, глядя прямо перед собой, к крепостной стене, начинающейся в конце улицы. В профиль хороша, заключает он. Все еще хороша — так будет вернее. Прямой, быть может, даже чрезмерно прямой — лучше бы он был чуть вздернут — нос. Излишне твердая складка губ. Но они могут оказаться мягкими и нежными. В зависимости от настроения. От того, кто прильнет к ним поцелуем. Еще несколько шагов — и вопрос: «А целовал ли их кто-нибудь?» — ставит капитана в тупик.
— Когда снимаетесь?
Корсар почти вздрагивает от неожиданности. Очнись, болван, одергивает он себя.
— Пока еще не знаю. Скоро, должно быть. Как только получим приказ.
Они незаметно дошли уже до площади Посос-де-ла-Ньеве. Налево тянется Аламеда, обсаженная высокими пальмами и по-зимнему голыми кустами, которые в три параллельных ряда тянутся вдоль стены до колоколен церкви Кармен и охристых очертаний бастиона Канделария, наподобие корабельного форштевня врезающегося в пепельно-серое море.
— Ну что ж поделать… — говорит Лолита Пальма. — Боюсь, мы не сможем воспрепятствовать этому. В любом случае я сама займусь обеспечением гарантий… Известно, каково это — иметь дело с военным флотом. Дон Кайетано Вальдес — человек в общении не слишком приятный, но здравомыслящий. Я давно его знаю. Он — первый кандидат на должность губернатора и капитан-генерала Кадиса, если подтвердится, что Вильявисенсио в самом деле войдет в состав нового Регентства. Об этом объявят после Рождества.
Они остановились у стены, возле первых деревьев и каменных скамеек Аламеды. Отсюда хорошо видно, как чуть заметно колышется свинцовое холодное пространство бухты. Ни малейшее дуновение не ерошит ее поверхность, у одного берега тонущую в туманной дымке, а у другого, дальнего, — в низко нависших тучах, скрывающих Роту и Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария. Руками в перчатках Лолита опирается на эбеновую, отделанную перламутром рукоятку своего черного зонтика.
— Я так поняла, что вы были в Альхесирасе во время эвакуации?
— Был.
— Расскажите, что видели. Мы ведь знаем лишь то, о чем писали газеты на прошлой неделе: беззаветный героизм наших солдат… огромный урон, нанесенный противнику… И тому прочее.
— Да особенно-то нечего рассказывать. Мы стояли на рейде Гибралтара, оформляя захват португальской фелюги, как вдруг начался сильнейший обстрел, и люди бросились спасаться на Исла-Верде и на корабли. Меня попросили помочь, и я помог в меру сил… Надо было глядеть в оба — прибрежные воды там очень грязные… И так вот несколько дней кряду возили беженцев и военных в Ла-Линею. За этим нас и застали французы, когда вошли в город и принялись бить по нам с высот Матагорды и с башни Вильявьехи.
Он говорит скупо и как бы через силу, не упоминая о том, как испуганные женщины и дети без еды и крова дрожали от холода под дождем и ветром, ночуя на камнях острова или на голой палубе. Как последние солдаты и ополченцы-геррильеры, разнеся топорами мостик через реку Мьель и прикрыв всеобщую эвакуацию, бежали потом по берегу, а французские стрелки выцеливали их, как зайцев. Как один сапер — Пепе Лобо видел это в трубу — вдруг вернулся под огнем подобрать раненого товарища, но, не успев добраться до последней шлюпки, попал к французам в плен.
У них за спиной колокол с церкви Святого Франциска отбивает удар. Один-единственный. Кучера, горожане, удившие рыбу со стены, и прохожие торопятся укрыться, жмутся к фасадам домов.
— Вспышка на батарее, — со странным спокойствием говорит женщина.
Капитан смотрит в сторону Трокадеро, хотя эта часть побережья закрыта домами.
— Через пятнадцать секунд прилетит бомба, — добавляет она.
Стоит неподвижно, глядя в серое море. Корсар замечает, что ее руки, прежде покойно лежавшие на рукояти зонта, теперь крепче стискивают его: их как будто сводит едва заметной судорогой. Инстинктивно капитан делает шаг вперед, будто хочет заслонить ее, стать на воображаемой траектории бомбы. Довольно нелепое движение, если подумать. Французские бомбы могут упасть где угодно. Могут и сюда.
Лолита Пальма оборачивается к нему с любопытством. Или это ему так кажется. На губах чуть различима смутная улыбка. Благодарная? Или просто задумчивая? Так, молча разглядывая друг друга, они стоят рядом и близко. Быть может, слишком близко, говорит себе Лобо, подавляя желание отстраниться. Ибо так получится еще более неловко.
За домами — глухой грохот. Далеко. Где-то возле таможни.
— Не наша, — говорит она.
Теперь она улыбается открыто и почти нежно. Как в тот день, когда они говорили о драконовом дереве. И Пепе Лобо снова восхищается ее хладнокровием.
— А знаете, кто звонит на колокольне, когда французы открывают огонь?
Нет, отвечает корсар, и Лолита рассказывает. Это взял на себя послушник из монастыря. Английский посол, увидев с балкона своего дома, как юноша, не переставая раскачивать язык колокола, тычет кукиши в сторону французских позиций, захотел познакомиться с ним и одарил золотой монетой. Капитану еще предстоит услышать, какие куплеты распевают сейчас под гитару по тавернам и харчевням. Война здешнему народу нипочем.
— Однако не все так мило у нас в Кадисе, — завершает она. — Ходят слухи, что кто-то убивает женщин.
— Убивает?
— Да. И как-то очень зверски.
И Лолита рассказывает ему все, что знает. А знает она не много. Газеты помалкивают об этих происшествиях — наверно, чтобы не сеять панику. Однако ходят и множатся настойчивые слухи о похищенных и насмерть засеченных девушках. О двух по крайней мере. И неудивительно — город переполнен приезжими и солдатней. Теперь не многие решаются по вечерам выходить из дому.
Пепе Лобо гадливо морщится:
— Иногда мне делается стыдно за то, что я мужчина.
Эти слова сказались будто сами собой. И словно бы для того, чтобы заполнить паузу после рассказа Лолиты. Но он догадывается, что она смотрит на него с любопытством:
— Не думаю, что вы должны стыдиться.
Они смотрят друг другу в глаза долго и пристально — капитану кажется, что слишком долго и чересчур пристально.
Снова повисает молчание. Предвестием скорого и неминуемого ливня скатываются по лицу женщины первые разрозненные капли. Однако она не обращает на это внимания и не открывает зонтик — стоит неподвижно у выступа стены, за которой простерлось хмурое серое море. Надо предложить ей где-нибудь укрыться, думает корсар. Но не произносит ни слова и не трогается с места. На самом деле надо что-нибудь сказать или сделать, чтобы нарушить это неловкое молчание. Но ничего из того, что можно, не совпадает с тем, что ему хочется.
— Купили что-нибудь любопытное? — наконец спрашивает он, только чтобы что-нибудь сказать.
Она поднимает на него растерянный взгляд. Непонимающий. О чем он? Лобо улыбается. Слабо и вымученно.
— Я имею в виду — в книжной лавке… Там, на площади.
Капельки воды чаще искрятся на лице Лолиты Пальмы. У нее за спиной серое море рябит мириадами брызг, и налетевший со стороны моря ветер завивает их в крошечные водяные смерчи.
— Нам бы надо… — начинает моряк.
— О-о, да, множество всякого, — невпопад отвечает она, отводя глаза. — «Растительный мир Испании» дона Жозефа Кера… Полный комплект, все шесть томов… Прекрасной сохранности.
— А-а.
— Издано Ибаррой.
— Вот как?
Теперь полило по-настоящему. Нежданный прилив вспенивает воду в бухте возле Пуэркас.
— Пора возвращаться, — бормочет Лолита, словно вспомнив о благоразумии.
И раскрывает зонт. Он велик, под ним вполне могут уместиться двое, однако она не предлагает капитану укрыться. Теперь они, медленно шагая мимо голых кустов, тем же путем идут обратно. Дождь меж тем усиливается. Моряк, которому на палубе приходилось сносить еще и не такое, удивляется, как невозмутима Лолита Пальма. Краем глаза он видит — она чуть подобрала свободной рукой подол юбки, обходя лужи, что уже успели натечь на мостовой.
— У нас с вами осталось кое-что нерешенное, — слышит он внезапно.
И оборачивается недоуменно. С углов шляпы стекает вода, мочит бушлат. Надо бы снять его да накинуть на плечи этой женщине, защитить от дождя ее шаль, но капитан не уверен, что это будет уместно. Как-то уж слишком интимно. И пожалуй, бесцеремонно. Идет дождь или нет, Кадис — невелик Сплетни, пятнающие репутацию, облетают его из конца в конец моментально.
— Дракон, — поясняет Лолита Пальма. — Помните?
Капитан улыбается не без смущения.
— Да, разумеется.
— И еще вы обещали рассказать мне про ту ботаническую экспедицию.
Будь она женщиной другого сорта, приходит к заключению Пепе Лобо, он давно бы уже кончиками пальцев стер дождевые капли у нее со щек. Медленно. Бережно. Не вспугнув ее. Но она — другая. В этом все дело.
— Завтра, скажем, вы свободны?
Пепе Лобо сделал не менее пяти шагов, прежде чем мягко заметить:
— Завтра тоже будет дождь.
— Ну да, конечно! Как я не сообразила! Ну, значит, в первый же погожий день. Перед тем, как сниметесь с якоря, или сразу по возвращении.
Молчание, нарушаемое шумом дождя. Держась поближе к фасадам домов, они идут по торцам улицы Доблонес. Дом Пальма — на углу, шагах в двадцати. Когда Лолита вновь подает голос:
— Я завидую вашей свободе, сеньор Лобо, — он звучит совсем иначе. Холодней. Или безличней. Слово «сеньор» все расставляет по своим местам.
— Я бы назвал это иначе, — отвечает капитан.
— Вы не понимаете…
Они уже подошли к воротам ее дома, к просторному полутемному проходу, ведущему к калитке во внутренний двор, уставленный кадками с цветами. Пепе Лобо снимает и отряхивает шляпу. Лолита закрывает зонт. Набухший влагой бушлат тяжело обвис на плечах. Промокшие башмаки с серебряными пряжками текут и оставляют лужи на каменных плитах.
— Свободен человек, с которым случается лишь то, чего он сам хочет, — говорит она. — Которому помешать может лишь он сам.
Вот сейчас она просто красива, признает Пепе Лобо. Когда стоит в этом сумеречном свете, идущем с двух сторон — из патио и с улицы, в полумраке, окутывающем ее сзади, с каплями дождя на щеках. И кажется, будто пристальный взгляд устремлен не на, а сквозь него — куда-то дальше. К каким-то морям и бесконечным горизонтам.
— Если бы я родилась мужчиной…
Она осекается, и оставленную ее словами пустоту заполняет чуть заметная задумчивая улыбка.
— По счастью, этого не произошло, — отвечает корсар.
— По счастью? — Она смотрит на него удивленно и едва ли не с возмущением, причина которого Пепе Лобо неведома. — Вот уж нет, клянусь всем святым… Вы…
Она приподнимает руку, словно собираясь прижать пальцы к его губам, чтобы не дать больше вымолвить ни слова. Но движение это пресекается на полпути, рука никнет.
— Мне пора, капитан.
Поворачивается, толкает калитку и входит в дом. Пепе Лобо, оставшись один в подворотне, глядит на окутанное серым светом патио. Потом надевает шляпу и снова оказывается на улице, под дождем.

 

Набросив на плечи провощенный каррик, поглубже натянув клеенчатую шляпу, прижавшись к стене, чтобы спастись от дождя, комиссар Тисон разглядывает труп, лежащий в нескольких шагах отсюда, на куче обломков, под которыми его и обнаружили часа три назад. Упавшая вечером бомба частично разрушила домишко в переулке на задах часовни Дивина-Пастора. Пострадало четверо жильцов, причем один — старик, который в это время был в доме и оказался под завалом, — в тяжелом состоянии. Неожиданность случилась под утро, когда жители, роясь в развалинах в надежде найти что-либо из своих пожитков, обнаружили на нижнем, полуподвальном этаже, где прежде помещалась столярная мастерская, тело женщины. Выяснилось, что она погибла не от взрыва и не под обломками: руки у нее были связаны, во рту — кляп, а спина содрана кнутом до костей. Дождь, который неустанно обмывает труп, лежащий вниз лицом среди руин, и пропитывает спутанные, склеенные запекшейся кровью волосы, уже очистил от гипсовой крошки и битого кирпича изуродованную спину, открыл взгляду блестящие от влаги внутренности и спинные позвонки от основания черепа до поясницы.
— Опознать будет нелегко, — докладывает Кадальсо, отряхиваясь от воды. — Обломки изуродовали ей лицо. На вид — молодая, как и те…
— Может быть, кто-нибудь хватится ее. Если так, проведешь опознание.
— Слушаюсь, сеньор комиссар.
Рохелио Тисон отлепляется от стены и, обходя обломки, выходит из переулка на улицу Паскин. Дождь все еще льет, но в этой части города, где улицы проложены строго перпендикулярно друг другу и гасят ветер, — слабее, чем в других. Помахивая тростью, комиссар смотрит на соседние дома, оценивает ущерб, причиненный бомбой, разглядывает проулок, который выводит прямо к узкой задней двери церкви, фасадом выходящей на улицу Капучинос. Совершенно очевидно, что женщина умерла прежде, чем взорвалась бомба. Новое убийство опять предшествовало попаданию, как это было на улице Вьенто. А вот на улице Лаурель никакая бомба не падала ни до, ни после, отчего смятение комиссара только усиливается. Тем паче, что все это повлечет за собой новые сложности с главноуправляющим и губернатором. А заключаются эти сложности в том, что кое-что можно рассказать, а чего-то — нельзя. Впрочем, об этом он еще успеет подумать. Сейчас все помыслы его устремлены на поиски явления загадочного, неведомого происхождения: оно, без сомнения, присутствует здесь, витает в воздухе, разлито в окружающем городском пейзаже. Эти ощущения он испытывал и раньше — кажется, будто в некоем определенном месте гигантским стеклянным колпаком выкачали весь воздух, сделавшийся вдруг неподвижным и беззвучным.
Тисон бродит по переулку, переходя с места на место, нюхая воздух, как охотничий пес. Вглядывается в мельчайшие подробности того, что его окружает. Однако все пропитано дождевой сыростью. Внезапно его осеняет мысль, что вчера вечером или ночью, когда девушка погибла, дождя не было. Может быть, дело в этом, соображает он. Может быть, необходимы особые условия — состояние воздуха, его температура… Или черт его знает, что еще. А может быть, он и сам, поддаваясь нелепым скачкам воображения, постепенно сходит с ума. И готов к тому, чтобы окончить свои дни в сумасшедшем доме на Кадете.
Одолеваемый этими тревожными думами, комиссар движется налево и доходит до каменного, выкрашенного в белый цвет портика часовни, где над образом Пречистой Девы, гладящей агнца, горит лампадка. Дверь в часовню открыта, и Тисон, не снимая шляпы, входит внутрь, озирается: в глубине, над тускло поблескивающей позолотой запрестольного образа, мерцает одинокая лампадка. Коленопреклоненная перед алтарем фигура поднимается, опускает пальцы в чашу со святой водой и, осенив себя крестным знамением, проходит мимо посторонившегося комиссара. Это старуха в глубоком трауре, с четками в руке. Он покидает часовню и видит, как старуха удаляется под дождем в сторону Капучинос. Комиссар смотрит ей вслед, покуда она не исчезает из виду. Тогда, укрывшись под навесом, он закуривает и неторопливо пускает кольца дыма, медленно расплывающиеся во влажном воздухе. Как хорошо было бы не томиться тревогой, не страдать от угрызений совести из-за того, что пришлось ему наблюдать там, посреди развалин и мусора. Одна убитая, шесть или пятьдесят — не все ли равно: это ничего не меняет. Мир по-прежнему будет катиться в бездну. В конце концов, в самом порядке вещей заложен гибельный смысл, думает он. В самой жизни и в смерти — непременном ее следствии. Кроме того, у любого наблюдаемого нами обстоятельства — собственный ход. Свой особый ритм. Каждый вопрос должен предоставить разумную возможность ответа на него. В том, что произошло, нет его вины, думает Тисон, выпуская очередное облачко дыма. Он всего лишь свидетель. Дай бог, чтобы сегодня вечером он был так же убежден в этом, как и сейчас. В пустой гостиной своего дома. Под безмолвно устремленным на него взглядом жены. Возле закрытого пианино. А если отбросить словеса, остается признать одно — вчера девушка еще была жива.
— Господа бога мать… — хмуро и в полный голос произносит он.
Потом глядит на часы. Бросает на землю окурок, придавливает его мокрой подошвой.
Самое время, холодно заключает он, наведаться кое к кому в гости.

 

Слышно, как наверху дождевые капли стучат о плиты террасы, о дощатый навес пустой голубятни. Стоя возле двери, стекла которой сегодня не играют разными цветами, потому что свет снаружи льется рассеянный и серый, Грегорио Фумагаль в шерстяном колпаке и халате жжет в печи последние бумаги. Дело не слишком спешное, и работы немного. Компрометирующих его документов мало — блокнотики, где указаны места, куда попали бомбы, и координаты этих мест, листки с вычислениями и расчетами дистанций. Все это сгорает листок за листком, по мере того как чучельник открывает железную дверцу и, бегло проглядев разрозненные исписанные страницы, сует их в пламя, в раскаленные уголья. До этого он сжег, предварительно выдрав из переплетов, где скрывались они под видом вполне невинных книг, запрещенные сочинения французских философов. Старинных спутников своей жизни и размышлений он отправил в огонь без особенного сожаления. Ничего такого в доме остаться не должно.
Он не слеп и не сбит с толку. И для него не прошло незамеченным, что с определенного времени, стоит ему лишь показаться на улице, незнакомые люди, которых он раньше никогда не встречал возле дома, следят, стараясь не обнаруживать себя, за каждым его шагом. И каждую ночь, перед тем как лечь спать, из окна своей спальни — оно единственное выходит прямо на улицу — чучельник может убедиться, что внизу, прячась в темноте на углу улиц Эскуэлас и Сан-Хуан, неукоснительно маячит соглядатай. И когда он идет по городу, то, остановившись под тем или иным предлогом у витрины или в дверях таверны и бросив осторожный взгляд через плечо, неизменно замечает, что за ним, близко не подходя и далеко не отпуская, следует сопровождение — несколько мрачных, весьма неприятного вида личностей в гражданском платье. В свете всего этого Грегорио Фумагаль иллюзий по поводу своего будущего не питает. Более того, обстоятельно оценивая положение, а также то, что сделал он и что могут сделать с ним, удивляется, что до сих пор на свободе.
Все, что могло вместиться в устье печи, превратилось в золу и пепел. Осталось лишь самое главное — план Кадиса. Ключ ко всему. Фумагаль меланхолически созерцает немного залащенный от частого употребления, вдвое сложенный лист, на котором прочерченные карандашом прямые и кривые образуют конус с вершиной, обращенной к востоку, накрывают город замысловатой сеткой. Это плоды тщательной и кропотливой работы, длившейся день за днем целый год. Нескончаемых хождений, беспрестанных тайных наблюдений, которые обрели необыкновенную научную ценность. Все это либо отмечено здесь, либо должным образом соотносится с отметками на плане: вот географические координаты, углы падения, сила и направление ветров, которые преобладали в день и час падения бомб, вот радиусы действия, вот мертвые зоны. Военное значение этого плана для тех, кто осаждает Кадис, неоценимо. И по этой причине Фумагаль, хоть и остро чувствовал нависшую угрозу, до сих пор хранил его, надеясь, что связь с другим берегом бухты, разорванная после исчезновения Мулата, рано или поздно восстановится. Однако ничего не происходило, опасность же возрастала с каждым часом. Последние голуби унесли в Трокадеро сообщения о том, что положение отчаянное, но ответом было лишь молчание. И по прошествии еще какого-то времени чучельник вынужден был признать, что брошен на произвол судьбы. Той судьбы, которую он на этом рискованном отрезке своей жизни — дни для него давно уж стали похожи на какой-то странный сон, и он сомнамбулически бредет по нему — сам себе выбрал. А верней сказать, навязал силой, во всех смыслах этого слова. Однако есть такое, чего избежать нельзя. Есть ситуации, которые никто не может ни выбрать, ни отвергнуть. Или по крайней мере — в полной мере.
Он разрывает план Кадиса на четыре части и, скатав в тугие комки, бросает их в печь. Вот и все, думает он. Сейчас обратятся в пепел жизнь и миропонимание. Геометрически четкая система миропорядка, всей своей ледяной неумолимостью приводящая к последним и самым необходимым последствиям, однако пока все же — незавершенная. Не достигшая своего жестокого и окончательного финала. Слово «финал» напоминает о маленьком, темного стекла, пузырьке со стеклянной же, запечатанной красным сургучом пробкой, который ждет своего часа в ящике письменного стола: там — припасенный в чаянии худшего концентрированный раствор опия, способный легко и нежно даровать свободу и безразличие. Разгоревшееся пламя освещает удрученное лицо Грегорио Фумагаля, а за спиной у него — выпотрошенных, разъятых на части и воссозданных тварей, из поблескивающих стеклом витрин и с шестков по стенам уставивших в пустоту неподвижные глаза. Свидетелей того, как терпит крах человек, спасший их от распада и забвения, не давший им сгнить или рассыпаться в прах. Мраморный стол сегодня пуст. Чучельник уже давно выбит из колеи. Лишился той сосредоточенности, без которой нельзя точно и тонко орудовать ланцетом, проволокой, материалом для набивки. Не хватает спокойствия. И — впервые, насколько помнится, за всю жизнь — решимости. Пожалуй, стоило бы сказать отваги, но он не осмеливается сформулировать это так ясно. Опустевшая голубятня за последние недели подорвала слишком много устоев. Слишком многое определила с беспощадной очевидностью. Вглядываясь в того, кем стал он сейчас, побуждая себя оценить ближайшее будущее и остаток своей жизни — если то и другое в самом деле продлятся больше нескольких часов, — Фумагаль не в силах превозмочь собственное глубочайшее безразличие. И даже это решение сжечь документы и компрометирующие книги вовсе не было продиктовано необходимостью. Это всего лишь логическое следствие предыдущих поступков. Едва ли не безусловный рефлекс. Последний всплеск лояльности по отношению к тем, кто находится на другом берегу бухты, а впрочем, может быть — и это гораздо вероятней, — к самому себе.
Брякнул колокольчик у входной двери. Коротко. Один раз. Фумагаль закрывает дверцу печи, встает, выходит в прихожую. Смотрит в зарешеченное оконце. На площадке стоит незнакомый человек в непромокаемом провощенном плаще и клеенчатой шляпе. С полей капает дождевая вода. Крупный крючковатый нос — как выставленный вперед клюв хищной птицы, густые, соединенные с усами бакенбарды. В руках — тяжелая на вид трость с угрожающе массивным набалдашником.
— Грегорио Фумагаль? Я — комиссар полиции. Потрудитесь отворить.
Разумеется, потружусь, решает про себя чучельник Все прочее теперь уже бессмысленно. И нелепо. Случилось то, что и должно было случиться рано или поздно. Удивляясь собственному спокойствию, он отодвигает щеколду. И, открывая дверь, снова вспоминает о пузырьке темного стекла в ящике письменного стола. Вероятно, уже через несколько минут прибегнуть к его помощи будет поздно, но любопытство непреодолимо и пересиливает. Забавное объяснение. Любопытство. Разве это оправдание? Скорее уж — малодушный предлог для того, чтобы еще некоторое время дышать, а если выразиться точнее — наблюдать.
— Вы позволите? — осведомляется посетитель.
И, не дожидаясь ответа, переступает порог. Когда же чучельник порывается закрыть дверь, движением трости останавливает его: пусть будет открыта. Прежде чем провести гостя в комнаты, Фумагаль замечает на лестнице еще двоих в круглых шляпах и темных плащах.
— Что вам угодно?
Полицейский, который не снял шляпу и не распахнул свой английский каррик, стоит посреди кабинета рядом с мраморным столом, поигрывает тростью, оглядывается. Причем так, словно не осваивается на новом месте, а проверяет, все ли здесь осталось как прежде. Фумагаль спрашивает себя, когда это он успел побывать у него в доме. И как это ему удалось не оставить следов своего пребывания.
— …Лежит безмолвный посреди животных, которых сам мечом своим сразил…
Фумагаль растерянно моргает. Полицейский произнес это, еще не окончив свой осмотр и не оборачиваясь. Произнес? Продекламировал чуть нараспев. Это, несомненно, цитата, но чучельник не знает откуда.
— Что, простите?
Взгляд гостя невыносимо пристален. Что-то есть в нем помимо и сверх обычной полицейской дотошности. В нем сталью поблескивает ненависть, еле сдерживаемая, захлестывающая ненависть.
— Неужто не знаете, о чем я говорю? Ну, полноте…
Он прошелся взад-вперед по кабинету, ведя тяжелым бронзовым набалдашником по мраморному столу. Звук возникает протяжный, звенящий, многообещающий.
— Ну что ж, попытаем счастья еще раз, — после недолгого молчания говорит он.
Остановившись перед чучельником, вновь упирается в него взглядом, больше подобающим лицу частному, а не должностному.
— Все войско он сгубить хотел и ночью отправился разить его копьем…
Та же декламация и та же враждебность в глазах.
— Это вам созвучней?
Фумагаль ошеломлен. Не этого он ожидал уже столько дней.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Да вижу, что не понимаете. Скажите-ка… Вам не приходилось читать «Аянта»?
Фумагаль выдерживает его взгляд. Он все еще растерян, но пытается вернуть себе самообладание.
— «Аянта»?
— Ну да. Трагедию Софокла.
— Насколько мне помнится, нет, не приходилось.
Теперь моргнул полицейский. Смешался. На какую-то долю секунды. И в этот кратчайший промежуток у чучельника мелькнула надежда — все это недоразумение. К нему нагрянули по ошибке. Может быть, соседи пожаловались. Мало ли что. Однако надежда гаснет, едва возникнув, ибо звучит продолжение:
— Я кое-что расскажу вам, друг мой. — Полицейский, наклонившись, открывает заслонку печи, заглядывает внутрь и вновь закрывает. — В прошлый четверг, в шесть утра во исполнение приговора военно-полевого суда во рву крепости Сан-Себастьян был удавлен гарротой некий Мулат… В газетах об этом вы ничего прочесть не могли. Это уж само собой. Дело было деликатное, слушанье — закрытое, как и подобает в таких обстоятельствах.
Не переставая говорить, он направляется к двери на террасу, открывает ее, выглядывает на лестницу. Осторожно притворяет. Снова делает несколько шагов по кабинету, останавливается перед чучелом обезьянки в застекленной витрине.
— Я присутствовал при этом. Нас было трое или четверо. Кстати сказать, поначалу, пока ему прилаживали этот слюнявчик, Мулат держался молодцом. Контрабандисты вообще — ребята хоть куда. Не рохли. Поначалу. Однако, сами понимаете: свой предел всему положен.
Покуда он неторопливо роняет слова, Фумагаль делает шаг, чтобы обогнуть секционный стол и подойти к письменному, где в ящике дожидается пузырек темного стекла. Но полицейский — это вышло намеренно или случайно — загораживает ему дорогу.
— Мы с Мулатом вели интереснейшие беседы, — продолжает он. — И, можно сказать, под конец пришли к разумному соглашению…
Замолчав на миг, он кривит рот волчьей ухмылкой — блестит золотая коронка в углу.
— Уверяю вас, так всегда происходит. Всегда.
В последнем слове звучит зловещее обещание. После непродолжительного молчания, рассмотрев другие чучела, визитер продолжает. Мулат рассказывал о нем, о Фумагале. И много чего нарассказал. О голубях, о депешах, о рейсах через бухту с одного берега на другой. О французах и обо всем прочем. Послушавши его рассказы, полицейский сам побывал здесь, полюбопытствовал, что да как. Порылся в бумагах, увидел план Кадиса, испещренный пометками и значками, исчерченный кривыми. Чрезвычайно интересно.
— Он цел еще?
Фумагаль не отвечает. Гость поворачивает голову к еще горячей печи, словно говоря взглядом: что ж, ничего не поделаешь.
— Жаль. Я рассчитывал на это. Ошибся, значит. Но впрочем, тут ведь и кое-что сверх того… Я должен был убедиться, поймите… Предоставить вам еще… Ну, короче говоря, вы меня понимаете, дружище… Еще одну возможность.
И погружается в задумчивое молчание. Потом поднимает трость за середину и приближает набалдашник к самой груди чучельника. Почти вплотную, но не дотрагиваясь.
— Неужели в самом деле не читали Софокла?
Опять! Дался ему этот Софокл, думает Фумагаль. Что это — какая-то нелепая шутка, смысла которой ему не понять? При всей затруднительности своего положения он начинает досадовать:
— Почему вы меня спрашиваете об этом?
Гость вертит тростью, смеется сквозь зубы. Смех, надо сказать, невеселый. И предвещает недоброе. Чучельник воровато бросает последний взгляд на запертый ящик письменного стола. Далеко. И ближе уже не будет.
— Потому что один мой приятель будет позабавлен от души, когда я расскажу ему об этом.
— Я что же — арестован?
Полицейский некоторое время глядит на него изучающим взглядом и отвечает с деланым удивлением:
— Ну разумеется. Как же иначе? А вы что подумали?
После чего совершенно неожиданно поднимает трость и трижды изо всей силы бьет по мраморному столу. На грохот появляются те двое, что ожидали на площадке. Фумагаль краем глаза видит — они остановились в ожидании в дверях кабинета. Полицейский подходит вплотную, совсем близко — так, что чучельник чувствует на лице несвежее, прокуренное дыхание, свидетельствующее к тому же о неважном пищеварении. Стальные недобрые глаза впиваются в глаза чучельника теперь уже с нескрываемой ненавистью. Фумагаль делает шаг назад, впервые за все это время почувствовав страх. Страх физический, без обиняков. Он боится удара этой тяжелой трости.
— Ты арестован как французский шпион и убийца шести женщин.
Самое жуткое во всей фразе — это обращение на «ты».
Назад: 10
Дальше: 12