Книга: Литературный призрак
Назад: Святая гора
Дальше: Санкт-Петербург

Монголия

*
Вот уже целую вечность поезд скользит по равнине.
Иногда за окном мелькнет поселение — несколько круглых палаток, которые в путеводителе Каспара называются «юрты». Лошади щиплют траву. Старики неподвижно сидят на корточках, курят трубки. Жуткие собаки облаивают поезд, а ребятишки долго смотрят ему вслед. Они никогда не машут в ответ Каспару, только глядят, как и старики. Телеграфные столбы шагают вдоль рельсов, разветвляются и исчезают за пустынным горизонтом. Просторное небо напоминает датчанину край, где он вырос, который называется Зеландия. Каспар тоскует по дому и чувствует себя одиноким. Я не чувствую ничего, кроме нескончаемости.
Великая Китайская стена давно осталась позади.
Я в этой затерянной стране, чтобы найти себя.

 

В купе вместе с нами едут два великана австрийца, которые хлещут водку и обмениваются дурацкими шутками на немецком. Этот язык я услышал впервые от Каспара две недели назад. Они проигрывают друг другу охапки монгольских денег — тугриков — в карточную игру под названием криббидж, которой научил их в Шанхае один валлиец, и сопровождают этот процесс виртуозной руганью. На верхней полке сидит Шерри, девушка из Австралии. Она с головой ушла в «Войну и мир». До того как все бросить, Каспар преподавал агротехнику в университете и Толстого не читал. Сейчас он, кажется, жалеет об этом, впрочем, не из литературных соображений. Иногда к нам заглядывает швед из соседнего купе, чтобы снова попотчевать Каспара историей о том, как его ограбили в Китае. Он надоел нам обоим до смерти, так что симпатии Каспара переходят на сторону китайцев. Кроме шведа в соседнем купе едет ирландка средних лет. Она либо смотрит в окно, либо пишет в черной тетради. Дальше — компания израильтян, две девушки, двое юношей. Они обсудили с Каспаром цены на отели в Пекине и Сиане, а также новые вспышки насилия в Палестине, но, в общем, держатся особняком.
Наступил вечер, на землю опустились синие сумерки. Через каждые десять — двадцать миль темноту прорезают языки костров.
Внутренние часы Каспара отстают на семь часов, и он хочет лечь спать. Я мог бы отрегулировать его биоритмы, но решаю — пусть поспит. Он идет в туалет, плещет в лицо водой из крана, чистит зубы и полощет рот водой из бутылки, куда для дезинфекции добавлен йод. Когда Каспар выходит, Шерри стоит в тамбуре. Она приникла лицом к окну. «Какая красавица», — думает Каспар.
— Привет! — говорит он.
— Привет! — Шерри обращает взгляд на моего хозяина.
— Как «Война и мир»? Если честно, я вообще не читал русских писателей.
— Очень длинно.
— А о чем?
— О том, почему все происходит именно так, как происходит.
— А почему все происходит именно так, как происходит?
— Пока не знаю. Не дочитала. Очень длинно.
Она глядит, как затуманивается стекло от ее дыхания.
— Посмотрите! Такой простор — и ни души. Почти как у меня на родине.
Каспар встает рядом с ней и смотрит. Через милю он спрашивает:
— Почему вы поехали сюда?
Она отвечает, подумав:
— Это край света, вы не находите? Страна, затерянная в центре Азии. Не на западе, не на востоке. Затерянный, как Монголия, — вполне могла бы существовать такая идиома. А вы почему здесь?
Пьяные русские в конце коридора кричат и хохочут.
— Точно не знаю. Я собирался в Лаос, но вдруг ни с того ни с сего накатило желание поехать сюда. Я сопротивлялся, но куда там! В Монголию! — твердил внутренний голос. Никогда раньше я не думал об этой стране. Может, перебрал чего-нибудь?
Полуголый китайский карапуз бежит по коридору и гудит, изображая то ли лошадь, то ли вертолет.
— Как давно вы путешествуете? — спрашивает Каспар. Он не хочет, чтобы разговор оборвался.
— Десять месяцев. А вы?
— В мае будет три года.
— Три года! Тяжелый случай! — Шерри широко зевает. — Простите, я дошла то точки. Находиться взаперти, ничего не делая, — тяжелый труд. Как вы думаете, наши австрийские друзья прикроют свое казино на ночь?
— Хотя бы прикрыли лавочку по отливке шуток. Вам крупно повезло, что вы не понимаете по-немецки.
Когда они вернулись в купе, сверху и снизу уже раздавался храп австрийцев. Шерри защелкнула дверь на замок. Мягкое покачивание поезда убаюкивает Каспара. Засыпая, он думает о Шерри.
Шерри свешивается с верхней полки:
— Может, вы знаете какую-нибудь хорошую сказку на сон грядущий?
Каспар — плохой рассказчик, и я прихожу ему на помощь.
— Да, я знаю одну сказку. Монгольскую. Точнее, притчу.
— Замечательно! Я вся внимание, — улыбнулась Шерри, и сердце у Каспара ухнуло.

 

О судьбе мира думают трое.
Первый — это журавль. Видели, как осторожно он шагает по реке меж камней? Он высоко задирает ноги и резко откидывает голову назад, озираясь. Журавль уверен, что если он хоть раз сделает настоящий, большой шаг, то рухнут могучие деревья, горы сдвинутся с места, земля задрожит.
Второй — это кузнечик. Весь день напролет он сидит на камушке и размышляет о потопе. Однажды воды хлынут, вспенятся, закружатся водоворотом и поглотят весь мир вместе с живыми существами. Поэтому кузнечик не спускает глаз с неба — следит, не собирается ли там грозовая туча небывалой величины.
Третий — это летучая мышь. Она боится, что небо может упасть и разбиться вдребезги, и тогда все живые существа погибнут. Поэтому летучая мышь мечется между небом и землей, вверх-вниз, вверх-вниз, проверяет — все ли в порядке.

 

Вот так все было, давным-давно, в начале времен.

 

Шерри уже уснула, а Каспар еще какое-то время пытается понять, откуда пришла ему в голову эта история. Я усыпляю его внимание, нагоняю дрему. Некоторое время наблюдаю за тем, как наплывают и уплывают его сны. Сначала ему снится, что он бильярдным кием защищает рыцарский замок, построенный на песке. Потом снятся сестра и племянница. Вдруг в сон врывается отец, он толкает по коридору транссибирского экспресса мотоцикл с коляской, набитой купюрами, которые разлетаются в разные стороны. Как всегда, пьяный, он, как всегда, скандалит и требует от Каспара ответа: какого черта он тут делает и когда наконец вернет важные видеопленки. А Каспар — маленький мальчик в ползунках и даже слов таких не знает.

 

Мое собственное детство прошло у подножия Святой горы. Там было темно, и продолжалось это, как я потом понял, очень долго. Много времени мне потребовалось, чтобы научиться помнить. Я хорошо понимаю птицу, которая только-только начинает историю своего «я». Не сразу, совсем не сразу она осознает, что «я», личность, отличается от безличности, от ее скорлупы. Сначала птица воспринимает объем, замкнутость пространства. Потом ее органы чувств начинают работать, и она может отличать тьму от света, теплое от холодного. По мере того как ее чувства совершенствуются, у птицы возникает стремление к свободе. И вот в один прекрасный день она начинает рваться прочь из вязкой жидкости, из хрупкой скорлупки, пока наконец не окажется за ее пределами, одна, в головокружительной реальности, где все — изумление, страх, краски, неизвестность.
С давних пор задаюсь вопросом: почему я один?

 

Солнце разбудило Каспара. Он отирает слезы в уголках глаз, ремешок часов лезет в рот. Ему безумно хочется съесть на завтрак какой-нибудь сочный фрукт. Австрийцы выходят в туалет, опередив его. Он спускает ноги на пол, и мы видим Шерри: она медитирует на своей полке. Каспар осторожно натягивает джинсы и хочет тихонько выскользнуть из купе, чтобы не помешать ей.
— Доброе утро! И добро пожаловать в солнечную Монголию, — раздается голос Шерри. — Прибываем через три часа.
— Простите, что побеспокоил.
— Ничуть. Видите, на крючке для одежды мешок? Там груши. Возьмите на завтрак.

 

— Ну вот, — говорит Шерри спустя четыре часа. — Мы в Улан-Баторе. На центральном вокзале.
— Странно, — отвечает Каспар.
Ему хочется заговорить по-датски.
Белые стены слепят глаза в лучах первозданного висящего в зените солнца. Никогда не затихающий ветер дует над равниной в ту исчезающую вдали точку, где сходятся рельсы. Вывески написаны кириллицей. Ни Каспар, ни кто-либо из моих прежних хозяев не знал этого алфавита. Китайцы-челночники высыпают из поезда, складывают на перроне гору сумок с товаром, привезенным на продажу, звонко переговариваются на мандаринском диалекте, который я знаю. Два полусонных монгольских солдатика поглаживают автоматы, мыслями витая в других, более приятных им местах. Группа несгибаемых седых женщин ожидает посадки на поезд до Иркутска. Родные их провожают. Две фигуры в черных пиджаках и солнечных очках неподвижно зависли на флангах. Несколько парней сидят на ограде, глазея на девушек.
— Как будто из темной комнаты попала на карнавал инопланетян, — говорит Шерри.
— Шерри, я понимаю, что молодая девушка, такая как вы, в пути должна быть осторожна… Доверять первому встречному не очень-то… Но, может быть…
— Перестаньте мямлить, — прерывает Шерри, — Не бойтесь, я не трону вас, если вы не тронете меня. К делу. В вашем замечательном путеводителе «Вокруг света в одиночку» говорится, что в районе Сансар есть более-менее приличная гостиница. В конце улицы Самбу. Поехали.
Я позволяю Шерри позаботиться о моем хозяине. Мне меньше проблем. Австрийцы попрощались и направились к гостинице «Кубла-хан», причем уже с самым серьезным видом. Израильтяне помахали нам и пошли в противоположную сторону. О шведе Каспар уже забыл.

 

Странный народ — путешественники. У меня с ними много общего. У нас нет постоянного места жительства. Мы странники. Мы кочуем, повинуясь собственной прихоти, в надежде отыскать то, что имело бы смысл искать. Мы паразиты по сути: я, как в чужой стране, живу в теле хозяина и, исследуя его сознание, познаю мир. Люди типа Каспара живут в чужой стране, исследуя ее культуру и природу, и познают мир или погибают со скуки. С точки зрения мира мы с Каспаром невидимы, нереальны. Мы — продукты одиночества. Мои прежние недоверчивые хозяева китайцы, впервые встретив путешественников, смотрели на них как на инопланетян или выходцев с того света. Именно так люди относятся и ко мне.
Каждое сознание пульсирует в собственном ритме — как и каждый маяк имеет свой почерк. У одних прожектор постоянно включен, у других — вспыхивает время от времени. У одних луч яркий, у других еле светится. У некоторых горит на пределе возможностей, как квазар. Для меня скопление людей и животных — как скопление звезд разной степени яркости и притяжения.
Каспар в последнее время тоже воспринимает людей как вспышки на экране локатора. Каспар так же одинок, как и я.
— Я что, грежу? — спрашивает Шерри, — А где же город? Пекин — город, Шанхай — город. А здесь только тень города.
— Похоже на Восточную Германию времен «железного занавеса», — откликается Каспар.
Шеренги одинаковых серых домов. Стены в трещинах, окна закрыты ставнями. Трубопровод проложен поверху на бетонных опорах. Раздолбанные дороги, по которым тарахтят немногочисленные такие же раздолбанные автомобили. На площади козы щиплют траву. Безмолвные фабрики. Скульптуры лошадей и маленьких, будто игрушечных танков. Женщина с корзиной яиц осторожно обходит выбоины на мостовой, осколки бутылок и пошатывающихся пьяных. Фонари покосились. Устаревшая электростанция изрыгает клубы черного дыма. Вдали виднеется гигантское замершее колесо обозрения. Мы с Каспаром сомневаемся, что оно когда-либо снова придет в движение. Мимо прошли три европейца в черных костюмах. Каспар подумал, что они заблудились.
Улан-Батор гораздо больше, чем деревня у подножия Святой горы. Но все люди, которых мы встречаем, начисто лишены устремленности к какой-либо цели. Такое впечатление, что они, ничего не делая, ждут неизвестно чего: может, что-то откроется, или день закончится, или свет зажжется, или позовут есть.
Каспар поправляет лямки рюкзака.
— Да, «Тайная история Чингисхана» меня к этому не подготовила.

 

Вечером Каспар уплетает за обе щеки баранину, тушенную с луком и специями. Они с Шерри — единственные обедающие во всей гостинице, расположенной на шестом и седьмом этажах потрескавшегося многоквартирного дома.
Женщина, которая подает еду, мрачно смотрит исподлобья. Каспар показывает на тарелку, потом приподнимает палец кверху — дескать, вкусно — и одобрительно улыбается.
Она смотрит на него как на сумасшедшего и торопливо отходит.
Шерри фыркает.
— Такая же приветливая, как таможенница.
— Опыт путешественника научил меня — чем более убогой является страна, тем грознее таможенники.
— Когда она показывала нам комнату, то смотрела на меня так, словно я переехала ее ребенка бульдозером.
Каспар выуживает клок шерсти из мясного блюда.
— Коммунизм в сфере обслуживания. Все совершенно закономерно. Пойми, она же здесь влипла крепко. А мы можем слинять отсюда в любой момент.
У него есть растворимый лимонный чай, купленный в Пекине. На прилавке стоит бутыль с горячей водой. Они пьют чай и смотрят, как над пригородом из юрт и костров восходит восковая луна.
— Расскажи-ка мне еще о своей работе в пабе, в Гонконге, — начинает Каспар, — Говоришь, он назывался «Бешеные псы»?
— Лучше ты расскажи о ненормальных, которых видел, когда торговал ювелиркой на Окинаве. Вперед, викинг, сейчас твоя очередь.
Сколько раз моим хозяевам казалось, что вот-вот начнется настоящая дружба! Все, что могу я, — только наблюдать.

 

Когда я подрос, то начал понимать, что в «моем» теле есть еще один обитатель. Из тумана красок и эмоций выпадали, словно роса, капельки знания. Я стал не просто смотреть, но научился различать и обозначать: сад, тропинка, собака, лай, рисовое поле, выстиранное белье на веревке под солнцем, обдуваемое ветерком. Эти образы возникали передо мной, как на экране, но почему — я не знал. Как будто включил телевизор, а там — бессюжетный фильм. Я прошел тот же путь, что проходят все люди — от великих до заурядных. В отличие от людей я помню пройденный путь.
Что-то происходило и по мою сторону экрана восприятия. Как будто радиоприемник медленно настраивался на волну, так медленно, что сначала звук был еле слышен. Вот так, еле-еле, пробивались ко мне ощущения, источником которых являлся не я. Лишь позднее я узнал их названия — любовь, верность, гнев, злоба. Я пытался определить их источник, поймать его в фокус. Я начал испытывать страх! А что, если этот другой — захватчик? Сознание своего первого хозяина я принял за яйцо кукушки, подброшенное в мое гнездо, и стал бояться, что птенец вылупится и вышвырнет меня. Я решил принять меры. Однажды ночью, когда мой хозяин уснул, я попытался проникнуть в его сущность.
Он закричал во сне, но я не позволил ему проснуться. Повинуясь защитному инстинкту, его сознание напряглось и выставило заградительные барьеры. Я не сдавался, напирал, грубее, чем следовало, — ведь я еще не знал меры своих сил. Чтобы изучить его воспоминания, я пробирался через сложные механизмы памяти и управления, выводя из строя огромные куски. Страх сделал меня агрессивным, хоть это и не входило в мои намерения. Я хотел только потеснить соперника, а не вытеснить.
Утром пришел доктор и установил, что мой хозяин не реагирует ни на какие раздражители. Внешних повреждений на теле пациента он, естественно, не обнаружил, но вынужден был констатировать коматозное состояние. В 1950-е годы в Китае не было аппаратуры для поддержания жизни таких пациентов, и спустя несколько недель мой хозяин умер, не приходя в сознание. Он унес в могилу разгадку тайны моего происхождения, которая, возможно, хранилась в его памяти. Это были мучительные дни. Я понял свою ошибку — захватчиком был я, а не он. Я пытался поправить причиненный ущерб, собрать заново разрушенные мной функции и фрагменты психики, но разрушить проще, чем восстановить. К тому же я тогда многого не знал. В результате разысканий мне удалось выяснить, что мой хозяин в свои худшие времена был разбойником на севере Китая, в лучшие — солдатом. Еще я обнаружил обрывки разговорных языков — позже идентифицировал их как монгольский и корейский, но читать и писать мой хозяин не умел. Вот и все. Определить, как я зародился и как долго пребывал в состоянии эмбриона, мне не удалось.
Я полагал, что если мой хозяин умрет, то я разделю его участь. Поэтому я сосредоточил все свои усилия на том, чтобы изобрести способ, который позже назвал переселением. За два дня до смерти моего хозяина я успешно осуществил задуманное. Моим вторым хозяином стал доктор, лечивший первого. Переселившись, я посмотрел на солдата со стороны. Мужчина средних лет лежал на грязной постели, прикованный к своему скелету. Я почувствовал вину, облегчение и могущество.
В докторе я пребывал в течение двух лет. Узнал много интересного о человеке и бесчеловечности. Научился читать воспоминания хозяина, стирать их и заменять новыми. Научился управлять хозяином. Человеческая натура сделалась моей игрушкой. Еще я понял, что в играх с ней нужно соблюдать меры предосторожности. Однажды я признался своему хозяину, что в его теле уже два года обитает бесплотный дух, и сказал, что готов ответить на его вопросы.
В результате бедняга сошел с ума, и мне снова пришлось переселяться. Человеческий разум — очень хрупкая игрушка. Хилый заморыш!

 

Прошло три дня. Вечером, как обычно, официантка шлепает на стол перед Каспаром горшок с бараниной, разворачивается и отходит прежде, чем он успевает выразить неудовольствие.
— Сегодня на ужин бараний жир! — лучезарно улыбается Шерри, — Какая приятная неожиданность!
Официантка трет тряпкой соседние столы. Каспар упражняет навыки самовнушения, убеждая себя, что у баранины вкус индейки. Я с трудом удерживаюсь от соблазна помочь ему. Шерри читает.
— Нет, какова советская демагогия! Это началось в сороковые, во время президентства Чойбалсана. В книге говорится: «Преимущество использования русского алфавита подтверждено практикой». А на самом деле имеется в виду — если ты используешь монгольский алфавит, тебя расстреляют. В голове не укладывается, как…
В этот момент во всем здании отключается электричество.
В окно проникает слабый свет от мутных звезд и от больших красных букв — за пустырем сияет кириллицей гигантский лозунг. Мы видим его каждый вечер, но так и не выяснили, что он значит.
Шерри рассмеялась и закурила. Огонек сигареты отражается у нее в глазах.
— Признайся, ты дал начальнику электростанции десять долларов, чтобы он устроил конец света. Теперь я останусь в темноте наедине с мужчиной, от которого по-мужски пахнет бараном.
Каспар улыбается в ответ. Я понимаю — это любовь. Любовь я воспринимаю, как воспринимаю погоду.
— Шерри, давай возьмем джип завтра утром. Мы уже осмотрели храм, осмотрели старый дворец. Я чувствую себя тупым туристом. Совершенно идиотское ощущение. Девица из немецкого посольства полагает, что завтра привезут бензин для заправки.
— Почему такая спешка?
— Эта страна катится в прошлое. Где-то там, за горами притаился в ожидании конец света. Мы должны смотаться отсюда, пока снова не наступил прошлый век.
— Но в этом — очарование Улан-Батора. В его обветшалости.
— Не знаю, что значит «обветшалость», но никакого очарования тут не вижу. Улан-Батор только доказывает, что монголы не в состоянии строить города. Здесь можно снимать фильм об обреченной колонии уцелевших в бактериологической войне. Давай уедем отсюда. Не понимаю, зачем я тут. По-моему, тут никто не понимает, зачем он тут.
Входит официантка и ставит на стол свечу. Каспар благодарит по-монгольски. Официантка отходит. «Ну, дорогая, — думает Каспар, — когда случится революция…»
Шерри раскладывает колоду карт.
— Ты хочешь сказать, что монголы созданы исключительно для дикой кочевой жизни? Их удел — разводить скот, рожать детей, мерзнуть, жить в юртах, кормить глистов, не знать грамоты?
— Я не хочу с тобой спорить. Я хочу поехать к горам Хангай, забираться на вершины, скакать на лошади, плавать голышом в озерах. Понять, зачем я живу на земле.
— Хорошо, викинг. Завтра утром едем. А сейчас давай сыграем в криббидж. По-моему, я веду в счете — тридцать семь выигрышей против девяти.

 

Значит, мне тоже предстоит переезд. Имея хозяином местного жителя, продолжать путешествие по стране опасно. Имея хозяином иностранца — невозможно.
Я прибыл сюда, чтобы отыскать свои корни. Истоки своего «я». Это было лет шестьдесят тому назад.
Первые слова: «О судьбе мира думают трое…»
*
Раза два я пытался описать процесс переселения некоторым из моих хозяев, богаче других одаренным воображением. Это невозможно. Я знаю одиннадцать языков, но есть оттенки, которые словами не передать.
Я могу переселиться только в тот момент, когда другой человек касается моего хозяина. Легко ли пройдет переселение — зависит от состояния сознания человека, в которого я переселяюсь. Еще важно, чтобы не препятствовали отрицательные эмоции. Тот факт, что для переселения необходим физический контакт между старым и новым хозяином, означает, что я существую в физическом плане, только на субмолекулярном или биоэлектрическом уровне. Есть ряд ограничений. Например, я не могу переселяться в животных, даже в приматов: они сразу погибают. Все равно как взрослый не может влезть в детскую одежду. Переселяться в кита я не пробовал.
Это техническая сторона дела. Но как описать, что при этом чувствуешь? Представьте гимнаста на трапеции, который вращается под куполом цирка. Или бильярдный шар, который закружился перед тем, как влететь в лузу. Или прибытие в незнакомый город после блужданий в тумане.
Иногда язык не в состоянии донести хотя бы благозвучность смысла.

 

Утренний ветер приносит холодный воздух с гор. Ганга высунулась из юрты, умыла прохладным утренним воздухом лицо и шею. В юртах на склоне холма постепенно пробуждается жизнь. В городе завыла сирена «скорой помощи». Свинцовые воды реки Туул переливаются оттенками серого. Красные неоновые буквы-гиганты «Сделаем Улан-Батор образцовым социалистическим городом» погасли.
«Дерьмо верблюжье, — думает Ганга. — Когда их наконец снимут?»
Ганга переживает из-за того, что дочь куда-то ушла. У нее на этот счет свои подозрения.
Соседка кивнула и пожелала доброго утра. Ганга ответила. Глаза стали хуже видеть, побаливает сломанная позапрошлой зимой нога, которая плохо срослась, да и ревматизм дает о себе знать. Подбегает собака, требуя, чтобы ее почесали за ушами. Ганге сегодня не по себе.
Она ныряет обратно в тепло юрты.
— Не студи, черт подери! Закрой дверь! — рявкает муж.

 

Хорошо, что я наконец распрощался с западным менталитетом. Как это ни прекрасно, узнавать много нового из таких, как у Каспара, без устали трудящихся мозгов, все же это вызывает у меня порой головокружение. Только что он думал о курсе обмена валют, и вот уже переключился на фильм о похитителях картин из Санкт-Петербурга, через секунду вспоминает, как мальчиком рыбачил с дядей меж двух островов, а в следующий миг у него в голове уже веб-страница приятеля или вертится популярная песенка. И так без конца.
Мысль Ганги никогда не перескакивает с одного удаленного предмета на другой. Ганга всегда думает об одном: как раздобыть еды и денег. Ее волнуют только самые близкие люди: дочь и больные родственники. Один день ее жизни как две капли воды похож на другой. Гарантированная бедность при советском господстве, борьба за существование после получения независимости. Конечно, в сознании у Ганги мне гораздо сложнее спрятаться, чем у Каспара. Одно дело затеряться в суматошном городе, и совсем другое — в малолюдной деревушке. Некоторые хозяева очень чувствительны к изменениям в своем внутреннем ландшафте, и Ганга именно из таких. Пока она спала, я освоил ее язык, но ее сны упорно ускользают от меня.
Ганга растапливает печь. Маета не проходит.
— Что-то не так, — говорит она сама себе.
В надежде отыскать причину беспокойства она оглядывает юрту — может, что-то пропало? Кровати, стол, ларец, коврики, семейная посуда, серебряный чайник, который даже в самые трудные времена она отказалась продать. Все на месте.
— Опять твое загадочное шестое чувство?
Баянт шевелится под грудой одеял. Катаракта и полумрак не дают Ганге его разглядеть. Баянт прокуренно кашляет.
— Ну, что на этот раз? Твоя задница напела тебе, что мы получим в наследство верблюда? Ушная сера шепнула, что приползет хитрый змей и похитит твою невинность?
— Хитрый змей давно сделал свое дело. Его зовут Баянт.
— Очень смешно. Что у нас на завтрак?
Попробую, попытаю счастья.
— Муженек, а, муженек, ты ничего не слышал про трех животных, которые думают о судьбе мира?
Долгое молчание. Мне даже показалось, что Баянт не расслышал вопроса.
— Ты что, женщина, спятила? О чем ты?
В этот момент влетает Оюн, дочь Ганги. Она раскраснелась, запыхалась.
— В магазине был хлеб! И еще я раздобыла несколько луковиц!
— Умница! — Ганга обнимает ее. — Ты так рано встала сегодня, я даже не слышала.
— Да закройте эту чертову дверь! — орет Баянт.
— Ты так поздно вернулась с работы, мамочка. Я не хотела беспокоить тебя.
Ганга подозревает, что это не вся правда.
— А много сейчас народу в гостинице, мама?
Оюн большая мастерица переводить разговор на другую тему.
— Нет. Все те же двое белоголовых.
— Австралию-то я нашла в школьном атласе. Но вот где эта — как ее там? — Дания, что ли?
— Какая разница! — бурчит Баянт, вылезая из-под груды одеял, одно накидывает как шаль. Когда-то он был красавчик и до сих пор себя им считает, — Вряд ли ты когда-нибудь окажешься там!
Ганга прикусывает язык, Оюн отводит глаза.
— Белоголовые сегодня уезжают, и я очень рада, — говорит Ганга. — Не понимаю, как это мать отпустила дочь одну болтаться по свету. Наверняка они не женаты, а спят в одной постели! Никаких колец, ничего. А он вообще какой-то ненормальный.
Ганга смотрит на Оюн, но Оюн смотрит в сторону.
— Конечно ненормальный, это же иностранцы, — Баянт с шумом отхлебывает и глотает чай.
— Почему он ненормальный, мама?
Оюн начинает чистить лук.
— Ну, во-первых, от него пахнет ягодами. И еще… Глаза… Глаза у него как будто чужие, не его.
— Неужто эти двое страннее тех венгров из профсоюза, помнишь? Которые летали за орхидеями во Вьетнам.
Ганга умеет не обращать внимания на мужа.
— Этот мужчина из Дании, он все время дает чаевые, и подмигивает, и улыбается, как будто у него голова не в порядке. А вчера вечером он дотронулся до моей руки.
Баянт сплюнул на пол.
— Если он дотронется до тебя еще раз, я сверну ему башку и в задницу засуну. Так и передай ему!
Ганга качает головой.
— Нет, это было так, как дети играют в пятнашки. Он слегка коснулся моей руки пальцем и тут же отошел. Как будто запятнал. Или заколдовал. И пожалуйста, не плюйся в доме.
Баянт отламывает кусок хлеба.
— Как же! Заколдовал! Да он просто хотел соблазнить тебя. Послушай, женщина, иногда мне кажется, что я женился не на тебе, а на твоей бабушке!
Женщины продолжают готовить завтрак молча.
Баянт поскреб пятерней в паху.
— Кстати, о женитьбе. Старший сын старика Гомбо приходил вчера вечером. Просит руки Оюн.
Оюн, не поднимая головы, мешает в горшке.
— Да?
— Да. Принес мне бутылку водки. Отличная вещь. Сам старина Гомбо — несерьезный мужик, не умеет держать выпивку. Зато его свояк работает на хорошей должности. А у младшего сына, говорят, большое будущее. Два года подряд становится чемпионом школы по борьбе. Это вам не понюшка табаку.
Ганга рубит лук, ей щиплет глаза и нос. Оюн молчит.
— По-моему, неплохая мысль, а? Похоже, старший по уши втюрился в Оюн. Если у нее в животе окажется внук старика Гомбо, сразу двух зайцев убьем: ясно будет, что девочка не пустоцвет, и старику Гомбо придется действовать… Бывают женихи и похуже…
— Бывают и получше, — говорит Ганга, помешивая лапшу в бараньем супе; ей вспомнилось, как Баянт лазал к ней через дыру в юрте, под боком у спавших родителей. — Может, Оюн кто-то другой нравится. И вообще, мы ведь договорились. Оюн должна закончить школу и, если судьбе будет угодно, поступить в университет. Мы же хотим успехов Оюн. Может, она купит машину. Или хотя бы мотоцикл. Из Китая привозят.
— Какой смысл учиться? Работы все равно нет, тем более для женщин. Русские ушли, предприятия позакрывали. Что осталось — захватили китайцы. Нам, монголам, чужаки не дают пробиться. Губят нас.
— Ерунда! Вам водка не дает пробиться! Водка вас губит!
— Женщины ни черта не смыслят в политике! — разозлился Баянт.
— Вы больно много смыслите! — Ганга тоже разозлилась, — Да экономика наша сейчас загнулась бы и от простуды, если б ей достало здоровья хотя бы на то, чтоб простыть!
— Говорят тебе, во всем виноваты русские…
— Хватит валить все на русских! Дела не пойдут на лад, пока мы будем обвинять русских, а не себя. Китайцы-то могут зарабатывать деньги у нас! Почему ж мы сами не можем?
Зашипел жир на сковородке. Ганга поймала свое отражение в чашке с молоком и нахмурилась. Рука с чашкой задрожала, отражение исчезло.
— Что-то я сама не своя. Нужно сходить к шаману.
Баянт стукнул кулаком по столу:
— Еще чего — бросать тугрики на ветер!
Ганга тоже стукнула по столу:
— Мои тугрики! Куда хочу — туда бросаю, пропойца.
Баянту приходится отступить без боя — поражение неизбежно. Он не хочет, чтобы соседи услышали перепалку. Начнут болтать, что жена ему не повинуется.

 

Почему я таков, каков есть? У меня нет генетического кода. У меня нет родителей, которые учили бы меня различать добро и зло. У меня вообще нет учителей. Я ни от кого не получал ни питания, ни воспитания. Но я обладаю разумом и совестью. Гуманный негуманоид.
Конечно, я не всегда был таким гуманным, как сейчас. После того как доктор сошел с ума, я кочевал от одного крестьянина к другому. Я был их господином и повелителем. Я знал все их секреты, излучины всех речек, клички всех собак. Я знал их редкие мимолетные радости, память о которых долго согревала их сердца, спасая от окоченения. Я не чурался самых экстравагантных экспериментов. Иных хозяев я едва не губил в погоне за наслаждениями, возбуждавшими их нервы. Иных заставлял страдать просто для того, чтобы лучше изучить природу страдания. Я развлекался пересадкой воспоминаний из одной головы в другую или подстрекательством. Я понуждал монахов к разбою, любовников к измене, бедняков к транжирству. Одно могу сказать в свое оправдание — после того случая с солдатом я никого не убил. Но отнюдь не из любви к человечеству, надо быть честным. Из страха. Я боюсь только одного на свете: оказаться внутри хозяина в момент его смерти. Мне неведомо, что тогда произойдет со мной.
Я не могу поведать историю своего обращения к гуманизму — ее попросту нет. Во времена Культурной революции и позже, меняя хозяев на Тибете, во Вьетнаме, в Корее, в Сальвадоре, я насмотрелся, как люди уничтожают друг друга. Сам я при этом находился в безопасности, выбирая генеральские тела. Я видел войну за Фолклендские острова, сражения за голые скалы. «Двое лысых дерутся из-за расчески», — так выразился мой тогдашний хозяин. В Рио видел туриста, убитого из-за часов. Люди живут, обманывая, присваивая, порабощая, мучая, уничтожая. И всякий раз утрачивают часть того, чем могли бы стать. Отравляющее расточительство. Поэтому я больше не творю зла. И без того уже слишком много отравы.

 

Ганга проводит все утро в гостинице. Надо убраться в комнатах, вскипятить воду, постирать белье. Я смотрю на Каспара со стороны — как будто навестил свой старый дом. Они с Шерри расплатились и ждут, когда прибудет взятый в аренду джип. Я попрощался с Каспаром по-датски, но он подумал, это Ганга, проходя мимо, сказала что-то на монгольском.
Заправляя постель, Ганга представляет, как лежали на ней Каспар с Шерри, и думает про Оюн, про младшего сына Гомбо. Припоминает слухи, которые ходят по городу, — о детской проституции, о том, что полиция куплена иностранцами. Хозяйка гостиницы госпожа Енчбат, вдова, пришла, чтобы заняться бухгалтерией. Она в хорошем настроении: Каспар расплатился долларами, и миссис Енчбат может увеличить размер приданого. Пока закипает вода для стирки, женщины беседуют, попивая соленый чай.
— Послушай, Ганга. Ты знаешь, я не охотница до сплетен, — начинает госпожа Енчбат, маленькая женщина, мудрая, как ящерица. — Мой Сонжудой видел, что твоя Оюн гуляла с младшим Гомбо вчера вечером. На каждый роток не накинешь платок. И на празднике Наадам их тоже видели вместе. Сонжудой говорит, что старший Гомбо влюблен в Оюн.
— А правду говорят, что твой Сонжудой перешел в христианскую веру? — наносит Ганга ответный удар.
— Он просто пару раз заходил в миссионерский отдел американского посольства, вот и все, — холодно отвечает госпожа Енчбат.
— И что об этом думает его бабушка?
— Я думаю, что американцы — ужасные пройдохи. Всех пытаются обратить в свою дикую веру. Они умудряются даже молоко обратить в порошок. Какое это имеет значение, Ганга?
Гангу опять одолевает маета. Она чувствует мое присутствие. Я пытаюсь успокоить ее тревогу.
— Никакого, — отвечает она. — Что-то я сама не своя. Надо сходить к шаману.

 

Переполненный автобус тащится на первой скорости. В конце маршрута находится заброшенный завод. Ганга уже не помнит, что он производил в советское время. Я ревизую ее подсознание: оказывается, патроны. Расплодились полевые цветы — пользуются дарами краткого лета. Расплодились одичавшие собаки — рвут на куски какой-то трупик. Денек слабенький, тусклый. Люди выходят из автобуса и бредут к поселку — к этой россыпи юрт на склоне холма. Ганга идет вместе со всеми. Рядом тянется огромная труба на опорах — часть системы городского отопления, но для котлов требуется русский уголь. На монгольском система работать не может — он не дает нужной температуры. Большинство местных жителей отапливаются по старинке — кизяком.
Сестра Ганги ходила к этому шаману, когда не могла забеременеть. Через девять месяцев родила двойняшек, причем в рубашке — счастливый знак. Сам президент советуется с шаманом. Шаман может лечить лошадей. Говорят, он двадцать лет прожил отшельником в дальней провинции Баян-Олги. Во время советской оккупации местные власти несколько раз пытались арестовать его за бродяжничество, но каждый, кто приближался к нему, возвращался с пустыми руками и с пустыми глазами. Было ему двести лет.
Я с большим нетерпением ожидаю встречи с шаманом.

 

В моем положении есть свои преимущества: я не старею и не забываю. Моя свобода превышает степень человеческого разумения. Но есть ограничения, которые мне не дано преодолеть. Например, я не могу избавиться от постоянного бодрствования. Я так и не научился спать или хотя бы грезить. И то знание, к которому я более всего стремлюсь, ускользает от меня: мне не удалось выяснить, откуда я взялся и есть ли еще на свете подобные мне.
Покинув деревню у подножия Святой горы, я странствовал по Юго-Восточной Азии. Обшаривал сознание стариков, все укромные уголки, чердаки и подвалы, — не прячутся ли там бестелесные духи, подобные мне. Я обнаружил там легенды о таких, как я, но ни малейших следов их реального присутствия. В 1960-е годы я пересек Тихий океан.
Памятуя о сумасшествии доктора, я держал язык за зубами и не выдавал хозяину своего присутствия. Меньше всего я хотел плодить мистиков, психов и писателей. Однако, встречая на своем пути мистика, психа или писателя, я иногда вступал с ним в диалог. Один писатель из Буэнос-Айреса даже предложил название для меня — noncorpum, что значит «бестелесный», во множественном числе — noncorpa. Если только наступит день, когда множественное число понадобится.
Я провел несколько дивных месяцев, ведя с ним диспуты по метафизическим вопросам, и мы написали несколько повестей в соавторстве. Но «я» не переросло в «мы». В 1970-е годы я дал объявление в «Нэшнл инкуайрер». Американцы самый чокнутый народ в мире. Откликнулись 19 человек. Я познакомился с каждым. Все то же: мистики, психи, писатели. Я искал даже в Пентагоне. Открыл много интересного, но никаких признаков существования собратьев noncorpa. В Европе никогда не бывал. Эта часть суши, над которой нависла тень ядерных боеголовок, не кажется мне перспективной.
Я вернулся на Святую гору, обогащенный знаниями благодаря не одной сотне хозяев, но по-прежнему ничего не ведая о своем происхождении. Я устал от скитаний. Святая гора — единственное место на земле, с которым я ощущаю связь. Десять лет я пользовался гостеприимством монахов, которые обитают на склонах горы. Вел размеренную и спокойную жизнь. Подружился с одной старой женщиной, которая держала на горе чайный домик. Она принимала меня за говорящее дерево. После ее смерти я ни с одним человеком не разговаривал.

 

— Входи, доченька, входи! — раздался из юрты голос шамана.
Над входом висит выбеленная солнцем челюсть. Ганга оглядывается — ее вдруг охватывает страх. Мальчик играет с красным мячиком. Подбрасывает его в бледно-голубое небо, запрокидывает голову, ждет, потом ловит. Ганга видит ову — горку священных камней и костей. Склоняется перед ней, потом ступает в дымный сумрак юрты.
— Входи, доченька!
Шаман сидит на коврике. Медитирует. С балки свисает лампа. В медной тарелке оплывает сальная свеча. Дальняя стена увешана шкурами животных. Воздух густой от курений.
Возле входа стоит резной ящик. Ганга открыла его и положила туда почти все тугрики, которые Каспар дал ей на чай накануне вечером. Потом сняла обувь и в правой, женской, половине юрты опустилась на колени перед шаманом. У шамана морщинистое лицо, по которому невозможно определить возраст. Седые спутанные волосы. Закрытые глаза вдруг широко распахиваются. Он указывает на низкий столик — на нем стоит старый чайник.
Ганга наливает в костяную чашку темной жидкости без запаха.
— Пей, Ганга, — говорит шаман.
Моя хозяйка делает глоток и хочет начать рассказ, но шаман жестом останавливает ее.
— Ты пришла, потому что в тебя вселился дух.
— Да, — отвечаем мы с Гангой в один голос.
Ганга остро ощущает мое присутствие и роняет чашку. Недопитая жидкость растекается по циновке.
— Мы должны выяснить, чего он хочет, — говорит шаман.
Сердце Ганги бьется, как мышь в коробке. Я осторожно отключаю ее сознание.
Шаман замечает перемену в ее состоянии. Он берет перо и чертит в воздухе какой-то знак.
— Кто ты, дух? — спрашивает шаман, — Предок этой женщины?
— Не знаю, кто я, — отвечаю я голосом Ганги, только охрипшим, словно пересохшим, — Сам хочу узнать.
Как странно снова произносить это слово — «я».
Шаман сохраняет полное спокойствие.
— Назови свое имя, дух.
— Я обхожусь без имени.
— Ты предок этой женщины?
— Ты уже спрашивал. Нет. Насколько мне известно.
Шаман стучит костью об кость, бормоча что-то на неизвестном мне языке. Потом вскакивает на ноги, поднимает руки и сгибает пальцы, как когти.
— Именем великого Эхий-мергена заклинаю тебя — покинь тело этой женщины! Изыди! — орет шаман.
Ох уж эти штучки.
— Изыду — а дальше что? — спрашиваю я.
— Изыди! — орет шаман. — Изыди! Заклинаю именем великого Эхий-мергена, который отделил день от ночи!
Шаман трясет над Гангой погремушкой, размахивает курительницей и брызгает водой ей в лицо.
Потом смотрит, ожидая реакции.
— Шаман, я рассчитывал на более разумное поведение с твоей стороны. За много лет я впервые вступил в разговор. А водой Гангу лучше помыть, будет больше пользы. А то она считает, что монгольская плоть не потеет, и никогда не моется. И еще у нее вши.
Шаман пристально смотрит в глаза Ганге, пытаясь обнаружить того, кто не является Гангой.
— Твои слова, дух, ставят меня в тупик. Сила твоя велика. Ты желаешь этой женщине зла? Ты злой дух?
— Случается, разозлюсь иной раз. Но вообще, по-моему, я не злой. А ты?
— Чего ты хочешь от этой женщины? Что мучает тебя?
— Одно воспоминание. И отсутствие остальных.
Шаман снова садится на коврик и принимает ту же позу, что вначале.
— В какой стране ты жил, когда имел тело?
— Почему ты думаешь, что я был человеком?
— А кем еще ты мог быть?
— Хороший вопрос.
Шаман морщит лоб.
— Ты очень странный. Такие, как ты, встречаются редко. Ты рассуждаешь как ребенок, а не как старый, поживший человек.
— Что значит «такие, как я»? Тебе встречались такие, как я?
— Я же шаман. Моя работа — общаться с духами. Раньше это делал мой учитель, а еще раньше — учитель моего учителя.
— Позволь мне исследовать твое сознание. Я должен выяснить, с какими духами ты имел дело.
— А что, разве духи не общаются между собой?
— Со мной не общаются. Прошу тебя, позволь мне войти в тебя. Для тебя будет лучше, если ты не станешь сопротивляться.
— Если я позволю тебе ненадолго войти в меня, ты оставишь в покое эту женщину?
— Шаман, считай, что мы договорились. Если сейчас ты прикоснешься к Ганге, я покину ее.

 

Я продвигаюсь по чужой памяти, как по лабиринту. Некоторые туннели хорошо освещены и находятся в идеальном состоянии. Другие похожи на обрушенные катакомбы. Одни надежно охраняются, другие заложены кирпичом. Из одного туннеля перехожу в другой, опускаясь все глубже и глубже.
Но докопаться до воспоминаний еще не означает докопаться до правды. Очень часто ум редактирует воспоминания с учетом пересмотренной и обновленной картины мира. В туннелях памяти шамана я ветретился то ли с духами мертвых, то ли с галлюцинациями — может, самого шамана, может, его клиентов, а может, и с теми и с другими, — то ли с noncorpa. Короче, либо следов не оказалось вообще, либо их оказалось слишком много. Возможно, нужные мне свидетельства имеют форму, в которой я не могу их распознать. Я углубил свои поиски.
Мне удалось обнаружить вот эту историю. Она была рассказана двадцать лет тому назад ночью у костра.

 

Давным-давно по земле гуляла красная чума. Она выкашивала людей тысячами. Здоровые бежали прочь, бросая заболевших. Они успокаивали себя просто: «Судьба рассудит, кому жить, кому умереть». Тарву, мальчика пятнадцати лет, тоже бросили умирать в стране птиц. Его дух покинул тело и отправился в песчаную страну мертвых.
Когда он появился в юрте хана преисподней, тот очень удивился.
— Почему ты покинул свое тело, ведь оно еще дышит?
Тарва ответил:
— Мой повелитель, живые решили, что мое тело умрет. Я отправился к тебе без промедления, чтобы заверить в своей преданности.
Хан преисподней был тронут покорностью Тарвы.
— Нет, я постановляю, что твой срок еще не наступил. Бери самого быстрого из моих скакунов и возвращайся к своему учителю в страну птиц. Но сначала ты должен выбрать что-нибудь на память из сокровищ, которые видишь перед собой в моей юрте. Смотри не ошибись! Тут есть здоровье, богатство, удача, красота, вдохновение, печаль, скорбь, мудрость, вожделение, слава… Так что же ты выбираешь?
— Мой повелитель! — ответил Тарва. — Я выбираю вот эти сказки.
Тарва сложил сказки в свой кожаный мешок, оседлал самого быстрого из скакунов хана преисподней и помчался обратно на юг, в страну птиц. Когда он прискакал, ворон уже успел выклевать глаза на его теле. Тарва не посмел вернуться в страну мертвых, опасаясь, что хан преисподней сочтет это неблагодарностью. Поэтому он вновь вступил во владение своим телом и поднялся с земли. Несмотря на слепоту, он прожил сто лет, странствуя на скакуне хана преисподней по свету, от Алтайских гор на западе и до пустыни Гоби на юге и рек нагорья Хэнтэй. Он предсказывал будущее, рассказывал сородичам сказки и легенды о происхождении их земли. С тех пор монголы рассказывают друг другу сказки и легенды.

 

Я решаю отправиться на юг, вслед за Тарвой. Если реальность не дает мне подсказки, может, ее дадут легенды.
*
Жаргал Чиндзориг силен, как верблюд. Верит он только своим близким и своему грузовику. В детстве Жаргал мечтал стать летчиком ВВС Монголии, но у родителей не хватило денег дать взятку кому надо, чтобы мальчика приняли в столичную школу для партийных. Поэтому он стал водителем грузовика. В конце концов, это даже к лучшему. Кто знает, что приключится, если кучка ржавых аэропланов, из которых состоят ВВС Монголии, неровен час, поднимется в воздух. В парламенте ведут разговоры о том, не списать ли на металлолом весь военно-воздушный флот, который только подчеркивает полную неспособность Монголии защитить себя от любого соседа, даже от малоразвитого Казахстана. Из-за экономического кризиса Жаргал работает на любого, у кого есть топливо. На дельцов черного рынка, на теоретически приватизированный металлургический завод, на лесозаготовительную бригаду, на торговцев мясом. Жаргал пойдет на все, лишь бы заставить свою жену рассмеяться: даже натянет носок на нос и будет скакать вокруг юрты, посадив ее на загривок и сопя, как як.

 

Дорога из Улан-Батора в Даландзадгад, по которой мы едем, наименее ужасная из всех монгольских дорог. По ней можно обычно проехать в любую погоду, даже в дождь. Дорога имеет 293 километра в длину. Жаргал знает каждую выбоину, каждый поворот, каждую канавку и каждый патруль, конечно. Он знает, на каких заправках бывает бензин и когда, сколько еще прослужит каждая из деталей его тридцатилетнего советского грузовика и где можно раздобыть запчасти.
Горизонт расширяется, горы расступаются, сглаживаются, и начинается степь. На обочине — одинокое дерево. На нем дорожный знак. Под ним пыльное кафе, которое закрылось в 1990-е годы. Бараки, в которых некогда размещалась советская дивизия во время маневров, пустуют. Все трубы и провода вырваны с мясом.
Солнце меняет положение. Облако принимает форму сурка. Жаргал вытирает пот со лба и закуривает китайскую сигарету. Он вспоминает, как в прошлом году канадец-автостопщик угостил его «Мальборо».
Гнедая лошадь стоит у обочины и смотрит на дорогу. Небесный сурок превратился в клапан двигателя. Поселок — вон за тем камнем. Не доезжая семидесяти километров до Даландзадгада есть камень, похожий на голову великана. Давным-давно один богатырь этим камнем раздавил голову гигантского змея. Небо к вечеру становится желтовато-зеленым. Прохладно. Жаргал опять закуривает. Пять лет назад как раз на этом самом спуске перевернулся грузовик с цистерной пропана. Говорят, до сих пор на дороге можно встретить охваченного пламенем шофера, который зовет на помощь, теперь уже бесполезную. Жаргал знал его. Не раз вместе выпивали в придорожных гостиницах.
Впереди зажигаются огни. Жаргал вспоминает лицо жены в тот день, когда родился их первенец. Вспоминает игрушечную козу, которую его тетушка, госпожа Энчбат, сшила из старых лоскутков для его маленькой дочери. Малышка еще не умеет говорить, а верхом скачет так, словно родилась в седле.
Вот чего я никогда не испытывал, так это гордости.

 

— Что-то ты никогда раньше не интересовался старыми легендами, — хмурит лоб высохший старик в военном кителе, — При русских легенды, сказки разные были запрещены. Всех пичкали только дребеденью про героев революции. Я тогда работал учителем. Слушай, а я тебе никогда не рассказывал, как к нам в школу приезжал Хорлогийн Чойбалсан? Сам президент?
— Пятнадцать минут назад рассказал, пердун безмозглый, — бормочет перепачканный мазутом собеседник.
В кафе работает радио, передают популярные песни на английском и японском. Четверо играют в шахматы, но правил не соблюдают — слишком пьяны.
— Если б я в классе начал рассказывать старые сказки, — продолжает старик, — меня тут же включили бы в черный список кандидатов на «перековку». Русские запретили даже Чингисхана — сказали, что он деятель эпохи феодализма. А сейчас в каждой обоссанной деревушке утверждают, что Чингисхан родился как раз возле их ручья.
— Все это очень интересно, — подаю реплику.
Жаргал истомился от скуки. Мне стоит больших усилий заставить его сидеть, слушать и не хамить.
— А историю про трех животных, которые думали о судьбе мира, ты не знаешь?
— Да давай я лучше расскажу тебе историю из моей жизни. Я тебе никогда не рассказывал, как к нам в школу приезжал Хорлогийн Чойбалсан? Сам президент? В большой черной машине. «ЗИЛ» называется. Я не прочь бы еще подзаправиться. А чего ты вдруг стал интересоваться легендами предков?
— Я куплю тебе еще порцию. Вот, смотри, какая большая… Сколько сала. Да это, понимаешь, из-за сына. Он не любит, когда я рассказываю одну и ту же сказку. Ты же знаешь детей, вечно им новенького подавай… Помню, когда сам был маленький, слышал легенду про трех животных, которые задумались о конце света…
Иссохший старик икает.
— У сказок нет будущего… Это прошлое. Пусть пылятся в музеях вместе с разными черепками. Сказкам нет места в наше славное время рыночной демократии.
Вялотекущая шахматная партия переходит в темпераментный эндшпиль. Игроки вскакивают с мест. Звенит разбитое окно.
— Так вот, он приехал на большой черной машине. С ним и охранники, и советники, и кагэбэшники. Учились в Москве.
Один пьяный шахматист с боевым кличем прыгает на стол. Другой, с родимым пятном во все лицо, разбивает шахматную доску об голову соперника. Я сдаюсь и разрешаю Жаргалу выйти.

 

Хранитель музея удивленно смотрит на нас с Жаргалом.
— Легенды?
— Да, — начинаю я.
Сотрудник музея разражается смехом, и я с трудом удерживаю Жаргала, чтоб он не выругался.
— Неужели кого-то интересуют старые монгольские легенды?
— А как же иначе? Ведь это наше культурное наследие, — поясняю я, — И потом, я не прошу, чтобы вы рассказывали мне легенды. Мне нужна информация о регионе их происхождения.
Молчание. Замечаю, что даже настенные часы не тикают — стоят.
— Жаргал Чиндзориг! — говорит хранитель, — Ты, наверное, перегрелся в своем грузовике. Или возле жены. Ты всегда был малый со странностями, но сейчас ты говоришь не то как старый псих, не то как турист.
Из кабинета вышел человек в костюме, элегантней которого во всей Монголии не найти. Но рассмеялся начальник просто, как самый обычный человек. Держит кейс в руке и жует жвачку.
— Среди наших экспонатов — чучела птиц, — продолжает хранитель, — Есть выставка, посвященная нерушимой монголо-российской дружбе. Можем показать кости динозавра, рукописные свитки, бронзовые статуэтки Занабазара , которые нам удалось спрятать от русских и не дать вывезти. Но если тебе нужна информация, то ты обратился не по адресу. Прошу прощения!
Господин в костюме делает несколько шагов в нашу сторону. Надевает темные очки, хоть день стоит пасмурный.
— Знаете, — вдруг он обращается к нам. — Один человек из Даландзадгада собрал монгольские народные сказки и составил антологию. Прекрасная идея. Он хочет заказать перевод на английский и продавать их туристам. В прошлом году обратился в государственное издательство, чтобы книгу напечатали. Но ему отказали — нет бумаги. Тогда он нашел нужных людей, и появилась надежда протолкнуть книгу в следующем году.
Я благодарю господина в костюме. Он удаляется.
— А теперь, Жаргал Чиндзориг, — говорит хранитель, — не угодно ли отвалить? Обед.
Он с облегчением закрывает дверь своей конторки.
Жаргал смотрит на часы на руке у хранителя:
— Но сейчас только десять тридцать!
— Все правильно. Перерыв до трех.

 

Луна на утреннем небе напоминает клубок паутины.
— Господин! — Жаргал бежит по безлюдному тротуару перед музеем.
Господин в костюме садится в японский полноприводный автомобиль. Жаргал трусит: владелец такого автомобиля наверняка очень важный человек.
— Господин!
Господин оборачивается, рука тянется к карману.
— Слушаю?
— Простите за беспокойство, господин, но не могли бы вы вспомнить фамилию человека, о котором только что говорили? Собирателя фольклора? Это очень важно для меня.
Господин в костюме настораживается. Я выбрал не подходящую для водителя грузовика манеру выражаться. Господин в костюме потирает лоб и роняет ключи. Жаргал наклоняется и подбирает. Мне остается только позаботиться, чтобы их руки соприкоснулись в момент передачи ключей. Переселяюсь. Это нелегко, как и в случае с Гангой. Сознание господина в костюме оказывается необычайно плотным. Двигаться в нем не легче, чем в куске замерзшего масла.
Долго изучать память моего нового хозяина нет нужды.
— Его зовут Бодоо.
Редкие прохожие с любопытством посматривают на впавшего в задумчивость, судя по виду, начальника. Но к моему новому хозяину быстро возвращается активность.
— А сейчас, простите, я тороплюсь. Дело не терпит отлагательств.
Ничего, потерпит. В архивах памяти нашелся портрет: маленький лысый человечек в очках, с бачками и кустистыми усами. Скоро мы увидимся, Бодоо. И ты направишь меня к истокам моего появления на свет.
Я смотрю, как удаляется Жаргал — человек, очнувшийся от непонятного ему сна.

 

Нового хозяина зовут Пунсалмагийн Сухэ-батор. Он старший агент КГБ Монголии и с презрением относится к человеческим слабостям. Мы мчимся на юг, полноприводный автомобиль вздымает клубы пыли. Сухэ-батор жует жвачку. Трава становится реже, верблюды изможденней, воздух суше. Дорога до Даландзадгада не отмечена указателем, но других дорог нет. Дорожные патрули отдают нам честь.
Сначала меня мучили угрызения совести из-за того, что так беспардонно использую нового хозяина в своих личных целях, но, ознакомившись с его прошлым, я успокоился. За время службы он убил больше двадцати человек, присутствовал при пытках и истязаниях более двухсот заключенных. На службе у бывших московских покровителей сколотил средней величины состояние, которое надежно упрятано в бронированных подвалах Женевы. Его новый босс находится в Петербурге. В один темный закуток сознания, где должна была бы находиться совесть, не удалось проникнуть даже мне. В остальном же сознание моего хозяина отличается ясностью, четкостью, жестокостью.

 

С наступлением ночи я разрешаю Сухэ-батору остановиться, распрямить ноги и глотнуть кофе. Я рад снова увидеть звездное небо во всей его глубине. Небо над городами человек превратил в грязное болотце. Но Сухэ-батор не из тех людей, которые склонны любоваться звездами. В сотый раз он задается вопросом, какого черта делает здесь, и мне приходится переключать его внимание. Ночь мы проводим в ночлежке для дальнобойщиков. С ее владельцем Сухэ-батор говорить не пожелал и платить тоже не намерен. Я порасспрашивал про Бодоо, хранителя народного искусства в даландзадгадском музее, но о нем никто ничего не знает. Пока мой хозяин спал, я совершенствовался в русском языке, с которым слегка познакомился благодаря Ганге.
Утром мы продолжаем путь. Холмы сровнялись с землей и превратились в каменистую равнину. Началась пустыня Гоби. Унылый пейзаж наводит тоску. Второй день только лошади, облака да безымянные горы. От Сухэ-батора никакого толку. Обычно люди постоянно болтают сами с собой: сочиняют диалоги, рисуют воображаемые картинки, вспоминают анекдоты, напевают. Но только не Сухэ-батор. Такое впечатление, что я переселился в робота.
Задавив собаку, Сухэ-батор врывается в пыльный областной центр Даландзадгад. Бесцветный город, который словно свалился невесть откуда по воле демонов пустыни. Голые дорожки, вдоль них женщины в платках продают яйца и сушеное мясо. Несколько трех- и четырехэтажных домов образуют центр города. Грязная больница, покосившаяся почта, заколоченный универмаг. Сразу за центром начинается окраина. Кроме того, что на черном рынке яйцо динозавра идет за пятьсот долларов, а шкура снежного барса — за двадцать тысяч, Сухэ-батор мало знает о самой южной провинции Монголии. Еще меньше он думает о ней.
У Сухэ-батора мелькает мысль заехать в местное полицейское управление и навести там шороху, но я направляю его прямиком в музей на поиски Бодоо. Музей закрыт. Не важно, в Монголии Сухэ-батор открывает любые двери. Внутри все так же, как и в предыдущем музее. Гулкая тишина. Кабинет хранителя пуст. С потолка в зале свешивается большое чучело грифа, почему-то с табличкой «кондор». Один стеклянный глаз выпал и потерялся.
В книжном киоске сидит пожилая женщина и вяжет чулок. Она ничуть не удивляется, увидев человека в закрытом музее. Думаю, она уже давно ничему не удивляется.
— Мне нужен Бодоо, — говорит Сухэ-батор.
Она даже не отрывает глаз от вязания.
— Он не приходил вчера. Не пришел сегодня. Наверное, и завтра не придет.
Сухэ-батор переходит на шепот:
— Могу я спросить, где отдыхает наш уважаемый хранитель?
— Спросить-то вы можете. Только я не отвечу.
Впервые за время моего знакомства с Сухэ-батором в его душе встрепенулось радостное чувство. Он вынимает пистолет и щелкает предохранителем. Потом прицеливается в крючок, на котором висит гриф с табличкой «кондор». БАБАХ!
Птица рухнула, на полу — груда перьев и штукатурки. На звук выстрела в пустых залах откликнулось только эхо.
Женщина взмахнула руками, уронив вязание на пол. В широко раскрытом рту видны черные гнилые зубы.
— А теперь, навозная лужа, кишащая червями, слушай меня внимательно, — шепчет Сухэ-батор, — Наша беседа, вонючая гнилозубая сука, будет протекать следующим образом. Я задаю вопрос — ты быстренько отвечаешь. Если мне покажется, что ты немножко увиливаешь от ответа, то следующие десять лет проведешь в очень отдаленном уголке нашей любимой родины. Поняла, сука?
Женщина побелела и хватает воздух ртом.
Сухэ-батор любуется своим пистолетом.
— Не расслышал ответа.
Женщина лепечет что-то вроде «да, поняла, поняла».
— Вот и прекрасно. Итак, начнем сначала. Где Бодоо?
— До него дошел слух, что сюда едет человек из КГБ, и он сбежал. Он не сказал куда. Клянусь, господин, я не знаю, где он. Я не знала, что вы из КГБ. Клянусь, не знала.
— Допустим. А на какой улице этого чудного города живет наш дорогой Бодоо? Давай адрес.
Женщина колеблется.
Сухэ-батор вздыхает, вынимает из кармана золотую зажигалку и подносит к табличке с надписью «не курить», которая стоит на прилавке. Дрожащая женщина, Сухэ-батор и я смотрим, как корчится в огне картон, превращаясь в горстку черного пепла.
— Значит, ты хочешь, чтобы тебя изувечили в тюрьме? Или ты хочешь, чтобы я кастрировал твоего мужа? А может, ты ждешь не дождешься, когда твоих детей отправят в мусульманский интернат в Баян-Олги? Ты наверняка слышала, что там делают с детьми.
Капли пота выступают у нее на лбу. Сухэ-батор лениво протягивает руку — он хочет выволочь ее из-за прилавка, но я останавливаю его. Женщина отрывает клочок газеты и царапает на нем адрес.
— Вот, господин, здесь живет Бодоо вместе с дочерью.
— Премного тебе благодарен.
Сухэ-батор вырывает из стены телефонную розетку.
— Хорошего дня, — прощается он.

 

Сухэ-батор обошел вокруг дома. Маленький блочный домик с одним подъездом, на самом краю города. Рядом бочка для сбора дождевой воды — в хороший год дождь выпадает раз десять. Садик с растениями, надеющимися на такой год. Ветер завывает, вздымает пыль. Мой хозяин стучит в дверь и достает пистолет. Я принимаю меры, и Сухэ-батор нечаянно ставит его на предохранитель.
Дверь открывает дочь Бодоо. Ей нет и двадцати, мальчишеская стрижка. Мы понимаем, что дома она одна и ждет нас.
— Давайте поговорим спокойно, — предлагает Сухэ-батор, — Вы знаете, кто я и чего хочу. Где ваш отец?
Девушка оказывается не робкого десятка.
— Неужели вы всерьез думаете, что я сдам собственного отца? И вообще, в чем его обвиняют?
Сухэ-батор улыбается. В темном закуте его сознания что-то шевелится. Сухэ-батор окидывает взглядом девушку и представляет, как сейчас ей врежет. Шагнув ближе, он хватает ее.
Но Сухэ-батор не получит своей добычи.
Я внушаю ему непреодолимое желание отправиться в Копенгаген через Багдад, а на прощание заставляю бросить к ногам девушки бумажник, в котором несколько сот долларов. После этого покидаю тело Сухэ-батора. Очередное переселение дается нелегко. У девушки сильная воля, она умеет постоять за себя.

 

Вот и все. Я уже сменил адрес. Гашу застрявший у нее в горле крик. Мы наблюдаем, как агент КГБ швыряет деньги на землю, кидается к своей «тойоте», заводит мотор и трогает с места в карьер. Он держит путь на запад. Возможно, мой приказ и не забросит Сухэ-батора на родину Каспара, но наверняка очень далеко от Даландзадгада — может, в какую-нибудь страну с неустойчивым режимом, где нелюбезные пограничники не знают ни монгольского, ни русского.
Моя новая хозяйка смотрит, как отъезжает Сухэ-батор. Шины скрипят, из-под них взвиваются ленточки пыли, которую подхватывает ветер пустынь.
Я навожу справки. Девушку зовут Балжин. Мать умерла. Есть! Вот оно! «Трое, которые думают о судьбе мира». Немного другая версия, но история та же самая. Мать ткет при свете очага и рассказывает Балжин сказку. Балжин тепло и уютно. Постукивает ткацкий станок.
Теперь мне только остается выяснить, в какой местности родилась эта сказка. Мы с Балжин направляемся в кабинет ее отца, который служит ему и спальней, и столовой. Балжин — личный секретарь отца и сопровождает его в экспедициях. Все материалы для книги хранятся в ящике стола. Увы! Бодоо все забрал с собой.
Я укладываю Балжин в постель и отключаю ее сознание, погружая в сон, а сам тем временем обследую ее память в надежде выяснить, откуда произошла эта сказка. В какой деревне ее до сих пор помнят и рассказывают? Я потратил полдня напрасно, Балжин не знает. Она только уверена, что отец знает.
Где же он? Вчера Бодоо отправился к своему брату — его юрта на расстоянии двух часов пути верхом к западу от Даландзадгада. Если он не получит сегодня до полудня от Балжин известия, что все спокойно, то двинется дальше на северо-запад — в Баянхонгор. Это пятьсот километров через пустыню. Я бужу Балжин, она смотрит на часы. Уже три часа дня. Я убеждаю Балжин, что опасность миновала, что у КГБ к ее отцу нет никаких претензий, что он может вернуться домой. Следующий шаг предоставляю сделать ей самой.
Нам нужно раздобыть лошадь или мотоцикл.

 

Через два часа мы прибыли в деревушку. Она расположена в тридцати километрах к западу от Даландзадгада, на местном наречии называется Излучина Реки, а на других наречиях названия у нее нет. Балжин застала своего дядю, брата Бодоо, за починкой джипа. Мы опоздали на пять часов. Бодоо уехал около полудня, полагая, что КГБ возобновило преследование по старому обвинению — участие в демократической демонстрации. Балжин рассказала дяде о том, как ей под ноги бросили бумажник, набитый деньгами. Воспоминание о нападении Сухэ-батора я стер. Брат Бодоо, крепкий пастух, которому требуется десять секунд, чтобы завалить барана и перерезать ему горло, громко хохочет. Он перестает смеяться, когда Балжин отдает ему половину денег. Их хватит его семье на год.
Мы можем поехать вдогонку за Бодоо на джипе, если только нам удастся его починить. Я переселяюсь в очередной раз — теперь в брата Бодоо и, применяя шоферские познания Жаргала Чиндзорига, руковожу переборкой двигателя.

 

Двигатель заработал поздно вечером. Брат Бодоо, мой новый хозяин, считает, что ехать на ночь глядя — опасно. Мы решаем выехать на заре. Балжин приносит дяде кумыса. В холодной речке купаются ребятишки, женщины стирают белье. Речка берет начало в горах Гоби-Алтая от тающих снегов. По запахам от костров ясно — скоро ужин. Племянница Балжин учится играть на шудраге, это такая лютня с длинной шеей. Старик созывает коз. Как я завидую всем этим людям — они чувствуют родство и сопричастность друг другу.
Из города верхом прискакали мужчины, с жадностью слушают новости. О появлении Сухэ-батора они уже знают благодаря шоферскому «телеграфу». Все рассаживаются вокруг костра, и Балжин повторяет свой рассказ. Начинается импровизированная вечеринка. Парни демонстрируют Балжин мастерство наездников. Балжин очень уважают как одну из лучших в Даландзадгаде стрелков из лука, к тому же она не обручена, к тому же она дочь государственного служащего. Дядина жена приготовила еще кумыса, смешав свежее кобылье молоко с перебродившим. Кобылиц кормили травой таана, заготовленной прошлой осенью, от этого кумыс получается еще вкуснее.
Стемнело, зажглись огни.
— Расскажи сказку, тетушка Балжин, — просит восьмилетняя внучка моего хозяина. — Ты знаешь самые лучшие сказки на свете!
— Почему? — спрашивает совсем маленький сопливый мальчуган.
— Потому что дедушка Бодоо написал книжку, дурак. А тетушка Балжин помогала ему, ясно? Правда же, тетушка Балжин?
— Какую книжку? — спрашивает мальчуган.
— Такую! Книгу сказок, дурак!
— Каких сказок?
— Таких! Ничего не знает! — Девочка демонстрирует свое превосходство, — Тетушка Балжин, расскажи нам про верблюда и оленя.
Балжин улыбается. Улыбка у нее чудесная.

 

Давным-давно жил-был верблюд. У него были очень красивые рога, ветвистые и раскидистые. И не только рога! У него был очень красивый хвост — густой и глянцевитый, как ваши волосики.
(— А что такое «глянцевитый»? — спрашивает мальчуган.
— Отстань, дурак, а то тетушка Балжин не будет рассказывать. Правда же, тетушка Балжин?)
В те времена у оленя не было рогов. Он был совершенно лысый, с гладкой макушкой, уродливый, если правду сказать. А у коня не было хвоста. То есть был, но маленький, некрасивый, как обрубок.
И вот однажды пришел верблюд к озеру напиться. Увидел в воде свое отражение и замер от восхищения! «Какая красота! — думал верблюд, — Я самое прекрасное животное на свете!»
И тут из леса вышел — как вы думаете, кто? — олень! Он вздыхал, из глаз его текли слезы.
— Что с тобой? — спросил верблюд, — О чем ты горюешь?
— Лесные звери пригласили меня на праздник, да еще почетным гостем.
— Так это же замечательно! Будет пир горой, наешься до отвала!
— Как же я могу пойти на праздник такой некрасивый, с такой лысой головой? Там будет тигр — сам знаешь, какая у него прекрасная шуба. Там будет орел — сам знаешь, какие у него нарядные перья. Пожалуйста, верблюд, одолжи мне свои рога. Всего на два-три часа. Схожу на праздник — и верну, честное слово. Сегодня вечером. Ну в крайнем случае завтра утром.
— Хорошо! — великодушно ответил верблюд, — Вид у тебя и правда довольно-таки уродливый. Я выручу тебя. Бери мои рога.
И верблюд снял рога и отдал их оленю. Тот с гордым видом поскакал прочь.
— Эй! — крикнул верблюд ему вслед. — Смотри не запачкай мои рога ягодным соком! Или что там у твоих лесных друзей принято пить на пирах?
В лесу оленю повстречался конь.
— Привет! — говорит конь. — Хороши рога! Где достал?
— Да, рога что надо! — отвечает олень. — Верблюд дал.
«Мм, может, и мне верблюд что-нибудь даст, если попрошу хорошенько», — подумал конь.
Верблюд по-прежнему стоял на берегу озера, попивал водицу, поглядывал по сторонам.
— Добрый день, дорогой верблюд! — говорит конь. — Какой у тебя замечательный хвост! Не согласишься ли поменяться со мной? Ненадолго, всего на один вечер. Ну в крайнем случае до утра. Я собираюсь навестить одну молоденькую кобылку. Она так тобой восхищается! Представь, как она обрадуется, если я заявлюсь в ее загончик с твоим хвостом!
Верблюд был польщен.
— Правда? Восхищается, говоришь? Ну что ж, давай поменяемся. Только смотри не запачкай. И не потеряй. Это самый красивый хвост на свете, как-никак.
С тех пор прошло много дней и лет. Олень до сих пор не вернул верблюду рога, а у коня — сами видите — на скаку развевается по ветру длинный хвост. А верблюд приходит к озеру на водопой, видит свое безобразное отражение, фыркает и от огорчения даже забывает, зачем пришел. А замечали вы, как верблюд вытягивает шею и внимательно всматривается в даль? Это он высматривает, не бегут ли олень с конем вернуть ему рога и хвост. Вот почему у верблюда всегда такой печальный вид.

 

Пыльные чертенята, словно кенгуру, скачут из-под колес джипа. В этой каменистой пустыне водятся только скорпионы да миражи.
Днем брат Бодоо останавливается возле одинокой юрты. Рядом пасется верблюд, но людей не видно. Брат Бодоо заходит в юрту, чтобы перекусить и напиться, — в Гоби это дозволено этикетом. Верблюд фыркает совершенно по-человечески. На душе у брата Бодоо на миг теплеет, но я не успеваю определить источник этого тепла. Ветер дует сильно, но бесшумно: на его пути нет препятствий.
Снова садимся в джип. Вдали проносится стадо газелей. Оно напоминает стайку мальков в реке. Мы направляемся к долине под названием Пасть Стервятника. Там магазин, в котором закупаем провизию и бензин, чтобы хватило до Баянхонгора. Говорят, что Бодоо проехал здесь утром. Скоро мы встретимся.
Высоко в небе кружат ястребы. На опушке леса появляется гобийский медведь — один из немногих уцелевших. Их осталось меньше сотни. Брат Бодоо укладывается поспать в джипе. Ночи очень холодные, даже летом, и он укрывается несколькими одеялами. Во сне видит кости и камни с дырками.

 

На следующий день длинный переезд — восемьдесят миль без остановки по дюнам, вверх, вниз, вверх, вниз. Брат Бодоо поет бесконечные песни, каждая — в несколько миль длиной. Среди дюн виднеются кости и камни с дырками. Песчаная страна мертвых.
Впереди стоит джип. Брат Бодоо подъезжает к нему и глушит двигатель. На заднем сиденье джипа под импровизированным балдахином спит человек.
— Все в порядке, друг? — обращается к нему брат Бодоо. — Помощь не нужна? Может, воды? Тебе что-нибудь нужно?
— Да! — Человек резко поднимается, открывая лицо; челюсти жуют жвачку, — Мне нужен твой джип. Мой сломался.
И Пунсалмагийн Сухэ-батор дважды стреляет из своего пистолета в моего хозяина: по пуле в каждый глаз.
*
Никто не отзывается. Костер светит, но не греет. Наверное, снаружи ночь. Если только есть «снаружи». Я гол, я лишен хозяина. Рядом люди разного возраста. Все лица обращены в одну сторону. Кто-то кашляет. Это брат Бодоо. Раны у него на глазах затянулись. Пытаюсь переселиться в него, но в призраке я обитать не могу. Никогда раньше не слышал такой полной тишины. Являясь тем, что я есть, я думал, что понимаю почти все. Оказывается, не понимаю почти ничего.
Одна фигура встает и выходит из юрты — прямо сквозь стену. Так просто? Я тоже подхожу туда.
— Простите, но вы, наверное, не сможете выйти, — говорит девочка, которую я сначала не заметил. Ей лет восемь, не больше, хрупкая, крошечная, как античная статуэтка.
— Почему? Ты не выпустишь?
— Дело не во мне. Выйти можно, если только для вас подготовлен выход.
Разлетаются вьюрки. Я смотрю на стену. На ней вообще нет дверей.
— Где же выход?
Она пожимает плечами и закусывает губу.
— Что же мне делать?
Лебедь уставился в пол. Девочка пожимает плечами.

 

Сальные свечи шипят и плюются. Юрта маленькая, но гостей в ней — тьмы и тьмы. Мириады ангелов балансируют на кончике иглы. Время от времени кто-нибудь из гостей встает, делает шаг и выходит через невидимый выход в стене. Стена юрты растягивается, размыкается, выпускает гостя и снова смыкается за его спиной, как водяная завеса. Я попытался выскользнуть за компанию, но передо мной стена даже самую малость не подалась.
Монах в шафрановом балахоне и желтой шапочке вздыхает.
— Зубы болят, — поясняет он.
— Сочувствую, — отвечаю я.
Девочка разговаривает со своим нервным сурком.
Это лошади проскакали или гром прогремел? Лебедь расправляет крылья и вылетает сквозь крышу. Брат Бодоо выходит через дверь.
— Почему я не могу выйти? Другие же выходят.
Девочка, играя в «веревочку», приподнимает бровь:
— Ты сам так решил.
— Я ничего не решал!
— Все представители твоего племени покидают тело, только пока оно еще живое!
— О ком это ты — моего племени?
Монах в желтой шапочке что-то шепчет сквозь обломки зубов ей на ухо. Она недоуменно смотрит на меня.
— Ну хорошо, — наконец соглашается она. — Ситуация и правда необычная. Но что же я могу поделать?
Монах оборачивается ко мне:
— Прости, зубы… Время истекло… Я выполнил свое обещание.
И выходит из юрты сквозь стену.
Последней выходит девочка с сурком на руках. Она пожалела меня, и мне не хочется, чтобы она уходила. Я остаюсь совсем один.

 

Я снова нахожусь в человеческом теле. Стены юрты оживают — они вздрагивают, пульсируют, реагируют на шум и голоса. Я обследую верхние этажи сознания своего хозяина и не обнаруживаю там ровным счетом ничего. Ни воспоминаний, ни следов жизненного опыта. Даже имени нет. Пустое «я». А голоса откуда? Заглядываю глубже. Шепотки, следы бесцельного покойного существования. Побуждаю хозяина открыть глаза, чтобы понять, где мы находимся, но они не открываются. Проверяю, есть ли у него глаза. Есть, но открывать их он не умеет. Мы находимся в месте, не похожем ни на что, и мой хозяин о нем ничего не знает. Мой хозяин вообще ничего не знает. Может, слепоглухонемой? Его мозг чист. Настолько чист, что мне становится страшно.
Покой сменяется судорожным страхом. Мое присутствие обнаружено? Узел боли затягивается все туже. Ужас, панический ужас — подобного мне не приходилось наблюдать с тех пор, как я взломал мозг моего первого хозяина. Завеса раздвигается, и меж раздвинутых ног матери мой новый хозяин вылетает в мир, возмущаясь бесцеремонным обращением. Холодный воздух охватывает со всех сторон! Свет, слишком яркий свет даже через закрытые веки заставляет его нежный мозг вибрировать.
Через пуповину переселяюсь в мать и попадаю в океан эмоций глубоких и противоречивых: изнеможение и ликование, чувства потери и обретения, опустошенности и полноты, и обрывки воспоминаний, и хищные когти страсти, и решение — больше никогда в жизни не обрекать себя на такую пытку. Я забыл выставить защиту и чуть не потонул в этом океане.
Однако пора браться за работу.

 

Другая юрта. В юрте тепло, светло, тень от оленьих рогов на стене. Наконец-то я разобрался со своим местонахождением. У меня две новости: хорошая и плохая. Хорошая: я в Монголии, в теле монголки. Плохая: меня занесло гораздо севернее того места, куда направляется Бодоо. Мы недалеко от границы с Россией, в провинции Ренчинхумбе, в районе озера Цаган-Нур и города Дзолон. Сейчас сентябрь, скоро выпадет снег. Повитуха — бабушка младенца, которого я только что покинул. Она улыбается дочери и кладет ей на живот кусок льда для обезболивания. Волосы у нее спутанные, лицо круглое, как луна. В углу, напевая, хлопочет женщина с кастрюлей горячей воды и кусками ткани и меха — сестра роженицы. Тишина, если не считать этой негромкой протяжной песни.

 

Сейчас раннее-раннее утро. Мать измучена своим долгим, тяжким трудом. Я притупляю боль, погружаю ее в глубокий сон и помогаю растерзанному телу набраться сил. Пока моя хозяйка спит, я размышляю, где же я находился после того, как Сухэ-батор убил моего хозяина. Та странная юрта — галлюцинация? Я грезил? Но разве это возможно? Ведь я есть только сознание. Может ли у меня, как у людей, быть подсознание, о котором я ничего не знаю? И каким образом я заново родился в Монголии? Почему и благодаря кому? И кто был монах в желтой шапочке?
Откуда мне знать, не живет ли во мне бестелесный, который управляет моими действиями? Как вирус внутри бактерии. Впрочем, я наверняка почувствовал бы присутствие постороннего.
Но ведь и люди думают так.

 

Дверь открылась и впустила лучи восходящего солнца, а с ними — отца ребенка, дедушек, бабушек, сестер, братьев, дядюшек и тетушек.
Все они ночевали в соседней юрте и сейчас пришли, радостные и возбужденные, приветствовать нового члена рода. Их речь я понимаю с трудом — придется учить новый диалект монгольского языка. Усталая мать светится счастьем. Младенец громко плачет, и все подходят к нему.
Покинув мать, я переселяюсь в отца новорожденной в тот момент, когда он целует жену. Балжин называла это племя «оленьи люди». Олень дает им пищу, одежду, служит валютой. Они ведут полукочевой образ жизни. Несколько раз в году появляются в Дзолоне, чтобы обменять мясо и шкуры на разные товары и продать китайским скупщикам порошок из оленьих рогов, который ценится в Китае как афродизиак. Если не считать этих приездов, оленьи люди не общаются с миром. Когда русские, чтобы доказать правильность идей социализма, пытались создать пролетариат в этой лишенной промышленности стране, среди оленьих людей им не удалось даже провести перепись населения. Оленьи люди уцелели и тогда, когда были уничтожены все буддийские монахи в округе.
Моему хозяину всего двадцать лет, его сердце через край переполнено гордостью. Я редко завидую людям, но сейчас завидую. Сам я бесплоден, всегда таким был и буду. У меня нет генов, которые я мог бы передать по наследству. Для моего хозяина рождение отпрыска — тот последний мост, по которому он окончательно вступает в зрелость, повышая свой статус среди ровесников и даже среди старших. Лучше, конечно, если б родился сын, но никто не собирается останавливаться на достигнутом.
Зовут моего хозяина Бэбэ. Он закуривает и выходит из юрты. Я завидую простоте его мыслей. Он знает, как скакать на оленях, как сдирать с них шкуру, какой олений орган, если его съесть сырым, от какой болезни излечивает. Он знает много легенд, но никогда не слышал о троих, которые задумались о конце света.
Ночь отступает, капля по капле возникают лужицы света. В соснах вокруг селения начинают шептаться серые тени. Проезжают ранние всадники, по морозцу копыта скрипят на каждом шагу. Падучая звезда рассекает небосвод.
Так что же мне делать теперь?
Мое намерение продолжать поиски неизменно. Других зацепок, кроме Бодоо, у меня нет. Нужно вернуться на юг, добраться до города Баянхонгор. Если бы я имел доступ к музейной сети, я быстро обнаружил бы его. С тех пор как он бежал от Сухэ-батора, прошло три месяца. Я потерял время, но чего у нас, бессмертных, в избытке, так это времени.
Под моим влиянием Бэбэ говорит старой женщине, что у него срочные дела в городе. Мне не хочется разлучать молодого отца с семьей, с новорожденной дочерью, но старая женщина охотно выпроваживает нас. Мужчины только путаются под ногами.

 

Бэбэ со своим старшим братом скачут через леса, по расщелинам между гор, по берегам узких озер. Ивы, рыбачьи лодки, дикие гуси. На вершине холма стоит горный козел. От Бэбэ я узнаю про лосей, лосих, рысей, архаров, волков. Я узнаю, как ставить капканы на диких кабанов. Мы встречаем медведя, который бьет лапой по воде, ловя в озере лосося. Радуги четкие, солнечные лучи пробиваются сквозь туман. Дороги нет, но грязь застыла на морозе, и поэтому ехать легко.
Бэбэ разговаривает с братом о дочери, о том, как ее назвать. Я удивляюсь силе их кровных связей. Все мои хозяева монголы имеют одну общую черту: семья для них крепость, в которой они находят защиту, исцеление, любовь, рождение и смерть. К этому чувству я, ведя паразитическое существование, могу только прикоснуться через посредника, но не пережить.
Если только не… Эта надежда и заставляет меня продолжать поиски.

 

Дзолон — еще один обветшалый город. Деревянные домишки, бетонные блоки. Старые грузовики ржавеют в лужах, из которых пьют собаки. Совершенство неба портит только дым от электростанции. Очередной завод-призрак, среди труб которого проросли молодые деревца. Очередь перед покосившимся сараем — единственным в городе рестораном. После встречи с хозяином кожевенной мастерской Бэбэ обычно заходит сюда выпить.
— В городе появились иностранцы, — сообщает ему бородатый охотник в очереди, — Круглоглазые.
— Русские, что ли? По торговым делам?
— Нет, не русские.
Когда Бэбэ входит в ресторан, я вижу Каспара и Шерри. Каспар тычет вилкой в тарелку, а Шерри прикладывает компас к карте.
— Привет! Рад вас видеть! — ляпаю я, не успев подумать.
Местные жители потрясенно смотрят на Бэбэ. Они понятия не имели, что этот пастух-кочевник может говорить на каком-либо языке, кроме монгольского с оленьим акцентом.
— Привет! — отвечает Шерри, отрываясь от карты.
У Каспара в отличие от нее в глазах появляется настороженность.
— Как вам наша страна? — спрашиваю я.
Другого выхода нет: надо закончить разговор, а потом стереть из памяти Бэбэ шок, который он пережил, заговорив на неизвестном ему языке.
— Прекрасная, прекрасная страна! — в один голос отвечают Каспар и Шерри.
— По крайней мере, в ней полно сюрпризов, — кивает Бэбэ. — Желаю приятного путешествия. Советую поскорей, до наступления морозов, перебраться в более теплые края. Может, на берег океана. Вьетнам в ноябре — просто сказка, особенно горы. По крайней мере, раньше так было…
Бэбэ отходит, садится за столик и, дожидаясь брата, заказывает еду. Его племя пользуется кредитом у хозяина ресторана, а расплачивается оленьим мясом. Мое внимание привлекает улан-баторская газета трехнедельной давности. Читать Бэбэ не умеет. Письменности на оленьем языке нет, в племени нет школ. Новостей в газете очень мало, в основном лакировка действительности да еще запоздалый репортаж о торжествах по случаю национального праздника. Все это совершенно не интересует Бэбэ, который редко уезжает из племени, дальше Дзолона не уезжал никогда и не имеет такого желания.
На странице некрологов замечаю заголовок: «Двойная потеря для монгольской культуры».
Бодоо мертв.
Меня охватывает отчаяние. Я успел забыть, каково это.
Выходит, что Бодоо скончался на той же неделе, что и его брат. В обоих случаях смерть наступила в результате сердечного приступа. Благодаря Сухэ-батору я знаю, что это излюбленное монгольским КГБ объяснение гибели инакомыслящих.

 

Мы переживаем эту трагедию тем более глубоко, что перед смертью ученый готовил к изданию труд всей своей жизни — полное собрание сказок и легенд монгольского народа. В память о великом этнографе мы публикуем одну из сказок в его пересказе.

 

Надо было велеть Сухэ-батору съехать с обрыва. Черт бы подрал мерзавца. Да и меня тоже.
Кто-то хлопнул Бэбэ по плечу. Его рука тянется к карману с охотничьим ножом. За его спиной стоит, пошатываясь, в стельку пьяный тип.
— Какого хрена ты притворяешься, будто читаешь газету? А, олений человек? И о чем ты толковал на каком-то паршивом языке с иностранцами? Где ты вообще был, когда я боролся за демократию? Хотел бы я знать!
Глаза его налиты водкой и кровью.
— Ты не умеешь читать по-русски. Ты не умеешь читать по-монгольски. Ведь не на оленьем же языке написана эта газета! Где ты был, черт подери, когда я строил коммунизм? Хотел бы я знать! Ну-ка, давай почитай мне вслух! Давай-давай, оленья башка! Охота послушать сказку… — И проорал: — Водки еще!
Я вернулся к исходной точке поисков. От злости я был готов вселиться в этого кретина, чтобы размозжить ему башку об стену, но вовремя одумался. Толку-то? И стал вслух читать сказку. Чтоб почтить память Бодоо.

 

Давным-давно, когда на свете еще не было бурят, по южному берегу озера Байкал бродил Хори Тумед, молодой охотник. Зима уже начинала подтаивать и капала с веток серебристых берез, капля за каплей. Хори Тумед любовался бирюзовыми горами на том берегу озера.
Присев отдохнуть, охотник заметил, что очень низко над озером с северо-востока летят девять лебедей. Хори Тумед почувствовал беспокойство: лебеди летели кружком, в полной тишине. Хори Тумед испугался — колдовство! — и залез в дупло суковатой ивы. Едва он спрятался, как лебеди коснулись земли и превратились в прекрасных девушек: лица сияют, как снег, шеи длинные, руки тонкие, волосы иссиня-черные, и каждая следующая еще краше предыдущей. Девушки-лебеди разделись, повесили платья на ветви той самой ивы, в которой скрывался молодой охотник, и вошли в воду. Ноги охотника налились тяжестью — но не от страха, а от любви и желания. Он выждал, пока девушки отплыли подальше от берега, осторожно вылез и украл одно из платьев.
Наплававшись, девушки вернулись к иве. Одна за другой они накинули на плечи свои белые платья, взмыли в воздух и, покружив над озером Байкал, пустились в обратный путь на северо-восток. Но девятая девушка-лебедь, самая прекрасная, напрасно искала свое платье. Она стала кликать сестер, но те уже были далеко.
Сжимая платье, Хори Тумед выпрыгнул из дупла.
— Верни мне мое платье, прошу тебя! — взмолилась девушка. — Я должна лететь вместе с сестрами.
— Выходи за меня замуж, — ответил Хори Тумед. — Летом я буду наряжать тебя в платье изумрудного шелка, в зимние холода тебя будет защищать мех черного медведя.
— Сначала верни мне мое платье, прошу тебя, а потом поговорим.
— Не отдам, — улыбнулся охотник.
Девушка увидела, что ее сестры исчезли из виду. Она поняла, что выхода у нее нет: если не примет предложения незнакомца, то умрет от холода.
— Хорошо, я останусь с тобой, но предупреждаю тебя, смертный человек: когда у нас родятся сыновья, я не дам им имен. А без имени никогда им не перейти порога зрелости.
Вот так девушка-лебедь поселилась с Хори Тумедом в его юрте и стала женщиной его племени. Со временем она полюбила бойкого молодого охотника, и они зажили мирно и счастливо. У них родилось одиннадцать славных сыновей, но мать-лебедь была связана клятвой: ни один из сыновей не получил имени. А по вечерам она все чаще с тоской смотрела на северо-восток, и охотник знал: она вспоминает свою далекую родину, спрятанную за горизонтом.
Годы шли, приходили и уходили.
Однажды на исходе осени, когда листва в лесу танцевала прощальный танец, Хори Тумед занимался разделкой овечки, а его жена шила одеяло из разноцветных лоскутов. Сыновья были на охоте.
— Муж, ты сохранил мое белое платье?
— Ты же знаешь, что да, — ответил Хори Тумед, разрезая тушку.
— Хочу примерить — налезет ли оно на меня сейчас.
Хори Тумед улыбнулся:
— За кого ты меня принимаешь? Думаешь, я глупее сурка?
— Любимый, если бы я хотела уйти от тебя, то вот дверь.
Женщина-лебедь встала и поцеловала мужа.
— Прошу тебя, дай мне платье.
Сердце Хори Тумеда растаяло.
— Хорошо, только запру дверь.
Он помыл руки, открыл кованый железом сундук и протянул платье жене. Сидя на постели, он смотрел, как она переодевается в волшебный наряд.
Юрта наполнилась шумом сильных крыльев, и птица вылетела через отверстие в крыше, через клапан дымохода, который Хори Тумед забыл закрыть. В отчаянии Хори Тумед запустил в лебедя ковшиком — что под руку попалось, — но только задел рукояткой ногу птицы.
— Жена моя любимая! Прошу тебя, не покидай меня!
— Мне пора, смертный человек! Я буду всегда любить тебя, но сестры зовут, я должна подчиниться!
— Назови хотя бы имена наших сыновей, чтобы они могли стать членами племени!
И, поднимаясь все выше и выше в небо, дева-лебедь прокричала: Карагана, Бодонгуд, Шараид, Цаган, Гушид, Худай, Батнай, Халбин, Хуайцай, Галзут, Ховдуд. Потом описала над юртами три круга, благословляя всех, кто жил в них, и улетела. И рассказывают, благословенно было племя Хори Тумеда — у его одиннадцати сыновей родились сыновья.

 

Глаза у пьяного закрылись, и он шлепнулся лицом в тарелку с остывшими мясными шариками. Все молчали. Трое молодых парней, сидевших рядом за столиком, слушали как зачарованные. Бэбэ вспомнил новорожденную дочь. Я смотрел на портрет Бодоо, напечатанный в газете, и пытался представить, каким он был, этот человек, которого я знаю только по отражениям в сознании других людей.
Постепенно посетителей в ресторане убавилось. Разговор вернулся к недавним соревнованиям по борьбе. Зрелище двух жующих круглоглазых по-прежнему привлекает внимание. Я смотрю, как Шерри что-то шепчет Каспару, как по его лицу расплывается улыбка, и у меня не остается сомнений: они любят друг друга.
Моя затея потерпела крах. Искать, откуда пошла сказка, — все равно что искать иголку в море. Нужно переселиться в Шерри или Каспара и продолжить поиски собратьев noncorpa в других странах.
Входит бородатый охотник с ружьем. Увидев его, я сразу вспомнил, как нас с братом Бодоо убили, но охотник мирно прислонил ружье к стене и сел рядом с Бэбэ. Он приступает к разборке ружья, все детали протирает маслом.
— Ты ведь Бэбэ, да? Из оленьего племени на берегу озера Цаган-Нур?
— Да, это я.
— У тебя только что дочка родилась?
— Да, прошлой ночью.
— Тебе лучше вернуться домой. Я на рынке повстречал твою сестру. Она искала тебя. Твоя жена плачет, твоя дочь умирает.
Бэбэ проклинает себя за то, что поехал в город. Мне хочется попросить у него прощения. Я уж совсем собрался переселиться в охотника, а через него в Каспара или Шерри, но остаюсь из-за чувства вины. Может, понадобится моя помощь, чтобы вылечить малышку. Если мы застанем ее в живых.
Я часто вспоминаю эту минуту. Если бы я переселился в Каспара или Шерри, все сложилось бы совсем иначе. Но я вместе с Бэбэ поспешил на рыночную площадь.

 

Словно замерзнув от холода, время тащилось еле-еле. Мы добрались до деревни Бэбэ. В сумерках дыхание яков висело белыми клочьями. По-моему, ветер выл в точности как волк, но любой олений человек понимал, в чем отличие.
В юрте Бэбэ метались темные фигуры, блики света, пар и тревога. На серебряном блюде жгли горькое масло. Это бабушка готовилась исполнить ритуал. Жена Бэбэ с белым лицом лежала на кровати и баюкала девочку. Обе, не мигая, смотрели широко открытыми глазами. Жена повернулась к Бэбэ:
— Наша девочка не подает голоса.
— Душа покинула твою дочь, — тихо говорит бабушка, — Она родилась с непривязанной душой. Если я не смогу вернуть душу, девочка умрет до полуночи.
— В Дзолоне больница. Нужно ехать туда. Там доктор, он учился в Восточной Германии в прежние времена…
— Не будь дураком, Бэбэ! Повидала я докторов. Дикари, что они понимают? У ребенка душа непривязанная. Это дело серьезное, медициной тут не поможешь. Нужно колдовство.
Бэбэ смотрит на свою дочь, которая не подает признаков жизни. Его охватывает отчаяние.
— Что ты собираешься делать?
— Исполнить ритуал. Держи блюдо. Мне нужна твоя кровь.
Бабушка берет изогнутый охотничий нож. Бэбэ не боится ни ножей, ни крови. Когда бабушка омывает ему руку, я переселяюсь в нее с намерением дальше переселиться в девочку, чтобы изучить проблему изнутри.
В тот же миг я забываю про всякое «дальше».
Никогда, ни в одном человеческом теле я не встречал ничего подобного: память старой женщины хранила чужие воспоминания, как ущелье — горную реку. Я вступаю в ее русло и попадаю в свое собственное прошлое.

 

«О судьбе мира, — говорит монах в желтой шапочке, — думают трое». Я мальчик, мне восемь лет. И у меня есть собственное тело! Мы сидим в тесной камере, похожей на шкаф. Свет проникает через зарешеченное окошко размером с ладошку. Даже я не могу распрямиться в полный рост, хотя рост у меня меньше четырех футов. Я здесь уже неделю, последние два дня ничего не ел. К зловонию испражнений я привык. Человек из соседней камеры потерял рассудок, он раздирает себе горло и воет. Через решетку видна только решетка соседней камеры-гроба.
1937 год. Социальные преобразования товарища Чойбалсана, точный слепок с политики Иосифа Сталина из далекой Москвы, идут полным ходом. В Улан-Баторе каждую неделю проводятся показательные процессы. Казнены тысячи пособников Японии, которая готовится напасть на нас из Маньчжурии. Дамоклов меч висит над каждым. Министру транспорта вынесен смертный приговор за саботаж и организацию аварий на дорогах. Уничтожение монастырей осуществляется планомерно и неуклонно. Сначала их обложили непосильными налогами, затем объявили «перековку». Моего учителя и меня обвиняют в том, что мы — проводники идей феодализма. Обвинение нам вчера сообщил охранник, который принес миску с водой. Мне кажется, что вчера, но я могу ошибаться. На соседних камерах-гробах открывают крышки и вытаскивают из них беспомощных обитателей.
— Мне страшно, учитель, — шепчу я.
— Не бойся, я расскажу тебе сказку, — отвечает монах.
— Нас убьют?
— Да.
— Учителю больно говорить: у него выбиты все зубы и десны кровоточат.
— Я не хочу умирать.
Я думаю о своих родителях. Представляю их лица. Отец, бедный пастух, трудился как проклятый, чтобы отдать сына в монастырь. И вот теперь, пять лет спустя, отцовское честолюбие обернулось для сына смертным приговором.
— Ты не умрешь. Я дал слово твоему отцу, что ты не умрешь. Ты не умрешь.
— Но они всех убивают.
— Тебя не убьют. А теперь слушай! О судьбе мира думают трое…

 

В небе черно от ворон. Они негодующе каркают: в них швыряют камнями. Нас с учителем и сорок других монахов с их учениками ведут через поле, заваленное обнаженными телами. Земля между ними красного цвета. Тех, у кого нет сил идти, тащат волоком. В конце поля у рощи расположились солдаты расстрельной команды. Это отпетые уголовники, а не регулярная Красная армия. Многие — бандиты, которые перешли китайскую границу и подались в солдаты с голодухи. Есть и дети. Они присланы рыть могилы и наблюдать за казнью контрреволюционеров: это входит в программу идейного воспитания. Мои собственные братья и сестры разбросаны по всей Монголии.
Дикие собаки выглядывают из-за груды камней.
Мы ждем, пока советский офицер подходит к наемникам, которые будут нас расстреливать, и обсуждает с ними порядок казни так, словно речь идет о посадке картошки. Они смеются.
Учитель произносит мантру. Лучше бы он замолчал. Я оцепенел от ужаса.
В сторонке стоит девочка и заваривает чай. Все так хозяйственно, по-домашнему, что мне начинает казаться — это сон. Учитель замолкает и подзывает ее. Поколебавшись, она подходит. На нас не обращают внимания. У нее большие глаза и круглое лицо. Учитель прикасается ко мне левой рукой, а к ней — правой, и я чувствую, как мои воспоминания приходят в движение.
Мой учитель знает, как переселить меня! Мое сознание открепляется и хочет последовать за воспоминаниями, но в этот момент солдат отталкивает учителя от девочки, ее отгоняет прочь, и связь прерывается.
Последняя минута моей жизни запечатлелась в собственных воспоминаниях девочки. Мальчик прижимается к учителю. Учитель поет мантры. Даже в тот момент, когда солдаты поднимают ружья на изготовку…
Все происходит очень медленно. Воздух густеет и затвердевает. Каждое движение приобретает отточенность. Звучит команда по-русски. Раздается треск, как от петард. Мужчины и мальчики перегибаются пополам и падают.
Тело мальчика валяется в грязи. Маленький череп пробит, но мозг не поврежден. Видно, как он еще пульсирует. Один из наемников переворачивает тела ногой, удостовериться, что все мертвы. Он касается мальчика, и моя душа оказывается в новой оболочке.
Много лет спустя она очнется и не сможет вспомнить себя. Но это будет уже после того, как наемник вернется на родину, к подножию Святой горы.
Конец поискам.

 

Я возвращаюсь в настоящее. Старая женщина стоит неподвижно. Мне очень хочется узнать, как она жила все эти годы, как оказалась на другом конце своей страны, почему вышла замуж за человека чужого племени. Но нельзя терять ни минуты.
— Я здесь.
— А то я не знаю! Ясно, что не Леонид Брежнев забрался сюда поглазеть! Пришло время. Я видела комету.
— Так ты знала обо мне?
— Конечно. Я ведь столько лет таскала твои воспоминания в своей башке! В моем племени часто рассказывали чудеса про секту монахов в желтых шапочках. Когда в день казни твой учитель соединил нас, я понимала, что он делает… И ждала.
— Как долго я искал себя! Подсказка была в моих воспоминаниях, а они остались у тебя!
— Мое тело давным-давно износилось. Я пыталась умереть несколько раз, но меня не отпускали…
Я смотрю на девочку:
— Она умрет?
— Это зависит от тебя.
— Не понимаю.
— Тело моей внучки — твое тело. Ты — ее душа и сознание. Это только оболочка. Если ты не вернешься, через три часа ее тело умрет. Если хочешь, чтобы она осталась жива, ты должен снова облечься в оковы плоти.
Я оцениваю свое будущее в качестве noncorpum. В мире нет недоступных для меня мест. Может, повезет отыскать других noncorpa и оказаться в обществе бессмертных. Можно переселяться в тела президентов, астронавтов, гениев. А могу скромно копаться в садике на склоне горы, в тени камфорных деревьев. Мне будут неведомы старость, болезни, страх смерти, смерть.
Я смотрю на беспомощное тельце существа одного дня от роду, в котором с каждой минутой угасают обменные процессы. Средняя продолжительность жизни в Центральной Азии сорок три года, и она падает.
— Дотронься до нее, — говорю я.

 

Снаружи летучие мыши мечутся между небом и землей, вверх-вниз, вверх-вниз, проверяют — все ли в порядке. А юрту оглашает мой пронзительный крик, который вырывается из глубины моих однодневных легких.
Назад: Святая гора
Дальше: Санкт-Петербург