2
Они доехали на поезде до станции Андреден в Кентском Уилде, а на станции сели в пролетку. Филип сидел напротив Тома с матерью, склонившихся друг к другу. У Филипа сами собой закрывались глаза, но Олив ему все время что-то рассказывала, и он знал, что нужно слушать. Андред — старое британское название леса. Слово «андреден» означает лесное пастбище для свиней. Усадьба Уэллвудов называется «Жабья просека». По правде сказать, они изменили это название — раньше она называлась «Квакшин прогал», но эта замена оправдана с этимологической точки зрения. Слово «прогал» в местном говоре означает расчищенное место в лесу, просеку. А квакша, надо полагать, — это жаба.
— Так что, там водятся жабы? — невозмутимо спросил Филип.
— О, кучи, — ответил Том. — Большие, жирные. Они мечут икру в утином пруду. И лягушки тоже есть, и тритоны, и колюшка.
Они ехали между живыми изгородями из боярышника и лещины, по извилистым проселочным дорогам, через лес, под нависающими ветвями вязов, берез, тиса. Филип почувствовал, как изменился воздух, когда поезд вырвался из-под траурной завесы лондонского неба. Можно было увидеть, где она кончается. Впрочем, густой темный воздух Берслема, полный горячей колючей пыли и расплавленных химикалий, извергаемых высокими трубами и сужающимися кверху печами для обжига, был гораздо хуже. Филип дышал с опаской — ему казалось, что его легкие слишком сильно расширяются. Олив и Том отнюдь не принимали свежий воздух как должное. Они, словно повинуясь ритуалу, восклицали, как хорошо наконец выбраться из городской грязи. Филипу казалось, что грязь въелась в него навсегда.
Усадьба «Жабья просека» представляла собой старый дом кентского фермера, построенный из дерева и камня. Перед домом расстилались луга и текла река, за домом по склону холма поднимался лес. Архитектор Летаби со вкусом расширил дом и перестроил его в стиле Движения искусств и ремесел, старательно сохраняя (а также создавая) окошки и стрехи причудливой формы, изогнутые лестницы, уголки, закоулки и оголенные балки потолка. Парадная дверь из цельного дуба открывалась в современное подобие главного зала средневекового замка — с деревянными диванами-ларями, альковами, большим обеденным столом ручной работы и длинным буфетом, в котором сверкала люстром посуда. Дальше шла отделанная деревянными панелями библиотека (небольшая), по совместительству служившая Олив рабочим кабинетом, и бильярдная, где воцарялся Хамфри, когда бывал дома. В усадьбе было множество подсобных помещений: кухни, буфетные, домики для гостей, конюшни с сеновалами, где рылись куры и вили гнезда ласточки. Широкая лестница с поворотами вела из зала на верхние этажи.
Встречать Олив и Тома сбежалась куча народу — детей и взрослых. Филип принялся их разглядывать. Невысокая темноволосая женщина в просторном платье цвета шелковицы с рисунком из ослепительно-ярких настурций держала младенца, примерно годовалого, которого и вручила Олив для объятий и поцелуев, не успела та даже пальто снять. Две служанки — матрона и юная девушка — стояли рядом, готовые принять на руки хозяйские пальто. Две юные леди в одинаковых темно-синих фартуках, с длинными спадающими на плечи волосами, у одной темными, у другой рыжеватыми — моложе Филипа, моложе и Тома, но ненамного. Маленькая девочка в фартуке, ярком, как грудка снегиря, пролезла у всех под ногами и вцепилась в юбки Олив. Маленький мальчик со светлыми кудряшками, в кружевном воротничке фасона «лорд Фаунтлерой», не отходил от дамы в платье цвета шелковицы, пряча лицо в ее юбку. Олив зарылась носом в шейку младенца Робина, который тянулся к макам на ее шляпке.
— Я как дерево, на котором гнездятся птицы. Это Филип, он у нас погостит немного. Филип, эти две большие девочки — Дороти и Филлис. Это моя сестра Виолетта Гримуит, на ней держится весь дом — все, что в этом доме хоть как-то держится. Этот чертенок — моя умница Гедда, она не умеет стоять смирно. Стеснительный — Флориан, ему три года. Флориан, выгляни, поздоровайся с Филипом.
Флориан, не отпуская Виолетту Гримуит, отчетливо сказал прямо в ее юбки, что от Филипа плохо пахнет. Виолетта подняла малыша на руки, потрясла и поцеловала. Он лягался, пиная ее по бедрам. Олив сказала:
— Филип ушел из дома и много скитался. Ему нужна ванна и чистая одежда, и постелите ему в Березовом коттедже. Кейти, приготовь там все, что нужно. Ада, наполни ему ванну, пожалуйста. Филип, иди с Адой, начнем с главного, а когда ты освежишься, мы разберемся с ужином и будем строить дальнейшие планы.
Виолетта Гримуит сказала, что поищет Филипу какую-нибудь подходящую одежду. Похоже, он слишком большой, и вещи Тома ему будут малы. Но в ящике с воскресной одеждой Хамфри, наверное, найдется подходящая рубашка, а может быть, даже и штаны…
Филип безропотно пошел за Адой, кухаркой, через ту часть дома, где жили слуги, в заднюю дверь, через конный двор и наискосок в домик для гостей, состоявший из комнаты внизу, с краном, насосом для воды и раковиной, и чердака наверху, куда можно было попасть по лестнице — слышно было, как там возится Кейти, перетряхивая постель. Филип стоял столбом. Ада притащила жестяную ванну, два кувшина горячей воды, кувшин холодной, мыло и полотенце. Затем она ушла. Филип снял верхнюю одежду, робко налил в ванну немного холодной воды и добавил горячей. Затем он снял последнюю защиту — подштанники и нательную фуфайку. Ванна была для него в диковинку. Он привык быстренько ополаскиваться холодной водой у общественной колонки. Он занес ногу, чтобы встать в ванну. Без стука вошла Виолетта Гримуит. Филип схватил полотенце, чтобы прикрыться, и плюхнулся в воду, ободрав щиколотку о край ванны. Он сдавленно крикнул — почти взвыл.
— Нечего меня стесняться, — сказала мисс Гримуит. — Дай-ка посмотрю на твою ссадину. Ничего нового я у тебя не увижу. Я всех их нянчила, лечила их ранки, с самого рождения, это ко мне они бегут, когда им что-то нужно, и я надеюсь, что и ты, молодой человек, будешь делать то же самое.
Она приступила к перепуганному Филипу с мылом и кружкой теплой воды, которую без предупреждения вылила на его шевелюру, так что струи потекли в глаза и по плечам.
— Закрой глаза, — велела она. — И не открывай, я до корней доберусь, уж я доберусь.
С этими словами она принялась за работу, добавляя мыла и воды, меся и крутя волосы, потом стала массировать кожу головы, трогая тонкими пальцами напряженные мускулы плеч и шеи.
— Не сжимайся, — сказала эта удивительная женщина. — Сейчас мы тебя отмоем на славу, каждая щелочка заиграет, вот увидишь.
Она с ним говорила так, словно он несмышленый младенец — или взрослый мужчина, сознающий, что с ним делают, и согласный на это. Филип решил, что будет держать глаза закрытыми — во всех смыслах. Он скрючился как мог, закрывая чувствительные места, прижал подбородок к груди и отдался рукам, что безжалостно терли и трепали его. Руки нырнули под воду и на краткий миг нашли ту часть тела, которую Филип мысленно называл «свистком».
— Грязь веков, — сказал пронзительный голос. — Удивительно, как она, грязь, накапливается. Вот теперь ты хорошенький розовенький поросеночек, а не серый слон с загрубелой шкурой. У тебя густые, красивые волосы, теперь, когда я из них вымыла пыль и все прочее. Можешь открыть глаза. Я стерла мыло, щипать не будет.
Глаза открывать не хотелось.
Виолетта приказала ему вытираться, а сама стала прикладывать к нему разные одежды для примерки. Он, еще мокрый, неловко влез в какие-то заплатанные кальсоны и выбрал из трех предложенных рубашек однотонную темно-синюю саржевую. Штаны Тома оказались малы.
— Я так и знала, — сказала Виолетта.
Другие штаны — видимо, принадлежавшие хозяину дома, — были великоваты, но Виолетта сказала, что с ремнем они будут хорошо держаться. Она извлекла откуда-то целую гору игл и катушек с нитками, велела Филипу стоять неподвижно и ушила брюки с двух сторон на бедрах. Она шила быстро и точно.
— Я знаю молодых людей, они всегда стесняются, если что-то с виду не так, и терпеть не могут, когда одежда плохо сидит. Я тут зашила на скорую руку, но пока подержится. Так тебе не придется беспокоиться, что они велики. Одной заботой меньше.
Она положила руки ему на бедра и повернула его, как манекен. Она дала ему пару крепких новых носков, но из принесенной ею обуви ни одна пара не подошла, и ему пришлось надеть свои старые ботинки, после того, как Виолетта их почистила. Твидовая куртка с кожаной отделкой завершила его туалет. Филип получил даже чистый носовой платок. И карманную расческу из белой кости: Виолетта сначала долго дергала этой расческой волосы Филипа, а потом положила ее в карман его куртки. Зеркала в Березовом коттедже не было, так что Филип не мог полюбоваться на плоды ее трудов. Он поеживался: в этом нижнем белье ему было неудобно. Виолетта провела пальцами по поясу брюк изнутри и расправила Филипу плечи. Она скатала его старую одежду в сверток.
— Я не украду твои тряпки, юноша, они к тебе вернутся стираными и штопаными.
— Благодарю вас, мэм, — ответил Филип.
— Если тебе что-нибудь понадобится, что угодно, иди ко мне. Смотри, не забудь. Ночная рубашка у тебя на кровати, горшок под кроватью, зубная щетка лежит у раковины. Когда пойдешь обратно, я дам тебе спички и свечу. Ты будешь сладко спать, в Кенте воздух хороший.
В обеденной зале уже накрыли ужин. На столе стояли хорошенькие обливные тарелки и кружки, покрытые желтой глазурью, с каймой из «черноглазых Сюзанн». Робина и Флориана уже уложили в постель, но пятилетняя Гедда была за столом вместе со всеми, так как семья ужинала рано. Олив пригласила Филипа сесть рядом с ней и сказала, что он красавец. Хамфри Уэллвуд кивнул Филипу с другого конца стола. Хамфри оказался высоким худым мужчиной с рыжей, лисьего цвета, аккуратно подстриженной бородой, с бледно-голубыми глазами. Он был одет в темно-коричневую бархатную куртку.
На ужин подали суп из цветной капусты, затем рагу из баранины и пирог с тыквой и овощами для тех, кто не ел мяса (для Олив, Виолетты, Филлис и Гедды). Филип съел две тарелки супа. Он думал, что мистер Уэллвуд, раз он работает в Английском банке, будет как владельцы гончарной фабрики — такой же чопорный, напыщенный, высокомерный. Но Хамфри принялся рассказывать детям, судя по всему, очередную серию историй про тайные шалости банковских служащих: они держали в банке бультерьеров, привязывая их к ножкам своих столов, и делили между собой мясные полутуши со Смитфилдского рынка, прежде чем отправиться домой на выходные. Филлис и Гедда картинно поежились. Хамфри поведал им, как один юнец подшутил над другим: привязал его шнурки к ножкам высокого табурета, на котором тот сидел за конторкой. Дороти сказала, что это совсем не смешно, и Хамфри немедленно согласился, сказав с полушутовской печалью, что бедные молодые люди заточены в полумраке, и их животная энергия не может найти выхода. Они словно нибелунги, сказал Хамфри: отправляются в подвальные хранилища, чтобы поглазеть на машины, взвешивающие золотые соверены, — почти очеловеченные создания, которые глотают полновесные золотые монеты и выплевывают фальшивые в медные сосуды. Том сказал, что они сегодня видели совершенно удивительный подсвечник, а майор Кейн говорит, что, может быть, его сделали из переплавленных золотых монет. С драконами, и человечками, и обезьянами. Филип совершенно замечательно нарисовал этот подсвечник. Все посмотрели на Филипа, который упорно пялился себе в тарелку. Хамфри сказал, что хотел бы посмотреть эти рисунки, — таким тоном, словно на самом деле хотел. «Не смущай бедного мальчика», — сказала Виолетта, отчего бедный мальчик немедленно засмущался.
На протяжении всего ужина Олив время от времени грациозно, порывисто поворачивалась к Филипу и просила его рассказать о себе. Она мало-помалу вытянула из него, что его папка погиб от несчастного случая с печью для обжига, а мамка расписывает фарфор. Сам Филип тоже работал — подносил загруженные капсели к печам. Да, у него есть сестры, четыре штуки. Филлис спросила о братьях. Двое, ответил Филип, оба умерли. И еще одна сестра тоже умерла.
— И тебе хотелось оттуда уйти? — спросила Олив. — Должно быть, ты был несчастен. Работа была тяжелая, и, наверное, с тобой плохо обращались…
Филипу вспомнилась мать, и, к своему ужасу, он почувствовал, что глазам стало горячо и мокро.
Олив сказала, что не надо ничего говорить, они все понимают. Все уставились на него с любовью и сочувствием.
— Не то чтобы… — сказал он. — Не то чтобы…
Голос дрожал.
— Мы найдем тебе и жилье, и работу, — сказала Олив. В голосе ее звенело золото.
Дороти неожиданно спросила, умеет ли Филип ездить на велосипеде.
Он сказал, что нет, но он видел велосипеды, думает, что на них кататься здорово, и хочет попробовать.
— Мы тебя завтра научим, — сказала Дороти. — У нас новые велосипеды. Мы успеем тебя научить до начала праздника, времени хватит. У нас можно кататься в лесу.
Ее личико нельзя было назвать хорошеньким. Оно было почти постоянно сердитым, если не свирепым. Филип не стал раздумывать, почему. Его одолевала усталость. Олив задала еще пару вопросов о жестоком обращении, которое, как она была уверена, ему пришлось пережить. Он отвечал односложно, полными ложками отправляя в рот бланманже. На этот раз его спасла Виолетта, которая сказала, что мальчик умирает от усталости, вызвалась найти ему свечу и проводить в постель.
* * *
— Моя сестра такая, не бери в голову, — сказала Виолетта. — Она рассказчица. Она сочиняет для тебя истории. Не врет, а сочиняет. Такая уж у нее манера. Она встраивает тебя в окружающий мир.
Филип сказал:
— Она… она очень добра ко мне. Вы все очень добрые.
— У всякого свои взгляды, — сказала Виолетта. — На то, как должен быть устроен мир. А некоторые прошли… вот как ты… через то, чего в мире не должно быть.
Луна запуталась в ветвях дерева, обнимающего коттедж. Филип принялся изучать узор, в который сплетались ветви, — размеренный и хаотичный одновременно — и его это утешило. Он не стал говорить об этом Виолетте, но поблагодарил ее еще раз, взял свечу и вошел в домик. Филип боялся, что Виолетта зайдет поцеловать его на ночь — с этих людей станется, — но она лишь посмотрела снизу, как он со свечой поднимается по лестнице.
— Спокойной ночи, — окликнула она.
— Спасибо, — еще раз повторил он.
И вот он остался один в домике, с храброй свечой, бросающей вызов тьме. Исполнились его желания — по крайней мере одно. На временно принадлежащей ему деревянной кровати, застеленной чистым бельем, лежала ночная рубашка. Филип выглянул из окна и увидел все те же ветви, залитые лунным светом на фоне темно-синего безоблачного неба. Листья в форме рыбок, перекрывающие друг друга, едва трепетали. Филип перевел этот узор на горшечную глазурь и ненадолго задумался над ним. Всего было слишком много. Филипу хотелось закричать, или зарыдать, или (он только что понял) потрогать свое тело — чисто отмытое, — как раньше он мог делать только украдкой, в грязных местах. Но нельзя оставлять следов, это будет позор. В конце концов Филип соорудил подобие защиты из носового платка, подаренного или одолженного. Потом можно будет выполоскать его под краном.
Он откинулся на подушку, взял себя рукой и нашел сладостный ритм, приводящий к мокрому, возносящему ввысь экстазу.
И замер, прислушиваясь к звукам в тишине. Крикнула сова. Ей ответила другая. Скрипнул сук. Что-то шелестело. Из крана внизу капала вода в каменную раковину. Разве можно спать в такой оглушительной тишине, разве можно пренебречь хоть секундой осознания блаженного одиночества? Он раскинул в стороны руки и ноги и почти мгновенно уснул. Он просыпался и засыпал, просыпался и засыпал, раз за разом, до самого рассвета, каждый раз заново вступая во владение тьмой и тишиной.
На следующий день они стали готовиться к празднику. На завтрак Виолетта дала Филипу яичницу, тосты и чай и сообщила, что его отрядили делать фонарики. Весь сад будет увешан фонариками. Филипу следует явиться в классную комнату, где их будут делать.
Поднимаясь по внушительной лестнице, Филип обнаружил кое-что интересное. В нише лестничной площадки на резном табурете стоял кувшин. Он был большой, из обливной керамики, внизу круглился толстым животом, а кверху сужался в высокое горло и снова расширялся, заканчиваясь тонким краем. Глазурь была серебряно-золотая, с аквамариновым вуалированием. Свет плыл по бокам кувшина, словно облака отражались в воде. Кувшин был водный, водяной. В нем был вертикальный ритм вздымающихся стеблей, водорослей и прерывистый горизонтальный ритм неравномерно разбросанных облаков из черно-бурых извивающихся запятых, которые при ближайшем рассмотрении оказались очень реалистично изображенными головастиками с полупрозрачными хвостами. У кувшина было несколько асимметричных ручек, которые, казалось, росли из него, как растут корни в воде, но потом оказывалось, что у этих корней хитрые морды и быстро мелькающие хвосты водяных змей, зеленые в золотую крапинку. Кувшин опирался на четыре темно-зеленых ноги — четырех свившихся кольцами чешуйчатых ящериц. Или крохотных драконов. Они лежали с закрытыми глазами, положив морды на плоскость.
Именно это и искал Филип. Пальцы задвигались внутри кувшина, повторяя его контуры, словно тот вращался на воображаемом гончарном круге. Филип воспринимал форму кувшина через формы собственного тела. Он замер, созерцая кувшин.
Сзади подошла Олив Уэллвуд и положила руку на плечо Филипа. От нее пахло розами. Филип удержался от того, чтобы дернуть плечом. Он не любил, чтобы его трогали. Особенно в интимные моменты.
— Этот кувшин просто удивительный, правда? Мы его выбрали из-за хорошеньких головастиков — они подходят к названию усадьбы, «Жабья просека». Малыши обожают их гладить.
Филип утратил дар речи.
— Его сделал Бенедикт Фладд. У него мастерская в Дандженессе. Мы его пригласили на праздник, но он, наверное, не придет. Его жена придет. Ее зовут Серафита, хотя от рождения она Сара-Джейн. Ее сына зовут Герант, а девочек — Имогена, она примерно твоего возраста, и Помона. Помона — ровесница Тома, и ей повезло, она такая же хорошенькая, как ее имя. Правда, это очень опасно — давать детям романтические имена, малыши ведь могут вырасти и стать некрасивыми. Помона не очень похожа на яблоко, вот увидишь, скорее на бледный нарцисс.
Филипа интересовал только горшечник. Мальчик кое-как выговорил, что кувшин просто невероятный.
— Мне рассказывали, что у него бывают религиозные припадки. Тогда домашним приходится прятать горшки, чтобы он их не разбил. И антирелигиозные припадки у него тоже бывают.
Филип издал приглушенный, ничего не значащий звук. Олив взъерошила ему волосы. Он не отстранился. Она отвела его в классную комнату.
Для Филипа слова «классная комната» означали полутемный придел часовни, где над длинными скамьями висит тяжелая атмосфера немытых тел, мучительных попыток думать и щекочущего страха перед розгой. Здесь, в этой комнате, полной света, с алым чинцем на окнах, каждый работал отдельно, в своем отдельном пространстве. Девочки в ярких фартуках походили на разноцветных бабочек: Дороти в кубово-синем, Филлис — в темно-розовом, Гедда — в алом. На Флориане был халат цвета болотных калужниц. На длинном чисто выскобленном столе громоздились цветная бумага, баночки клея, кисти, коробки красок, банки с водой. Корзины для бумаг были переполнены скомканными забракованными творениями. Над столом царила Виолетта — там помогала вырезать ножницами по нужному контуру, здесь держала узел, пока его затягивают.
Том подвинулся, освобождая место для Филипа.
— Нет! — воскликнула Филлис. — Садись со мной!
У Филлис были волосы цвета сливочного масла, гладкие и блестящие. Филип сел рядом с ней. Она погладила его по руке, как гладят совсем маленького ребенка. Или собаку, несправедливо подумал Филип. Он вспомнил свою сестру Элси — у той никогда не было своего места ни в одной комнате на свете, и ей постоянно приходилось травить гнид, которые то и дело заводились в светлых волосах.
Дети показали ему свои фонарики. У Тома на огненном фоне сидели нахохленные вороны. У Филлис — простые цветы, маргаритки и колокольчики, на травянисто-зеленом. Дороти сделала узор из костяных рук, как у скелетов (это не человеческие руки, подумал Филип — может, кроличьи лапки), на фиолетовом. Гедда медленно вырезала силуэт ведьмы на метле. Филлис сказала:
— Мы ей говорили, что ведьмы — это для Хэллоуина, а не для Летней ночи. Но хэллоуинские ведьмы у нее хорошо получаются, она навострилась вырезать шляпу и лохмы…
— Ведьмы же и летом никуда не деваются, — сказала Гедда. — Я люблю ведьм.
— Филип, бери бумагу и ножницы, — сказала Виолетта, — и клейстер, и краску. Нам всем охота посмотреть, что ты сделаешь.
Дорвавшись до материалов, Филип сразу почувствовал себя лучше. Он взял большой лист бумаги и покрыл его узором из головастиков, подсмотренным на большом кувшине, который ему нужно было запомнить. Потом пустил по другому листу извилистую, большую, хитрую змею, травянисто-зеленую, и золотую — на синем фоне. Виолетта забрала оба листа, чтобы сделать из них фонарики. Тут у Филипа возникла еще одна идея. Он нарисовал тускло-красный горизонт, над которым высоко вздымались серые призрачные фигуры. Приплюснутые цилиндрические и высокие, сужающиеся кверху, в форме ульев и в форме касок. С верхушек фигур срывались фестоны пламени и свинцовые языки дыма — небо Берслема, превращенное в элегантный фонарь для праздника.
— Что это, что это? — громко спросила Гедда.
— Это место, где я жил. Трубы и печи для обжига, и огонь из печей, и дым.
— Очень красиво, — сказала Гедда.
— На фонарике — да, — ответил Филип. — В каком-то смысле оно и в жизни красиво. Но и ужасно. Там нельзя дышать по-человечески.
Дороти забрала фонарики и положила их вместе с другими, уже законченными. Филлис попросила:
— Расскажи нам про это место. Расскажи про своих сестер. Как их зовут?
Она примостилась поближе к нему, так что он чувствовал тепло и тяжесть ее тела: она почти что облокотилась на него, почти обняла.
— Их звать Элси, Нелли, Амелия и Хоуп, — неохотно ответил Филип.
— А покойники? Наши — Питер, он умер как раз перед тем, как Том родился, так что ему пятнадцать лет, и Рози, она была такая милая малютка.
— Хватит, Филлис, — сказал Том. — Его это совершенно не интересует.
Филлис не уступала и придвинулась к Филипу еще ближе.
— А твои покойники? Как их зовут?
— Нед, — кратко сказал Филип. — И Роберт Оуэн. И Рози. Ну, Мэри-Роз.
Он изо всех сил старался не вспоминать их лиц и тел.
— После обеда мы возьмем Филипа с собой и будем учить его кататься на безопасном велосипеде, — сказала Дороти.
— У нас у каждого свой велосипед, — сообщила она Филипу. — У них есть имена, как у пони. Мой называется Старый Ворчун, потому что он все время скрипит. У Тома — просто Конь.
— А мой — На-Цыпочках, — сказала Филлис. — Потому что я едва достаю ногами до педалей.
— Это совершенно замечательное ощущение, — сказала Дороти. — Особенно когда едешь вниз, под горку. Возьми еще бумаги, сделай еще один фонарик, нам нужно развесить их на деревьях и кустах по всему саду.
«В Южном Кенсингтоне я выпрашивал обрывки бумаги, — подумал Филип. — А здесь выкидывают целые листы, если в одном углу птица не очень хорошо вышла».
Он поднял взгляд, и у него появилось неприятное ощущение, что Дороти читает его мысли.
Дороти в самом деле приблизительно отгадала его мысли. Она не знала, как ей это удалось. Она была умная, внимательная девочка, и ей нравилось думать, что она несчастна. Но она воспитывалась в фабианской атмосфере рациональной социальной справедливости и потому, столкнувшись с Филипом, его голодом, его умолчаниями, была вынуждена признать, что «не имеет права» быть несчастной, ведь она занимает чрезвычайно привилегированное положение по сравнению с другими людьми. Она сказала себе, что считает себя несчастной по совершенно несерьезным причинам. Потому что ее, как старшую из девочек, используют в качестве бесплатной помощницы няньки. Потому что она не мальчик, и к ней не приглашают учителя математики и языков, как к Тому. Потому что Филлис, хорошенькую и балованную, любят больше, чем ее. Потому что Тома любят намного больше. Потому что она чего-то хочет и сама не знает, чего.
Ей только что исполнилось одиннадцать лет — она родилась в 1884 году, «ровесница Фабианского общества», как заметила Виолетта. В те дни они называли себя Братством новой жизни, а Дороти и была новой жизнью, впитывала в себя социалистические идеи с молоком матери. Взрослые часто шутили про нее, даже более пикантно и рискованно, и это ее раздражало. Она не любила, когда о ней говорили. В равной степени она не любила, когда о ней не говорили, когда взрослые болтали на свои возвышенные темы, как будто ее тут и не было. В общем, на нее невозможно было угодить. Даже в одиннадцать лет ей хватало ума понять, что на нее невозможно угодить. Она много думала о чувствах других людей и анализировала их, и только недавно начала понимать, что другие люди, как правило, этого не делают и не отвечают ей тем же.
Сейчас она была занята мыслями о Филипе. «Он думает, что мы к нему добры из снисходительности, но это на самом деле не так, мы просто дружелюбны, мы всегда такие, но ему это кажется подозрительным. Он не хочет, чтобы мы знали по правде, откуда он взялся. Мама думает, что он был несчастен дома и у него злые родители, это один из ее любимых сюжетов. Она должна была бы понимать, как я понимаю, что ему это не нравится. Я думаю, он чувствует себя виноватым, потому что его родные не знают, где он и что с ним. И теперь, когда мы подняли вокруг него такую суматоху, чувство вины у него стало сильней, чем раньше, когда он прятался в подвалах Музея».
«Интересно, чего ему хочется?» — спросила она себя и не нашла ответа, потому что Филип об этом молчал — как и почти обо всем остальном.
Урок езды на безопасном велосипеде состоялся во второй половине дня, как и было обещано. Филипу одолжили велосипед Виолетты Гримуит, солидную машину синего цвета. Виолетта прозвала свой велосипед Колокольчиком. В лесу на склоне холма было полно колокольчиков. Но Том и Дороти считали, что это имя какое-то слюнявое.
Том на своем Коне ездил кругами по травянистой поляне между задней дверью дома и лесом, показывая, как надо держать равновесие. Дороти придержала седло, помогая Филипу забраться на велосипед, а Филип изо всех сил пытался не упасть.
— Это гораздо проще, когда едешь, — сказала она. — На стоящем велосипеде никто не удержится.
Филип поехал и упал, и снова поехал, и снова упал, и опять поехал, и, крутя педали, доехал до середины поляны, опять упал и опять поехал, и объехал, хоть и слегка виляя, вокруг всей поляны. Впервые со своего приезда в «Жабью просеку» он громко засмеялся. Том выписывал восьмерки. Появилась Филлис и сделала несколько аккуратных кругов. Том сказал, что Филип уже достаточно научился, можно ехать по дороге, и они поехали, Том впереди, потом Филип, потом Дороти, за ней Филлис. Они поехали по Френчес-лейн, ровной, зажатой меж двух изгородей из боярышника, а потом свернули вверх по лесистому склону, по Скарп-лейн, под нависающими ветвями деревьев, под которыми лежали колодцы густой тени, перемежаясь ослепительными пятнами солнца. Филипу пришла в голову идея темного-темного горшка, вроде ведьмина котла, с блестящими потеками на матовой поверхности. Стоило ему подумать о воображаемом горшке, а не о металлической конструкции, на которой сидел, он стал лучше держать равновесие и прибавил скорость.
Дороти, ехавшая за ним, тоже прибавила ходу. У нее было пристрастие к скорости, которое сильнее всего в девочках одиннадцати-двенадцати лет. Во снах она неслась на скаковой лошади по берегу моря, меж песком и водой. С тех пор, как у нее появился велосипед, ей часто снилось, что она летает, совсем низко, у самой земли, задевая цветы на клумбах, сидя, как факир, на невидимом ковре.
Они въехали вверх по склону и помчались по ровной поляне. Том спросил:
— Может, рванем вниз по склону Боск-хилл?
— Он довольно крутой, — ответила Дороти. — Думаешь, Филип справится?
— Справлюсь, — ухмыльнулся Филип.
И они свернули на Боск-хилл-лейн, которая действительно шла круто вниз и местами резко поворачивала. Теперь Дороти ехала перед Филипом и позади Тома, который прибавил скорость и удалялся от них. Дороти ощутила знакомое упоительное стеснение в груди. Она оглянулась, чтобы посмотреть, в порядке ли Филип. Он был ближе, чем она думала, велосипед вильнул, и она оказалась у Филипа на дороге. Он дрогнул, перевернулся и пролетел по воздуху, более или менее над Дороти. Она свалилась на дорогу, ободрав себе щиколотки. Колеса и педали велосипеда продолжали крутиться. Мимо проплыла Филлис, крепко держась за руль и чопорно выпрямив спину.
Дороти подняла Старого Ворчуна и пошла смотреть на Филипа. Он распростерся на спине под дубом, утопая в зарослях дикого чеснока, смятых при падении и оттого невероятно резко пахнущих. Филип лежал неподвижно, глядя в небо сквозь крону дерева.
— Это я виновата, — сказала Дороти. — Я во всем виновата. Тебе больно?
— Нет, кажется, ничего. Только дух отшибло.
Он расхохотался.
— Что такого смешного?
— Оказывается, за городом есть вещи, которые воняют не хуже городских. Только травяной вонью, а не дымной. Я в жизни ничего подобного не нюхал.
— Это дикий чеснок. Да, он не очень приятно пахнет.
Филип все смеялся и никак не мог перестать.
— Ужасно разит. Но это для меня новое, понимаешь.
Дороти села на корточках рядом с ним.
— Ты можешь встать?
— Да, встану через минутку. Дай чуток полежать. У меня дух отшибло, как говорится. Велосипед поломался?
Дороти проверила велосипед. Он был невредим.
Филип лежал в омерзительном и притягательном запахе, расслабляя мышцы, одну за другой, так что земля удерживала его обмякшее тело, а он чувствовал все неровности, раздавленные стебли, узловатые корни деревьев, камушки, холодную плесень в самом низу. Он закрыл глаза и задремал на секунду.
Он очнулся оттого, что его трясла Дороти.
— С тобой точно все в порядке? Я тебя чуть не убила. У тебя нет сотрясения мозга или чего-нибудь вроде?
— Нет, я совершенно счастлив, — сказал Филип. — Здесь.
Дороти медленно произнесла, обдумывая каждое слово:
— Я тебя чуть не убила.
— Но ведь не убила же.
— Если хочешь, — предложила Дороти, выпуская на волю мысль, которая крутилась у нее в голове уже несколько часов, — можешь послать открытку своей маме, просто написать, что с тобой все в порядке и чтобы она не беспокоилась, понимаешь… Я могу достать тебе открытку и потом ее отправить.
Филип молчал. Мысли шевелились у него в уме. Он нахмурился.
— Извини, — сказала Дороти. — Я не хотела тебя расстроить. Я хотела помочь.
Она сгорбилась, обхватив руками колени.
— Да нет. Ты меня не расстроила. И ты права. Надо написать мамке. Если ты мне достанешь открытку, я напишу. Спасибо.
Назад они доехали в более серьезном настроении. Дороти достала из письменного стола Олив почтовую открытку и марку. Филип неловко взял в руку перо и уставился на пустой прямоугольник. Дороти, не желая стоять у него над душой, отошла к окну. Раз или два Филип вроде бы принимался писать, но так и не начал. Дороти решила, что у него получится, если она уйдет. Стоило ей положить руку на дверную задвижку, Филип вдруг сказал:
— Дай слово, что ты не станешь это читать.
— Обещаю. Письма — это частное дело. Даже открытки. Я могу дать тебе конверт, тогда то, что ты напишешь, будет твоей личной тайной. Хочешь?
— Угу, — ответил Филип. И добавил: — Это еще и потому, что я пишу с ошибками.
Он написал:
Дарагия Мама и фсе
Я фпорядке и скора апять напешу. Надеюс вы здаровы. Филип.
Дороти принесла конверт, и Филип надписал адрес. Он был благодарен Дороти за то, что она поняла его желание и его долг, и в то же время сердился на нее за это.