Флорида
1
На фоне слепяще-синего неба Ки Ларго чернел иссохший остов какого-то ветвистого тропического дерева, напоминающий жуткого паука. Жозе вздохнула, закрыла глаза. Настоящие деревья вроде того одинокого тополя на краю луга, у самого дома, были от нее далеко. Она ложилась под ним, упиралась ногами в ствол, смотрела на сотни трепещущих на ветру листочков, наклонявших общими усилиями самую верхушку дерева, которая, казалось, вот-вот оторвется, вот-вот улетит. Сколько ей тогда было? Четырнадцать? Пятнадцать? Иногда она ладонями сжимала голову, припадала к тополю, прикасалась губами к бугристой коре и шептала клятвы, вдыхая неповторимый букет из травы, юности, страха перед будущим и уверенности в нем. В то время она не могла вообразить, что когда-нибудь покинет этот тополь и, вернувшись десятилетие спустя, обнаружит, что он срублен под самый корень, что от него остался лишь сухой пень с пожелтевшими зарубками от топора.
– О чем ты думаешь?
– О дереве.
– Каком дереве?
– Ты не знаешь, – сказала она и рассмеялась.
– Само собой.
Не открывая глаз, она почувствовала, что внутри нее что-то сжалось. Это случалось всякий раз, когда Алан начинал говорить таким тоном.
– Когда мне было девять лет, я любила один тополь.
Она задумалась, почему ей пришло в голову представить себя моложе, чем это было на самом деле. Наверное, чтобы уменьшить ревность Алана. Раз ей было только девять, вряд ли он спросит: «Кого, кого ты любила?»
Наступила тишина, но она чувствовала, что ответ его не удовлетворил, что он о чем-то напряженно размышляет, и на смену ее безмятежной дремы пришло напряженное внимание. Парусина шезлонга облегала ее спину, с затылка никак не могла скатиться капля пота.
– Почему ты вышла за меня замуж?
– Я любила тебя.
– А сейчас?
– Я и сейчас тебя люблю.
– За что?
Это было прологом: первые реплики соответствовали трем звонкам в театре, они напоминали своеобразный, установленный по обоюдному согласию ритуал, который предшествовал сцене самоистязания Алана.
– Алан, – тоскливо произнесла она, – давай не будем.
– За что ты меня полюбила?
– Ты казался мне спокойным, надежным американцем. Я это уже сто раз говорила. Я считала тебя красивым.
– А теперь?
– Теперь я не считаю, что ты спокойный американец, но ты остаешься красивым.
– Безнадежно закомплексованный американец, не так ли? Не будем забывать про мою мамулю, про мои доллары.
– Да, черт тебя побери, да! Я тебя придумала. Ты это хочешь услышать?
– Я хочу, чтобы ты меня любила.
– Я люблю тебя.
– Не любишь.
«Когда же наконец вернутся остальные? – думала она. – Возвращались бы поскорее. В такую жару вздумали рыбу ловить. Как только они прибудут, пойдем ужинать, Алан слегка переберет виски, лихо погонит машину, а ночью заснет мертвым сном. Он крепко прижмется ко мне, почти раздавит и, может быть, часок-другой в своем забытьи будет мне мил. А на следующее утро он расскажет мне все свои ночные кошмары, ведь у него такое богатое воображение».
Жозе приподнялась и взглянула на белый причал. Никого. Она снова опустилась в шезлонг.
– Их еще нет, – язвительно произнес Алан. – Жаль. Тебе скучно, не так ли?
Она повернулась к нему лицом. Он пристально смотрел на нее. Он и вправду походил на молодого героя вестерна. Светлые глаза, обветренная кожа, прямой взгляд. Простодушие, пусть даже напускное. Алан. Да, было время, она его любила. Но и теперь, когда как следует всматривалась в него, продолжала питать к нему слабость. Однако все чаще и чаще отводила от него глаза.
– Ну что, продолжим?
– Тебя это забавляет?
– Что ты почувствовала, когда я сделал тебе предложение?
– Я была рада.
– И все?
– Мне показалось, что я спасена. Ведь я… Мне было тогда нелегко, ты же знаешь.
– Почему нелегко? Кто был в этом виноват?
– Европа.
– Кто именно в Европе?
– Я уже рассказывала тебе.
– Повтори еще раз.
«Уйду, – вдруг подумала Жозе. – Я должна понять, что это неизбежно. Пусть делает что хочет. Пусть застрелится. Он уже не раз угрожал. И его горе-психиатр тоже говорил, что такое может случиться. Пусть свихнется, как и его чертов отец. Пусть их всех сведет в могилу этот идиотский алкоголизм. Да здравствует Франция и Бенжамен Констан!»
В то же время, как ни хотел этого Алан, она не могла представить его мертвым, мысли о его возможном самоубийстве вызывали у нее отвращение: «Ему для этого нужен будет какой-нибудь предлог, а я не хочу им быть».
– Это похоже на шантаж, – сказала она.
– Ну да, конечно, я знаю, о чем ты думаешь.
– Я не могу уважать тебя, пока ты меня так шантажируешь, – произнесла она.
– А что прикажешь делать?
– Да ничего.
Плевал он на то, уважает она его или нет. Впрочем, это мало ее задевало – она себя ценила не столь высоко. И это в двадцать семь лет! Всего три года назад она жила в Париже, одна или с кем хотела, дышала полной грудью. А теперь вот чахнет в этом искусственном, будто из папье-маше, мирке, возле молодого неуравновешенного мужа, который сам не знает, чего хочет. Она нервно рассмеялась. Он приподнялся, прищурив глаза. Ему не нравился такой смех, хотя иногда он был способен проявлять тонкое чувство юмора.
– Не надо так смеяться.
Но она не останавливалась, продолжала тихо и уже как-то умиротворенно посмеиваться. Она думала о своей парижской квартире, о ночных улицах, о безумствах юности. Алан встал.
– Пить не хочешь? Смотри, как бы тебя не хватил солнечный удар. Принести тебе апельсинового сока?
Он опустился возле нее на колени, положил голову на ее руку, посмотрел в глаза. То была другая его тактическая уловка: когда он видел, что ревность ее не трогает, он становился нежным. Она провела ладонью по его красивому лбу, обогнула пальцами овал твердых губ, продолговатые глаза и в который раз спросила себя, что же сводит на нет спокойную мужественность этого лица.
– Принеси мне лучше бокал бакарди, – сказала она.
Алан улыбнулся. Он любил выпить, и ему нравилось, когда она пила вместе с ним. Ее об этом предупреждали. Сама она была довольно равнодушна к алкоголю, однако порой ей хотелось набраться до бесчувствия.
– Значит, два бакарди, – сказал он.
Он поцеловал ей руку. На них умиленно посмотрела седовласая американка в цветастых шортах. Жозе не улыбнулась ей в ответ. Она смотрела на Алана, удалявшегося легкой поступью избалованного жизнью человека, и, как это случалось всякий раз, когда он куда-то уходил, к ней подступила легкая грусть. «Но ведь я его больше не люблю», – прошептала она и поспешила закрыть рукой лицо, будто солнце могло уличить ее в неискренности.
Наконец-то возвратившиеся друзья застали их лежащими на песке: Жозе, положив голову на плечо Алана, с жаром обсуждала с ним какой-то роман. Возле них валялось несколько пустых фужеров, и Брандон Киннель указал на них взглядом. Весьма неглупая женщина, Ева Киннель красотой не отличалась; и она, и ее муж были людьми дружелюбными. Жозе ей нравилась, Алана она, как и Брандон, побаивалась. Киннели жили в полном согласии, за понятным исключением тайного безответного чувства, которое Брандон питал к Жозе.
– Ну и денек! – сказала Ева. – Провести в море целых три часа и поймать какую-то жалкую барракуду…
– Зачем бороздить океаны? – произнес Алан. – Ведь счастье – на песчаном берегу.
Он поцеловал волосы Жозе. Она подняла голову, увидела, что Брандон глядит на пустые фужеры, и мысленно послала его ко всем чертям. Алан был в ударе. Она приятно провела время на дивном пляже, и что с того, если в том ей помогли несколько бокалов бакарди?
Жозе прикоснулась к загорелой ноге мужа.
– Счастье – на песчаном берегу, – повторила она.
Брандон отвернулся. «Кажется, я сделала ему больно, – подумала она. – Он, наверное, любит меня. Странно, я об этом совсем не думала». Она протянула ему руку.
– Помогите мне подняться, Брандон, от этого солнца у меня кружится голова.
Она сделала ударение на «солнце». Он протянул ей руку. Многие задавались вопросом, почему Брандон Киннель, походивший на рассеянного морского волка, взял в жены Еву, которая напоминала какую-то букашку. Видимо, это произошло по двум причинам: она была умна, а он робок. Он помог Жозе подняться, та покачнулась и, чтобы не упасть, прильнула к нему.
– А как же я, Ева? – спросил Алан. – Вы хотите на всю ночь оставить меня одного на пляже? Вы же видите, что я пьян, как и Жозе. Мы оба наклюкались. Разве она не призналась, что нам было хорошо?
Он лежал на песке и смотрел на них, ухмыляясь. Жозе на мгновение отпустила руку Брандона, потом решительно на нее оперлась.
– Если тебя от двух рюмок повело, то я тут ни при чем. Я трезва как стеклышко и хочу есть. Я пошла с Брандоном ужинать.
Она повернулась к нему спиной, забыв о Еве. Впервые за последний год ей пришла в голову мысль о том, что кроме Алана на земле есть другие мужчины.
– Он бывает просто невыносим, – прошептала она так, что ее нельзя было не услышать. – Всегда все портит.
– Вам надо уйти от него, – сказал Брандон.
– Он без меня совсем опустится, то есть я хочу сказать…
– Он уже опустился.
– Пожалуй.
– Но он очень мил, не так ли?
Она хотела возразить, но, поведя плечами, произнесла:
– Наверное, вы правы.
Они не торопясь направились к ресторану. Жозе продолжала опираться на руку Брандона. Это прикосновение невыносимо, до судорог сковывало его движения, и он даже подумывал, не освободить ли ему свою руку.
– Мне не нравится, что вы пьете, – сказал он слишком громко и чересчур властно. Поняв это, он смутился. Жозе подняла голову.
– Матери Алана тоже не нравится, когда он пьет. Как, впрочем, и мне. Но вам-то что до этого?
Он высвободил руку с покорным облегчением. В кои веки ему представилась возможность наедине перекинуться с ней словом, а он умудрился ее оскорбить.
– Да, конечно, это меня не касается.
Она посмотрела на него. Он шел, слегка размахивая руками, у него было лицо честного, надежного человека. Когда-то она думала, что выходит замуж именно за такого мужчину.
– Вы правы, Брандон. Простите меня. Но вы, американцы, все помешаны на здоровье. В Европе не так. Я, например, живу с Аланом, но я не могу сказать себе: «Надо от него избавиться», – будто речь идет не о муже, а об аппендиците.
– И все же вам придется это сделать, Жозе, и если я когда-нибудь понадоблюсь…
– Я знаю, спасибо. Вы с Евой очень добры.
– Не только мы с Евой, но и я один.
Он покраснел как рак. Жозе ничего не ответила. А ведь в Париже она любила поиздеваться над мужчинами. «Я постарела», – подумала она. В ресторане почти не было свободных мест. Далеко позади едва виднелись Алан и Ева, которые медленно шли за ними.
И вот они снова у себя дома. В их жилище было три длинные комнаты, облицованные светлым бамбуком и украшенные африканскими масками, соломенными поделками и рыболовными гарпунами, – короче, всем тем, что мать Алана считала экзотикой. Хотя Алан очень долго жил здесь в одиночестве, в доме не было его личных вещей. Книги и пластинки они привезли из Нью-Йорка. Никогда прежде Жозе не встречала людей, которых так мало интересовало прошлое. Он смотрел на все лишь ее глазами, причем так очевидно и откровенно, что порой ей хотелось рассмеяться. Нарочитость их отношений заходила так далеко и он так безнадежно терял свое лицо, что у нее голова шла кругом: ей казалось, что она смотрит плохую пьесу или фильм с неуемными режиссерскими претензиями. Но режиссером этой пьесы, этого фильма был не кто иной, как ее муж, и она не могла не страдать вместе с ним, предвкушая неизбежный провал.
Он ходил взад-вперед по комнате, все окна были открыты, и их лица овевал теплый флоридский бриз, в котором смешались легкие запахи моря, бензина и не желающего спадать зноя. Она смотрела, как он вышагивает, и думала, что никогда прежде так остро не ощущала свою непричастность к окружающей обстановке и даже к чьей-то жизни. Никогда она не чувствовала себя такой уязвимой – будто вся она была обнаженным нервом.
– Брандон в тебя влюблен, – наконец произнес он.
Она улыбнулась. Они подмечали все одновременно. Еще два дня назад она бы посмеялась над его словами и объяснила их манией ревнивца. Двумя днями позже она посчитала бы его безнадежным слепцом. Но коль скоро они в одно и то же время пришли к этому выводу, она понимала, что не может все обратить в шутку, как поступила бы с любым другим мужчиной.
– Но какие у Брандона могут быть шансы? – задумчиво произнесла она.
Алан остановился, облокотившись на подоконник.
– Никаких, – заключила она.
– Ну почему, – возразил он. – Красивый, солидный и надежный мужчина. Это, пожалуй, единственный в Ки Ларго человек, который мог бы составить мне конкуренцию. Его жена умна и умеет себя вести. Oн вполне способен отправить меня в нокаут за нанесенное тебе оскорбление. Это истинный джентльмен. Я так и слышу, как он говорит: «Простите, сэр, но есть такие вещи, которые терпеть нельзя, а леди Жозе – выше всяких подозрений…» – и так далее.
Он рассмеялся.
– Что ты молчишь? Считаешь, что такого быть не может?
– Напротив, я не вижу в этом ничего невозможного.
– Ты и переспать с ним могла бы?
– Могла бы. Но это мне вовсе не улыбается.
– Ничего, еще захочется.
Он отошел от окна, и в который раз она отметила его склонность к театральности. Он всегда принимал красивую позу, чтобы произнести реплику, потом снова начинал передвигаться по сцене, казалось, каждое слово он старается подчеркнуть определенным жестом.
Жозе лежала на обитом парусиной диване, заложив руки за голову и прикрыв глаза. Ей хотелось спать, она спрашивала себя, как долго сможет выносить такую жизнь. Тем не менее в глубине души все происходящее ее забавляло. Ведь сегодня она впервые твердо сказала себе: «Пора со всем этим кончать».
– Как бы Брандон по тебе ни вздыхал, ты не должна делать вид, что ничего особенного не происходит, – продолжал Алан. – Нечего сказать, элегантно ты его подхватила на пляже, оставив со мной бедную Еву. Ты видела, как понуро она смотрела вам вслед.
– Я об этом не подумала. Ты полагаешь…
Она хотела сказать: «Ты полагаешь, это ее задело?» – но не договорила. И так было ясно, что он ответит «да». Он не упускал случая вызвать у нее угрызения совести. Она не сдержалась.
– Я не причинила ей боли. Ева мне доверяет, как и Брандон. Они не догадываются, что я, как рабыня, должна проводить время, лежа на спине в покорном ожидании мужчины. Они-то нормальные люди.
– Ты хочешь сказать, что я таковым не являюсь?
– Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю, и ты гордишься собой, не так ли? Не устаешь лелеять свои причуды. Для тебя было бы трагедией спуститься на землю и вести себя, как подобает мужу…
«Боже мой, – подумала она, – я читаю мораль, точь-в-точь как авторы нравоучительных газетных статей. И это я, с моим презрением к здравому смыслу, поучаю его, словно отец семейства! Я становлюсь настоящей занудой. А он и рад».
Он и в самом деле подошел к ней, улыбаясь.
– Помнишь, Жозе, однажды ты мне сказала: «Людей надо принимать такими, какие они есть, я никогда никого не хотела изменить, никто не имеет права судить других». Разве не помнишь?
Он улегся у ее ног и говорил тихо, так тихо, что непонятно было, читает ли он молитву, от которой зависит его счастье, или хочет смутить ее. У нее перехватило дыхание. Да, именно эти слова она произнесла как-то зимой в Нью-Йорке. Они вышли на улицу после долгой беседы с матерью Алана. Жозе переполняла жалость, нежность и добродетель. Они гуляли по Централ-парку, и Алан казался таким потерянным, таким доверчивым…
– Да, – сказала она. – Я это говорила. Я так думала. И продолжаю так думать. Алан, – произнесла она чуть тише, – ты меня не щадишь.
– Ты хочешь сказать, что я жесток?
– Да.
Она закрыла глаза. Он добился своего, заставил ее признаться, что причинил ей боль, к этому он и стремился – задеть ее за живое. Любым способом уколоть. Он поднял руки, опустил, лег рядом, прижался головой к ее плечу. С мольбой в голосе он шептал ее имя, ласкал ее, ему очень хотелось, чтобы она заплакала. Но она сдержала слезы. Тогда он овладел полуодетой Жозе, но взаимное удовольствие вызвало у него нечто, похожее на обиду. Чуть позже он раздел ее и, уже спящую, перенес в спальню. Заснул он, судорожно сжав ее руку в своей. Когда она проснулась на следующее утро, Алан лежал поперек кровати. Он так и не успел раздеться.
«Как странно он спит… Раскрытая ладонь застыла на простыне, шея судорожно изогнута, колени поджаты к груди. Как же называется эта поза? Ах, да, поза зародыша в материнской утробе. Неужели Алан жалеет, что расстался со своей невыносимой матерью! Ну и ну! Значит, старик Фрейд был прав? (Она засмеялась и потянулась к графину с водой.) Ненавижу бакарди. Ненавижу эту безвкусную, стерилизованную воду. Ненавижу это закрытое окно и климатизированный воздух. Ненавижу бамбук и двухдолларовые африканские побрякушки. Ненавижу путешествия и тропическую природу. Может, и этого незнакомца, что спит поперек кровати, я тоже ненавижу?
Он красив. У него безукоризненная фигура, тело худощавого юноши. Его кожа нежна, к ней приятно прикасаться губами. Нет, я не испытываю ненависти к этому молодому человеку. Стоит мне пошевелить головой, незнакомец начинает постанывать, он пробуждается от одного моего поцелуя. Он стонет сейчас не оттого, что ему тяжело оторваться от сна, а потому, что ему приятно. Ноги его вытянулись, он покинул свою мать, возвратился к любовнице. „Ты мать моих воспоминаний, любовница любви…“ Чьи это слова? Верлена, Бодлера?.. Сейчас мне не вспомнить. Он обхватил ладонями мой затылок, заставил перевернуться на спину и притянул к себе. Он произносит мое имя, меня и вправду зовут Жозе, а его – Алан. Ведь это обязательно что-то должно означать. Алан. Нет, ничто не может возвратиться на круги своя. Нет, я не смогу произносить другое имя».
2
– Ты забыл шляпу!
Он махнул рукой в знак того, что шляпа ему не нужна. Машина уже тарахтела, впрочем, нет, скорее урчала. Это был старенький «Шевроле» гранатового цвета. Алан был абсолютно равнодушен к спортивным автомобилям.
– Сегодня будет страшная жара, – настаивала Жозе.
– Пустяки. Садись. Брандон даст мне свою шляпу. У него голова крепкая.
Теперь он только о Брандоне и говорил, они общались лишь с четой Киннелей. Это стало его новой причудой: всем своим видом он показывал, что бессилен вмешаться в чужую великую любовь, называл Еву «моя бедная подруга по несчастью» и натянуто улыбался, когда Брандон обращался к Жозе. Несмотря на совместные усилия Жозе и Киннелей, которые стремились все обратить в шутку, положение становилось невыносимым. Она все испробовала: и гнев, и равнодушие, и мольбу. Однажды она попыталась остаться дома, но Алан почти целый день просидел напротив нее, не переставая пить и расхваливать Брандона.
В этот день они собирались вместе рыбачить. Жозе не выспалась и чуть ли не со злорадством предвкушала тот миг, когда кто-нибудь – Брандон, Ева или она сама – не вынесет этой пытки и взорвется. Если повезет, это может произойти сегодня.
Как всегда в последние дни, понурые Киннели ждали их у причала. Ева держала корзину с бутербродами, она махнула им свободной рукой, попытавшись сделать это весело и непринужденно. Брандон слабо улыбнулся. Рядом покачивался большой катер, на котором их ждал матрос.
Вдруг Алан пошатнулся и потянулся к затылку. Брандон шагнул к нему и поддержал за руку.
– Что с вами?
– Это солнце, – сказал Алан. – Надо было взять шляпу. Голова кружится. – Он сел на каменный парапет и низко опустил голову. Остальные стояли в нерешительности.
– Если тебе плохо, – сказала Жозе, – давай останемся. Глупо выходить в море, когда так палит солнце.
– Нет-нет, ты так любишь рыбалку. Отправляйтесь без меня.
– Я отвезу вас домой, – сказал Брандон. – Вы, видимо, немного перегрелись. Вам лучше не садиться сейчас за руль.
– Так вы потеряете целый час. И потом, вы, Брандон, превосходный рыбак. Пусть лучше меня отвезет Ева, море ее утомляет. Она меня полечит, почитает что-нибудь.
Наступило молчание. Брандон отвернулся, и Ева, взглянув на него, подумала, что поняла своего мужа.
– Пожалуй, так будет действительно лучше. Мне надоели акулы и прочие морские твари. И потом, вы же скоро вернетесь.
Голос ее был спокоен, и Жозе, готовая было возразить, смолчала. Но внутри у нее все кипело. «Так вот чего добивался этот кретин! Притом ничем не рискуя – ведь он видит, что на катере с моряком укрыться негде. А тут еще на все согласная Ева и вечно краснеющий Брандон… И что, в конце концов, он хочет доказать?» Она резко повернулась ко всем спиной и взошла на мостик.
– Ты уверена, Ева… – робко произнес Брандон.
– Ну конечно, дорогой. Я отвезу Алана. Удачной вам рыбалки. Не слишком удаляйтесь от берега – поднимаются волны.
Моряк нетерпеливо насвистывал. Брандон нехотя перебрался на катер и облокотился о перила рядом с Жозе. Алан поднял голову и наблюдал за ними. Он улыбался и выглядел вполне здоровым. Катер медленно отходил от причала.
– Брандон, – вдруг сказала Жозе, – прыгайте. Немедленно прыгайте на берег!
Он посмотрел на нее, взглянул на пристань, которая была уже в метре от борта, и, перешагнув через перила, прыгнул, поскользнулся, потом поднялся на ноги. Ева вскрикнула.
– Ну, что там еще? – спросил моряк.
– Ничего. Отплываем, – ответила Жозе, стоя к нему спиной.
Она смотрела Алану в глаза. Он уже не улыбался. Брандон нервно отряхивался от пыли. Жозе отошла от борта и уселась на носу катера. Море было бесподобным, тягостная компания осталась на берегу. Давно ей не было так хорошо.
Корзина с провизией осталась, конечно же, на набережной, и Жозе разделила трапезу моряка. Рыбалка выдалась удачной. Попались две барракуды, с каждой пришлось побороться с полчаса, Жозе устала, хотела есть, была счастлива. Моряк, по всей видимости, питался лишь анчоусами да помидорами, и, посмеявшись, они решили, что не прочь были бы проглотить по приличному куску мяса. Он был до черноты опален солнцем, очень высок, немного неуклюж, взгляд его имел удивительное сходство с выражением глаз добродушного спаниеля.
На небо набежали тучи, начинало штормить, до пристани было неблизко, и они решили возвращаться. Моряк забросил удочку, Жозе уселась на раскладной стул. Пот лил с них градом, оба молча смотрели на море. Через некоторое время клюнула какая-то рыба, Жозе запоздало подсекла, вытащила пустой крючок и попросила моряка насадить новую приманку.
– Меня зовут Рикардо, – сказал он.
– Меня – Жозе.
– Француженка?
– Да.
– А мужчина на берегу?
Он сказал «мужчина», а не «ваш муж». Остров Ки Ларго пользовался, должно быть, репутацией веселого местечка. Она засмеялась.
– Он американец.
– Почему он остался?
– Перегрелся.
До этого они ни словом не обмолвились о странном отплытии. Он опустил голову, у него были очень густые, подстриженные ежиком волосы. Он быстро насадил приманку на огромный крючок, закурил сигарету и сразу передал ее Жозе. Ей нравилась здешняя спокойная непринужденность в общении между людьми.
– Вы предпочитаете ловить рыбу в одиночестве?
– Я люблю время от времени уединяться.
– А вот я – всегда один. Мне так лучше.
Он стоял за ее спиной. У нее промелькнула мысль, что он, видимо, закрепил штурвал и при таком ветре это не очень-то осмотрительно.
– Вам, наверное, жарко, – сказал он и прикоснулся к ее плечу.
Жозе обернулась. Его спокойный задумчивый взгляд доброй собаки был красноречив, однако в нем не было угрозы. Она взглянула на его руку, лежавшую на ее плече: большую, грубую, квадратную. Сердце ее застучало. Жозе смущал этот внимательный, спокойный, абсолютно невозмутимый взгляд. «Если я скажу, чтобы он убрал руку, он уберет ее, и этим все закончится». В горле у нее пересохло.
– Я хочу пить, – тихо произнесла она.
Он взял ее руку. Каюту от палубы отделяли две ступени. Простыня была чистой, Рикардо – грубым в своем нетерпении. Потом они обнаружили на крючке несчастную рыбу, и Рикардо хохотал, как ребенок.
– Бедняжка… про нее совсем забыли…
У него был заразительный смех, и она тоже рассмеялась. Он держал ее за плечи, ей было весело и не приходило в голову, что она впервые изменила Алану.
– Во Франции рыба такая же глупая? – спросил Рикардо.
– Нет. Она помельче и похитрей.
– Мне бы хотелось побывать во Франции. Париж посмотреть.
– И взобраться на Эйфелеву башню, да?
– Познакомиться с француженками. Я пошел заводить мотор.
Они не спеша возвращались. Море утихло, небо приобрело тот ядовито-розовый оттенок, который оставляют после себя несостоявшиеся грозы. Рикардо держал штурвал и время от времени оборачивался, чтобы улыбнуться ей.
«Такого со мной еще не случалось», – думала Жозе и улыбалась ему в ответ. Перед самым причалом он спросил, соберется ли она еще раз ловить рыбу, она ответила, что скоро уедет. Он некоторое время неподвижно стоял на палубе, и, уходя, она лишь раз на него оглянулась.
На пристани ей сказали, что ее муж и чета Киннелей ждут ее в баре Сама. Гранатовый «Шевроле» стоял рядом. Жозе приняла душ, переоделась и приехала в бар. Она взглянула на себя в зеркало, и ей показалось, что она помолодела лет на десять, а лицо ее вновь, как это иногда бывало в Париже, приобрело лукаво-смущенное выражение. «Женщина, которую довели, становится доступной», – сказала она зеркалу. Это была одна из любимых поговорок ее самого близкого друга, Бернара Палига.
Они встретили ее вежливым молчанием. Мужчины, слегка суетясь, поспешили встать, Ева вяло ей улыбнулась. Пока ее не было, они играли в карты и, похоже, умирали от скуки. Она рассказала о двух пойманных барракудах, ее поздравили с удачным уловом, потом вновь наступила тишина. Жозе не пыталась ее нарушить. Она сидела, опустив глаза, смотрела исподлобья на их руки и машинально считала пальцы. Когда она поняла, что делает, это ее рассмешило.
– Что с тобой?
– Ничего, я считала ваши пальцы.
– Слава богу, настроение у тебя хорошее. А вот Брандон все это время был чернее тучи.
– Брандон? – удивилась Жозе. Она совсем забыла про игру Алана. – Брандон? А что случилось?
– Ты же заставила его прыгать с отплывающего катера. Ты что, не помнишь?
Все трое, как ни странно, выглядели обиженными.
– Конечно, помню. Просто я не хотела, чтобы Ева оставалась так долго наедине с тобой. Мало ли что могло случиться.
– Ты путаешь роли, – сказал Алан.
– У нас же не треугольник, а четырехугольник– значит, можно провести две диагонали. Не так ли, Ева?
Ева в замешательстве смотрела на нее.
– Но даже если, испытывая муки ревности, ты не обратил бы внимания на Еву и думал только о том, как мы с Брандоном милуемся, ловя рыбешку, она изнывала бы от скуки. Поэтому я и отправила Брандона на берег. Вот так. Что будем есть?
Брандон нервно раздавил в пепельнице сигарету. Ему было горько, что она столь насмешливо, пусть даже шутя, говорила о чудесном дне, который они могли бы провести вместе. На какое-то мгновение ей стало жалко его, но она уже была не в силах остановиться.
– Милые у тебя шуточки, – сказал Алан. – Как-то они понравятся Еве?
– Самую милую шутку я оставлю на десерт, – сказала Жозе.
Она уже не пыталась сдерживать себя. Ее вновь переполняли буйная радость, жажда острых ощущений и опрометчивых, безрассудных поступков – все то, что отличало ее так долго. Она чувствовала, как в ней вновь зарождается почти забытое внутреннее ликование, свобода, беспредельная беспечность. Она встала и ненадолго вышла в кухню.
Они обедали в напряженной тишине, которую прерывали лишь шутки Жозе, ее впечатления о разных странах, рассуждения о тонкостях кулинарии. В конце концов она заразила Киннелей своим смехом. Только Алан молчал и продолжал сверлить ее глазами. Он, не переставая, пил.
– А вот и десерт, – вдруг сказала Жозе и побледнела.
Подошел официант и поставил на стол круглый торт с зажженной свечой в центре.
– Эта свеча означает, что я впервые тебе изменила, – сказала Жозе.
Они осовело смотрели то на Жозе, то на свечу, как бы пытаясь разгадать ребус.
– С моряком, что был на катере, – не вытерпела она. – Его зовут Рикардо.
Алан поднялся на ноги, застыл в нерешительности. Жозе взглянула на него и опустила глаза. Он медленно вышел из бара.
– Жозе, – сказала Ева, – это глупая шутка…
– Это вовсе не шутка. И Алан это хорошо понял.
Она достала сигарету. Руки у нее дрожали. Брандону понадобилось не меньше минуты, чтобы найти свою зажигалку и предложить ей огня.
– О чем это мы говорили? – спросила Жозе.
Она чувствовала себя опустошенной.
Жозе хлопнула дверцей машины. Она не спешила идти к дому. Киннели молча смотрели на нее. Свет в окнах не горел. Однако «Шевроле» был на месте.
– Он, наверное, спит, – неуверенно сказала Ева.
Жозе пожала плечами. Нет, он не спал. Он ждал ее. Что-то сейчас будет. Она терпеть не могла семейных скандалов, любых проявлений грубости, в данном случае – грубой брани. Но ведь она сама этого хотела. «Дура я, дура, – в который раз подумала она, – клейма ставить негде. Что мне стоило промолчать?» В отчаянии она обернулась к Брандону.
– Я этого не вынесу, – сказала она. – Брандон, отвезите меня в аэропорт, одолжите денег на дорогу, и я улечу домой.
– Вам не следует так поступать, – сказала Ева. – Это было бы… трусостью.
– Трусость, вы говорите трусость… А что такое трусость? Я хочу избежать бесполезной сцены, вот и все. А трусость – это что-то из лексикона бойскаутов…
Жозе говорила вполголоса. Она отчаянно искала выход из положения. Ее ждут упреки человека, который имеет на них право. Эта мысль всегда была ей невыносима.
– Он наверняка ждет вас, – сказал Брандон. – Ему, должно быть, очень плохо.
Они шептались втроем, будто напуганные заговорщики, еще некоторое время.
– Ладно, – наконец сказала Жозе, – чего тянуть, я пошла.
– Хотите, мы немного здесь подождем?
Выражение лица Брандона было трагическим и благородным. «Он простил меня, но его сердце давно любящего человека кровоточит», – подумала Жозе, и на губах ее промелькнула улыбка.
– Не убьет же он меня, – сказала она и, видя, как напуганы Киннели, уверенно добавила: – Куда ему!
И прежде чем удалиться, она помахала им на прощание рукой, показав всем видом, что смирилась со своей судьбой. В Париже все было бы иначе. Она провела бы всю ночь с друзьями, повеселилась бы на славу, вернулась домой на рассвете, и ей, усталой, любой скандал был бы нипочем. А здесь она битый час проговорила с людьми, которые явно ее осуждали, и это привело Жозе в крайне подавленное состояние. «А ведь этот сумасшедший и вправду может меня убить», – мелькнула у нее мысль. Однако в это она не верила. Ведь, по сути, он должен быть доволен – у него появился великолепный предлог, чтобы помучить себя. Он теперь будет бесконечно интересоваться подробностями, будет…
«Боже, – вздохнула она, – что я здесь делаю?»
Ее потянуло к маме, домой, в родной город, к друзьям. Она вознамерилась перехитрить судьбу, уехать, выйти замуж, прижиться на чужбине, она думала, что сможет начать жизнь сначала. И этой теплой флоридской ночью, возле двери бамбукового дома ей захотелось стать десятилетней девочкой, покапризничать, попросить кого-нибудь ее утешить.
Она толкнула дверь, вошла, постояла в темноте. А может, он и вправду спит? Может, ей повезет и она незаметно прокрадется на цыпочках до самой постели? Надежда на такой исход переполнила ее, совсем как в те дни, когда она возвращалась из школы с плохими отметками и прислушивалась, замерев у входной двери, к звукам, доносящимся из дома. Если родители принимали гостей, то она была спасена. Ощущения были абсолютно те же, и у нее пронеслась мысль, что оскорбленного мужа она боялась не больше, чем некогда родителей, которым, в сущности, плевать было на кол по географии, даже если он поставлен их единственной дочери. Быть может, у чувства вины, у страха за последствия есть некий предел, который достигается уже годам к двенадцати? Она протянула руку к выключателю и зажгла свет.
Алан сидел на диване и смотрел на нее.
– Это ты, – прозвучали его нелепые слова.
Она прикусила губу. Он мог бы начать иначе, но не стал. Он был бледен, рядом – ни одной пустой бутылки.
– Что ты делаешь в темноте? – спросила Жозе.
Она тихо опустилась на стул. Знакомым жестом он провел рукой по губам, и ей вдруг захотелось обнять его за шею, утешить, поклясться, что она солгала. Однако она не двинулась с места.
– Я звонил своему адвокату, – спокойным голосом сказал Алан. – Я сказал ему, что хочу развестись. Он посоветовал мне отправиться для этого в Рено или другое подобное место. Там это не займет много времени. Суду мы сможем представить дело так, будто мы оба виноваты либо я один, как хочешь.
– Хорошо, – сказала Жозе.
Она была подавлена и в то же время чувствовала облегчение. Но она не могла оторвать от него глаз.
– После того что случилось, я думаю, так будет лучше, – сказал Алан.
Он поднялся и поставил на проигрыватель пластинку.
Она машинально, как бы сама себе, кивнула. Он повернулся к ней так стремительно, что она вздрогнула.
– Ты разве так не думаешь?
– Я сказала «да», то есть я кивнула в знак согласия.
Комната наполнилась музыкой, и Жозе привычно задумалась, чья она. Григ? Шуман? Она всегда путала два их известных концерта.
– Я и матери тоже звонил. Вкратце рассказал о случившемся и сообщил о своем решении. Она его одобрила.
Жозе молчала. На лице у нее было написано: «Меня это не удивляет».
– Она даже сказала, что рада видеть меня наконец настоящим мужчиной, – добавил Алан еле слышно.
Он стоял к ней спиной, и она не видела его лица, но угадывала его. Жозе подалась было к нему, но потом передумала.
– Настоящим мужчиной!.. – задумчиво повторил Алан. – Представляешь? Эти слова сразу меня встряхнули. Скажи честно, – он вновь к ней обернулся, – ты считаешь, что покинуть единственную женщину, которую ты когда-либо любил, покинуть ее потому, что она провела полчаса в объятиях ловца акул, это значит повести себя как настоящий мужчина?
Он задал ей этот вопрос без всякого подвоха, как задал бы его старому другу. Голос его был лишен гнева или иронии. «В нем все же есть что-то такое, что мне по душе, – подумала Жозе, – какое-то безрассудство, которое мне нравится».
– Не знаю, – ответила она, – думаю, это не так.
– Ты ведь искренне это говоришь, да? Я и сам знаю, что искренне. Ты способна во всем быть беспристрастной. За это, кроме всего прочего, я тебя и люблю так… так глубоко.
Жозе поднялась. Они стояли рядом и всматривались друг другу в глаза. Он положил руки ей на плечи, она прижала щеку к его свитеру.
– Я тебя не отпущу. Но я не прощаю тебя, – сказал он. – Никогда не прощу.
– Знаю, – сказала она.
– Нарыв я не вскрыл, с чистой страницы жизнь не начинаю, не зачеркиваю прошлое. Нет, я не тот мужчина, каким меня хотела бы видеть мать. Ты понимаешь?
– Понимаю, – сказала она. Ей хотелось разрыдаться.
– Мы оба измучились. К тому же я потерял голос. Нужно было орать в телефонную трубку, чтобы в Нью-Йорке меня услышали. Представляешь, я кричал: «Мне изменила жена! Повторяю: жена мне изменила!» Смешно, не правда ли?
– Да, – сказала она, – смешно. Я хочу спать.
Он отпустил ее, снял с проигрывателя пластинку, бережно вложил ее в конверт, потом опять повернулся к ней.
– Тебе было с ним хорошо? Скажи, хо рошо?
Стоял конец сентября. Они должны были уже возвратиться в Нью-Йорк, но ни он, ни она об отъезде не упоминали. Алан ненавидел многолюдное общество. Что до Жозе, то она предпочитала затворническую жизнь с мужем той ревности, которую будило в Алане ее самое безобидное слово, самый невинный взгляд, если они не предназначались непосредственно ему.
В этом смысле он добился своего: мало-помалу и Америка, и Европа расплывались в тумане, и в ее жизни оставалось лишь озабоченное, все более темное от загара, все более изможденное лицо Алана. Киннели тоже не спешили с отъездом. Однако они встречались теперь реже. После случая с Рикардо Алан демонстрировал нарочитое презрение к Брандону. «Если бы этот идиот не прыгнул, как щенок, по твоему повелению…» – твердил он, но Жозе даже не пыталась доказать ему смехотворность подобных рассуждений. Вообще она устала говорить о Рикардо, отвечать на тысячи вопросов о мужских достоинствах моряка, кричать «нет», когда муж спрашивал, вспоминает ли она о нем. Она ни о чем больше не вспоминала. Ей осточертело солнце, она горько сожалела, что Алан не пропадает с восьми утра до шести вечера на работе. Она мечтала о северных странах и теплых шерстяных свитерах и коротала дни за чтением детективных романов в сумерках своей климатизированной спальни. В остальном она оставалась спокойной, улыбчивой, праздной. Ей казалось, что в один прекрасный день она умрет в этой Флориде, и ни она, ни кто другой не узнает почему. Алан не оставлял ее в покое, интересовался ее прошлым, Парижем, но все разговоры неизменно кончались Рикардо, сквернословием, оскорблениями и любовью на бамбуковой кровати. Все шло, как по расписанию. Она, замирая, следила за появлявшимся возле нее Аланом, как мышь следит за удавом, хотя она походила скорее на пресыщенную мышь, если такие бывают.
«А ведь тебе все это нравится», – сказал он однажды после особенно затянувшейся семейной сцены, и она ужаснулась. Так и вправду можно забыть о независимом существовании, свыкнуться в конце концов с ролью безвольного предмета болезненной страсти и даже полюбить эту роль. Мысли об этом мучили ее ночи напролет, и Жозе призналась себе, что она, словно завороженная, не способна что-либо предпринять. Но Алан был не прав, такую жизнь она не любила. Нет. Она хотела бы жить с мужчиной, не являясь для него наваждением. Она давно забыла, как первое время испытывала дурацкую гордость от того, что чувствовала себя предметом этого наваждения.
Однажды вечером, собравшись с духом, она стала умолять Алана отпустить ее недели на две одну, куда угодно. Он сказал «нет».
– Я не могу без тебя жить. Если хочешь меня бросить, бросай. Откажись от меня или терпи.
– Я брошу тебя.
– Не сомневаюсь. Но пока ты не решилась на это, я не хочу просто так подвергать себя двухнедельной пытке. Пока ты моя, и я пользуюсь этим.
Он не унывал, и ей не удавалось его возненавидеть. Она боялась бросить его. Ей было страшно. За свою жизнь она не сделала ничего настолько выдающегося, чтобы позволить себе роскошь стать причиной смерти или падения мужчины. Даже его отчаяния. Конечно, она портила ему жизнь, как выражался Брандон, но что особенно страшного она до сих пор совершила? «И все же я была с ним очень счастлива», – думала она. Но это мало значило в общем итоге. Более-менее благопристойная жизнь, надежные друзья, дни беззаботного веселья – ничто не могло перевесить идефикс тридцатилетнего муж чины.
– Чем, по-твоему, все это должно кончиться? – спросила она. – Ведь счастья-то нет.
– Иногда есть немного, – сказал он (и это была правда). – Во всяком случае, мы пройдем весь путь до конца. Я доведу тебя и себя до полного исступления, я тебя не покину, у нас не будет передышки. Два человеческих существа должны жить в таких страстных объятиях, чтобы и вздохнуть было невозможно. Это и зовется любовью.
– Два человеческих существа, развращенных деньгами. Вот если бы тебе пришлось работать…
– В этом нет необходимости, слава богу. А если бы мне пришлось работать, я стал бы рыбаком и брал тебя на свой катер, чтобы вместе ловить рыбу. Ведь ты любишь рыбаков…
И все начиналось сначала. Но это было совсем непохоже на прежние ее ссоры с кем бы то ни было. Отрешенность – вот что придавало Алану тот авторитет, который перекрывал все его пороки. Он был отрешен от самого себя вплоть до готовности уйти из жизни, что одним зимним вечером он уже пытался сделать. Он не лелеял, не ублажал себя, как это делают другие, он имел о себе самом весьма смутное представление. Он говорил ей подкупающе искренне: «Я хочу тебя, и если ты уйдешь, ничто меня не утешит, даже удовольствие от горьких слез». Он внушал ей страх, ибо ему была безразлична собственная физическая привлекательность, в то время как она любила нравиться, он был равнодушен к своему достатку, а она любила тратить деньги, он был равнодушен к своему бытию, а она любила жизнь. Лишь к ней он не был безразличен. К ней он относился с такой ненасытностью, такой патологической жадностью…
– Тебе бы лучше быть педерастом, – говорила она. – Причиной тому могла бы служить твоя мать. А физические данные и деньги – средством достижения цели. На Капри ты бы пользовался бешеным успехом…
– А тебя бы оставил в покое, да?.. Но я всю жизнь любил только женщин. И потом… У меня постоянно были женщины. Пока не появилась ты. До тебя я по-настоящему никого не любил. Твое тело было, по существу, первым в моей жизни.
Она не без растерянности смотрела на него. Она любила до Алана других мужчин, в особенности другие тела. В ночном Париже, на южных пляжах; и это оставило в ней сладостный след, который она не могла скрыть от него и который он ненавидел. Она считала более непристойным то, что он чуть ли не бахвалился своим леденящим душу благополучным прошлым. Впрочем, нет, он им не бахвалился. На самом деле у него отсутствовало само понятие о прожитой жизни, не было о ней определенного, устоявшегося представления. Будто тяжелобольной или предельно искренний человек, он измерял жизнь кризисами и острыми ощущениями. И она не могла постичь его тайну, не могла вообразить, как сказать ему: «Слушай, дорогой, будь мужчиной, тебе надо лечиться». А если он в самом деле столь наивно искренен, то как убедить его, что так нельзя, что без мелких уступок совести, без более или менее невинного плутовства в обществе не обойтись? Это было тем более трудно, что, убежденная в необходимости этого плутовства, она не была уверена в его обоснованности. Люди, которые говорили о совершенстве, внушали ей куда больше отвращения, чем те, кто не задумывался о том, насколько безупречны их поступки. Впрочем, Алан хранил об этом молчание.
Лучшие минуты они всегда переживали посреди ночи, когда после взаимного любовного остервенения, которое шло по четко установленному сценарию, наступала истома. Она смягчала Алана, возвращала ему младенческую непосредственность, с которой он, по всей видимости, так и не расстался. Жозе пыталась исподволь втолковать ему нечто важное, внушить ему, уже засыпающему, свои мысли, чтобы он воспринял ее слова уже в той, зазеркальной жизни, в которую он вынужден был отправляться хоть на несколько часов. Она говорила ему в эти минуты о нем самом: о его силе, отзывчивости, очаровании, неординарности, она пыталась заставить его взглянуть на самого себя, заинтересоваться своим «я». Он робко и восторженно спрашивал: «Ты находишь?» – и засыпал, прижавшись к ней. Однажды, мечтала она, он проснется совсем другим, влюбленным в себя, независимым, и она по малейшему признаку заметит это. Он зевнет и будет искать сигареты, даже не взглянув на нее. Иногда, чтобы понаблюдать за ним, она притворялась спящей. Но едва проснувшись, он порывисто протягивал руку, чтобы удостовериться, что его Жозе рядом, успокоившись, открывал глаза и приподнимался на локте, чтобы посмотреть на спящую жену.
Однажды она встала раньше обычного, чтобы полюбоваться зарей, и, не обнаружив ее в постели, он закричал так истошно, что она в страхе бросилась к нему. Они молча взглянули друг на друга, и она вновь легла.
– Ты не мужчина, – сказала она.
– А что значит быть мужчиной? Если имеется в виду смелость, то ведь я не из пугливых. Мужской энергии у меня хоть отбавляй. К тому же, как и все мужчины, я – эгоист.
– Настоящий мужчина не должен зависеть от кого бы то ни было, ни от матери, ни от жены.
– Мне не нужна мать. Я влюблен в тебя. Почитай Пруста. И если тебе необходима опора, ты всегда найдешь ее во мне как в настоящем мужчине.
– Сейчас мне не нужна опора, мне нужен глоток свежего воздуха.
– Такого, например, как в открытом море? Тебе нужен Рикардо?
Она направлялась к выходу и приостанавливалась в дверях, обожженная палящим солнцем. Иногда силы покидали ее, и она плакала, как школьница, слизывая со щеки слезинки. Потом она возвращалась. Алан ставил одну из любимых ими пластинок, начинал говорить о музыке, которую хорошо знал, и ей проходилось отвечать ему. Время шло.
Однажды, в самом конце сентября, они получили телеграмму. Матери Алана предстояла операция. Они собрали вещи и не без сожаления покинули дом, в котором были так счастливы.