17
В сентябре 1896 года Том надел новую, с иголочки, школьную форму и сел в поезд на вокзале Кингз-Кросс вместе с толпой других учеников из Марло. Провожать его явилась вся семья — Олив, Виолетта, Дороти, Филлис и Гедда, причем Виолетта несла младенца Гарри, и Том сразу же понял, что стесняется своих родных. Их было слишком много, они были слишком громогласны, слишком возбуждены, слишком женщины. Красота матери бросалась в глаза, и это тоже было лишнее. Дороти была вся всклокоченная и тоже бросалась в глаза, совершенно по-иному, и это тоже было лишнее. До того они долго и неоднократно обсуждали, насколько коротко ему следует подстричься. Его подстригли один раз, и кузен Чарльз сказал, что это не годится, слишком по-девчачьи, и Тома подстригли еще раз, очень коротко, так что он чувствовал себя голым, и ему казалось, что он похож на каторжника. На голове у Тома была шапочка, сшитая из треугольников винно-красного и золотого фетра, с кисточкой и дурацкими узкими полями; прекрасное лицо Тома казалось в ней яйцевидным. На Томе был блейзер того же густого винно-красного цвета, с единорогом, вышитым тусклым золотом на нагрудном кармане. Тому, как первогодку, не разрешалось ни застегивать блейзер, ни совать руки в карманы. Дополнял наряд винно-красный галстук с маленькими единорогами, который через два года разрешат сменить на вязаный галстук, а когда Тому исполнится восемнадцать — на галстук-бабочку. Негнущийся белый закругленный воротничок рубашки полагалось застегивать до конца — чуть позже Тому разрешат ходить с расстегнутым воротом, а еще чуть позже он сможет носить рубашки с отложным воротничком, как настоящий мужчина. Мать сказала, что присутствие в гербе школы сказочных существ — единорогов — может свидетельствовать о развитом воображении. Том подозревал, что это не так. Когда он поднялся в вагон, Гедда завыла, и ее пришлось увести.
Так он отправился на север. Школа Марло располагалась среди йоркширских равнин, за околицей небольшого рыночного городка под названием Фостер. Это было уродливое здание, построенное из серых каменных блоков, внушительное и похожее на тюрьму, с разнообразными анахронистическими башенками и воротами с опускной решеткой. Том увидел Джулиана Кейна во внутреннем дворике школы и окликнул его. Джулиан подошел особенной походкой — среди учеников модно было передвигаться этаким лисьим поскоком — и вполголоса приказал Тому никогда не обращаться к нему по имени и никогда первым не заговаривать со старшими мальчиками. Откуда мне все это знать, сказал Том. Ничего, сказал Джулиан, скоро научишься, или обер-офицеры из тебя это быстро выбьют. Мальчики, которые в Итоне назывались префектами и козерогами, в Марло были обер-офицерами и шестерками. Джулиан спросил, в какой дом распределили Тома, и Том ответил, что в Джонсон. Дома в школе назывались по драматургам семнадцатого века, наследникам Марло: Деккер, Джонсон, Миддлтон, Форд, Уэбстер и Тернер (англизированная форма фамилии Турнёр). Том сказал, что он будет шестеркой Хантера. Хантер, мускулистый блондин с лицом резким, как нож, был главным обер-офицером дома Джонсон. Он был капитаном второй сборной школы по крикету и загребным в команде Джонсона по гребле. У Тома составилось о Хантере неблагоприятное впечатление, но он не рискнул спросить у Джулиана, каков Хантер на самом деле — вдруг этот вопрос тоже нарушает какое-нибудь непостижимое табу. Джулиан знал, что собой представлял Хантер, но не осмелился сказать. Том и сам скоро все узнает. Джулиан принадлежал к дому Форд, где главным обер-офицером был добродушный парень по имени Джебб. Джебб был лучшим медленным боулером во всей школе, а потому не испытывал потребности в самоутверждении. Джулиан посмотрел, что сотворили с красотой Тома, втиснув его в блейзер и шапочку, и увидел, что красота эта не померкла. Бритая шея и затылок были изящны и уязвимы. Шестерке Хантера это предвещало ужас. Держись подальше от Хантера, хотел сказать Джулиан, подальше от Хантера, милый. Невинный рот Тома был само совершенство. Сейчас этот рот произносил: «Здесь столько всего нужно знать, а никто тебя этому не учит».
— Ничего, они в тебя это вобьют, — сказал Джулиан. — Как в них самих когда-то вбили.
Шестнадцатилетний Джулиан делил комнату для занятий с двумя другими учениками. Тому, как новой шестерке, никакого уединения не полагалось. Даже в уборной, где мальчикам приходилось стоять и сидеть над длинной открытой доской с отверстиями, разглядывая, исподтишка или открыто, интимные части чужих тел. Даже в спальне, где Том лежал в двух футах от мальчика по фамилии Ходжес и от мальчика по фамилии Меркел, и от обоих несло тем запахом, вульгарным и едким, которым была пропитана вся школа. Ходжес спросил Тома, что ему больше нравится — самому трогать, или когда его трогают. Том яростно покраснел и сказал, что ни то, ни другое. Его, конечно, трогали. У Хантера была своя шайка, самые здоровенные громилы из команды по крикету. Они играли с новыми шестерками в особенную игру вроде фантов, состоявшую в том, что шестерку испытывали на знание тонкостей школьного фольклора и срывали с нее одежду, один предмет за другим.
— Как называется придурок, который залупается перед обер-офицерами?
— Подсосыш, — ответил несчастный Том; это он знал. Но они не отставали, пока не нашли что-то, чего он не знал, — например, что нельзя говорить «яичница с беконом», а надо «свинья и скорлупки», нельзя говорить «домашнее задание», а только «подтирка». А что ты должен делать, когда мы тебя бьем? Благодарить, потому что это для твоей пользы, иначе получишь еще сильнее. У Тома забрали трусы — еще до носков и ботинок, — и каждый из мучителей позабавился с ним по очереди. Кодекс чести в подобных заведениях всегда утверждает, что рассказать означает совершить подлость и навлечь на себя бесчестие. Том никому не рассказал. В школьном забеге по пересеченной местности он столкнулся с Джулианом и подумал, не поговорить ли с ним. Но, взглянув на Джулиана, Том понял: тот, во-первых, прекрасно знает, что происходит, а во-вторых, ожидает, как и все остальные, что Том стиснет зубы и будет бодро сносить все выпавшее на его долю.
В письмах домой Том сообщал, что осваивается на новом месте, что у него появился свой круг обязанностей — например, застилать постели обер-офицерам и бегать для них в школьный буфет. Том представлял себе туповатого маленького мальчика, не страдающего избытком воображения, и писал так, как, в его представлении, написал бы этот мальчик. Хамфри заметил в разговоре с Олив, что для мальчика, у которого отец и мать писатели, послания Тома чересчур скучны, но Олив ответила, что это лишь защитная окраска, так как, она уверена, в школе мальчиков не поощряют выражать свои чувства. В конце Том всегда приписывал: «Спасибо, мама, что присылаешь мою сказку. Для меня это очень важно».
Если учесть, что в доме было еще шестеро детей (ну и Хамфри, конечно), Олив чудовищно тосковала по сыну. Он имел какое-то отношение к ее способности сочинять хорошие истории — настоящие, а не халтурку ради денег, — и она нуждалась в нем. Не то чтобы он был аудиторией или музой, но в нем была жизнь сюжета. Олив неостановимо продолжала писать для него «Тома-под-землей». Олив надеялась, что его не обидит смена имени главного героя, который из Ланселина стал Томом. Имена героев — такая штука, над которой у писателя зачастую очень мало власти. Том-под-землей не мог бы ни говорить, ни действовать, не обретя правильного имени. Сюжет обретал самые разные восхитительные и пугающие повороты по мере того, как Том-под-землей спускался все глубже и глубже, идя вдоль стремительных подводных рек, по карнизам, под которыми зияли головокружительные черные воронки без видимого или даже слышимого дна: случайно сорвавшийся из-под ноги камушек падал туда без единого звука. Иногда путь пролегал по пещерам, освещенным настенной инкрустацией из драгоценных камней, которые неведомая рука извлекла из скалы и огранила. Иногда слышались звуки чужого присутствия: кто-то, шурша, пробегал мимо (возможно, крысы или какие-то зверьки покрупнее), скрипели колеса вагонеток в соседних штольнях, проходили караваны и отряды гномов и саламандр (Том прятался от них в расселинах, боясь темных чуждых лиц и острых грязных ногтей).
Время шло, туповатые посланьица от Тома продолжали приходить. «Спасибо, Mater, за фруктовый пирог, это просто нямка, обер-офицерам он очень понравился. Пришли, пожалуйста, еще пудинга с патокой, он нравится главному обер-офицеру. (И мне, если мне хоть что-то перепадает.) Вчера у нас был кросс по пересеченной местности, на равнинах, мы бежали вдоль ручья, где водится форель. Погода была дождливая, мы все промокли и выпачкались, но все равно приятно было выбраться на природу, и я пробежал неплохо и пришел третьим. Я стараюсь совершенствовать свою игру в регби и заработал в качестве призов кучу синяков. Фосетт-старший говорит, что я неплохо бегаю, но у меня полностью отсутствуют тактические способности. Я должен их развивать. Спасибо, что присылаешь сказку. Она для меня очень важна. Твой любящий сын Том».
Сказка стала источником постоянных неудобств. Как мальчик, вдруг оказавшийся маленьким, мальчик, которого намеренно лишают возможности уединиться, может прочитать десятки печатных страниц, не привлекая к себе внимания? Как и где ему спрятаться? Сказка была для него жизненной необходимостью: Том, читающий «Тома-под-землей», был реален; Том, избегающий попадаться на глаза Хантеру, Том, декламирующий латинские склонения, Том, драящий умывальные тазы и слушающий сальные анекдоты, был симулякром, заводной куклой в форме школьника.
Он ушел под землю. Школа отапливалась системой ревущих и вибрирующих батарей, которые питались теплом угольной печи. Под школой были угольные люки и котельные, куда можно было попасть через раздевалки, расположенные в подвале. Когда школьников на выходной отпустили в ближайшую деревню, Том разжился небольшой керосиновой лампой, качающейся на полусферическом основании, — так называемой лампой Келли. Он вспомнил, как в дни, когда еще был Томом, преследовал другого мальчика под землей, меж колоннами и под сводами подвалов Южно-Кенсингтонского Музея. Том был из тех одиночек, которые быстро и легко начинают верить, что их случай уникален: Том сразу решил, что он — единственная мишень издевательств, травли и обычной злобы. Ему не пришло в голову, что до него в подвале среди лопат и швабр могли прятаться другие доведенные до отчаяния мальчики. Но он обнаружил следы предыдущих беглецов: рисунок мелом на стене — ряд повешенных мальчишек на виселицах; старательно сложенный дорожный плед и подушку в аккуратно застегнутой сумке под ворохом мешков. Должно быть, есть, или был, еще по крайней мере один мальчик, похожий на Тома. И Том устроил себе тайник в очень узком неприятном углу за ревущей печью, изрыгающей зловонный выхлоп. Даже другим беглецам не сразу пришло бы в голову, что здесь можно спрятаться. В этой дыре Том стелил одеяло, надевал свитер, зажигал лампу Келли и читал «Тома-под-землей», пачкая страницы угольной пылью.
Странствующий принц обзавелся различными спутниками — как людьми, так и другими созданиями. Некоторые по многу дней шли за ним по пятам, прежде чем обнаружить себя, а некоторых он сам выслеживал по норам, загоняя в тупики. Один спутник был обитателем шахты, из тех, кого называют гаторнами, и имя его, как и всех существ его вида, было Гаторн. Он был хрупкий и бледный и умел испускать кобальтово-синий свет из волос и кончиков пальцев. Он считал себя робким, но в минуты опасности выказывал истинную храбрость, хотя и дрожал от страха. Еще среди спутников Тома было быстроногое существо наподобие саламандры, с телом длиной примерно в рост Тома, похожее на небольшого дракончика на кривых ногах, с чешуей цвета слоновой кости и алыми глазками, горевшими как угли. Увидев Тома, он зашипел и раздул гребень, но гаторн успокоил его и уговорил идти с ними. Этот саламандр умел находить проточную воду, которая сочилась по шиферу или била из трещин в сланцевой породе. Была и еще одна тварь, которая то шла вместе с ними, то исчезала: она выглядела как огромная прозрачная трубка, закругленная с обоих концов, с глазами и ртом, которые время от времени появлялись в произвольных местах тела. Ее звали Студенец; она свалилась янтарным шариком в волосы принца, а потом разбухла так, что подперла потолок пещеры. Она умела течь по земле и сжиматься в небольшой тяжелый желеобразный кубик, влезающий в карман принцу. Студенец предупреждал о смертельных испарениях — удушливом газе, белом газе, гремучем газе — и растягивал свое тело, превращая его в непроницаемую оболочку, чтобы не пропустить эти ужасы, ползущие через трещины и крохотные отверстия.
Компания встречала и других тварей, которым не следовало доверять, но и с ходу отвергать их советы тоже не следовало. Разрежь-постромки, веселый дух в полчеловека ростом, бодро колотил киркой по скале и светился зелено-горчичным светом. Он был голый до пояса, но в рваной зеленой шапочке и с острой бородкой. Он заявил, что искателям ни в коем случае нельзя идти глубже и дальше — он сам никогда не рискнет туда пойти, нет-нет, ни в коем случае. Он обманул отряд, послав его налево по коридору, который в конце концов уперся в непроницаемую скалу. Возможно, он помогал Врагу, а возможно, и нет. Отряд замечал кругом себя шпионов. Порхающие летучие мышки с глазами как крохотные рубины и алмазы касались волос искателей костлявыми пальцами и улетали в темноту. Черви самых разных форм и размеров, стремительные и медлительные. Танцующие огоньки (у отряда хватало ума не идти вслед за ними). Резная фигура на каменном кресле, выступающая из скалы.
И еще был Дикий мальчишка. Возможно (так думал Том — герой сказки), этот Дикий мальчишка и был пропавшей тенью Тома. Его всегда видели только издали, убегающим со всех ног, на другом конце туннеля. Мальчишка был оборванный и пыльный, босой. Он убегал. Иногда, прежде чем исчезнуть в полумраке, он оборачивался и махал им рукой — то ли в насмешку, то ли дружелюбно, искатели не знали.
Конечно, его нашли. Хантер и его подлипалы, Блюэтт и Фитч, в халатах и тапочках, пришли обыскивать котельную, светили фонариком в углы, под карнизы, за трубы. Должно быть, они регулярно отправлялись на такую «охоту за мальчиками» — хотя Тому это не пришло в голову, он чувствовал, что он — «Том-один-одинешенек», другого такого нету, он — единственная мишень их ядовитых нападок. Халат у Хантера был алый, широкий в подоле, цвета судейской мантии, с золотым кантом и золотым шнуром вокруг мужественной талии, над целеустремленными ягодицами. Тапочки — черные, блестящие, словно надкрылья жуков, с вышитым гербом самого Хантера — плюмажи и опускные решетки замков. Завтра шестерки отчистят эти тапочки от угольной пыли. Том вспомнил, стараясь не дышать, что и сам выполнял такую работу, и проклял себя за непонятливость: он должен был догадаться, что это значит. Они прошествовали мимо его тайника, и он перевел дух, но, конечно, они вернулись, и Хантер сказал: «Заглянем-ка еще вот сюда… Ой, а что это у нас тут такое? Маленькая непослушная шестерочка, с лампочкой и какими-то сраными бумажками, да еще и с одеялом. Со всеми удобствами устроился. Завтра придешь ко мне, Уэллвуд, и я тебе за это всю жопу обдеру. А теперь покажи, что ты тут читаешь. Наверняка что-нибудь оч-чень неприличное…» Он сделал знак Блюэтту, и тот выхватил у Тома бумаги. Том оскалил зубы, словно крыса, забился поглубже в угол и тяжело задышал.
— Подтирка для жопы, — сказал Хантер. — Читай, Блю, интересно, на что дрочит этот свиненок.
Блюэтт принялся читать. Читал он плохо, запинаясь, комкая слова, с нарочитой неестественной писклявостью.
Тогда Гаторн сказал:
— Нам надо идти дальше вглубь, несмотря на темноту.
А Том ответил:
— Я бы отдал что угодно, ну почти, лишь бы увидеть свет дня. Если я не отбрасываю тени при свете факелов и свеч, я с тем же успехом могу не отбрасывать ее при свете солнца.
А Студенец принялся напевать вполголоса какую-то песенку, а потом сказал, что крысы близко, он их чует: тысячи крыс, они лавиной валят по туннелю.
А Том сказал:
— Боюсь, я никогда не выйду отсюда живым.
— Это еще что за говно? — спросил Хантер. — Сказочки для деточек. Для деточек, которым мамочка читает сказочку, когда им пора идти спатеньки. Ты это у меня не скоро забудешь, Уэллвуд.
— Отдай, — прохрипел Том.
— Ты это сам написал? Ты понимаешь, что это полный мусор? А что делают с мусором? Можно изрезать его на подтирку для жопы. А можно просто сюда кинуть, — сказал он, распахивая дверцу печи.
Оттуда вырвалось пламя — это вспыхнул слой угля на дне печи. По углю перебегали синие огоньки, вспыхивали и гасли золотые язычки пламени, на обнажившихся кусках угля проявлялись тусклые красные пятна. Поднялась удушающая вонь. Фитч закашлялся, а Хантер принялся кидать «Тома-под-землей», страницу за страницей, охапку за охапкой, в разверстый зев печи. Сказка корчилась и съеживалась на огненном ложе. Том схватил лампу Келли, которую еще раньше выключил, и швырнул в голову Хантеру. Лампа ударила Хантера по щеке, оставив синяк и ожог, а масло темными пятнами вылилось на алый халат.
— Тебя за это исключат, — сказал Хантер, вытирая щеку носовым платком. — Ах ты говняшка, тебя за это вызовут к директору, высекут перед всей школой, от тебя ничего не останется. Ты мне больно сделал, сволочь такая. По правде больно. Ты этого никогда не забудешь, уж я позабочусь. Впрочем, я думаю, ты только обрадуешься, если тебя исключат, а я думаю, тебе не следует радоваться. Так что я ничего никому не скажу, но уж я позабочусь, чтобы ты свое получил… черт, как больно… уж я позабочусь, чтобы и тебе было больно, даже не сомневайся.
Он отвесил Тому несколько оплеух: ритмично, подряд, так что голова Тома заполнилась болью.
— Завтра после уроков зайдешь ко мне. Думай об этом. После уроков принесешь мне черную трость. Смотри не забудь. Не забудешь? А с утра первым делом отчистишь мой халат.
На следующее утро Хантер тщетно ждал своей шестерки. Он послал на поиски — должно быть, тот забился в какую-нибудь нору и дрожит, парализованный страхом, трус паршивый. К началу уроков Тома не нашли, и в журнале его отметили как отсутствующего. После уроков он не явился, чтобы получить свою порцию наказания. Вечером его не было в спальне. Хантер послал Фитча в подвалы, но Тома не было и там.
На следующий день директор собрал всю школу и спросил, не видал ли кто Уэллвуда. Хантер показал свой синяк и объяснил, что Уэллвуд швырнул в него горячей лампой, когда был пойман за чтением после отбоя. Директор сказал, что Уэллвуд, наверное, прячется. В памяти шевельнулось тошнотворное воспоминание о другом красивом мальчике: он висел на крюке в угольном погребе, и распухшее лицо уже не было красивым. Директор велел Хантеру искать Уэллвуда. Он организовал поиски на территории школьных угодий. Еще через два дня он вызвал полицию и телеграфировал Хамфри Уэллвуду.
Хамфри и Олив сели в поезд и поехали на север. Хамфри отчасти сердился, потому что из-за этого не успевал сдать статью для «Ивнинг Стандард». Олив пыталась удержать в голове несколько сюжетных нитей сразу — от «Изгоев» до «Тома-под-землей». Испытывая это нормальное, будничное раздражение, они в то же время цепенели от страха где-то в незнакомом и чуждом месте, глядя на невнятные силуэты в окно вагона, затянутое дымом, паром, нависающей растительностью.
Когда они приехали в Марло, Тома еще не нашли. Хамфри посчитал, сколько дней Том отсутствовал, пока им не сообщили. Он выразил негодование. Олив сказала, что письма Тома были абсолютно безмятежны. Впрочем, теперь, задним числом, видно, что слишком безмятежны, совершенно не похоже на Тома. Привели Хантера, который, окинув Уэллвудов наглым взглядом, продемонстрировал синяк и ожог. Олив спросила его, как это случилось. Хантер объяснил, что Том читал какую-то чепуху в темноте, светя себе лампой, а когда его застали, швырнул лампу в Хантера. Горячая лампа — это очень опасно, сказал Хантер. Он хладнокровно смотрел на Олив и Хамфри, полностью владея собой.
Когда Хантер ушел, Олив спросила, нельзя ли поговорить с Джулианом Кейном — он знает Тома вне школы, и, может быть, Том ему что-то рассказывал.
Привели Джулиана, и он сказал, что ничего не знает. На расспросы он ответил, что, по его мнению, Тому трудно было освоиться в школе. Джулиан осторожно сказал, обращаясь к Хамфри, что дом Джонсон славится строгой дисциплиной, и новым шестер… то есть новым мальчикам поначалу бывает трудно. Хамфри понял невысказанную мысль, но это никак не помогло. Никаких следов Тома не отыскалось, и, проведя несколько дней в гостинице, Хамфри и Олив вернулись домой, к остальным детям и к ожиданию — может быть, Том пришлет весточку. Но весточки не было.
В «Жабьей просеке» стало невыносимо. Филлис очень много плакала, и ее часто шлепали. Хамфри пил виски и разговаривал с полицией. Олив ходила. Она ходила по дому из конца в конец, как ходит женщина во время родовых схваток, чтобы сокращением мускулов отвлечь тело и ум от боли. Ходила безостановочно, время от времени падая в кресло и терзая собственные ногти и волосы. Через три недели такого хождения она прибегла к мужниному виски, а потом увеличила дозу. Сперва она пила поздно ночью, потом маленькими глотками по вечерам, а потом стала пить и днем, не переставая ходить. Через шесть недель ее блестящие черные волосы стали тусклыми и косматыми, а глаза — хоть она и не плакала — опухли от виски.
Все домашние дела взяла на себя Виолетта. Приготовление еды, письма к издателям, малышей, которым ничего не сказали — но Виолетта знала, что Гедда все прекрасно знает, хотя и не знала, что она думает или чувствует по этому поводу.
Дороти уходила из дому. Она не ездила к Гризельде и не ходила на занятия. Она уходила в лес и пропадала. Странно, что ни Хамфри, ни Олив не замечали ее отсутствия, хотя могли бы и побеспокоиться об оставшихся детях.
Дороти ходила к древесному дому, все еще хорошо замаскированному осенней листвой и пожелтевшим папоротником. Она тихо садилась на папоротниковое ложе и ждала. Через шесть недель она обнаружила за дверью потрескавшуюся глиняную кружку и заплесневелые крошки хлеба. Она принялась следить за древесным домом, подкрадываясь к нему сзади, а не подходя открыто по тропинкам — и так ей в один прекрасный день удалось обнаружить в доме оборванного мальчишку, скрюченного в позе плода в вересковом гнезде, обутого в дырявые ботинки, одетого в грязнейшую куртку на несколько размеров больше, со знакомой сумкой, с копной длинных пыльных волос, в которых кишели всякие твари, как живые, так и абсолютно мертвые.
— Я знала, что ты сюда придешь, — сказала Дороти. — Я бы знала, если б ты умер. Я так и думала, что ты жив.
Том то ли что-то проскрипел, то ли всхлипнул в ответ.
— Где ты был?
— Помогал леснику, — ответил Том. Никакого иного ответа ни Дороти, ни кто другой от него не получили. Это было и похоже, и не похоже на книжки Олив о беглецах. Еще два дня ушло у Дороти на то, чтобы убедить Тома вернуться с ней в «Жабью просеку». Она так и не призналась Олив, что в течение двух дней знала, где Том, и никому не сказала: мать ее никогда не простила бы.
Увидев оборванного Тома, Олив стремительно выбежала в уборную, где ее яростно и совсем не романтически стошнило. Она вернулась с лицом белым, как известка, и обняла своего мальчика; от него пахло чем-то невыразимым, и кожа его утратила свой блеск. Том замер и инстинктивно оттолкнул ее. Она спросила: «Где ты был?» Она сказала: «Мы страшно беспокоились». Он не ответил. Олив обняла сгорбленные, безвольно опушенные плечи и сказала: «Ты больше никогда туда не вернешься». В ярости, боли и скорби Олив хотела рассказать, каково им было — ждать много дней и не знать, но поняла, до чего ему плохо, и не стала утяжелять его бремя. Она уже переживала такое — когда затопило шахту, когда нанес удар гремучий газ. Она ждала и мрачно знала, что ждет напрасно, и почти жаждала, чтобы на смену мучительной неопределенности пришла определенность. Что-то подсказывало ей — из-за того, прежнего ожидания, — что они больше никогда не увидят Тома. Но вот он, чужой и грязный. «Бедный мой мальчик», — сказала она. И, обращаясь к Виолетте: «Наберите ему ванну и дайте нормальную одежду». И Тому: «Ты можешь мне все рассказать — потом, когда захочешь».
Но он ей так ничего и не сказал. Олив подозревала, что он делится с Дороти, и допросила ее. Дороти правдиво сказала, что ничего не знает, кроме того, что Том помогал леснику. Олив не верила, что Дороти больше ничего не знает. Том сказал только одно, примерно неделю спустя:
— У меня больше нет сказки.
Олив ответила:
— Не расстраивайся. У меня осталась копия. Не переживай. Я все знаю. Это неважно.
— Важно, — сказал Том, ушел и заперся в спальне.
Олив почувствовала, что он запирается от нее. Том был частью ее, и она была частью Тома, а гнусный Хантер разорвал их связь. Олив сердилась на Тома из-за страшного ожидания и еще из-за того, что Том о нем понятия не имел. Олив не привыкла анализировать свои переживания. Она «пережила» что-то плохое и стала бороться с этим как обычно — то есть написала детскую книгу о невинном мальчике, которого изводят в школе старшие ученики, и о том, как он храбро противостоит этой травле. Она преобразила неоготические башни Марло в готический кошмар и включила в книгу страстный призыв к школам: стать человечнее и цивилизованнее. Невинность нельзя загонять в жесткий распорядок и убивать жестокостью, как это делают с армейскими рекрутами. Мы должны заботиться о нашей молодежи, учить ее терпимости, доброте и самостоятельности. Книга, вышедшая подзаголовком «Темные дела в „Черных башнях“», имела огромный успех. Джулиан Кейн прочитал ее во время пасхальных каникул 1897 года и сказал себе, что на месте Тома он никогда бы не простил матери эту книгу. Том к этому времени с виду уже «пришел в норму», бегал по лесу, ничем не стесняемый, и, как раньше, занимался латынью с Татариновым и английским с Тоби Юлгривом. Олив подарила ему «Черные башни» с дарственной надписью: «Моему дорогому сыну Тому», но так и не поняла, и никто не понял, прочитал ли Том подаренную книгу. У него появилась привычка просто молчать о самых Разных вещах. Олив прекратила работу над «Томом-под-землей», пока не вышли «Черные башни». Она переписала последний кусок, присланный в Марло, — эпизод, когда отряд попадает в тупиковую шахту. В новом варианте герои слышат серебристый перезвон по другую сторону того, что раньше казалось непроницаемой скалой. Гаторн ударил киркой в скалу, и с той стороны ему ответили удары другой кирки, и вдруг скальная стенка рухнула, и за ней оказалась большая зала, освещенная серебряными лампами, где сидела странная тварь, ни женщина, ни паук, или то и другое сразу, и пряла длинные серебристые нити…