Глава VIII
«Простите меня, — писал Симон. — И в самом деле я не имел права говорить Вам все это. Всему причиной ревность, а, по-моему, человек имеет право ревновать лишь того, кем он владеет. Во всяком случае, слишком очевидно, что я Вам надоел. Скоро Вы избавитесь от меня, я уезжаю в провинцию вместе с моим уважаемым мэтром изучать материалы процесса. Поселимся мы в старом деревянном доме у его друзей. Мне почему-то представляется, что простыни там пахнут вербеной, что в каждой комнате мы затопим камин, что по утрам над моим окошком будут щебетать птицы. Но я знаю также, что на сей раз мне не удастся сыграть роль буколического пастушка. Вы будете ночью возле меня, на расстоянии вытянутой руки, освещенная игрой пламени; постараюсь продлить свое пребывание там как можно дольше. Не верьте — даже если Вы никогда не захотите меня увидеть, — не верьте, что я не люблю Вас. Ваш Симон».
Листок дрогнул в пальцах Поль, выскользнул на одеяло, потом упал на ковер. Поль откинулась на подушку, закрыла глаза. Он ее любит, это так… Она чувствовала себя усталой этим утром, плохо спала. Причиной; тому была, вероятно, коротенькая фраза, которую неосторожно бросил Роже, когда накануне она расспрашивала его об обратном пути, коротенькая фраза, на которую она сначала даже не обратила внимания, но, произнеся ее, он запнулся, голос его вдруг упал, перешел в бормотание.
«Конечно, возвращаться после воскресенья всегда мерзко… Но, в конце концов, на автостраде, даже забитой машинами, можно держать большую скорость»…
Если бы он не изменил интонацию, она, конечно, ничего бы не заметила. Бессознательный рефлекс, этот страшный рефлекс самозащиты, так неестественно обострившийся за последние два года, не замедлил бы преподнести ее воображению новенькую лилльскую автостраду. Но он не договорил, она не взглянула на него, и ей самой еще пришлось в тот вечер пятнадцатью секундами позже возобновить обычный спокойный разговор. Беседа за обедом продолжалась в том же тоне, но Поль чудилось, что охватившая ее усталость, уныние так и останутся при ней, а вовсе не ревность или любопытство. Через столик она видела лицо, такое знакомое, такое любимое лицо, на котором был написан вопрос — догадалась или нет, — эти глаза, с палаческой настойчивостью искавшие следы страдания на ее лице. Она даже подумала: «Мало того, что он меня мучит, ему, видите ли, нужно еще скорбеть о том, что я мучусь!» И Поль показалось, что ни за что ей не подняться со стула, не пройти через зал ресторана с тем непринужденным изяществом, которого он от нее ждет, не произнести простое «спокойной ночи» у подъезда. Ей хотелось совсем другого: она предпочла бы оскорбить его, швырнуть ему в голову стакан, но она не могла перестать быть сама собой, поступиться всем, что отличало ее от дюжины его потаскушек, всем, что внушало к ней уважение, своим достоинством, наконец. Она предпочла бы быть одной из них! Он не упускал случая объяснить ей, что именно он в них находит, он, мол, такой уж есть и ничего скрывать не желает. Да, он был по-своему честен. Но не заключается ли честность в том, не в том ли единственно мыслимая честность в нашей путаной жизни, чтобы любить достаточно сильно, дать другому счастье. Даже отказавшись, если надо, от самых своих заветных теорий.
Письмо Симона так я осталось лежать на ковре, я, вставая, с постели, Поль наступила на него. Она подняла письмо, перечла. Потом открыла ящик стола, взяла автоматическую ручку, бумагу и написала ответ.
Симон сидел один в гостиной, не желая толкаться среди толпы приглашенных, которые по окончании процесса собрались поздравить знаменитого адвоката. Дом был унылый, холодный, всю прошлую ночь он мерз, а в окно виднелся застывший пейзаж: два голых дерева и лужайка, где мирно гнили среди рыжей травы два плетеных кресла, оставленных нерадивым садовником на милость осенней непогоде. Симон читал английский роман, какую-то странную историю про женщину, превращенную в лисицу, и временами хохотал во все горло, но никак не мог найти удобной позы; то он сплетал ноги, то расплетал, и ощущение физического неустройства постепенно стеною становилось между ним и книгой; в конце концов, он не утерпел, отложил роман и вышел из дому.
Он добрел до небольшого прудика в самом конце парка, вдыхая на ходу запахи осеннего холода, осеннего вечера, к которым примешивался более далекий запах костра, где-то сжигали опавшие листья; сквозь изгородь был виден дымок. Этот запах он любил больше других и остановился, закрыв глаза, чтобы полнее насладиться. Время от времени какая-то птица испускала негромкий, немелодичный крик, и это безукоризненно верное сочетание, совмещение различных видов тоски чем-то облегчило его собственную тоску. Он склонился над тусклой водой, опустил в нее руку, посмотрел на свои худые пальцы, которые через воду казались посажены наискось, почти перпендикулярно к ладони. Он не пошевелился, только сжал в воде кулак медленным движением, будто надеясь поймать таинственную рыбку. Он не видел Поль семь дней, теперь уже семь с половиной дней. Должно быть, она получила его письмо, пожала еле заметно плечами, спрятала письмо подальше, чтобы оно не попалось на глаза Роже и тот не стал бы издеваться над Симоном. Потому что она, Симон знал это наверняка, добрая. Добрая и нежная, и несчастная — она ему нужна. Но как сделать, чтобы она это поняла. Однажды вечером в этом мрачном доме он уже пытался думать о ней, думать так долго, так упорно, чтобы даже в далеком Париже его мысли достигли ее; он спустился в одной пижаме в библиотеку, надеясь обнаружить там какой-нибудь труд по телепатии. И конечно, без толку! Это было мальчишество, он сам это понимал: стараясь выпутаться из затруднительного положения, он всегда прибегал или к чисто ребяческим выдумкам, или действовал наудачу. Но Поль была из тех, кого еще нужно заслужить, не стоило себя обманывать. Ему не удастся покорить ее силой своих чар. Напротив, он чувствовал, что его наружность только вредит ему в глазах Поль. «Парикмахерская физиономия», — простонал он громко, и птица замолчала, не доведя до конца свою пронзительную трель.
Он медленно побрел к дому, растянулся на ковре, подбросил в печку полено. Сейчас войдет мэтр Флери, скромно торжествующий и еще более самоуверенный, чем обычно. Он будет вспоминать знаменитые процессы перед ослепленными его парижским блеском провинциалочками, а те, немного осоловев, обратят за десертом свои масленые под воздействием легких винных паров взгляды в сторону юного стажера, вежливого и молчаливого, то есть в сторону самого Симона. «По-моему, тут вам обеспечен успех», — шепнет ему на ухо метр Флери и, конечно, укажет на самую пожилую из дам. Они уже выезжали вместе, но назойливые намеки знаменитого адвоката никогда не заводили их слишком далеко.
Его предчувствия оправдались. Только обед получился ужасно веселый. Пожалуй, никогда еще он так не веселился, говорил без умолку, перебивал адвоката и очаровал всех присутствующих дам. Перед самым обедом мэтр Флери вручил ему письмо, которое с авеню Клебер переслали в Руан. Письмо было от Поль. Он держал руку в кармане, чувствовал письмо под пальцами и улыбался от счастья. Болтая с дамами, он старался припомнить в точности письмо, медленно, слово за словом восстанавливал его в памяти.
«Миленький мой Симон. — Она всегда так его называла. — Ваше письмо звучит ужасно грустно. Я не стою такой грусти. Впрочем, я скучала без Вас. И сама уже не очень знаю, что происходит». И она снова написала его имя: «Симон» и добавила еще два чудесных слова: «Возвращайтесь скорее».
Он и возвратится немедленно, как только кончится обед. Понесется в Париж, поглядит на ее окна, возможно, встретит ее. В два часа он уже был перед домом Поль, не в силах тронуться с места. Через полчаса подъехала машина. Поль вышла одна. Он, не шевелясь, смотрел, как она пересекла улицу, помахала рукой вслед уезжавшей машине. Он не мог тронуться с места. Это была Поль. Он любил ее, и он прислушивался к этой любви, которая окликала Поль, догоняла ее, говорила с ней; он слушал ее не шевелясь, испуганный, без мысли, чувствуя только боль.