Книга: Кислород
Назад: 2
Дальше: 4

3

Алиса лежала, утопая головой в подушках, и промокала глаза розовым комочком бумажного носового платка. Она не знала, почему плачет, почему она расплакалась именно сейчас, хотя у нее и было тяжело на душе после разговора с Алеком. Конечно же, он докучал ей, стоя в ногах кровати и пялясь сквозь свои очки, «стекла», как он их называл, — наверное, воображал себя доктором. Но она была груба с ним, и теперь ей было стыдно. Остается лишь свалить все на лекарства. Как узнать, кто виноват? Как ей узнать, где она, прежняя Алиса, а где вступает в свои права какой-нибудь вредный побочный эффект? «Неужели это я? — думалось ей. — В кого я превратилась?»
Она затолкала бумажный комок в рукав ночной рубашки и ощупала рукой стеганое, на гагачьем пуху одеяло в поисках книги, старого издания «Черного тюльпана» из «Библиотеки классики». Было трудно подыскать что-нибудь такое, что не сразу ее изнуряло или, по крайней мере, достаточно легко читалось. Livre: quel qu’il soit, toujours trop long. И все вокруг совали ей книги, будто рак был чем-то вроде скучного круиза, во время которого ей было нужно отвлечься. Приятно провести время. Она выбирала те книги, что покороче, или книги, которые она уже читала когда-то, и они немного помогали, скорее всего, потому, что утомляли ее более интересным способом, чем все остальное.
Уна как-то предложила ей слушать «говорящие книги». Например, «Большие надежды» в исполнении Дерека Джекоби. Но слушать — не то же самое, что читать. Не так интимно. К тому же глаза у нее были в порядке. Ее глаза относились к тому немногому в ее организме, что работало просто отлично, как раньше. Как и волосы, которые все росли и росли, словно не имели ни малейшего представления о том, что происходит в остальных частях тела…
Нужно будет поговорить с Уной насчет лекарств. Анаболики больше не убивали боль, вся эта химия лишь вызывала у нее запор, и это жутко ее раздражало. Она хотела перейти на следующую ступень. Непенте? Или ороморф — он, как ей говорили, по вкусу похож на виски. Может, и получится. Или лучше поговорить прямо с Брандо? Он — царь и бог, последнее слово всегда за ним. Он ведь обещал заехать к концу недели. Присядет на край кровати и будет болтать. Потом придется пару минут разглядывать потолок, пока он ощупывает ее грудь и шею, извиняясь за свои холодные руки, которые вовсе не были холодными. Секретные переговоры с Уной на первом этаже. Миллиграммы того, миллилитры этого. Выдаст новый прогноз. И уйдет.
Как люди справлялись с этим раньше? Во времена Дюма? Служанка, снующая на цыпочках с ночным горшком. Ароматические шарики, чтобы заглушить зловоние. Доктора и аптекари с их никчемными снадобьями. Теперь превращение людей в бесчувственных кукол стало целым искусством. Боль изучают в специальных лабораториях, а во Всемирной организации здравоохранения даже разработали «лестницу» — анальгетики назначают в соответствии со ступенью, на которой вы находитесь, но. Ей приходилось делать пометки для Уны в маленьком красном ежедневнике «Сильверстоун». Резкая. Тупая. Толчки. Волны. Один раз она поставила боли оценку «семь». «Десять» должно было обозначать такую боль, какую просто невозможно себе представить. Она оставила эту оценку на крайний случай. А потом, если повезет, как кузине Розе из Брансгора, у которой в желудке выросла опухоль размером с футбольный мяч, вам пропишут сироп под названием «коктейль Бромптона» и позволят умереть смертью семнадцатилетнего наркомана — бог знает, что ей мерещилось в обступивших ее тенях. Но это было давно. Сейчас все наверняка намного пристойней. Безобидная с виду таблетка, которую можно запить глотком чая. Та, что лежит в особой коробочке, похожей на дароносицу, в шкафу, ключ от которого хранится у Брандо.
Или ее заставят жить дальше? Жить до тех пор, пока она не перестанет узнавать самое себя? Она посмотрела на коробочку с таблетками на тумбочке у кровати — ее отделения напоминали барабан пистолета. Если она примет недельную дозу таблеток сразу, запив, скажем, большой порцией скотча, это подействует? Можно ли знать наверняка? Конечно, хуже всего были ночи. Дни она еще кое-как выносила, несмотря на случавшиеся иногда минутные срывы, когда она спрашивала себя, к чему все эти усилия, зачем продолжать жить, если впереди только такое. Она знала теперь, что значит отвернуться лицом к стене, и испытывала постоянное искушение сказать «нет» остатку жизни и «да» — забвению. Если оно было тем, чем казалось. Забвением. Но не сейчас, чуть погодя. Ей еще иногда выпадало немного счастья. Нечаянные маленькие радости. Открытка от старой подруги. Зазеленевшая трава. Чепуха по радио, от которой ее разбирал смех. Даже пение миссис Сэмсон на кухне — в пятьдесят лет та распевала, как девчонка. Такие вещи трудно объяснять — как ни старайся, все равно выйдет глупо. Но каждый раз, когда опускались сумерки, каким бы прекрасным ни был вечер, она не находила себе места. Задернутые шторы не помогали. Ночь за ними сгущалась и давила на стекла, как вода.

 

Она открыла книгу — если прочитать еще страницу-другую, поможет ли это уснуть? Книга была очень маленькая и топкая, чуть больше ладони. Корешок темно-синего переплета затрепался. Очень тонкая бумага, такую делали во время войны: перевернешь страницу слишком быстро — и она порвется. Эту книгу подарил ей отец. Десмонд Уилкокс. Капитан. Он не сделал дарственной надписи, и она написала ее сама — черными чернилами, на странице рядом с иллюстрацией, где Роза показывала Корнелиусу драгоценный тюльпан, стоя в дверях его тюремной камеры.
«Алисе от папы. 29 апреля 1953 года».
Он купил ее в одной из своих деловых поездок. Где-нибудь в Бате, Вэллсе или Солсбери. Когда-то туда можно было ездить по делам. Гравий. Насосы для оросительных сооружений. Даже что-то вроде выращивания грибов в заброшенной казарме рядом с городком Чард. Но еще ребенком она поняла, что слово «дела» зачастую лишь служило прикрытием для бесцельных разъездов на мотоцикле — драндулете, похожем на скелет гончей, черном, как смоль, оглушительно тарахтевшем и пускающем фейерверки дыма, когда его заводили. Она помнила отца — хотя на самом деле она помнила его фотографию — верхом на мчащемся мотоцикле, в кожаной куртке, старых десантных ботинках и защитных очках, как у барона фон Рихтхофена. Он не говорил, когда вернется. Через несколько часов. Через несколько дней. Они с матерью сидели дома вдвоем и прислушивались. Если день был тихий, шум двигателя был слышен до самого Вест-Лавингтона.
Было ли хоть раз, чтобы он вернулся домой без подарка? Из кармана его куртки всегда выглядывал то сверточек, то бумажный пакетик, то петелька белой упаковочной ленты. И он отдавал ей это как нечто совсем пустяковое, подобранное на дороге. И никогда не ждал благодарности. Он терпеть не мог «шума по пустякам». Просто отдавал ей подарок и шел полоть сорняки, или чинить ящики для рассады, или обмазывать креозотом забор, или делать что-нибудь еще, и эта круговерть бесчисленных трудоемких домашних дел все не кончалась, год за годом, пока вдруг однажды не остановилась.
«И вот 20 августа 1672 года, как мы уже упоминали в начале этой главы, весь город толпой направился в Битенхоф, чтобы поглазеть на то, как Корнелиуса де Витте выпустят из тюрьмы и отправят в изгнание…»
Ей было четыре года, когда он ушел на войну, и до того как война закончилась, она видела его дважды. Человека в хаки, который дарил ей шоколадки «Кэдбери» в обертках из вощеной бумаги. Когда он вернулся домой насовсем, он стал героем. Тунис, Сицилия, Арнем. Особенно Арнем.
Прежде всего Арнем. Второй батальон десантного полка. Один из шестнадцати, кто выжил. Получил орден «За боевые заслуги» за спасение сержанта. Десмонд Уилкокс, капитан. Кавалер ордена. Тот, кто делал шаг вперед, когда других одолевали страх, или усталость, или сомнения. Разве этого было мало? Знать, что это сделал ты? Помнить? Но когда отшумели праздничные гулянья и флаги вернулись на чердаки, оказалось, что он не верит ни во что. Ни в Бога, ни в короля Георга, ни в государство всеобщего процветания. Что-то ушло. Может быть, утонуло в Рейне. Геройски погибло на поле боя. Она изо всех сил пыталась понять, но разве маленькой девчушке такое под силу? Сейчас, когда она стала старше, намного старше, чем был он тогда, ей думалось, что она поняла. Пустоту. Поняла, что можно прочувствовать нечто настолько глубоко, что уже не избавишься до конца от этих чувств. Каким словом называют ощущение, когда ничто уже не имеет смысла? Единственный раз, когда она спросила его про войну, он поморщился, будто съел что-то гадкое, и произнес: «Ах, про это…» У него не было слов для такого рассказа, не больше, чем у нее сейчас, — для рассказа о том, каково это: каждую ночь переходить через реку по мосту из плавучих бревен и гадать, удастся ли ей на нем удержаться или следующий шаг ввергнет ее в пучину.
Последнее лето своей жизни он часами просиживал на старой, крытой ситцем кровати-качалке под ивой, смоля одну сигарету «Вудбайн» за другой и наблюдая, как лужайка тонет в наползающих сумерках, пока не тонул в них сам и от него не оставался лишь красный пульсирующий огонек сигареты. Как же ей хотелось вернуть его назад, спасти его, так же, как он спас того сержанта. Ее мать не была на это способна — она целыми днями сидела на кухне, слушая по радио Альму Коган и Ронни Хилтона, до крови обкусывая себе ногти. Поэтому пошла она: перешла в полумраке лужайку и встала перед ним, в надежде, что нужные слова сами собой придут ей в голову, что небеса даруют ей красноречие. Но этого не случилось; он поднял взгляд и пристально посмотрел на нее сквозь сигаретный дым, словно из-за оконной рамы с толстым стеклом. Может, ему было ее жаль — ведь он знал, зачем она пришла, и знал, что напрасно. Но он не сказал ей: «Присядь, Алиса, присядь, дочка, давай-ка попробуем вместе понять эту горькую правду: любовь — это еще не все, люди не всегда могут вернуться обратно», — а сказал как бы между прочим, словно возвращаясь к недавнему разговору: «Знаешь, у них были огнеметы». И она кивнула: «Да, папочка», — и ушла, убежала в свою комнату и зарыдала в подушку. Потому что она должна была сделать это, должна, но не сумела.
Лето закончилось, нагрянули доктора, первые заморозки. Суэц. В день, когда он умер, они с Сэмюэлем сидели в гостиной и слышали, как наверху, в спальне, что-то стукнуло, словно упал небольшой предмет — ваза или что-нибудь в этом роде, и ее мать закричала: «Десмонд! Десмонд! Десмонд!»
Когда стемнело, пришла мисс Бернар — обрядить покойного. БерНАР, моя дорогая, а не БЕРнар. Поставила зонтик в слоновью ногу у входа. По-мужски пожала всем руку. Перепутала причину папиной смерти. Она внушала пожилым людям страх, потому что, казалось, знала, где ее услуги потребуются в следующий раз. У нее было особое чутье. Сэмюэль заплатил ей — гинею? — и в ту ночь они так и не легли спать, слушая, как вода льется через край водосточного желоба, потому что никто не выгреб из него опавшие листья. В каком же они были смятении! Шорох дождя. Отец, до странного неподвижный. Дыхание Сэмюэля на ее щеке, словно легкое касание пера.
Дзинь!
Пузатые часы в футляре красного дерева в гостиной пробили половину первого; они всегда спешили на пять минут (так же, как бабушкины часы в холле всегда на пять минут отставали) и издавали мелодичный звон в две ноты, и висевшая на цепи маленькая серебряная луна с задумчивым ликом, над которой Стивен трудился несколько дней, поднималась на четверть дюйма. Тик-так, тик-так, тик-так. Словно капли воды сквозь сито ее костей.
В Америке сейчас обед. Ларри с Кирсти и Эллой наверняка сидят за столом и едят какое-нибудь приготовленное Кирсти причудливое «здоровое» блюдо, хотя никто из них не жаловался на здоровье, если не считать Эллиной астмы, а из этой мухи не стоило делать слона. Кирсти вроде увлеклась буддизмом? Раньше был веганизм, сайентология и еще бог знает что. Беспокойные люди эти американцы. Каждый мечтает стать Питером Пэном или феей Колокольчик. Глупо это выглядит, когда целая страна бежит куда-то в погоне за счастьем. А если его не находят, то просто впадают в панику. Но люди там добрые. Щедрые. К тому же Ларри был там очень счастлив, хотя она всегда надеялась, что он вернется домой. У нее на видеокассетах были все серии «Генерала Солнечной долины». Она так и не поняла, почему его перестали снимать. Он говорил про художественные разногласия. Но что это значило? Особенно художественным этот сериал назвать было нельзя. А когда на прошлое Рождество она ездила в Сан-Франциско, то увидела, что он часами лежит на большом диване перед телевизором и пьет («Это всего лишь пиво, мама. Не волнуйся!»), и тут же с ужасом вспомнила Стивена.
Она закрыла книгу, вложив перо вместо закладки, и выключила ночник. Комната на мгновение исчезла, потом медленно проступила снова — знакомыми серыми контурами. Ощущение, будто ты ребенок, которого отправили спать, когда еще не совсем стемнело, и вот теперь лежишь и гадаешь, чем занимаются взрослые, немного удивляясь, что мир и без тебя продолжает вертеться, что ты вроде как ему и не нужен.
Она слышала, как за окном на террасе Алек двигает стулья. Она знала, что ему нравится там работать, он растворяется в работе, будто затыкает уши ватой. Бедный мальчик. Теперь, когда у него есть эта пьеса — какого-то мрачного русского, который пишет по-французски, — у него появилось прекрасное оправдание. Она не просила его приезжать! Бродит по дому словно живой упрек. Это выводило ее из себя. Что ему от нее нужно? И почему он не оденется по-человечески? Тридцать четыре года, а выглядит как студент. Нет чтобы купить пару приличных рубашек…
В груди, высоко слева, лениво царапнула когтем боль, и она закрыла глаза. Дощатые стены, старые балки и перекрытия, остывая, потрескивали и перешептывались. Воздух словно заговорил. Ожил. Наполнился чьим-то неявным присутствием.
Назад: 2
Дальше: 4