Книга: Кислород
Назад: Ночной дозор
Дальше: 2

1

Отцовские часы в доме пробили назначенное время. Бой часов еле доносился до того места в саду, где он стоял — худой молодой человек в легком свитере и бесформенных синих брюках, — протирая стекла очков уголком скомканного носового платка. Последний час он провел со шлангом в руках, поливая клумбы и давая молодым деревцам хорошенько напиться, как ему и было велено. Теперь, аккуратно свернув шланг, он направился обратно в дом, в сопровождении кошки, тенью скользившей в зарослях дельфиниума, пионов и пышных восточных маков. Из окна Алисы, под самой крышей, сквозь неплотно задернутые шторы лился тусклый свет.
Наступал рассвет третьего дня с тех пор, как он вернулся в «Бруклендз» — дом в одном из графств к юго-западу от Лондона со стенами из серого камня, коричневой черепичной крышей и ветхой беседкой, — в этом доме он провел первые восемнадцать лет своей жизни. Собственную квартирку в Лондоне он запер, и его сосед, мистер Беква, чья одежда навсегда пропиталась крепким табачным духом и запахом подгоревшей еды, согласился пересылать ему почту (вряд ли ее будет много). Беква даже вышел на улицу, чтобы проводить его, и, зная, зачем и куда он едет, состроил нарочито скорбную гримасу.
— Прощай, друг Алек! Ты славный парень! Прощай!
Уондсворт-Бридж, Парсонз-Грин, Хаммерсмит. И дальше на запад по Четвертой автостраде мимо загородных супермаркетов и засеянных рапсом полей. Он так часто ездил по этой дороге с тех пор, как Алисе поставили страшный диагноз, что зачастую совершал свое путешествие машинально, не замечая ничего вокруг, и вдруг с удивлением обнаруживал, что проезжает последний поворот за птицеферму, а небо все разворачивает перед ним свое сияющее полотно, которое тянется к устью реки и еще дальше — к Уэльсу. Но на этот раз, по мере того как знакомые вехи одна за другой всплывали в зеркале заднего вида и уносились прочь, на него все больше накатывало чувство утраты, и, внося чемодан в коридор «Бруклендза», он отчетливо понял, что приехал домой действительно в последний раз и что половина прожитой жизни вот-вот стечет под откос, как многотонный оползень. Он простоял там пятнадцать минут, среди охапок пальто и шляп, старых ботинок, старых теннисных туфель, вглядываясь в преувеличенно яркий снимок на стене рядом с дверью в комнаты: он сам, Ларри и Алиса. Снимал, скорее всего, Стивен — вот они стоят, держа друг друга под руки, в засыпанном снегом саду — двадцать лет прошло. Сверху из комнаты матери доносился шелест радио и резкий кашель — он опустил голову и сам себе задал вопрос: есть ли на свете то, что могло бы ему помочь?
Чтобы попасть из сада в дом, нужно было спуститься по трем замшелым ступеням — с газона на террасу, где была стеклянная дверь в кухню. Здесь, у вытертого коврика, Алек сбросил туфли и пошел через дом к лестнице на второй этаж, надеясь, что Алиса уже спит и он ей больше не нужен. Ей предлагали перебраться в комнату на первом этаже, но она отказалась, несмотря на то, что все — доктор Брандо, приходящая медсестра Уна О’Коннелл и даже миссис Сэмсон, которая, сколько Алек себя помнил, приходила раз в неделю утром, чтобы сделать уборку, — убеждали ее согласиться, говоря, насколько ей будет удобней и проще в погожие дни выбираться в сад. Разве нет внизу прекрасной комнаты, которая вот уже несколько лет как пустует, если не считать солнечных зайчиков, что днем выпрыгивают из зеркала? Но Алиса лишь улыбалась им улыбкой ребенка, чью беззащитность болезнь только умножила, и говорила, что слишком любит вид из своего окна: картофельное поле, церковь, бегущие вдалеке холмы (которые, как она однажды сказала, напоминали мальчика, который улегся в траву на живот). И потом, ее спальня всегда была на втором этаже. Слишком поздно, чтобы «переделывать весь дом». Так что вопрос был закрыт, хотя порой в сердцах Алеку хотелось рассказать ей, каково это — быть свидетелем ее двадцатиминутной пытки, видеть, с каким трудом она карабкается вверх по лестнице, ступенька за ступенькой, впиваясь в перила пальцами, словно когтями.
Кое на что она согласилась. Сидя принимала душ, вместо того чтобы мыться в ванне, на унитазе пользовалась приподнятым пластиковым сиденьем, а в свой последний приезд Алек соорудил ей звонок, спустив провод по лестнице и прикрутив коробку звонка к балке над кухонной дверью. Они даже посмеялись немного, когда его испытывали: Алиса нажимала на большую белую кнопку рядом с кроватью (жалуясь, что она гудит, как пароходная сирена), а Алек ходил по дому, проверяя уровень звука, после чего вышел в сад и жестом показал Уне, которая нетерпеливо выглядывала из окна спальни, мол, отлично. Но уже к вечеру Алиса решила, что звонок — «это глупость», к тому же «совершенно бесполезная», и смотрела на Алека так, будто, установив его, он проявил бестактность: лишний раз подчеркнул, насколько она больна. Еще раз неоспоримо доказал, насколько ее состояние неоспоримо безнадежно.
Она не спала, когда он вошел. Полулежала на подушках в ночной рубашке и стеганом халате и читала книгу. В комнате было очень тепло. За день солнце накалило черепицу, к тому же на полную мощность работал обогреватель, и каждый предмет задыхался в испарине, добавляя к общему букету свой собственный запах, и этот дух, полуинтимный, полумедицинский, висел в воздухе, словно взвесь. Цветы в вазах, одни из сада, другие от друзей, вносили ноту оранжерейной сладости, кроме того, были еще духи, которыми она опрыскивала комнату, используя в качестве роскошного освежителя: в спальне они не очень чувствовались но, когда Алек выходил, их привкус оставался у него во рту целый час.
Чистота — или ее иллюзия — стала для нее наваждением, будто болезнь была чем-то противоречащим гигиене и ее можно было скрыть под вуалью запахов. С кошачьей тщательностью она мылась по часу утром и вечером в совмещенной с туалетом ванной, и это было единственной физической работой, с которой она еще могла справиться. Но ни мыло, ни ночные кремы, ни лавандовый гель для душа не могли до конца истребить то, что источали ее пораженные болезнью внутренности, хотя вряд ли можно было придумать что-нибудь более невыносимое, чем первый курс химиотерапии, проведенный два года назад, когда она сидела, закутанная в пледы, на диване в гостиной — чужая и жалкая, и пахла, как набор юного химика. Отросшие потом волосы оказались сверкающе белыми и постепенно превратились в копну снежных локонов до самого пояса. Она говорила, что это единственное, чем она еще может гордиться, — и отказалась от повторного курса лечения, когда ремиссия закончилась; теперь самое большое удовольствие и утешение ей доставляли визиты ее парикмахерши Тони Каскик, чьей клиенткой она была с незапамятных времен. Они приспособились к обстоятельствам: поскольку и речи быть не могло о том, чтобы Алиса ездила в Нейлси — это двадцатиминутное путешествие стало ей не по силам, — раз в неделю Тони приезжала сама и укладывала волосы Алисы тяжелой щеткой, пока та сидела, повернув лицо к свету и закрыв глаза, и улыбалась, слушая салонные сплетни. Иногда Тони брала с собой своего пуделя, Мисс Сисси, красавицу сучку в тугих черных кудряшках, и Алиса гладила ее узкую голову, позволяя лизать себе запястья, но вскоре собаке это надоедало, и она убегала обнюхивать покрывало, складки которого пестрели пахучими пятнами.

 

— Мам, ты как?
Он стоял на пороге, руки в карманах, едва заметно перекатываясь с носков на пятки.
— Хорошо, милый.
— Нужно что-нибудь?
Она покачала головой.
— Точно?
— Спасибо, милый.
— Может, принести чаю?
— Спасибо, не стоит.
— Я кое-что поделал в саду.
— Хорошо.
— А может, горячего молока?
— Нет.
— Ты не забыла выпить зопиклон?
— Нет, милый, не забыла. Да не волнуйся ты так.
Она нахмурилась — строгая пожилая директриса, которой досаждает неугомонный ученик. Ее взгляд приказывал выйти вон.
— Ладно, читай, — сказал он. — Я еще зайду.
Она кивнула, и это движение вызвало у нее приступ кашля; но когда он кинулся к ней (зачем, что он собирался сделать?), она замахала на него, гоня прочь, и он вышел, помедлив на площадке перед дверью, пока ее кашель не успокоился, а потом медленно пошел вниз по лестнице, покраснев от внезапно нахлынувшего непонятного чувства.
Внизу лестницы на стене — не увидеть его было невозможно — в пластиковой рамке висел разворот с очерком о Ларри из американского журнала про знаменитостей. Львиную часть очерка составляли фотографии, а в заглавии было написано: «Любимчик Америки» (с сердечком посередине): на первой странице красовался старый снимок девятнадцатилетнего Ларри, потрясающего ракеткой перед трибунами после победы над седьмым номером мирового рейтинга — Эриком Мобергом — на Открытом чемпионате Франции 1980 года. Ниже — снова Ларри, но уже погрузневший, загорелый до черноты, стоит, прислонившись спиной к серебристому «ягуару» перед небоскребом «Утюг» на Манхэттене, одетый на манер молодого и удачливого биржевого дельца, собравшегося в гольф-клуб, — снято в те времена, когда он работал на рекламный цирк Натана Слейтера в Нью-Йорке. Потом — неизбежный кадр из «Солнечной долины», где Ларри, в белом халате и с суровым лицом, прижимает дефибрилляторы к грудной клетке сексапильной жертвы сердечного приступа. Но самой большой из фотографий — почти на всю правую страницу — был семейный портрет Ларри, Кирсти и трехлетней Эллы, сидящих на диване в своем «живописном доме в престижном районе Сан-Франциско». Ларри обнимает Кирсти за плечи, и та вся светится от радостного возбуждения — счастливица, заарканила «истинного джентльмена», звезду «Солнечной долины», — а Элла пристроилась между ними, но на ее личике застыло такое скорбное выражение, что нетрудно было представить себе мольбы фотографа (согласно подписи — Боба Медичи): «Не могли бы мы попросить маленькую леди тоже улыбнуться?» Но даже в три года Элла была упряма, как ослик, и на уговоры не поддавалась. С тех самых пор, как очерк занял свое место на стене, миссис Сэмсон — поправляла ли она рамку или протирала ее желтой тряпкой для пыли — не могла удержаться, чтобы не проворчать себе под нос: «Прости господи…» или «Стыд-то какой…» — и хмурилась, словно недовольство ребенка относилось к ним ко всем.

 

На кухне Алек вынул из заднего кармана брюк сложенный листок бумаги, на котором убористым почерком Уны было расписано, какие лекарства должна принимать Алиса, когда и в каких дозах. Антидепрессанты, противорвотное, обезболивающее, слабительное, стероиды. На столике у ее кровати стояла пластмассовая коробка, разделенная изнутри на сегменты: синий — для утренних лекарств, оранжевый — для дневных и вечерних, но болезнь, усталость, а может, и сами таблетки стали причиной провалов, пробелов в памяти, и в день приезда Алека Уна, сидя рядом с ним на шаткой скамеечке у беседки, посоветовала ему незаметно для Алисы следить за пополнением и расходом содержимого этой коробки, и он сразу же согласился, довольный: уж с таким-то заданием он справится. Он сделал на листочке отметку, взял с кухонного стола свой кожаный портфель и вышел на террасу.
В голубоватом сумраке висел бледный полумесяц, а в одном из квадратов небесной карты комета Хейла — Боппа — известная всему миру громадина изо льда и пыли — неслась обратно к небесному экватору. Ранней весной он часто наблюдал за ней, сидя на утыканной антеннами крыше своего дома, и ему с трудом верилось, что этот гигантский эллипс исчезнет бесследно, не став причиной какого-нибудь несчастья или даже несчастий — бесчисленных роковых случайностей, что проливаются звездным дождем из хвоста кометы, — но, по крайней мере сейчас, небо не готовило никаких сюрпризов, его механизм работал как часы, не предвещая ничего из ряда вон выходящего или опасного.
Он зажег фонарь и повесил его за проволочную ручку на железную скобу рядом с кухонной дверью — пусть особенной темноты в ближайший час не предвиделось, ему нравился резкий запах парафина и шипение фитиля, от которого на душе становилось теплей. Он настроился на работу. Пить ему было нельзя, а курить он так и не научился. Его отдушиной была работа, и, усевшись на один из старых стульев с брезентовыми сиденьями, он вытащил из портфеля рукопись, словари, маркеры и принялся читать, поднося листы близко к очкам, — поначалу сосредоточиться было трудно: мыслями он все еще был наверху, в комнате матери. Но постепенно работа увлекла его в упорядоченный, с разрядкой в два интервала мир текста, и в ритме своего дыхания он принялся шептать слова на языке, который сделал для себя наполовину родным.
Назад: Ночной дозор
Дальше: 2