Часть вторая
Берлин
Через два года с небольшим, в ноябре, в половине седьмого утра, я проснулся и обнаружил Дженни в постели рядом с собой. Она уезжала на десять дней в Страсбург и Брюссель и вернулась поздно ночью. Еще не проснувшись, мы повернулись друг к другу и обнялись. Такого рода маленькие воссоединения – одна из самых изысканных семейных радостей. Она казалась одновременно чужой и знакомой – как же быстро привыкаешь спать один! Глаза у нее были закрыты, и она с улыбкой приткнулась мне головой чуть пониже ключицы, в привычное место, которое с годами словно бы специально приняло надлежащую форму. У нас оставался примерно час, может быть, чуть меньше, пока не проснутся дети и не обнаружат ее присутствия – к вящей радости, поскольку на их вопросы относительно сроков ее возвращения я старался отвечать уклончиво, на случай, если она не успеет на последний самолет. Я потянулся и сжал ее ягодицы. Ее рука не спеша двинулась в путь поперек моего живота. С уютным чувством я ощутил знакомый бугорок у основания мизинца, там, где ей, вскоре после рождения, ампутировали шестой палец. «Столько пальчиков, – говаривала ее мать, – сколько у жучка ножек». Через несколько минут, провалившись, может статься, по дороге в кратковременный сон, мы перетекли в теплый дружеский секс – привилегию и компромисс супружеской жизни.
Мы только-только начали просыпаться навстречу приливу наслаждения и двигаться сильнее и резче, чтобы помочь друг другу, как на ночном столике затрезвонил телефон. И что бы нам не сообразить и не выдернуть заранее шнур! Мы обменялись взглядами. И молча согласились, что час еще достаточно ранний для случайных звонков: а вдруг что случилось?
Вероятнее всего, звонила Салли. Она уже дважды перебиралась к нам жить, но нагрузка на наш семейный быт оказывалась слишком сильной, и долго мы были не в состоянии ее переносить. Несколько лет тому назад, в двадцать один год, она вышла замуж за человека, который бил ее, а потом сделал ей ребенка и исчез. Два года спустя Салли лишили материнских прав за жестокое обращение с сыном, который теперь жил у приемных родителей. За несколько лет ей удалось справиться с алкогольной зависимостью – только для того, чтобы еще раз выйти замуж, примерно с тем же успехом. Теперь она жила в общежитии, в Манчестере. Ее мать, Джин, умерла, и за советом и родственной поддержкой, кроме как к нам, обратиться ей было не к кому. Она никогда не просила денег. А я так и не смог отделаться от ощущения, что все ее несчастья на моей совести.
Дженни лежала на спине, так что за трубкой тянуться пришлось мне. Но это была не Салли, это был Бернард, и первую фразу он уже успел договорить до середины. Впрочем, он даже и не говорил, он вопил в трубку. Где-то у него за спиной я услышал еще чей-то возбужденный голос, который заглушила полицейская сирена. Я попытался вклиниться, назвав его по имени. Первая более или менее внятная фраза, которую я сумел разобрать, звучала так:
– Джереми, ты меня слышишь? Ты на проводе?
Я почувствовал, как опадаю внутри его дочери. И постарался сделать так, чтобы голос мой звучал как можно более естественно.
– Бернард, я ни слова не понял. Давай сначала, только медленнее.
Дженни делала знаки, предлагая взять у меня трубку. Но Бернард уже начал сначала. Я покачал головой и уставился прямо перед собой в подушку.
– Мальчик мой, включи радио. Или телевизор, так даже лучше. Они сквозь нее буквально валом валят. Ты не поверишь…
– Бернард, кто валом валит – и сквозь что?
– Я же только что тебе все сказал. Сносят Стену! В это трудно поверить, но я сейчас вижу это собственными глазами, жители Восточного Берлина проходят сквозь…
Моя первая, эгоистическая мысль была: слава богу, от меня прямо сейчас ничего не требуется. Не придется выскакивать из постели, из дома и мчаться на помощь. Я пообещал Бернарду, что перезвоню ему, положил трубку и сообщил Дженни новости.
– Поразительно.
– Невероятно.
Мы изо всех сил старались удержать всю значимость свершившегося на расстоянии вытянутой руки, ибо в полной мере еще не принадлежали к миру, к исполненному внутренних противоречий сообществу одетых людей. На карту оказался поставлен наш первопринцип: личная жизнь прежде всего. Исходя из этого, мы и приняли решение. Однако чары уже были разрушены. Сквозь утренний полумрак нашей спальни валом валили восторженные толпы. Мы оба были где-то не здесь.
В конце концов Дженни сказала:
– Пойдем вниз и посмотрим, что там такое.
Мы стояли в гостиной, в халатах, с чашками чая в руках, и смотрели в телевизор. Жители Восточного Берлина в нейлоновых и выцветших джинсовых куртках, толкая перед собой детские коляски или держа детей за руки, шли через контрольно-пропускной пункт «Чарли», и никто не проверял у них документов. Камера подскакивала и старалась попасть в очередные широко раскрытые объятия. Какая-то рыдающая женщина, которую свет телевизионного прожектора превратил в подобие призрака, раскинула руки в стороны, начала было что-то говорить, но так и не смогла произнести ничего внятного. Толпы западников радостно вопили и дружески похлопывали по крыше каждого отважного и нелепого «Трабанта», который рвался к свободе. Две сестры обнялись так тесно, что разлепить их не удалось даже для того, чтобы взять интервью. У нас с Дженни тоже выступили на глазах слезы, и когда прибежали дети, соскучившиеся по маме, маленькая драма воссоединения, объятия и возня на ковре в гостиной преисполнились остротой ощущений, заимствованной у радостных событий в Берлине, так что в конце концов Дженни расплакалась уже по-настоящему.
Через час еще раз позвонил Бернард. Называть меня «мальчик мой» он начал около четырех лет тому назад, подозреваю, что с тех примерно пор, как вступил в Гаррик-клуб. «Такова дистанция, – заметила как-то раз Дженни, – пройденная с тех пор, когда близкие люди именовались „товарищ“».
– Мальчик мой, я хочу как можно скорее попасть в Берлин.
– Прекрасная идея, – тут же подхватил я. – Езжай, конечно.
– Билеты сейчас на вес золота. Ехать хотят все. Мне удалось ухватить два места на сегодняшний рейс, после обеда. И я должен подтвердить заказ в течение часа.
– Бернард, я же собирался во Францию.
– Будет приятное разнообразие. Это же исторический момент.
– Я подумаю и позже тебе позвоню.
Выражение лица у Дженни было язвительнее некуда.
– Он просто обязан съездить и посмотреть, как будет исправлена его Великая Ошибка. И ему нужен мальчик, чтобы таскать чемоданы.
При такой постановке вопроса я внутренне согласился с необходимостью сказать «нет». Но во время завтрака, возбужденный потрескивающими в динамиках восторгами маленького переносного черно-белого телевизора, который мы водрузили на край раковины, я начал чувствовать этакое нетерпеливое возбуждение, потребность в приключении после стольких дней сплошных домашних обязанностей. Вот опять телевизор зашелся триумфальным шепотом, и я почувствовал себя мальчишкой, которого в день финального матча на Кубок Англии не пустили на стадион. История меняла ход без моего участия.
После того как дети отправились кто в садик, кто в школу, я снова заговорил с Дженни на ту же тему. Ей нравилось возвращаться домой. Она ходила из комнаты в комнату, перенося с собой радиотелефонную трубку, и приводила в порядок увядшие при моем попечении комнатные растения.
– Езжай, – было ее резюме. – Не слушай меня, я просто тебя ревную. Но прежде чем уехать, закончи то, что начал.
О лучшем компромиссе можно было и не мечтать. Я позвонил в авиакомпанию, чтобы договориться о перелете в Монпелье через Берлин и Париж, и подтвердил сделанный Бернардом заказ на билеты. Я позвонил в Берлин и спросил у Гюнтера, моего тамошнего друга, можем ли мы пожить в его квартире. Я позвонил Бернарду, чтобы сказать, что заеду за ним на такси в два часа дня. Я отменил назначенные встречи, отдал распоряжения и собрал сумку. По телевизору показывали двери банков и растянувшиеся на полмили очереди восточников; каждый хотел получить свою сотню дойчмарок. Мы с Дженни вернулись на часок в спальню, потом она подхватилась и убежала на какую-то встречу. Я пошел на кухню, разогрел какие-то вчерашние остатки и сел за ранний ланч. По переносному телевизору показывали, как ломают в разных местах Стену. Люди стекались в Берлин со всех концов света. Намечалось грандиозное празднество. Журналисты и группы телевизионщиков не могли найти свободного места в гостиницах. На верхнем этаже, стоя под душем, воодушевленный и промытый насквозь недавним сексом, вопя во всю дурь отрывки из Верди, которые смог припомнить по-итальянски, я поздравил себя с тем, какая у меня насыщенная и интересная жизнь.
Полтора часа спустя я оставил такси ждать на Аддисон-роуд и взлетел по лестнице к квартире Бернарда. Он уже стоял у двери, держа в руках пальто и шляпу, а под ногами – сумки. С недавних пор в нем начала сказываться суетливая старческая пунктуальность, необходимая мера предосторожности для того, чтобы хоть как-то приноровиться к памяти, которая того и гляди норовит подставить тебе ножку Я подхватил сумки (Дженни была права) и уже совсем было собрался захлопнуть дверь, но тут он нахмурился и поднял палец:
– Гляну в последний раз, все ли в порядке.
Я поставил сумки и пошел за ним следом – как раз вовремя, чтобы заметить, как он сгреб с кухонного стола ключи от дома и паспорт. И протянул их мне с выражением на лице, которое следовало интерпретировать как «я же тебе говорил» – как будто это я их забыл, а он, молодец, вовремя вспомнил.
Мне уже приходилось ездить с Бернардом в лондонских такси. Ноги у него едва не упирались в перегородку Мы только-только успели тронуться с места, водитель еще не успел переключиться с первой скорости, а Бернард уже выстроил у себя под подбородком колоколенку из пальцев и начал:
– Все дело в том…
Голосу его, в отличие от голоса Джун, не была свойственна резковатая аристократическая манера дикторов военного времени, он говорил тоном выше, излишне четко выговаривая каждый звук, – подобный голос мог, наверное, быть у Литтона Стрэчи или у Малькольма Маггериджа, так раньше говорили отдельные хорошо образованные валлийцы. Если вы не были предварительно знакомы с Бернардом и не успели проникнуться к нему теплыми чувствами, вам этот голос вполне мог бы показаться манерным.
– Все дело в том, что единство Германии – вопрос решенный. Русские, конечно, будут бряцать саблями, французы радостно размахивать руками, а британцы, как всегда, пробормочут что-нибудь невразумительное. Насчет американцев – кто знает, что им нужно, что им понравится? Но это и не важно. Немцы объединятся просто потому, что хотят этого, что это прописано в их конституции, и никто не сможет им помешать. И вероятнее всего, случится это еще скорее, чем кажется, потому что ни один канцлер, если он, конечно, в своем уме, не отдаст такой славы своему преемнику. И произойдет это на тех условиях, которые выдвинут западные немцы, поскольку именно они и будут за все это платить.
Собственные суждения он подавал как вполне устоявшиеся факты, буквально волнами излучая чувство уверенности в собственной позиции. От меня требовалось высказывать по ходу дела иные точки зрения, независимо от того, верил я в них или нет. Манера Бернарда вести личные разговоры сформировалась под влиянием долгих лет, проведенных в публичных дебатах. Хороший, острый спор – лучшая дорога к истине. И вот, пока мы катили в сторону Хитроу, я послушно начал приводить аргументы в пользу того, что восточные немцы, может быть, и не горят желанием расставаться с некоторыми особенностями своей социальной системы и по этой причине их ассимиляция может оказаться делом не таким уж и легким, что Советский Союз держит в ГДР не одну сотню тысяч солдат и при желании может оказать на исход ситуации весьма серьезное воздействие и что с практической и экономической точек зрения объединение двух систем может затянуться на долгие годы.
Он удовлетворенно кивал головой. Пальцы его по-прежнему подпирали подбородок, и он терпеливо ждал, когда я закончу, чтобы всерьез взяться за мои аргументы. Он методично выстроил их по порядку. Общенародное недовольство восточногерманским режимом набрало такую силу, что устойчивые привязанности к тем или иным аспектам системы всплывут на поверхность слишком поздно и примут форму ностальгии; Советский Союз утратил интерес к контролю над западными сателлитами. Сверхдержавой он на сегодняшний день остался только с точки зрения военной силы и отчаянно нуждается в доброй воле Запада и в немецких деньгах; что же касается практических трудностей объединения Германии, с ними можно будет справиться позже, после того, как политическое воссоединение обеспечит нынешнему канцлеру место в учебниках истории и даст неплохие шансы победить на следующих выборах – с учетом миллионов новых благодарных ему избирателей.
Бернард все говорил и говорил, судя по всему, не замечая, что такси уже остановилось возле терминала. Я наклонился вперед и выяснил, сколько мы должны водителю, покуда он пространнейшим образом отвечал на третью из сформулированных мною мыслей. Водитель развернулся и отодвинул стеклянную перегородку, чтобы послушать. Ему было за пятьдесят, лысый как колено, с пухлым на младенческий манер лицом и большими выпуклыми глазами невероятной, сияющей голубизны.
Когда Бернард закончил, водитель тоже решил высказаться:
– Ага, а потом че будет, а, земляк? Фрицы опять начнут набирать силу. Вот тут-то и начнется самая настоящая фигня…
Как только раздался голос шофера, Бернард вздрогнул и принялся нашаривать ручку одной из своих сумок. Последствия германского воссоединения, вероятнее всего, стояли в его программе следующим номером, но, вместо того чтобы снизойти, хотя бы на минуту, до дискуссии с водителем, Бернард явно растерялся и принялся скрестись в дверь.
– И где тада будет вся ваша стабильность? – вопрошал шофер. – Где будет ваш баланс сил? И будет у нас на востоке Россия, которая покатится к черту в пекло, и все эти мелкие страны, Польши там всякие, по горло в дерьме, в долгах и так далее…
– Да-да, вы правы, над этим действительно стоит задуматься, – сказал Бернард, выбравшись на спасительный тротуар. – Джереми, как бы нам на самолет не опоздать.
Водитель опустил стекло в окне.
– А на западе вот вам Британия, у которой в европейской политике своей игры нет. И которая никак не сподобится вынуть язык из американской жопы. Простите, что я по-французски. Кстати, о французах. У нас, мать вашу, еще и французы под боком!
– До свидания, благодарю вас, – прокуковал Бернард, подхватил сумки разом и рванул с ними куда глаза глядят, лишь бы подальше.
Я нагнал его возле автоматических дверей терминала. Он поставил передо мной сумку, потер правой рукой левую и сказал:
– Я просто не выношу, когда водилы начинают читать мне лекции.
Ничего удивительного в этом не было, но у меня возникла еще одна мысль – что Бернард как-то чересчур разборчив в выборе партнеров по дискуссии.
– Тебе не кажется, что ты утратил связь с массами?
– А у меня ее никогда и не было, мальчик мой. Идеи – вот моя специальность.
Через полчаса после взлета мы взяли с тележки с напитками по бокалу шампанского и подняли тост за свободу. После чего Бернард вернулся к вопросу о связи с массами.
– Джун это всегда умела. Она могла поладить практически с любым человеком. Она бы и с этим таксистом сцепилась. Удивительное качество в человеке, который выбрал жизнь отшельника. По большому счету, она была куда лучшим коммунистом, чем я.
В те дни упоминание о Джун вызывало во мне легкое чувство вины. Со времени ее смерти в июне 1987 года я так ничего и не сделал с книгой, которую хотел написать, опираясь на ее воспоминания, разве что привел в порядок записи и сложил их в папку. Работа (я руководил маленькой издательской компанией, которая специализировалась на школьных учебниках), семейная жизнь, переезд в прошлом году – обычный набор все и вся объясняющих причин как-то меня не успокаивал. Может быть, поездка во Францию, bergerie и все, что с ней связано, заставят меня вновь взяться за дело. Кроме того, и Бернарда мне еще хотелось кое о чем расспросить.
– Не думаю, что Джун восприняла бы это как комплимент.
Бернард поднял свой плексигласовый бокал, чтобы солнце, заливавшее салон самолета, заиграло на пузырьках шампанского.
– В нынешние времена мало кто воспринял бы это как комплимент. Впрочем, пару лет за правое дело она билась как тигрица.
– До Горж де Вис.
Если я начинал вытягивать из него информацию, он чувствовал это сразу. Не глядя в мою сторону, он откинулся на спинку кресла и улыбнулся.
– Что, опять пришла пора поговорить о былых временах и о жизни?
– Надо же когда-то довести дело до конца.
– Она когда-нибудь рассказывала тебе, какая у нас с ней вышла ссора? В Провансе, на обратном пути из Италии, примерно за неделю до того, как мы добрались до Горж?
– Нет, кажется, ни о чем таком она не упоминала.
– Дело было на железнодорожной платформе возле маленького городка, названия которого я уже не помню. Мы ждали пригородного поезда, который должен был довезти нас до Арля. Крыши над перроном не было, фактически это была скорее даже не станция, а просто остановочный пункт, да еще и полуразрушенный. Комната ожидания выгорела дотла. Стояла жара, тени не было, и присесть тоже было негде. Мы устали, а поезд опаздывал. И, кроме нас, на станции никого не было. Прекрасная декорация для первой семейной сцены.
В какой-то момент я оставил Джун стоять рядом с вещами и прошелся до конца платформы – ну, знаешь, как это бывает, когда время тянется медленно, – до самого края. Там все было как после бомбежки. Должно быть, опрокинули бочку смолы или краски. Каменный настил разворочен, между выломанных плит сухие клочки бурьяна. На задах, с противоположной стороны от железнодорожного полотна, были на удивление буйно раскинувшиеся заросли земляничного дерева. Я стоял и любовался ими, а потом заметил на одном из листьев какое-то движение. Я подошел ближе, и на тебе – стрекоза, огненный дартер, Sympetrum sanguineum, самец, ну, знаешь, такой ярко-красный. Не то чтобы они были особенно редкими, но экземпляр попался просто великолепный, огромный.
Вне себя от восторга я поймал его обеими руками, со всех ног побежал по перрону туда, где стояла Джун, заставил ее взять стрекозу в руки, а сам полез в чемодан за походным набором. Я открыл ящичек, вынул морилку и попросил Джун отдать мне насекомое. А она стоит и стоит, сжав руки вот эдак, и смотрит на меня со странным таким выражением, едва ли не с ужасом. И говорит: «Что ты собираешься делать?» А я ей: «Хочу забрать ее домой». Она стоит, где стояла. И говорит: «То есть ты хочешь сказать, что собираешься ее убить». – «Ну конечно, – отвечаю я. – Красавица-то какая». Тут она сделалась на удивление спокойной. «Она красивая, и поэтому ты собираешься ее убить». Ну а теперь давай вспомним, что Джун выросла чуть ли не в деревне, и никаких угрызений совести по поводу убийства мышей, крыс, тараканов, ос – короче говоря, всего, что мешало ей жить, – за ней прежде не водилось. Жара стояла смертная, и время для того, чтобы затевать дискуссию о правах насекомых, было не самое подходящее. Вот я ей и говорю: «Джун, иди сюда и дай мне стрекозу». Может быть, я это сказал слишком резко. Она отступила на шаг, и по лицу было видно, что она мою находку вот-вот выпустит. Я ей говорю: «Джун, ты же знаешь, как это для меня важно. Если ты отпустишь стрекозу, я тебе этого никогда не прощу». Она стоит и не знает, что делать. Я повторил еще раз то же самое, и тут она подходит ко мне чернее тучи, сует стрекозу мне в руки, стоит рядом и смотрит, как я кладу ее в морилку, а морилку – на место. Пока я упаковывал все обратно в чемодан, она молчала, а потом вдруг – может быть, с досады, что вовремя не отпустила стрекозу на волю, – она вдруг вспылила и набросилась на меня с упреками.
Тележка с напитками пустилась во второй рейс, Бернард поколебался, но второго бокала шампанского брать не стал.
– Как при любой ссоре, дело быстро перешло от частного к общему. Мое отношение к этому несчастному созданию весьма наглядно характеризовало мое отношение едва ли не ко всему на свете, включая ее самое. Я холодный, сухой, высокомерный. Я никогда не выказываю чувств никаких и ее хочу приучить к тому же. Она чувствует, что за ней наблюдают, анализируют ее, как будто она часть моей коллекции. Единственное, что меня интересует, – это абстрактные понятия. Я утверждаю, что люблю «творение», как она выразилась, но в действительности я хочу его контролировать, высосать из него всю жизнь, надеть ярлык и разложить по порядку. И в том, что касается политики, я точно такой же. Не людская несправедливость меня беспокоит, а людская неупорядоченность. И хочется мне не всеобщего братства, а эффективной организации общества. Предел моих мечтаний – это общество, организованное по принципу казармы, и научные теории нужны мне для того, чтобы подобное устройство оправдать. Мы стояли в этом жутком солнечном мареве, и она кричала мне: «Ты ведь даже рабочих не любишь! Ты с ними не разговариваешь никогда. Ты понятия не имеешь, какие они на самом деле. Ты их презираешь. Ты просто хочешь расставить их ровными рядами, как этих чертовых своих букашек!»
– И что ты ей на это ответил?
– Поначалу вообще почти ничего. Ты же знаешь, я терпеть не могу сцен. Я стоял и думал: «Вот оно как! Женился на замечательной девушке, а она, как выясняется, попросту меня ненавидит. Какая кошмарная ошибка!» А потом, просто потому, что хоть что-то нужно было сказать, я встал на защиту своего хобби. Большинство людей, объяснил я ей, испытывают инстинктивное отвращение к миру насекомых, а энтомологи – единственные, кто обращает на них внимание, изучает повадки насекомых, их жизненные циклы и вообще проявляет к ним интерес. И рассортировка насекомых по именам, классификация их по группам и подгруппам – важная составная часть всего этого. Если ты узнаешь имя той или иной части животного мира, ты начинаешь любить ее. Смерть нескольких насекомых ничто по сравнению с этой большой задачей. Популяции насекомых огромны, даже в случае с редкими видами. С генетической точки зрения все они клоны одной и той же особи, так что нет смысла говорить о каких-то там индивидуальных особенностях, а тем более о правах насекомых.
– Ну вот, опять ты за свое, – сказал она. – Ты же не со мной сейчас говоришь. Ты же мне лекцию читаешь.
И тут я начал заводиться. Что же касается политики, то да, совершенно верно, мне нравится мир идей, и я не вижу в этом ничего плохого. Другие люди имеют право соглашаться со мной или не соглашаться и даже спорить. Да, действительно, с рабочими я чувствую себя не в своей тарелке, но это вовсе не значит, что я их презираю. Это просто чушь какая-то. И я вполне пойму, если и они в моем обществе будут чувствовать себя не лучшим образом. А если говорить о моих чувствах к ней, то да, я человек не бог весть какой эмоциональный, но это не значит, что я ничего не чувствую. Просто меня так воспитали. И если она хочет знать, я ее люблю больше, чем когда-либо смогу выразить, вот, и если я недостаточно часто ей об этом говорю, что ж, мне очень жаль, и в будущем я, черт подери, обещаю делать это чаще, хоть каждый божий день, если потребуется.
А потом произошло нечто удивительное. Собственно, даже две удивительные вещи произошли одновременно. Пока я все это говорил, подошел поезд, с грохотом и скрежетом, в жутких облаках дыма и пара. И как только он остановился, Джун разрыдалась, обняла меня и сообщила мне новость, что она беременна, и когда она держала в руках эту крошечную зверушку, то вдруг почувствовала ответственность не только за ту жизнь, которая сейчас зреет у нее внутри, но и за всякую жизнь вообще, и что, позволив мне убить стрекозу, она совершила ужасную ошибку, и теперь она уверена, что природа ей этого не простит и с ребенком случится что-то страшное. Поезд ушел, а мы все стояли, обнявшись, на перроне. Меня так и распирало от желания пуститься в пляс по всей платформе от радости, но я как последний дурак пытался втолковать Джун учение Дарвина и успокоить ее, объяснив ей на пальцах, что самой логикой вещей никакая такая месть со стороны природы попросту не предусмотрена и что с ребенком нашим ничего не случится…
– С Дженни.
– Ну да, конечно, это была Дженни.
Бернард нажал на кнопку вызова у себя над головой и сказал стюарду, что он передумал и мы все-таки выпьем еще шампанского. И когда шампанское принесли, у меня сложилось впечатление, что бокалы мы подняли за грядущее рождение моей жены.
– После таких новостей следующего поезда мы ждать были уже не в состоянии и отправились в город – скорее в большую деревню, а названия, кстати, я так и не помню, – отыскали единственную тамошнюю гостиницу и сняли огромную комнату со скрипучими полами, на втором этаже, с балконом, выходящим на маленькую площадь. Место чудесное, мы потом частенько подумывали о том, чтобы наведаться туда еще раз. Джун помнила, как оно называется, а я теперь уже и не вспомню. Мы прожили там два дня, отмечали зачатие ребенка, проводили инвентаризацию наших с ней жизней, строили планы на будущее, как любая другая недавно поженившаяся пара. Примирение вышло просто роскошное – мы из этой комнаты считай что вообще почти не выходили.
Но был там один такой вечер, когда Джун уснула довольно рано, а я как-то все не находил себе места. Потом вышел прогуляться по площади, выпить пару рюмок в кафе. Знаешь, как это бывает, когда ты общаешься с кем-нибудь долго и плотно, а потом вдруг остаешься один. Возникает такое чувство, что ты просто спал все это время. А теперь пришел в себя. Я посидел возле кафе, снаружи, посмотрел, как местные играют в шары. Вечер выдался очень душный, и у меня в первый раз появилась возможность обдумать кое-что из того, что Джун наговорила мне на станции. Я попытался представить, каково это – верить, по-настоящему верить в то, что природа в состоянии отомстить зародышу за смерть насекомого. Она же на полном серьезе все это говорила, чуть не плакала. И, честное слово, ничего у меня не получилось. Это было магическое мышление, совершенно мне чуждое…
– Но, послушай, Бернард, неужели у тебя никогда не было такого чувства, будто ты искушаешь судьбу? Ты никогда не стучишь по дереву?
– Это же просто игра, оборот речи. Мы знаем, что это суеверие. Эта вера в то, что жизнь действительно способна награждать нас и наказывать, что под ее поверхностью существует более глубокая смысловая структура, отличная от той, которой мы сами в состоянии ее наделить, – все это магия, самому себе в утешение. И только…
– Биографы?
– Я хотел сказать – женщины. Наверное, главное, что я хочу сказать, так это то, что, сидя со стаканом в руке на этой маленькой, прокаленной за день площади, я начал понимать нечто важное относительно женщин и мужчин.
Я попытался представить, что сказала бы на это моя здравомыслящая и склонная к рационализму жена Дженни.
Бернард допил шампанское и скользнул взглядом по моей собственной бутылочке, в которой на донышке еще плескалась пара дюймов вина. Я протянул ему бутылку, и он продолжил:
– Давай смотреть правде в глаза: физические различия – это всего лишь, всего лишь…
– Вершина айсберга?
Он улыбнулся:
– Сходящий на нет кончик гигантского клина. Ну, в общем, я посидел там еще, выпил еще стаканчик-другой. А потом… Я понимаю, что нелепо придавать слишком большое значение тому, что люди могут наговорить тебе в запале, но тем не менее со счетов этого сбрасывать тоже не стоит… Потом я начал думать над тем, что она сказала про мои политические убеждения, может быть, потому, что в этом была доля истины, и не только про меня одного, и еще потому, что она и раньше говорила подобные вещи. Помнится, я подумал: она в партии надолго не задержится. У нее в голове свои собственные идеи, довольно странные, но имеющие вес. Обо всем этом я вспомнил сегодня днем, когда сбежал от того таксиста. Если бы на моем месте была Джун, Джун из 1945 года, а не та Джун, которая напрочь отгородилась от политики, она бы провела с этим человеком замечательные полчаса, обсуждая положение в Европе, порекомендовала бы ему несколько правильных книжек, вставила бы его имя в свой список рассылки, кто знает, может, даже убедила бы его вступить в партию. И ради этого рискнула бы даже пропустить свой рейс.
Мы подняли бутылочки и бокалы, чтобы освободить место для подносов с обедом.
– Короче говоря, вот такая история, еще одна тема для разговоров о былых временах и о жизни. Она была гораздо лучшим коммунистом, чем я. Но из этого срыва на станции сразу можно было сделать далеко идущие выводы. Можно было увидеть в этом и ее грядущее разочарование в партии, и первую ласточку из того бредового хоровода, которым вскоре закрутится вся ее дальнейшая жизнь. Так что ничего неожиданного в одно прекрасное утро в Горж де Вис не случилось, чего бы она сама тебе на этот счет ни наговорила.
Не слишком приятно было слышать, как мой собственный скепсис оборачивается против меня. И, намазывая маслом промороженную насквозь булочку, я вдруг поймал себя на том, что мне отчаянно хочется выкинуть что-нибудь этакое, отомстить за Джун.
– Но послушай, Бернард, а как тогда насчет мести за насекомое?
– То есть?
– Шестой палец Дженни!
– Мальчик мой, так что мы с тобой будем пить за обедом?
…Первым делом мы отправились на квартиру к Гюнтеру, в Кройцберг. Бернарда я оставил сидеть в такси, а сам отнес сумки через внутренний дворик, и дальше вверх на лестничную площадку пятого этажа хинтерхауза. Соседка из квартиры напротив, у которой Гюнтер оставил для меня ключи, немного говорила по-английски и знала, что мы приехали сюда ради Стены.
– Нехорошо, – повторяла она. – Слишком много людей здесь. В магазине ни молока, ни хлеба, ни фруктов. И в метро тоже. Слишком много!
Бернард велел таксисту отвезти нас к Бранденбургским воротам, но на поверку решение это оказалось ошибкой, и я постепенно начал понимать, что имела в виду Гюнтерова соседка. Людей действительно было слишком много, и машин тоже. И без того перегруженные дороги приняли на себя дополнительный груз отчаянно дымящих «Вартбургов» и «Трабантов», в первый раз выехавших полюбоваться новой жизнью. Все вокруг – и восточные, и западные немцы, и иностранцы – превратились в туристов. Мимо нашего застрявшего в пробке автомобиля гуртом шли компании западноберлинских подростков с пивными банками и бутылками шампанского, распевая футбольные песни. Я, сидя в полумраке автомобильного салона, вдруг пожалел, что я не во Франции, высоко над Сан-Прива, и не готовлю дом к зиме. Даже и в такое время года в теплые вечера там слышен звон цикад. Затем, вспомнив историю, рассказанную Бернардом в самолете, я вытеснил это чувство решимостью вытянуть из него, пока мы здесь, все, что только возможно, и вернуться к работе над книгой.
Мы расплатились с таксистом и вышли на тротуар. До памятника Победе было минут двадцать ходу, а оттуда, прямо перед нами, разворачивалась широкая улица 17 июня, ведущая прямо к воротам. Кто-то занавесил дорожный указатель куском картона с надписью «9 ноября». Сотни людей шли в том же направлении. В полумиле впереди стояли подсвеченные иллюминацией Бранденбургские ворота, слишком маленькие и приземистые на вид, если учесть их общемировую значимость. У их подножия широкой полосой сгустилась тень. И, только подойдя поближе, мы поняли, что это собирается толпа. Бернард вроде бы даже замедлил шаг. Он сцепил за спиной руки и чуть наклонился вперед, будто бы навстречу воображаемому ветру. Теперь нас обгоняли все.
– Когда ты был здесь в последний раз, Бернард?
– Знаешь, а ведь на самом деле я этой дорогой вообще никогда не ходил. Берлин? Была здесь такая конференция, посвященная Стене, в честь пятой годовщины ее постройки, в шестьдесят шестом. А до того, боже ты мой! В пятьдесят третьем. В составе неофициальной делегации британских коммунистов, которая приехала, чтобы выразить протест – нет, это слишком сильно сказано, – чтобы выразить восточногерманской компартии нашу почтительную озабоченность тем, как она подавила Восстание. Когда мы вернулись домой, нам от некоторых товарищей досталось за это по первое число.
Мимо нас прошли две девушки в кожаных куртках, джинсах в обтяжку и в усеянных серебряными гвоздиками ковбойских сапогах. Двигались они, взявшись под руки, и на взгляды, которыми провожали их мужчины, реагировали не то чтобы с презрением: они на них просто не реагировали. Волосы у обеих были выкрашены в черный цвет. Колыхавшиеся сзади одинаковые хвостики дополняли беглую ассоциацию с пятидесятыми годами. «Впрочем, – подумал я, – у Бернарда наверняка были другие пятидесятые». Он тоже проводил их взглядом, слегка нахмурившись. И нагнулся, чтобы что-то сказать мне на ухо доверительным шепотом. Особой необходимости в этом не было, потому что людей рядом с нами не оказалось, а со всех сторон неслись звуки шагов и голосов.
– С тех самых пор, как она умерла, я ловлю себя на том, что смотрю на молоденьких девушек. Разумеется, в моем возрасте это просто нелепо. Но я смотрю не на их тела, а на их лица. Отыскиваю ее черты. Это уже вошло в привычку. Я постоянно пытаюсь отследить какой-нибудь жест, выражение лица, что-нибудь этакое в глазах или волосах, что снова сделает ее для меня живой. И кстати, ищу я не ту Джун, которая была тебе знакома, в противном случае я бы пугал старушек. А ту девушку, на которой когда-то женился…
Джун на фотографии в рамке. Бернард положил руку мне на локоть.
– Есть и еще кое-что. В первые полгода я никак не мог отделаться от мысли, что она попытается со мной связаться. Ничего необычного в этом, видимо, нет. Скорбь заставляет человека быть суеверным.
– Как-то не очень укладывается в твою научную картину мира. – Фраза вышла неожиданно легкомысленной и резкой, и я уже успел о ней пожалеть, но Бернард кивнул:
– Ты совершенно прав, и я, конечно, постепенно пришел в себя, как только набрался сил. Но какое-то время мне казалось, что если мир неким немыслимым образом действительно таков, каким она его себе вообразила, тогда она просто не сможет не связаться со мной, чтобы сказать, что я был неправ, а она права: что на свете действительно существует Бог, и вечная жизнь, и место, куда душа отправляется после смерти. И прочая чушь. И что она каким-то манером постарается сделать это через девушку, похожую на нее. И в один прекрасный день какая-нибудь из этих девушек явится ко мне с посланием.
– А теперь?
– Теперь это вошло в привычку. Я смотрю на девушку и оцениваю ее с той точки зрения, сколько в ней от Джун. Те девушки, которые только что прошли мимо нас…
– Да?
– Та, что слева. Не обратил внимания? Губы у нее точь-в-точь как у Джун и овал лица тоже почти такой же.
– Я не разглядел ее лица.
Бернард чуть сильнее сжал мне руку.
– Я все-таки должен спросить тебя об этом, поскольку постоянно об этом думаю. Давно уже хотел спросить. Она говорила с тобой об интимных вещах – о нас с ней?
Нелепое воспоминание о «размерах», которыми «обзавелся» Бернард, заставило меня на миг смутиться.
– Ну конечно. Она постоянно думала о тебе.
– И о какого рода вещах шла речь?
Скрыв один набор шокирующих подробностей, я почувствовал себя обязанным предъявить другой, равноценный.
– Ну… э-э… она рассказала мне про первый раз, когда вы… про ваш первый раз.
– Н-да.
Бернард отдернул руку и сунул ее в карман. Какое-то время, пока он обдумывал услышанное, мы шли молча. Впереди, прямо посередине улицы 17 июня, сбились в куча-мала микроавтобусы новостных компаний, передвижные аппаратные, спутниковые антенны, подъемные краны с камерами и грузовики с генераторами. Под деревьями Тиргартена немецкие рабочие выгружали из машины темно-зеленые будки переносных туалетов.
Вдоль длинной нижней челюсти Бернарда ходили желваки. Голос у него сделался глухим. Нас явно ожидал приступ гнева.
– Значит, именно об этом ты и вознамерился писать?
– Послушай, я ведь даже еще и не приступал…
– А тебе не приходило в голову узнать мое мнение на сей счет?
– Я в любом случае покажу тебе все, что напишу. Ты же знаешь.
– Боже правый! О чем она думала, когда рассказывала тебе подобные вещи?
Мы поравнялись с первой из спутниковых тарелок. Из темноты навстречу нам катились подгоняемые легким ветерком пластиковые стаканчики из-под кофе. Бернард раздавил один ногой. В толпе, собравшейся возле Ворот, примерно в ста метрах от нас, раздались не слишком дружные аплодисменты. Хлопали добродушно, наполовину дурачась, как хлопает публика, собравшаяся на концерт, когда на сцену поднимают рояль.
– Послушай, Бернард, то, что она мне рассказала, носит ничуть не более интимный характер, чем твой рассказ о ссоре на станции. Если хочешь знать, главная тема была: насколько смелым шагом для юной девушки это считалось в те времена, что лишний раз доказывало, насколько сильно она была к тебе привязана. И кстати, ты в этой истории выглядишь просто на зависть. Складывается такое впечатление, что ты был… ну, скажем так, весьма одарен по этой части. Собственно, она употребила слово «гений». Она рассказала мне, как ты метнулся через всю комнату, распахнул окно во время грозы и принялся кричать по-тарзаньи, а в комнату вихрем летели листья…
Бернарду пришлось кричать, чтобы перекрыть гул дизельного генератора:
– Бог ты мой! Да ведь это было совсем в другой раз! Два года спустя. Это было в Италии, мы снимали комнату на втором этаже, а под нами жили хозяева, старик Массимо и его тощая жена. Они у себя в доме вообще не терпели никакого шума. А потому занимались мы этим не дома, а в полях, где угодно, где могли найти место. А потом однажды вечером разразилась жуткая гроза, она и загнала нас в дом, и вокруг так грохотало, что они нас все равно не слышали.
– М-да… – начал было я.
Но гнев Бернарда уже перекинулся на Джун:
– Зачем, интересно знать, она все это выдумала? Книжки стряпала, вот зачем! Наш первый раз – это была катастрофа, полная и беспросветная катастрофа. Она его переписала для официальной версии. Выкрасила и залакировала.
– Если ты хочешь все расставить по своим местам…
Бернард смерил меня подчеркнуто презрительным взглядом и двинулся дальше, выговаривая на ходу:
– Мое представление о мемуарах несовместимо с описаниями чужой сексуальной жизни, как будто это какое-то идиотское шоу. Неужели тебе кажется, что в конечном счете жизнь сводится именно к этому? К голому траханью? К сексуальным триумфам и неудачам? Чтобы публике было над чем посмеяться?
Мы проходили мимо телевизионного фургона. Я заглянул внутрь и увидел дюжину мониторов с одним и тем же изображением: репортер хмурится, держа в одной руке какие-то записи, с другой у него небрежно свисает болтающийся на проводе микрофон. Из толпы донесся громкий вздох, долгий, нарастающий гул недовольства, который постепенно начал набирать силу и превращаться в ропот.
Настроение у Бернарда внезапно поменялось. Он резко развернулся ко мне.
– Ну что, я так понимаю, что тебе очень хочется все знать! – крикнул он. – И вот что я тебе скажу. Моя жена могла интересоваться поэтической истиной, истиной духовной или даже своей личной истиной, но ей никакого дела не было до истины, до фактов, до той самой истины, которую два разных человека могут признать таковой независимо друг от друга. Она выстраивала системы, выдумывала мифы. А потом выстраивала факты в соответствии с ними. Бога ради, забудь ты про секс. Вот тебе тема: как люди, подобные Джун, подгоняют факты под собственные идеи, вместо того чтобы делать наоборот. Почему люди занимаются этим? Почему они до сих пор продолжают этим заниматься?
Ответ был очевиден, но я как-то все не решался произнести его вслух – и тут мы дошли до края толпы. Две-три тысячи человек собрались для того, чтобы увидеть, как Стену разрушат в самом важном, символически значимом месте. Возле трехметровых бетонных блоков, которые перегораживали подход к Воротам, стояла цепочка молодых и явно нервничающих восточногерманских солдат, лицом на запад. Табельные револьверы были при них, но кобура висела подальше от глаз, за спиной. Перед шеренгой прохаживался взад-вперед офицер, курил и посматривал на толпу. За спиной у солдат высился ярко освещенный облупленный фасад Бранденбургских ворот с еле-еле колышущимся на ветру флагом Германской Демократической Республики. Толпу сдерживали барьеры, а гул возмущения, судя по всему, был адресован западноберлинской полиции, которая уже начала перегораживать своими микроавтобусами подступы к бетонному ограждению. В тот самый момент, как мы подошли, кто-то бросил в одного из солдат полную пивную банку. Она пролетела высоко и быстро, оставляя за собой пенный след, тут же выхваченный из темноты бьющими поверх голов телевизионными прожекторами, и, когда она прошла над головой молодого солдата, из толпы тут же раздались возмущенные крики и призывы по-немецки не допустить насилия. Голоса звучали несколько необычно, и тут до меня дошло, что десятки людей сидят на деревьях.
Протиснуться в первые ряды нам особого труда не составило. Толпа там оказалась куда более цивилизованной и разношерстной, чем я себе представлял. Маленькие дети сидели на плечах у родителей, и оттуда им все было видно ничуть не хуже, чем Бернарду. Двое студентов продавали мороженое и воздушные шарики. Старик в черных очках и с белой тростью стоял, задрав подбородок, и слушал. Вокруг него зияло обширное пустое пространство. Когда мы подошли к барьеру, Бернард указал мне на западноберлинского полицейского офицера, который разговаривал с восточногерманским армейским офицером.
– Обсуждают, как им контролировать толпу. Полпути к объединению уже пройдено.
После недавней вспышки манера держаться у Бернарда сделалась несколько отстраненной. Он оглядывался вокруг с невозмутимым, едва ли не царственным видом, который плохо вязался с утренним возбужденным состоянием. Должно быть, и событие это, и все эти люди обладали для него своеобразным очарованием, но до определенного предела. Через полчаса стало ясно, что ничего такого, что удовлетворило бы толпу, здесь не произойдет. Не было видно ни кранов, которые смогли бы оторвать от земли пару участков Стены, ни тяжелой техники, которая сдвинула бы с места бетонные блоки. Но Бернард уходить не хотел. Так что мы остались стоять и мерзнуть дальше. Толпа – существо медлительное и недалекое, и ума у нее куда меньше, чем у любого из составляющих ее людей. Эта конкретная толпа приготовилась простоять здесь всю ночь, терпеливо, как сторожевой пес, в ожидании события, которое, как всем нам было совершенно ясно, не произойдет. Во мне начало подниматься чувство раздражения. Повсюду в городе шел праздник; здесь же, кроме тупого терпения толпы и сенаторского спокойствия Бернарда, смотреть было не на что. Прошел еще час, прежде чем мне удалось уговорить его пройтись пешком до блокпоста «Чарли».
Мы двинулись по тропинке вдоль Стены; цветистые граффити на ее поверхности в свете фонарей казались черно-белыми. Справа виднелись заброшенные здания и пустыри с мотками проволоки, горами мусора и разросшимся за лето бурьяном.
На языке у меня давно вертелся вопрос, и сдерживаться мне больше не хотелось.
– Ты ведь десять лет оставался в партии. Для этого тебе наверняка пришлось не раз и не два подгонять под идею факты.
Мне хотелось вывести его из этого самодовольного спокойствия. Но в ответ он всего лишь пожал плечами, поглубже закутался в пальто и сказал:
– Ну да, конечно.
Он остановился в узком проходе между Стеной и каким-то заброшенным зданием, пропуская вперед шумную компанию американских студентов.
– Как там звучит эта цитата из Исайи Берлина, которую не вспоминал только ленивый, особенно в последнее время, – насчет фатального свойства утопий. Он пишет: «Если мне точно известно, как привести человечество к миру, справедливости, счастью и безграничному созиданию, есть ли цена, которая покажется слишком высокой? Для того чтобы сделать этот омлет, я должен иметь право разбить столько яиц, сколько сочту нужным». Обладая тем знанием, которое у меня есть, я попросту не исполню собственного долга, если не смирюсь с мыслью о том, что здесь и сейчас может возникнуть необходимость принести в жертву тысячи людей, дабы обеспечить вечное счастье миллионов. В те времена мы формулировали эту мысль совсем иначе, но общее направление подхвачено верно. Если ты игнорировал или переформатировал пару неудобных фактов ради того, чтобы сохранить единство партии, какое это имело значение по сравнению с потоками лжи, которыми обливала нас капиталистическая пропагандистская машина, как мы ее тогда называли? Так что ты впрягаешься в работу на общее благо, а вода вокруг тебя поднимается все выше. Мы с Джун вступили в партию довольно поздно, и с самого начала воды уже было по колено. Новости, которых мы не хотели слышать, все равно просачивались. Показательные процессы и чистки тридцатых годов, насильственная коллективизация, массовые депортации, трудовые лагеря, цензура, ложь, гонения, геноцид… В конце концов противоречия становятся слишком вопиющими, и ты ломаешься. Но гораздо позже, чем следовало бы. Я положил билет на стол в пятьдесят шестом, чуть было не сделал этого в пятьдесят третьем, а должен был бы положить его в сорок восьмом. Но ты продолжаешь упорствовать. Ты думаешь: сами по себе идеи хороши, вот только у руля стоят не те люди, но ведь это не навсегда. К тому же проделана такая большая работа, не пропадать же ей даром. Ты говоришь себе: никто не обещал нам легкой жизни, практика пока еще не успела прийти в соответствие с теорией, на это требуется время. Ты убеждаешь себя в том, что идет «холодная война» и большая часть этих слухов – клевета. И разве можешь ты так жестоко ошибаться, разве может ошибаться такое количество умных, смелых, самоотверженных людей? Не будь у меня научной подготовки, я, наверное, цеплялся бы за все это еще дольше. Именно лабораторная работа демонстрирует со всей наглядностью, насколько это просто: подгонять результат под теорию. Это в нашей природе – желания наши сплошь пронизывают нашу систему восприятия. Хорошо поставленный эксперимент обычно спасает от этой напасти, вот только этот эксперимент уже давно вышел из-под контроля. Фантазия и реальность тянули меня в разные стороны. Венгрия была последней каплей. Я сломался.
Он помолчал немного, а потом заметил спокойно:
– В этом и состоит разница между Джун и мной. Она вышла из партии за много лет до меня, но так и не сломалась, так и не научилась отделять фантазию от реальности. Просто сменила одну утопию на другую. Политик она или проповедник – не важно, главное – фанатичная вера в идею…
Вот так оно и вышло, что в конце концов контроль над собой потерял именно я. Мы проходили мимо участка Стены и прилегающей пустоши, до сих пор известной как Потсдамерплац, проталкиваясь между группами людей, собравшихся у ступеней смотровой площадки и у киоска с сувенирами в ожидании хоть каких-то событий. Больше всего вывела меня из равновесия даже не столько откровенная несправедливость сказанного Бернардом, сколько отчаянно вспыхнувшее раздражение на трудности человеческой коммуникации, – и передо мою возник образ повернутых друг к другу зеркал, лежащих в постели вместо любовников, с уходящей в бесконечность последовательностью постепенно бледнеющих подобий истины, вплоть до полного ее претворения в ложь. Я резко развернулся к Бернарду и нечаянно выбил запястьем из руки у стоящего рядом человека что-то мягкое и теплое. Сосиску в булочке. Но я был слишком возбужден, чтобы извиниться перед ним. Люди на Потсдамерплац соскучились по зрелищам; как только я начал кричать, все головы повернулись в нашу сторону и вокруг нас начал выстраиваться круг.
– Херня полная, Бернард! Хуже того, злонамеренная! Ты лжец!
– Мальчик мой…
– Ты же никогда не слушал того, что она тебе говорила. И она тоже не слушала. Вы обвиняете друг друга в одном и том же. И фанатиком она была ничуть не в большей степени, чем ты. Два идиота! И каждый пытается взвалить на другого собственное чувство вины.
Я услышал, как у меня за спиной мою последнюю фразу торопливым шепотом переводят на немецкий. Бернард попытался вывести меня за пределы круга. Но я был настолько зол, что с места двигаться отказался напрочь.
– Она говорила мне, что любила тебя всегда. И ты говоришь то же самое. Какого черта вы потратили столько времени, и чужого тоже, и ваши дети…
Именно это последнее, незаконченное обвинение вывело Бернарда из состояния замешательства. Он стиснул губы так, что рот превратился в прямую линию, и сделал шаг назад. Неожиданно весь мой гнев куда-то улетучился, и место его занял неизбежный приступ раскаяния; кто сей выскочка, который пытается на тонах, мягко говоря, повышенных что-то объяснить этому достойному джентльмену относительно брака, возраст которого вполне сопоставим с его собственным возрастом? Толпа утратила к нам интерес и понемногу начала перетекать обратно в очередь за модельками часовых башен и за открытками с изображением нейтральной зоны или пустых песчаных пляжей контрольно-следовой полосы.
Мы двинулись дальше. Я еще не настолько пришел в себя, чтобы извиниться за вспышку. Единственное, на что я был пока способен, это понизить до минимума тон и хотя бы по видимости сохранять здравость мысли. Шли мы бок о бок, быстрее, чем раньше. О том, что и у Бернарда в душе бушует ураган, свидетельствовало выражение его лица – или, вернее, отсутствие всякого выражения.
Я сказал:
– Она не просто перескакивала с одной пригрезившейся ей утопии на другую. Она искала. Она не пыталась делать вид, что знает ответы на все вопросы. Это был поиск, приключение, которого она искренне желала бы любому человеку, хотя и не пыталась ничего никому навязывать. Да и возможностей у нее таких не было. Она же не инквизицию пыталась учредить. К догматике, к организованным формам религии у нее интереса не было. Картинка, которую нарисовал Исайя Берлин, в данном случае не имеет отношения к делу. Не было такой цели, ради которой она стала бы жертвовать другими людьми. Никаких яиц она разбивать…
Перспектива хорошего спора оживила Бернарда. Он встрепенулся, и я сразу же почувствовал, что меня простили.
– Ты неправ, мальчик мой, совершенно неправ. Назови это хоть поиском, хоть приключением, обвинения в абсолютизме это с нее не снимает. Ты мог быть либо с ней вместе, делать то же самое, что делает она, либо – нет тебя. Ей хотелось медитировать, изучать мистические тексты и все такое, и ничего дурного в этом нет, вот только это не для меня. Я предпочел вступить в лейбористскую партию. А этого она перенести не могла никак. И в конечном счете настояла на том, что жить мы будем раздельно. Я как раз и был одним из тех яиц. Были и другие – дети, например.
Пока Бернард говорил, я пытался понять, чем, собственно, я в данный момент занят: пытаюсь примирить его с покойной женой?
Так что сразу после того, как он договорил последнюю фразу, я дал понять, что полностью с ним согласен, поднял руки ладонями вперед и сказал:
– Слушай, а чего тебе больше всего не хватало, когда она умерла?
Мы дошли до одного из тех мест у Стены, где прихоть картографа или какой-нибудь давно забытый приступ политического упрямства вызвали к жизни внезапный спазм, изгиб прямой линии, при том, что буквально через несколько метров стена возвращалась к прежнему своему течению. В непосредственной близости от этого места стояла пустая дозорная вышка. Не говоря ни слова, Бернард начал карабкаться вверх по лестнице, и я за ним следом. Взобравшись наверх, он указал на что-то рукой:
– Смотри.
Вышка напротив, как и следовало ожидать, тоже пустовала, а внизу, в свете люминесцентных прожекторов, на расчерченном граблями песке, под которым скрывались мины противопехотные и мины-ловушки, а также автоматические спуски для пулеметных турелей, десятки кроликов беззаботно перескакивали от одного клочка зелени к другому.
– Ну, хоть кому-то это пошло на пользу.
– Их счастливые времена скоро кончатся.
Какое-то время мы постояли молча. Смотрели мы вдоль Стены, которая, собственно, представляла собой две параллельных стены, разнесенных в этой точке примерно метров на сто пятьдесят. Я ни разу еще не был на границе ночью и, глядя вниз на этот широкий коридор, на проволоку, песок, подсобную дорогу и симметричные линии фонарей, поражался его незамутненной ясности, его невинному бесстыдству. Как правило, государственная система всеми силами старается скрывать свою жестокую, нечеловеческую сущность, здесь же она была явлена с рекламной прямотой и светилась едва ли не ярче, чем неоновые огни на Куфюрстендамм.
– Утопия.
Бернард вздохнул и, видимо, собрался было что-то ответить, но тут до нас донеслись людские голоса и смех сразу с нескольких сторон. Наблюдательная вышка заходила ходуном: люди двинулись вверх по деревянной лестнице. Наше уединение оказалось чистой воды случайностью, прорехой в толпе. Буквально через несколько секунд рядом с нами толпилось еще человек пятнадцать, щелкая фотоаппаратами и возбужденно переговариваясь по-немецки, по-японски и по-датски. Мы протиснулись вниз по лестнице, навстречу восходящему потоку, и пошли дальше.
Я решил, что Бернард забыл о моем вопросе или решил на него не отвечать, но, когда дорожка вышла к ступенькам старого здания Рейхстага, он сказал:
– Больше всего мне недостает ее серьезного отношения к жизни. Она была одной из немногих знакомых мне людей, которые собственную жизнь воспринимали как некий проект, предприятие, что-то такое, что нужно взять под контроль и направить, ну, скажем, к пониманию, к мудрости – если воспользоваться ее собственной терминологией. Большинство из нас планы строят в отношении денег, карьеры, детей и так далее. Джун же пыталась понять – бог знает – себя саму, экзистенцию, «творение». И ее раздражало, что все мы просто плывем по течению, пассивно принимая то, что с нами происходит, «как сомнамбулы» – ее слова. Той чуши, которой она забивала себе голову, я терпеть не мог, но я был просто влюблен в ее серьезное отношение к жизни.
Мы подошли к краю большого котлована, двадцатиметровой траншеи, окруженной грудами земли. Бернард остановился и добавил:
– Долгие годы мы с ней либо воевали, либо попросту игнорировали друг друга, однако ты прав, она меня любила, и если взглянуть на это с твоей точки зрения…
Он сделал жест в сторону траншеи.
– Я об этом читал. Здесь когда-то была штаб-квартира гестапо. А теперь вот копают, изучают прошлое. Я не знаю, каким образом человек моего поколения должен реагировать на такие вещи – преступления гестапо, нейтрализованные археологией.
Теперь я заметил, что траншея выкопана вдоль чего-то, похожего на тюремный коридор, в который выходили двери из выложенных белым кафелем камер, – мы стояли как раз над ними. В каждой из них едва-едва мог поместиться один заключенный, и в каждой в стену были вмонтированы два железных кольца. В дальней части пустыря стояло невысокое здание, музей.
Бернард сказал:
– Они раскопают ноготь, выдернутый у какого-нибудь несчастного, вычистят его и поместят в снабженный ярлычком стеклянный ящик. А в километре отсюда штази сейчас тоже наверняка чистят свои собственные камеры.
В голосе его всплеснула такая горечь, что я обернулся и посмотрел на него. Он прислонился всем телом к металлической опоре фонаря. Выглядел он усталым и исхудавшим; если снять пальто, как раз и останется – столб. Он провел на ногах уже почти три часа, а теперь его сушило остаточное чувство гнева – от войны, которую как очевидцы теперь могут вспомнить только люди старые и слабые.
– Тебе бы передохнуть не мешало, – сказал я. – Тут неподалеку есть кафе, как раз возле блокпоста «Чарли».
Я понятия не имел, сколько еще нам туда идти. Когда мы тронулись с места, я обратил внимание на то, как медленно и напряженно он делает каждый шаг. И выругал себя за безалаберность. Мы перешли улицу, которую Стена превратила в тупик. При свете уличных фонарей лицо Бернарда, покрытое капельками пота, выглядело серым, а глаза блестели слишком ярко. Его тяжелая нижняя челюсть, самая добродушная черта на этом большом лице, слегка подрагивала – первый намек на старческий тремор. Я разрывался между желанием подогнать его немного, чтобы как можно быстрее доставить его туда, где тепло и можно перекусить, и страхом, что ему станет плохо прямо здесь и сейчас. Я понятия не имел, как в Западном Берлине можно вызвать «скорую помощь», а здесь, в трущобном приграничье, телефонов не водилось вовсе и даже немцы были туристами. Я спросил его, не хочет ли он присесть и отдохнуть, но, судя по всему, он просто меня не услышал.
Я повторил вопрос – и тут услышал автомобильный гудок и нестройные приветственные крики. Яркие прожекторы у блокпоста «Чарли» окружили молочно-белым гало заброшенное здание впереди нас. Буквально через несколько минут мы вышли прямо к кафе, и перед нами развернулась, словно в замедленной видеозаписи, та самая сцена, которую мы с Дженни наблюдали сегодня утром по телевизору: спартанская обстановка караульных помещений, многоязычные указатели и полосатые ворота и толпа доброхотов, по-прежнему приветствующая идущих с востока пешеходов, похлопывающая по крышам «Трабантов», правда, с несколько меньшей одержимостью, будто нарочно для того, чтобы продемонстрировать разницу между телевизионной постановкой и реальной жизнью.
Я подхватил Бернарда под руку, и мы остановились, чтобы впитать в себя это зрелище. Потом протиснулись сквозь толпу ко входу в кафе. Однако оказалось, что люди, мимо которых мы шли, стояли в очереди, и внутрь их пропускали только тогда, когда освобождалось место. А кто захочет освобождать столик в такой час? Сквозь запотевшие изнутри окна видны были счастливые обладатели еды и напитков, словно ватой обернутые спертым воздухом кафе.
Я уже совсем было вознамерился проложить себе дорогу внутрь силой, сославшись на медицинскую необходимость, но тут Бернард вырвал у меня руку и быстрым шагом пошел прочь через дорогу, к островку безопасности возле американской караулки, где, собственно, и столпилась большая часть людей. До самой этой секунды я не видел того, что видел он. После он уверял меня в том, что все составные части ситуации уже были на своих местах, когда мы вышли к блокпосту, но я увидел красный флаг только после того, как окликнул Бернарда и побежал за ним следом. Флаг был прикреплен к короткой палке – может быть, просто отпилили ручку от швабры, – и держал его в руках худощавый парнишка лет двадцати с небольшим. На вид он был похож на турка. Черные курчавые волосы, черная одежда: черный двубортный пиджак поверх черной футболки и черных джинсов. Он прохаживался перед толпой, откинув назад голову и положив флагшток на плечо. Когда он сходил с бордюра и оказывался на пути у очередного «Вартбурга», дорогу он уступать не спешил, и машинам приходилось объезжать его.
Это была откровенная провокация, и она как раз начала приносить вполне ожидаемые плоды, поэтому Бернард и сорвался с места. Противники молодого человека представляли собой компанию довольно пеструю, но на кого я сразу обратил внимание, так это на двоих мужчин в деловых костюмах – юристов или бизнесменов, – стоявших прямо у края тротуара. Когда молодой человек проходил мимо, один из них молниеносно выбросил руку и ударил его в подбородок. Это был даже не столько удар, сколько пощечина. Революционный романтик отскочил в сторону и пошел дальше, делая вид, что ничего не случилось. Старуха в меховой шапке выкрикнула в его адрес какую-то длинную фразу и подняла зонтик. Стоявший рядом с ней джентльмен принялся ее успокаивать. Человек с флагом поднял свой символ веры повыше. Второй похожий на адвоката мужчина сделал несколько шагов вперед и съездил его в ухо. Удар прошел вскользь, но его хватило, чтобы парень пошатнулся. Даже не дотронувшись до того места, на которое пришелся удар, он двинулся дальше. К этому моменту Бернард успел добраться уже до середины дороги, я бежал следом.
С моей точки зрения, человек с флагом вполне заслужил все то, на что столь откровенно напрашивался. Я беспокоился за Бернарда. С левым коленом у него, судя по всему, было что-то неладное, но он, прихрамывая, широким шагом несся впереди меня. Он уже успел заметить следующий номер программы – куда более зловещую манифестацию, которая во весь опор мчалась со стороны Кохштрассе. Их было примерно с полдюжины, и они перекликались на бегу. Слова я слышал, но до какого-то момента не придавал им значения. В городе праздник, вечер выдался длинный, и вот им захотелось выкинуть хоть что-нибудь – так мне хотелось думать. Они заметили, как парня ударили по голове, и их это явно воодушевило. Им было лет по шестнадцать – двадцать. Вся эта группа буквально излучала этакую жлобскую злобу: экстравагантные деграданты с прыщавыми бледными лицами, бритыми головами и отвисшей влажной нижней губой. Турок заметил, что они бегут по направлению к нему, дернул головой, как танцор танго, и повернулся к ним спиной. Вести себя эдак вот в этом месте в день полного и окончательного крушения коммунизма мог либо мученик, заранее примеряющий нимб святого, либо безнадежный мазохист, которому доставляет удовольствие, когда его избивают публично. Понятно, что большая часть толпы считала его чокнутым и не обращала на него внимания. В конце концов, Берлин видал и не такие виды. Но сегодня степень опьянения была как раз подходящей, и в некоторых головах явно успело возникнуть смутное желание хоть кого-нибудь хоть за что-нибудь наказать – и, видимо, человек с флагом умудрился привлечь их внимание.
Я догнал Бернарда и положил руку ему на плечо.
– Бернард, не вмешивайся. Это опасно.
– Чушь, – сказал он и стряхнул мою руку.
Мы оказались возле турка на несколько секунд раньше, чем парни. От него сильно пахло пачулями. В моем представлении марксистско-ленинская мысль должна была иметь несколько иной запах. В том, что он дешевая подделка, не осталось никаких сомнений. Я едва успел сказать: «Пойдем отсюда» – и дернуть Бернарда за рукав, когда подоспела банда подростков. Он встал между ними и их жертвой и раскинул руки в стороны.
– Спокойно, – сказал он, старомодным, наполовину строгим, наполовину добродушным голосом английского «бобби».
Неужели ему и впрямь показалось, что он слишком старый, слишком худой и длинный, слишком внушительный и потому его не станут бить? Парни остановились как вкопанные, сбившись в кучу, тяжело дыша, вывалив язык и отвесив нижнюю челюсть, ошарашенные этим жердяем, этим пугалом в пальто, которое встало у них на пути. Я заметил, что у двоих на лацканах пришпилены серебряные свастики. У другого свастика была вытатуирована на костяшке кулака. Обернуться назад я не решился, но почему-то мне показалось, что турок воспользовался представившейся возможностью, чтобы свернуть флаг и улепетнуть восвояси. Двое похожих на адвокатов мужчин, поразившись тому, чем обернулась их собственная наклонность к насильственным действиям, затесались поглубже в толпу и стали наблюдать за нами.
Я огляделся вокруг, надеясь на помощь. Американский сержант и двое солдат как раз отправились на переговоры со своими восточногерманскими визави и в этот момент удалялись от нас. Удивление молодых людей быстро переросло в гнев. Внезапно двое из них рванули с места, пробежав мимо Бернарда, но знаменосец уже успел протиснуться сквозь дальние охвостья толпы и удирал теперь во все лопатки. Он завернул за угол на Кохштрассе и исчез.
Двое бритоголовых кинулись было следом, но как-то вполсилы, и вскоре вернулись к нам. Бернард тоже сойдет.
– А теперь проваливайте отсюда, – твердым голосом сказал он и махнул на них, как на стаю птиц, тыльными сторонами ладоней.
Я подумал: интересно, а оттого, что эти люди со свастиками именно немцы, как следует к ним относиться, с большим пониманием или с большим отвращением? Но тут самый маленький из них, башкастый парнишка в летной куртке, выскочил вперед и ногой ударил Бернарда в голень. Я услышал тупой звук удара ботинка о кость. Еле слышно – удивленно – выдохнув, Бернард сложился по частям и осел на асфальт.
Толпа возмущенно заворчала, но помочь никто не спешил. Я сделал шаг вперед, попытался ударить в ответ, но промахнулся. Впрочем, парню и его приятелям я был неинтересен. Они уже собирались вокруг Бернарда, приготовившись, видимо, забить его ногами насмерть. Последний взгляд в сторону караулки результатов не дал: сержанта и солдат видно не было. Я дернул одного из парней назад за воротник и попытался дотянуться до второго. Но их для одного меня было слишком много. Я увидел, что два, а может быть, и три черных башмака уже занесены для удара.
Но с места они так и не двинулись. Они замерли в воздухе, потому что именно в эту секунду из толпы выскочила фигурка и вихрем пролетела мимо меня, поливая парней отчаянной и хлесткой скороговоркой. Это была молодая женщина, и она была в ярости. Ее власть была властью улицы. Ее слова били прямо в цель. Она была ровесницей, предметом вожделения и страсти. Она была – звезда и застала их за деянием постыдным даже по их собственным меркам.
Она презирала их, и корни этого презрения уходили в сексуальность. Им казалось, что они мужчины, она же низвела их до нашкодивших детей. Они не могли себе позволить стушеваться перед ней, показать спину. Но именно это они и сделали, хотя и пытались, как могли, сохранить лицо: они смеялись, пожимали плечами, выкрикивали в ее адрес гнусности. Они притворились, друг перед другом, перед самими собой, что им вдруг стало скучно, что где-нибудь там им будет куда интересней. Они двинулись в сторону Кохштрассе, но молодая женщина никак не унималась. Очень может быть, что они куда охотнее попросту сбежали бы от нее, но протокол требовал этакой отвязной, самодовольной походочки. Она шла за ними, кричала на них и размахивала кулаком, а им оставалось только свистеть в ответ и оттопыривать в карманах джинсов большие пальцы.
Я помог Бернарду подняться на ноги. И только когда молодая женщина вернулась, чтобы посмотреть, что с ним, и когда с ней рядом появилась подруга, одетая точь-в-точь как она, я узнал в них ту пару, что прошла мимо нас на улице 17 июня. Они подхватили Бернарда с двух сторон, пока он пробовал, выдержит ли нога вес его тела. Судя по всему, перелома не было. Когда он оперся о мое плечо и мы двинулись прочь от блокпоста «Чарли», кто-то в толпе начал хлопать.
До перекрестка, где мы надеялись поймать такси, мы дошли за несколько минут. Все это время мне хотелось, чтобы Бернард тоже вспомнил, кто была его спасительница. Я спросил, как ее зовут – Грета, – и повторил имя вслух специально для него. Его донимала боль, он скорчился от боли, он, может статься, был в состоянии легкого шока, а я настойчиво пытался заинтересовать его – и чем? Посрамлением рационалиста? В нем? В себе самом?
В конце концов Бернард поднял руку, не глядя, протянул ее девушке и сказал:
– Грета, благодарю вас, дорогая моя. Вы спасли мою тушку.
Но смотрел он при этом совсем в другую сторону.
Мне казалось, что на Кохштрассе у меня будет время порасспросить Грету и ее подружку Диану о том, кто они такие, но, как только мы подошли, подъехало такси и начало выгружать пассажиров – и мы тут же подозвали водителя. Возникло некое зияние – пока мы усаживали Бернарда в машину, и благодарили, и прощались, и снова благодарили, – по ходу которого я надеялся, что он по крайней мере бросит взгляд на своего ангела-хранителя, на эту инкарнацию Джун.
Девушки пошли своей дорогой, и я помахал им через заднее стекло, а потом, перед тем как сказать водителю, куда ехать, спросил у Бернарда:
– Ты их не узнал? Те самые, которых мы видели у Бранденбургских ворот, когда ты сказал мне, что какое-то время ждал весточки от…
Бернард как раз пытался поудобнее устроить голову на подголовнике, и прервал меня вздохом. Говорил он нетерпеливо, обращаясь к обитому материей потолку машины в десятке сантиметров от собственного лица:
– Да. Чистой воды совпадение, как мне кажется. А теперь, бога ради, Джереми, отвези меня домой!