10
В 8.45 утра, жмурясь от слепящего солнечного света, Ласло Лазар ступил на платформу Вестбанхофа. В одной руке у него была старая синяя «пилотская» сумка; в другой — черный портплед из жесткого кожзаменителя, который накануне вечером на Восточном вокзале ему вручил совершенно незнакомый мужчина средних лет.
Это, конечно же, были не деньги — их передадут позже, — и когда он заглянул внутрь, запершись в туалете в поезде, то обнаружил, что в портпледе нет ничего, кроме десятка газет — «Монд дипломатик» — и двух больших белых махровых полотенец, по всей видимости для объема. В Вене он оставил портплед при себе, сдав синюю сумку в камеру хранения, проехал на такси до здания Оперы и, чтобы убить время, прогулялся пешком по Картнер-штрассе, Зингер-штрассе и Хоэ-маркт. Несколько раз он останавливался перед витринами и оглядывал улицу, пытался хоть мельком увидеть в пестрой толпе прохожих фигуру, которая остановилась тогда же, когда остановился он, но единственное назойливо маячащее за стеклом лицо, которое всякий раз виновато замирало, застигнутое врасплох (оно напоминало лужицу молока на столе из темного дерева), было его собственным.
В половине первого он вернулся в Вестбанхоф и сел за столик привокзального ресторана — между колонной и большим растением в кадке, откуда были хорошо видны стеклянно-металлические двери. До встречи оставалось еще двадцать пять минут, но на этот раз он не желал вздрагивать оттого, что к нему подошли неожиданно, как получилось на вокзале в Париже, когда он обернулся и увидел прямо перед собой чужое лицо, цепкостью взгляда напоминавшее лицо полицейского, и услышал голос, который заученно произнес: «Франсуаза велела вам передать», — с акцентом, к которому он уже почти привык.
Подошла официантка, рыхлая девица, изнывающая от скуки, и встала над ним, с блокнотом наизготовку. Аппетита у него не было: утомительная прогулка с портпледом по раскаленному городу, которым он никогда особо не восхищался, разбудила ноющую головную боль, но он наугад выбрал из меню несколько блюд и заказал бутылку пива «Кайзер». Пиво официантка принесла сразу же. Оно было холодным, и Ласло все же стало лучше. Он расслабился, закрыл глаза и попытался примириться с фактом, что он целиком и полностью здесь — в Вене! — в то время как в более здравом и упорядоченном мире он сидел бы за своим столом в Париже, правил реплики диалога и размышлял, чем из содержимого холодильника можно пообедать.
У него в висках все еще стучал ритм поезда — чувство отдаленно знакомое, потому что когда-то он часто ездил этим ночным поездом. Четыре-пять раз в год — к матери и дяде Эрно. «Восточный экспресс» — крайне странное название для средства передвижения, которое не было ни роскошным, ни даже быстрым. Шесть спальных мест в купе, одиннадцать купе в вагоне, по всей длине которого шел узкий коридор, где пассажиры курили и просто стояли у окон, мрачно взирая на темно-синие поля и огни незнакомых городов.
И ни разу не обходилось без происшествий, без какого-нибудь необычного знакомства. На этот раз, когда они ехали по Восточной Франции, он целый час пытался развеять страхи рыжеволосой американской девушки, которая наслушалась рассказов или, может быть, вычитала в каком-нибудь нудном путеводителе, без которых никто просто не в состоянии выйти из дома, о шайках бандитов, которые пускают в спальные вагоны нервно-паралитический газ и грабят или даже убивают потерявших сознание пассажиров. Он не был силен в английском — в последний раз ему приходилось объясняться на нем в Сан-Франциско, — а она не говорила ни на каком другом языке, но в конце концов, с помощью нескольких порций шнапса, ему удалось заставить ее понять, как абсурдны ее опасения, хотя в глубине души он вполне допускал, что дальше к востоку (в Румынии?) такие банды действительно существуют, особенно в нынешние неспокойные времена.
Когда девушка уснула, а француз на нижней полке перестал скрипеть зубами, Ласло растянулся на полке и принялся вспоминать свою последнюю поездку на «Восточном экспрессе» зимой восемьдесят девятого, когда он ездил в Вену, чтобы проводить свою мать в последний путь. Янош прилетел из Нью-Йорка (где в судебных коридорах заканчивался его брак с Пэгги), и они вдвоем три дня дежурили у материнской постели в городской больнице; Янош шептал Ласло на ухо про любовь, правосудие и частных детективов, а Ласло смотрел, как серебристо-серый февральский снег строит маленькие сугробы на подоконнике узкого окна над головой его матери.
Такой конец люди обычно называют «мирным»: старая женщина, которую месяцы изнурительной болезни превратили в скелет, вдруг просто перестала быть, испустив последний вздох и закрыв глаза, как фараон. Быстрый, ничем не омраченный уход. Но в ту же секунду его потрясло чувство, что в этом сжатом, занавешенном пространстве в конце палаты произошло нечто похожее на откровение, нечто божественное, и он ухватился за это чувство в надежде, что его горе обретет смысл, что в этом возвышенном порыве он примирится с волей Всевышнего. Но этот миг был краток. Он был слишком материалистом, воспитанным на принципах диалектики, «единственно верного» пути, победы социализма. У него не было даже зачатков религиозного воспитания — ни заученных в детстве текстов, которые помогли бы ему облечь свое чувство в слова, ни утешительных образов возносящихся к небу душ. Поэтому ее смерть, как и та, другая смерть в Будапеште, осталась для него тем, чем была: неподвластной рассудку загадкой — и на какое-то время погрузила его в совершенное одиночество, которое нагоняло на него отчаянный страх.
Потом, когда все формальности были выполнены, все бумаги подписаны и санитары увезли ее тело в морг (на запястье игла капельницы оставила маленький синий цветок), братья сцепились в объятиях в коридоре перед палатой — два немолодых уже человека, небритых, с покрасневшими глазами, иностранцы, не в силах сдержать ярости оттого, что не совладали со смертью, а мимо них спешили по своим делам медсестры, обутые в туфли на мягкой подошве, отчего шагов было почти не слышно.
— Bitte?
Принесли заказанную еду: кусок свинины, окруженный какой-то зеленой массой, в которой он, сверившись с меню, признал пюре из шпината. Он взял вилку из опасения, что, если он не сделает хотя бы попытки съесть то, что заказал, это покажется подозрительным, но после первого же куска решил, что намного подозрительнее есть подобную гадость, и отодвинул тарелку, подняв взгляд от стола именно в ту секунду, когда в дверях появился его связной.
Она подстриглась и покрасила волосы (в темно-рыжий), оделась в полинявшие джинсы и голубую мужскую рубашку с рукавами, закатанными до локтей, но не узнать ее он не мог: подруга Эмиля, хотя и без той ауры суровости, которая в Париже окружала ее подобно дымовой завесе. Сейчас она походила на чью-нибудь любимую племянницу — почему бы и не его? — которая, улыбаясь и самоуверенно покачивая бедрами, шла через зал к его столику. На плече у нее висела сумка, похожая на ту, что была у него, хотя по натяжению ремня и по тому, с какой осторожностью она опустила ее на пол за его стулом, было ясно, что сумка эта намного тяжелей.
Она расцеловала его в обе щеки.
— Как доехали?
— Хорошо, спасибо.
Она уселась напротив и закурила. Заказала официантке колу.
— Вам нужно поесть, — сказала она, глядя на его тарелку.
Ласло пожал плечами:
— Жара…
— Может начаться гроза, — заметила она.
— Вы так думаете?
Ему бы очень хотелось знать правила игры, знать, нужно ли ему считаться с тем, что их могут подслушать, хотя столики вокруг них были пусты, а из спрятанных в стенах колонок лилась музыка — неизбежный наскучивший вальс. Он подумал, что им следовало бы проинструктировать его на этот счет в Париже. Ему не хотелось выглядеть дураком.
Он наклонился к ней.
— Вы поедете со мной?
— Нет, — ответила она. В ее голосе послышались нотки прежней нетерпеливости. — Конечно нет.
Она выпила колу и разгрызла зубами кубик льда.
— Слушайте, — сказала она. — Поезд на Будапешт отбывает в двадцать минут третьего. Когда вы приедете в город, остановитесь в отеле «Опера» на улице Реваи. Вы знаете, где это?
— Знаю. Рядом с Базиликой.
— Верно.
— И что я там буду делать?
— Осматривать достопримечательности.
— И как долго?
— Два-три дня. Оставьте сумку в сейфе отеля.
— Может, будет безопаснее держать ее при себе?
— Очень важно, чтобы вы делали все именно так, как мы вам говорим. Ни больше ни меньше. Когда все будет готово, с вами свяжутся.
— Как?
— Это решат те, кому положено.
Она потушила сигарету, потом потянулась рукой вниз и совершенно естественным жестом взялась за ремень его сумки.
— Вы все узнали, что хотели?
— Это зависит от вас, — сказал Ласло.
Она позволила себе мимолетную улыбку.
— Приятного отпуска.
Ему захотелось спросить ее, увидятся ли они снова, но тут же с уверенностью подумал, что нет. Ему было жаль. Пусть в их первую встречу она пробудила в нем глубокую неприязнь, но сейчас эта неприязнь сменилась подлинным восхищением, настолько она была безупречна — как лезвие бритвы, хотя он подозревал, что эта безупречность может однажды подвигнуть ее на то, чтобы оставить взрывное устройство в многолюдном баре. Шарлотта Корде, Ульрика Майнхоф, Жанна д’Арк! Как странно, что он стал ее сообщником. Он смотрел, как она уходит. Она и есть «Франсуаза»? Уже давно женщина не интересовала его так. Он порадовался, что это еще возможно.
Он помахал рукой, чтобы ему принесли счет, расплатился наличными, оставив на чай, и приподнял сумку, но она оказалась поразительно тяжелой. Ему пришлось ухватиться за нее поудобнее и слегка присесть — только тогда он смог повесить ее на плечо. Сколько же денег могут столько весить? Четверть миллиона? Полмиллиона? Конечно, невозможно угадать сумму, не зная валюты. Вероятно, немецкие марки или доллары. Крюгерранды? Почему бы и нет. В любом случае диаспора наверняка не поскупилась, хотя большинство ее членов были гастарбайтерами, и такие пожертвования не могли не ударить их по карману. Что до остальных, то магнаты вроде Беджета Паколли могли бы нагрузить сумку потяжелее этой, ничем особо не жертвуя. Как и те, которые нажили богатство не таким честным путем (ходили слухи, что героиновым бизнесом в Цюрихе заправляют албанцы, и главари этой мафии наверняка обрадовались возможности купить себе толику политического влияния). Вряд ли Эмиля Беджети и его друзей чересчур волнует происхождение этих денег. В трудные времена твердая валюта сама себе оправдание.
Он купил билет в зале вокзала, забрал пилотскую сумку из камеры хранения и направился к платформе, куда, в соответствии с расписанием, уже подходил поезд («Бела Барток») — локомотив и десятка два пыльных вагонов вползали под удлинившуюся после полудня вокзальную тень. Ласло вошел в вагон и пошел по проходу в поисках более или менее свободного купе, пока не нашел то, что искал: в нем было два свободных кресла, развернутых вперед. Он пристроил синюю сумку на полку у себя над головой и сел у окна, поставив черную сумку в ноги и обмотав наплечный ремень вокруг запястья. Позади него два голоса по-венгерски, с городским акцентом, как и у него, но пересыпавшие речь не всегда понятным сленгом, обсуждали последнюю игру «Ференцвароша». В вагоне было душно — старый состав без кондиционеров, — и его потянуло в сон, но проснуться в Будапеште без сумки было бы слишком дорогой ошибкой. В буквальном смысле дороже, чем его жизнь.
Раздался свисток, ребенка на платформе взяли на руки помахать на прощание, в приоткрытые окна подул слабый ветерок. Он откинулся назад, глубоко вздохнул, или, по крайней мере, попытался это сделать, но легкие словно склеились, и когда он с усилием предпринял вторую попытку, то почувствовал боль, словно под его левым плечом меж ребер продернули бахрому из раздраженных нервных окончаний. Теперь можно будет потешиться еще одной мыслью. Как ни крути, не будет ничего удивительного, если человека его возраста хватит сердечный приступ, тем более в такой жаркий день, в поездке. Случись с ним такое, в его сумку обязательно заглянут, в поисках лекарства или просто из любопытства — ведь она такая тяжелая. Жаль, что ему не удастся увидеть выражение их лиц.
Он надел темные очки и вытащил из-под переднего сиденья смятый экземпляр «Ди пресс». Он начинал злиться на самого себя, на беспрестанную озабоченность своим состоянием, на фантазии об обмороке: он смотрит с пола на незнакомые лица и кто-то — всегда найдется кто-нибудь — кричит: «Не двигайте его!» Неужели он этого правда хочет? Оплошность, которая извинила бы все остальные. Бедняга Ласло! Ну что он мог сделать? Ведь он больной человек! Беспомощный!
В Хедьешхаломе, через час после выезда из Вены, в поезд вошли таможенники. Австрийцы в своих щеголеватых беретах и сине-серых мундирах смотрелись почти элегантно; по контрасту с ними венгерская троица в фуражках и мятом хаки походила на новобранцев-неудачников, хотя военная форма, какой бы она ни была, все еще пробуждала в Ласло старые страхи: люди в мундирах казались ему пауками, плетущими паутину закона, чей интерес мог затащить его в силки, выбраться из которых он бы не смог. Он размотал ремень на запястье и снял темные очки.
— Француз? — спросил по-английски один из венгров, когда Ласло протянул паспорт, который в семьдесят первом году, после успеха «Короля Сизифа», французское правительство наконец-то сочло возможным ему даровать.
— Из Будапешта, — по-венгерски ответил Ласло.
— Из Будапешта?
— Сорок лет назад.
Он спросил себя, понял ли его таможенник. Много ли он знает про пятьдесят шестой год? Люди не будут помнить о нем вечно. Еще одно поколение — и от тех событий останется только параграф в учебнике, который школьники будут учить наизусть ради экзаменационной оценки.
— Вы много путешествуете, — заметил молодой человек, изучая штампы в паспорте.
— По работе, — сказал Ласло и приготовился доходчиво объяснить, в чем заключается его работа.
Он знал по опыту, что таможенники зачастую настороженно относятся к писателям, особенно в странах, где тех привыкли держать под замком и где привычка к травле, как рефлекс, изживалась труднее всего. Но потом он понял, что молодой человек просто завидует этим маленьким влекущим штампам и что ему, по правде говоря, совсем не интересно, кто едет в Венгрию, а кто обратно. Венгрия скоро вступит в Сообщество, станет еще одним отделом великого европейского универмага. Мир шагнул далеко вперед; люди с хмурыми лицами в плащах, припорошенных инеем, затерялись в той самой истории, хозяевами которой себя мнили. Теперь страна открыта, хотя Ласло сомневался, что когда-нибудь к этому привыкнет. Слишком поздно для его поколения. Поезд сделал еще одну остановку — в Дьёре — и снова помчался по равнине, где над лугами и полями от жары поднималась серебристая дымка. Мимо проплывали приземистые сельские домики, машины, терпеливо выстроившиеся в очередь перед шлагбаумом, тени, неподвижные, как вода во рву, окружавшем почерневшие от времени стены старого завода советских времен. Ласло прислонился головой к стеклу и заснул. Ему тут же приснился сон: смутно знакомая улица, городской пейзаж, который его подсознание сложило из десятка разных городов — тех мест, где он жил или которые видел из окна такси или на киноэкране. Он был одет в мешковатый черный костюм, как у клоуна в цирке, и тащил за собой огромный, набитый до отказа чемодан, обмотанный ремнями. На углу, в наряде мексиканского бандидо, стоял, прислонившись к стене, Эмиль Беджети и обнимал за плечи красивую женщину, которая пронзительно хохотала при виде спотыкающегося в пыли Ласло. Но сон не оставлял тягостного впечатления. Даже понимая, что вряд ли сможет долго тащить свою ношу, он был доволен, почти счастлив, с упорством человека, который подчиняется своей судьбе, зная, что другой ему не дано. Внезапно город исчез, и он очутился посреди равнины, волоча чемодан — в котором он смутно признал тот самый чемодан, с которым покинул Венгрию, чемодан его отца, из блестящей кожи, с инициалами «А. Л.» на крышке — по белой дороге, петляющей до самого горизонта: белая лента, продернутая сквозь пустынную аркадию, которая безошибочно приведет его к последней в его жизни цели…
Когда он проснулся, поезд уже подходил к вокзалу Келати, и чарующее, неожиданное умиротворение его сна сменилось шквалом звуков и мелькающих перед глазами фигур. В панике он бросился шарить руками по полу, кляня себя на чем свет стоит и путаясь в страницах газеты, которая свалилась у него с колен, пока он спал, и с облегчением, во весь голос рассмеялся, когда его пальцы нащупали гладкий бок сумки.
Он выбрался со своим багажом на платформу и, петляя из стороны в сторону, принялся обходить кучки зазывал, в основном грубоватых с виду женщин с табличками «Сдается комната» на английском, немецком и итальянском языках. Над их головами вились голуби, крылья которых мелькали в потоке света, падавшего из огромного, похожего на раскрытый веер окна над выходом в город. Эмигрант, драматург, международный курьер, Ласло Лазар вернулся на свою старую родину и тихо приветствовал ее на своем родном языке.