Книга: Кислород
Назад: 7
Дальше: 9

8

Во сне Алиса видела, как ее старший сын театрально вылез из-под огромной плакучей ивы в родительском саду и направился к ней, говоря по-французски, что собирается ее спасти. «Je te sauverai, maman. Je te sauverai». Но даже во сне, по вине лекарств готовая в любой момент пробудиться, она понимала, что в этом представлении было что-то нескладное, неправдоподобное. Ларри не говорил по-французски: в шестнадцать он, несмотря на то что она занималась с ним дополнительно, решительно провалил экзамен по этому предмету. Способности к языкам были у Алека, но не Алек улыбался ей, стоя на лужайке. Сон смошенничал, и она проснулась в темноте, сбитая с толку, чувствуя себя так, словно над ней подшутили.
Мало-помалу она пришла в себя и через силу улыбнулась воспоминанию, как целый класс восьмилеток под ее терпеливым руководством нараспев зубрит спряжения французских глаголов.
— Je…?
— SUIS!
— Tu…?
— ES!
Среди них попадались медлительные, задумчивые, говорящие, что в голову взбредет, но выезжающие за счет других. Ей не нравилось их принуждать. У некоторых детей в восемь лет нужная часть мозга еще не работает как следует. Это не лень и не глупость. Действительно глупые дети попадались редко, и она не уставала повторять учителям помоложе: «Никогда не ставьте на ребенке крест. Никогда не думайте, что проблема в нем, а не в вас». Ничего особенно загадочного здесь не было. Алек, например, сидевший в первом ряду, похожий на совенка из-за больших круглых очков, волосы вечно всклокочены, никогда не испытывал трудностей с французским. Частично, и этого нельзя отрицать, благодаря тому что поначалу она сама с ним занималась, а он отчаянно хотел угодить ей — стремление, иногда очаровательное, иногда докучливое, из которого он так по-настоящему и не вырос, даже повзрослев. Она поняла это по тону, каким он рассказывал ей про новую пьесу, — такой же голос бывал у него, когда он приносил ей на проверку домашнее задание, как будто его в любую секунду мог раздавить гигантский палец. Молодец, Алек. Хороший мальчик. Пойди найди Ларри. Je suis, tu es, il est. Ларри был королем спортплощадки. Капитаном крикетной команды. Капитаном футбольной команды. А потом, когда стал постарше, капитаном теннисной команды. Какой отважный мальчуган! Она всегда была рядом, болея за него до хрипоты на краю футбольного поля или корта на соревнованиях, которые становились все крупнее, сердце билось у нее в горле, когда он метнулся к задней линии, и мальчишка на дальнем краю площадки подпрыгнул в воздух, чтобы достать до мяча. В день, когда он побил того шведа, чье имя, по всей видимости, напрочь выскользнуло у нее из памяти, она была горда, как никогда в жизни. Ей хотелось закричать с трибуны, чтобы услышал весь мир: «Я его мать! Я его мать!» Конечно, Алеку приходилось трудно. Сравнения были неизбежны. Его всегда представляли как «брата Ларри», будто собственного имени у него не было. Но она всегда старалась делить материнскую любовь поровну — насколько это было возможно. Любимчика у нее не было.
Как же звали того шведского мальчишку? Она с минуту рылась в памяти, но тщетно: на месте его имени свежим мазком расплылось черное пятно. Пустота. То же самое с именем старшего сына миссис Сэмсон, а ведь они говорили о нем только вчера утром, пока миссис С. пылесосила кровать и «раскладывала все по полочкам». И с названиями десятка цветов, и… что это было, что она позабыла третьего дня? Что-то еще, название одной из ее любимых опер или имя диктора радионовостей — его-то она прекрасно знала. То, что ей вспоминалось, зачастую оказывалось совершенно случайным, как будто ее жизнь превратилась в старый чулан, по которому память блуждала, подобно пьяному с фонариком в руке; и перед ней то возникал четкий, как фотография, образ мясного прилавка в «Теско», то вспоминался слово в слово разговор с Тони про ее пуделя. Она не хотела хранить это в своем сознании, не хотела, чтобы последним ее воспоминанием оказался пудель Тони, парящий над ней по ту сторону жизни, подобно флоберовскому попугаю.
Динь! Динь! Динь!..
Маленькие сине-белые часы из яшмы в нише внизу лестницы. Только десять вечера! Какими ужасно длинными стали ночи! Как же ей хотелось, чтобы кто-нибудь положил руку ей на лоб, чтобы кто-нибудь сказал: «Все будет хорошо, все будет хорошо…» Она бы обрадовалась даже бедняге Стивену, тому, каким он был в молодости, в педагогическом колледже в Бристоле, где они познакомились, попыхивающему своей дурацкой трубкой, отпускающему шуточки, разглагольствующему о политике, с густым манчестерским акцентом — он был уроженцем Сталибриджа. Конечно, он уже тогда пил, но они все пили — это тоже было частью молодости, — много спорили и курили до одури. До рождения Алека он держался в пределах разумного. А потом, вместо того чтобы позволять себе лишку по пятницам и субботам, начинал надираться в пабе по дороге из школы домой и продолжал дома перед телевизором или в мастерской. Думал думу, пил, воображал себе новых недругов, выстраивая свой собственный замысловатый ад. Все говорили, что он стал больше пить после того, как упустил вакансию заведующего кафедрой в школе Короля Альфреда. Были и те, кто видел причину в том, что ему не удалось стать преподавателем колледжа — только средней школы, что он по-настоящему не любил детей, но это было не так. В Стивене что-то сломалось еще до того, как они познакомились. Бог знает, в чем было дело. Разговоры по душам он называл «пустой трепотней», и она устала от попыток его расшевелить. Возможно, он и сам этого не знал, не всегда понимал, что с ним происходит. Есть вещи, которым трудно найти название. Как ее раку. В чем была его причина? В стрессе? В сигаретах? В несчастливой судьбе? Просто был в ней какой-то тайный изъян. Тоненькая трещинка, которая однажды превращает дом в руины. Никто из нас, думала она, никто из нас не в силах пережить самое себя.
Он часто орал на нее — поначалу это было для нее настоящим потрясением, потому что на нее никто еще так не орал, и она никогда прежде не видела, каким неописуемо отвратительным становится человек, когда так орет. Но ударил он ее только раз, хотя и этого было довольно. Ткнул в спину после идиотской ссоры из-за Каллагэна или профсоюзов. Это было на кухне. Она что-то сказала ему и пошла прочь, как вдруг он набросился на нее и толкнул так, что она пошатнулась и схватилась за стену, чтобы не упасть. На секунду ей стало страшно, от неожиданности она оторопела. Потом повернулась к нему лицом, медленно и спокойно, потому что уже знала, как нужно вести себя с пьяными: так же, как с бешеными собаками. Не показывать страха. И когда их глаза снова встретились, когда он собрался с духом и посмотрел на нее, между ними разверзлась пропасть, которую им уже не суждено было преодолеть, и почти сразу она ощутила нечто вроде ностальгии, но не по нему, а по тому представлению о собственной жизни, из которого вдруг выросла. Он пил беспробудно весь день перед аварией. В основном водку, но может, и что другое. Полицейские сказали, что в машине нашли бутылки. Надо полагать, разбитые вдребезги.
Несколько месяцев спустя позвонила его мать, поздно вечером, и сказала, что другая женщина спасла бы его. «Ты не любила его так, как надо было любить. Ты не любила его как следует, не любила, Алиса. Тебе должно быть стыдно. Стыдно. Сука». Что? Сука — она так и сказала. И обе долго рыдали в трубки, потом всхлипнули и распрощались навсегда, лишь на дни рождения мальчиков приходили открытки с вложенными в них пятифунтовыми банкнотами.

 

Трое мужчин за всю жизнь. Едва ли ее можно назвать Мессалиной. Руперт Лэнгли, который был ее первым возлюбленным, партнером по теннису и кавалером, парень, которому она подарила свою девственность. Потом Сэмюэль Пинедо. Потом Стивен. Еще те, с которыми она неловко обжималась на танцах до замужества, или те, кто — в годы после аварии — приглашал ее на ужин или в театр и целовал на прощание, не выходя из машины.
Она до сих пор иногда играла в «если бы…», гадая, какой могла быть ее жизнь, проживи она ее с Сэмюэлем. Если бы он сделал ей предложение. Если бы она согласилась. Если бы. Ей было тринадцать, когда она познакомилась с ним, с тем, кого «папа знал на войне». Мужчина с черными набриллиантиненными волосами, он стоял в прихожей, прислонившись к подоконнику. Худой, бледный, с сильно выступающим кадыком. Красавцем не назовешь. Но что-то шевельнулось в ней от его пристального взгляда. Она не знала, что это было, не могла подобрать названия, но позже, размышляя об этом, решила, что он был первым мужчиной, который увидел в ней женщину, а не ребенка, и в этом была его щедрость, рыцарство, которое даже почти пятьдесят лет спустя по-прежнему ее завораживало.
У его семьи был алмазный бизнес в Амстердаме. Они были евреями из старинного испанского рода. Абсурд? Когда к власти пришли нацисты, его родителей, дядьев, двоюродных братьев и двух сестер отправили в польские концлагеря. Сэмюэлю удалось спрятаться, как той девочке, Анне Франк, хотя, конечно же, повезло ему больше. Он спасся. Переправился в Англию в рыбацкой лодке. Через полгода вернулся. Помогал организовывать рейсы спасения, пока его не схватили. После освобождения королева Вильгельмина наградила его медалью, которую он носил в кармане пиджака вместе с сигаретами и зажигалкой.
Когда они встретились снова, ей было уже восемнадцать. Девятнадцать — когда они стали любовниками. Тогда он служил в посольстве в Лондоне, в Гайд-Парк-гейтс, и по выходным приезжал к ним, садясь на поезд на Пэддингтонском вокзале, а она ездила с отцом встречать его, дрожа от ужаса при мысли, что он мог сойти на какой-нибудь другой станции, со своим переброшенным через руку плащом и маленьким чемоданчиком, и теперь улыбается какой-нибудь другой девушке. Ее отец называл его «евреем высшего сорта». Должно быть, он догадывался о том, что происходило за его спиной, но никогда ничего не говорил. В те времена люди предпочитали молчать о подобных вещах.
Жив ли сейчас Сэмюэль? Если жив, ему должно быть около восьмидесяти, — трудно такое представить. Как-то раз она видела его имя в «Таймс». Член делегации ООН где-то в странах третьего мира — значит, добился успеха. Выбился в люди.
Господи! Однажды они занимались этим в садовом сарае, на верстаке. Порванные чулки, синяки на заднице, бензиновая вонь газонокосилки. Его спина была покрыта шрамами. Десяток багровых рубцов — когда она спросила, откуда они, он подмигнул ей и сказал, что это намять об одной девице из Амстердама, у которой были чересчур длинные ногти. Но ногти не оставляют таких следов. Она часто прикасалась к ним, очень нежно, словно его спина была смятым бархатом, который она могла разгладить своими пальцами. Как он жил со своей болью? А если она все же взяла над ним верх? Может, он тоже начал пить? Или у него был кто-то, кто помогал ему, когда становилось особенно тяжко? По его словам, заниматься любовью было все равно что танцевать. Она практически ничего не знала о сексе до Сэмюэля и после него не узнала почти ничего стоящего.
В тот год, когда умер ее отец, его отозвали обратно в Голландию. Он оставил ей кольцо — не бриллиантовый перстень, а обручальное кольцо своей матери, внутри которого завитушками было написано ее имя: «Марго». Оно было ей слишком мало, да и неправильным было бы его носить. Это был просто подарок на память. Кольцо маленькой еврейской женщины. Маленькой еврейской женщины, превращенной в пепел.
Как чудесно было бы верить, что она вновь встретится с ним «по ту сторону» — на каком-нибудь небесном коктейле, где каждый будет молод и привлекателен, а Нэт Кинг Коул будет петь «Когда придет любовь». Но она в это не верила, не верила даже, что существует эта «другая сторона». Остатки ее веры смыла химиотерапия. Ночь, что она провела, скорчившись в рвотных судорогах над ведром, а над ней — пустота на многие мили. Никакого милосердного Иисуса. Никаких святых или ангелов. Вера оказалась всего-навсего детской сказкой — прав был Стивен. Надувательство. Осборн был безобидным. Старомодным. «Сутана, припорошенная пылью, забрызганная Божьей росой». Она позволяла себе дразнить его, а он всегда хорошо относился к мальчикам. Наверное, даже имел на нее виды, когда она овдовела. То и дело заглядывал в гости на стаканчик хереса, предлагал подстричь газон, отвозил мешки для мусора, набитые вещами Стивена, на благотворительные распродажи. Хотел ли он добиться ее? Затем ли он бежал через луг, держа наготове свои уловки, стоило ему услышать ее шаги? Ей надо было поговорить с ним. «Давайте без недомолвок, Деннис, милый, я сейчас слишком слаба, чтобы дать вам от ворот поворот». А он потом волен сказать что угодно. То, что окружающим будет легче переварить.
Но неужели все кончится? Неужели она, в чьей голове рождаются все эти мысли, — всего лишь мозг, который умрет, когда израсходует остаток кислорода? Конечно, в ее теле есть что-то еще, незримая тень, часть ее существа, которая любит Моцарта и Сэмюэля Пинедо. Может, это «что-то» будет жить и дальше, хоть как-то? Или загробная жизнь продолжается лишь до тех пор, пока тебя помнят, и ты умираешь — по-настоящему, — когда тебя по-настоящему забывают?
Дети в школе будут помнить ее с год или два. Они подарили ей открытку с надписью: «Скорейшего выздоровления!», нарисовав на обложке школу и старательно написав внутри свои имена, некоторые добавили «целую». «ДОРОГАЯ МИССИС ВАЛЕНТАЙН! МЫ НАДЕЕМСЯ, ЧТО ВЫ СКОРО ПОПРАВИТЕСЬ!» Ряды сияющих чистотой мордашек, что пристально смотрели на нее во время утренних сборов. Удаляющийся грохот шагов мистера Прайса, который всегда держал спину прямо, словно шест проглотил. Талантливые, все до единого. Вот и утро. Невероятно, но сын Брандо был одним из них. Тогда она уже вела уроки только в одном классе, но ей казалось, что она его помнит, симпатичного мальчика примерно того же возраста, что и Алек. Теперь он врач, как и его отец. Еще один врач! Под конец доктора остаются единственными, с кем поддерживаешь знакомство, хотя Брандо, по крайней мере, настоящий человек. Она могла бы в этом поклясться. Какое облегчение она испытала, когда он заменил Плейфейра, того напыщенного коротышку, который смотрел на нее свысока, потому что она была женщиной. Строил из себя великого умника, а сам не знал ничего.
Когда она приходила на прием к Брандо, прежде чем ее состояние снова ухудшилось — регулярных осмотров он не отменял, — они больше говорили о детях или о себе, чем о раке. Его отец был итальянцем-военнопленным — сидел в лагере под Сомерсетом, а после войны женился на местной девушке и открыл ресторанчик в Бристоле — этим ресторанчиком до сих пор управляет какой-то его племянник. Брандо говорил, что иногда во сне он чувствует запах домашней поленты, а она со смехом признавалась, что ей часто снится чатни ее матери и дни, когда она его готовила: кухня, полная пара, немного сладкого, немного пряного, который не выветривался и за несколько дней.
Конечно, она видела, что он расстроен, когда пришла за результатами анализов. Как он встретил ее в дверях и усадил на стул, как оперся об угол письменного стола, наклонившись к ней. Она сказала что-то о плохих новостях — новости плохие, ведь так? — и он ответил, что да. В легких снова появились очаги опухоли, кроме того, обнаружились метастазы в мозге. Просто в мозге, не у нее в мозге. Не у тебя в мозге, Алиса. В мозге. Он спросил, хочет ли она посмотреть снимки, но она ответила, что верит ему на слово. В конце концов, удивляться было особенно нечему. Она и так прекрасно знала, что с ней что-то не так, что с ней происходит что-то серьезное. Головная боль не отпускала по два-три дня. Перед глазами волнами плыли искорки. Она прочитала много специальных книг, почти выучила их наизусть. Раковые клетки вели себя «агрессивно». Они не остановились на достигнутом. Ей повезло продержаться целых два года.
Во всех книгах пациенту советовали заранее составить список вопросов, записать их, чтобы не сбиться с мысли, но у нее такого списка не было, а знать она хотела то же, что и все. Сколько ей осталось? Глупый вопрос, потому что врачи — не гадалки, и рак не подчиняется расписанию, но Брандо кивнул и задумался, как будто прикидывая в уме, делая сложные вычисления, а потом сказал, что ей следует получить от лета как можно больше удовольствия. Выходите почаще на солнце. Ведь у вас прекрасный сад. Ей понадобилась секунда, чтобы понять смысл его слов, осознать, что осени уже не будет, и уж тем более — зимы. На минуту она словно оглохла, у нее появилось странное ощущение, что причиной ее смерти станут эти самые слова, а не опухоль. Когда к ней вернулся слух, она поняла, что он рассказывает о возможном лечении. Об операции речи не шло, но можно попробовать еще один курс химии в сочетании с радиотерапией — это немного задержит болезнь, затормозит развитие опухоли. Подумайте. Торопиться не нужно. Он сказал, что ему очень жаль, и она знала, что это действительно так. Она спросила, как дела у его сына, а он спросил про ее сыновей. Он все знал про Ларри и его уход из сериала, про художественные разногласия. Она сказала, что Алек ждет ее на автостоянке в машине, в своем старом «рено», у этого недоразумения переключатель скоростей на передней панели, торчит, словно огромный крюк, — она никак не поймет, почему его туда воткнули, ведь у всех остальных машин в мире переключатель на полу, где же ему еще быть — очень по-французски, все не так, как у людей. Она все говорила и говорила, сбивчиво и невнятно, как вдруг у нее из глаз брызнули слезы. Она не могла совладать с ними — к такому повороту событий невозможно подготовиться, и развязка застала ее врасплох. Что есть у вас, кроме жизни? А потом вы вдруг обнаруживаете себя в каком-то кабинете, куда сквозь жалюзи пробивается солнце, и все выглядит удручающе нормальным, и в этот день вам нужно бы переделать кучу вещей, но все уже кончено. Кончено. Растоптано. И она продолжала плакать, не сдерживая себя, рыдала так, что ей казалось — кожа у нее на лице вот-вот лопнет, и тут Брандо подошел к ней и обнял ее. Без всякой неловкости. Просто мягко прижал ее лицо к своему костюму, будто брал на себя часть ее горя. Плейфейр скорее съел бы свой стетоскоп. Он был физически не способен обнять кого-нибудь. Очень многие не умеют этого делать, в том-то и беда. Ларри умеет, Алек — нет. Умел Сэмюэль, но не Стивен. На столе лежала коробка бумажных салфеток. Алиса высморкалась и промокнула глаза — осторожно, чтобы не размазать подводку. Когда она дошла до автостоянки, способность себя контролировать полностью к ней вернулась. Вот и все, подумалось ей. По пути домой она рассказала обо всем Алеку. Сжато, очень спокойно, как будто речь шла о каком-нибудь их знакомом или о соседе. Это было почти забавно. На светофоре в конце платного шоссе машина у него трижды глохла, и на секунду она испугалась, что с ним случится обморок, «трясучка», как однажды, когда полиция обнаружила его бредущим по пляжу в Брайтоне в состоянии полной прострации. Но они все же добрались до дома — к вечернему чаю, часов в шесть, и она пошла в сад посмотреть на только что распустившуюся сирень и снова расплакалась, сидя на скамейке у беседки под разлапистыми ветками жимолости, расплакалась от радости, что видит такую красоту, и ей захотелось полететь над картофельными полями, подобно героине одного из южноамериканских романов; Алек помахал ей белым платком из окна на втором этаже. Конечно, ожидание не затянулось. Неделю спустя она была уже так слаба, что ее посадили на пироксетин.
По крайней мере, завещание было в полном порядке, хотя не так давно она подумала, что можно было бы оставить что-нибудь Уне. Поначалу она не очень-то полагалась на Уну О’Коннел. Мечтательная, довольно замкнутая. К тому же ей было трудно сдержать обиду на молодежь. На их цветущее здоровье. У нее было чувство, будто они снисходили до нее. Но у этой девушки были свои достоинства. Умелые руки. Добрая, чуть грустная улыбка. И в каком-то смысле она знала о запушенном раке почти столько же, сколько Брандо. Алек мог бы завтра позвонить адвокатам (приходилось соблюдать осторожность; она и помыслить не могла о пересудах). Потом, когда приедет Ларри, ей нужно будет обсудить с ними похороны, они ведь ничего в этом не смыслят. Похороны Стивена обошлись им почти в две тысячи фунтов, а с тех пор прошло уже двадцать лет. Теперь делают картонные гробы, которые разлагаются вместе с телом. Она даже читала где-то, что можно завещать свое тело на компост, вот забавно. Четыре части растительных отходов на одну часть человеческих. Мальчики сами распорядятся насчет дома. А что они будут делать с ее одеждой? Раздадут? Сожгут?
Напоследок оставались прощания (казавшиеся бесчисленными, хотя, конечно же, это было не так). Прощания с живыми и с мертвыми, потому что мертвые, те, кто нашел приют у нее в голове, в ее воспоминаниях, тоже уйдут вместе с ней. Больше всего ее угнетала неизвестность: как ей коротать дни, когда она станет совсем беспомощной, когда ее исхудавшее, изнуренное болезнью тело, которое когда-то Сэмюэль Пинедо находил таким привлекательным, превратится в живой труп. Так или иначе, она должна с этим справиться, и, соскальзывая обратно в пучину сна, она представила все свои последние мысли и поступки в виде вереницы солнечных механизмов, стеклянных колбочек, наподобие той, что была у Алека в детстве, с парусами из светочувствительной бумаги, надетыми на штырь, которые сворачивались под стеклом, когда на них падал солнечный свет.
«Je te souverai, — сказали они. — Je te souverai, maman». И она позволила себя успокоить.
Назад: 7
Дальше: 9