Книга: Пособник
Назад: Глава седьмая Lux Europae
Дальше: Глава девятая Развитие событий

Глава восьмая
Огонь по своим

После завтрака, довольно, по-моему, душевного, и еще более душевного кашля я направляюсь на юг. Заправляюсь на маленькой станции перед самым выездом на шоссе А9 и, пока наполняется бак, звоню в Феттес.
Голос у сержанта Флавеля какой-то странноватый, я сообщаю ему, что провел день на Джерси, но теперь возвращаюсь в Эдинбург. Спрашиваю его, можно ли мне забрать мой новый лэптоп, он говорит, что не уверен. Предлагает мне ехать прямо в Феттес — им нужно поговорить со мной. Я говорю — о'кей.
На юг по А9, звуковая дорожка — Мишель Шокд, Pixies, Carter USM и Shakespeare's Sister. Пока я меняю кассету — на юге уже видны окраины Перта, — какая-то радиостанция передает нечто под названием «I'll Sleep When I'm Dead» в исполнении Bon Jovi, что и в подметки не годится песне дядюшки Уоррена с таким же названием, отчего я раздражаюсь сверх всякой меры. В Эдинбург въезжаю к полудню, миную плакаты, кричащие о близком евросаммите. Не знаю, как уж они этого добиваются, но текст на плакатах написан так, что даже мне хочется читать название по слогам — Эдин-бург, — да еще и жить в этом городишке, черт бы его драл.
Офигеть, независимый, в жопу, фактор сдерживания, натуральный, мать его, продукт, долбаная холодная фильтрация, Эдин-бург, Эдин-боро, выспишься, как же, когда тут длинноволосый, бледнолицый, жопоголовый, тонкоголосый, недогранджевый, псевдометаллический цеппелиновский клон. Куда ни сунешься — одно говно!
На Ферри-роуд, когда впереди уже маячит идиотский шпиль Феттесской школы и до полицейского управления остаются считанные минуты, я закуриваю свою первую в этот день сигарету — не то чтобы я действительно хотел курить, а просто чтобы хреново себя почувствовать. (Дядюшка Уоррен кое-что знает о таких вещах.)
Оказывается, в своем роде это было довольно предусмотрительно, потому что, как только я вошел в управление, меня тут же арестовали.

 

В отеле темно и очень тихо. В подвалах полно всякого хлама, когда-то им пользовались, но теперь все это покрыто водой, грязью или плесенью. Некоторые балки под полом прогнили и покрылись белым грибком. Ты проходишь через бильярдную на цокольном этаже, потом танцевальный зал, кладовую. Стол в бильярдной набух от влаги, на зеленом сукне пятна, а деревянные бортики растрескались. Старые мотоциклы, столы, стулья и ковры в танцевальном зале похожи на игрушки, забытые в каком-то давно заброшенном кукольном доме. Дождь мягко стучит по окнам: единственный звук во всем доме. Снаружи кромешная тьма.
Отсюда наверх ведет обветшалая лестница, вопиющая о прошлом своем великолепии. В этаже над вестибюлем повсюду пыль и запустение, в баре застоявшийся запах спиртного и табачного дыма, а обеденный зал пропитан сыростью и разложением. По холодной кухне, где нет никакой мебели, гуляет гулкое эхо. Тут есть одна старая домашняя плита, питающаяся от баллона с газом, и одна раковина. На гвозде висит передник.
Ты берешь передник и надеваешь его.
На следующих двух этажах расположены спальни. Здесь тоже царит сырость, а в некоторых комнатах потолок обвалился; на старомодной массивной мебели лежит штукатурка и отвалившаяся дранка, словно пародия на чехлы от пыли. Теперь дождь сильнее стучит в окна, ветер усиливается, свистит в щелях панелей и оконных рам.
На верхнем этаже вроде бы не так сыро и чуточку теплее, хотя шум ветра и дождя громко слышен здесь сверху и с боков.
В одном конце темного коридора распоркой заклинена пожарная дверь, а за ней видна другая — приоткрытая. За ней гостиная, освещенная догорающими поленьями, уже превратившимися в угли. Пара поленьев сушится у камина, и воздух в комнате пахнет сосной и табачным дымом. В старом ведерке для угля, стоящем рядом с камином, почти полная жестянка керосина.
В углу комнаты в коробке кухонного лифта лежат поленья различной величины, большинство из них все еще сырые. Ты берешь самое большое полено, примерно с человеческую руку, и тихо идешь через комнату к дверям спальни. Входишь в спальню и останавливаешься, прислушиваясь к дождю, ветру и к едва слышному ровному и ритмичному дыханию человека на кровати. Ты держишь полено перед собой и приближаешься к кровати.
Он шевелится в темноте, ты это скорее слышишь, чем видишь. Останавливаешься и замираешь неподвижно. Затем человек на кровати начинает похрапывать.
Дождь стучит в окно. Ты чувствуешь запах виски и стоялого табачного дыма.
Подходишь к краю кровати и поднимаешь полено над головой.
Ты замер с поленом в поднятой руке.
Этот раз все-таки не похож на другие. Перед тобой человек, которого ты знаешь. Но ты не можешь думать об этом, потому что дело в другом; хотя ты и понимаешь, что это имеет значение, ты не можешь допустить, чтобы это имело значение, ты не можешь допустить, чтобы это тебя остановило. Ты со всей силы опускаешь полено. Оно бьет его по голове, но звука удара ты не слышишь, потому что в этот момент издаешь крик, как будто это ты лежишь там на кровати, будто это на тебя напали, тебя убивают. Спящее тело издает ужасный хлюпающий звук. Ты поднимаешь полено еще раз и снова опускаешь его и опять кричишь.
Человек на кровати не двигается, звуки тоже прекратились.
Ты включаешь фонарь. Повсюду кровь; она кажется красной там, где пропитала простыни, а там, где стеклась в спокойные лужицы, — черной. Ты снимаешь фартук и накрываешь им голову и плечи лежащего человека. Затем спускаешься на кухню, чтобы взять газовый баллон от старой плиты.
Дважды пропитанное постельное белье вспыхивает быстро, керосин одолевает кровь. Ты оставляешь газовый баллон на полу в изножье кровати, почти бегом минуешь короткую часть коридора и по пожарной лестнице выходишь в орущую темноту ночи. Быстро спускаешься по железной лестнице на фронтоне здания.
Ты останавливаешься на гребне дороги и оборачиваешься, пламя появляется на краю гостиничной крыши, начинает танцевать в ночи оранжевыми отблесками.
Двумя минутами и двумя милями позже ты, возможно, слышишь взрыв газового баллона, но ты не уверен — ты уже на дороге, идущей по берегу озера, и ветер здесь дует слишком сильно.

 

Прошло уже три дня, хотя я в этом и не уверен, так как неважно спал, в своих кошмарах я вижу человека, а они думают, что это я, но это не я ведь, правда? Правда. Я начинаю размышлять. На нем маска гориллы, он говорит детским голосом, в руках у него гигантский шприц, а я привязан к сиденью и кричу. Это невыносимо. Они продолжают меня допрашивать, все время задают вопросы, где я был, что делал, зачем это делал, зачем это сделал со всеми ними, где я был, с кем был, кому я пудрю мозги, почему бы мне не признаться, что все это сделал я, а если не я, то кто же тогда все это сделал? Я в Лондоне, я в каталажке в Паддингтон-Грине, чтоб он пропал, за семью долбаными замками, где держат самых заядлых экстремистов; они думают, я так опасен, что отпускать меня на свободу нельзя, и потому держат меня здесь, совсем охерели, аж по Акту о борьбе с терроризмом, так как некоторые из них полагают, что имеют дело с нечестивым союзом ИРА, уэльских националистов и наглых скоттов. Они в тот же день привезли меня сюда из Эдинбурга, погрузили в фургон с сиденьями, но без окон, приковав наручниками к здоровенному флегматичному лондонскому копу, который не сказал мне ни одного слова, да и с двумя другими полицейскими, сидевшими сзади, почти не говорил, просто сидел, уставившись перед собой, а мы ехали вроде всю ночь, остановившись только раз на станции обслуживания на шоссе Ml. Мы провели там какое-то время, пока все уладилось, потом они вернулись, неся несколько банок с разными лимонадами, сэндвичи, сладкие пирожки и пироги со свининой, шоколад; мы все сидели и жевали, потом меня спросили, не хочу ли я в туалет, я ответил, хочу, они открыли дверь, и оказалось, что мы стоим на газоне как раз напротив мужского туалета, двое полицейских охраняли дверь, а несколько человек, по виду водители-дальнобойщики, стояли, наблюдая за мной и дожидаясь очереди; мне нужно было только отлить, но у меня ничего не получалось, хотя здоровяк и не смотрел на меня, но мне было достаточно уже и того, что он стоял рядом, прикованный ко мне наручниками, тогда они проверили кабинки, сняли с меня наручники, но, пока я был внутри, в двери оставили щелку, потом меня повели обратно, и я вижу другие полицейские машины, бог ты мой, рейнджровер и «сенатор», я теперь, в жопу, важная персона, потом я опять в фургоне, и мы едем в Лондон, где начинаются допросы; сейчас они сосредоточились на убийстве сэра Руфуса, так как в лесу рядом со сгоревшим коттеджем нашли карточку, долбаную визитку; не мою, это было бы слишком очевидно, а визитку одного моего знакомого парня из «Джейнз дифенс уикли» с каракулями на обороте:
Ctrl +Alt0 = изм. ТоЗ.
Shft + Alt = изм. масштаба (изменение яркости)
Молоко Сыр Хлеб Крем для бритья
Они спрашивают, это твой почерк? Конечно мой, это клавиши управления «Деспотом» на тот случай, если мышка начинает дурить, и я так всегда пишу, когда составляю список покупок. Я вроде помню, что записывал эти комбинации клавиш несколько месяцев назад, а потом потерял бумажку, на которой сделал запись. Я смотрю на перепачканную, помятую визитку в прозрачной полиэтиленовой папочке, узнаю собственный почерк и чувствую, как у меня во рту все пересыхает окончательно, и только и могу, что мямлить, почерк вроде бы как мой, но что с того, ведь кто угодно, любой, всякий мог это взять, то есть… но им вроде вполне хватает и сказанного, и допрос продолжается.
А я думаю только об одном: не признавайся, не признавайся, не признавайся. Тут и детективы, и инспекторы, и старшие инспекторы, и начальники, и еще хер знает кто; потом еще технические специалисты, ребята из криминальной полиции и отдела по борьбе с терроризмом и региональные парни — я уже со счету сбился; и все задают вопросы, все, суки, задают одни и те же вопросы, а я всем этим сукам стараюсь давать одни и те же ответы; увидеть инспектора Макданна, который всасывает слюну сквозь сжатые зубы и угощает меня своими «Би энд Эйч», — все равно что встретить старого приятеля, хотя и он тоже достает меня своими вопросами. Когда ребята из отдела борьбы с терроризмом, похоже, потеряли ко мне интерес, немного полегчало, но все остальные тут как тут, а я плохо соображаю, совсем плохо, и не сплю.
Все хреново с самого начала, а дальше — больше, потому что они нашли еще. Они нашли еще двоих, и это пока я сидел здесь, черт бы их драл, пока они меня тут держали, дела шли своим чередом, приходили новые сведения, пока они меня тут допрашивали и пялились на меня, глазам своим не веря, с ужасом и отвращением, а я без устали: Что? Что такое? Этого еще не хватало. Что я там еще натворил? И они рассказали мне про Азула на Джерси, а перед этим, кажется перед этим, показали мне полицейские фотографии всех остальных: Биссет, нанизанный на ограду, распластанный и обмякший — нелепый видок; заляпанный кровью вибратор, которым отоварили отставного судью Джеймисона; обескровленное, бесформенное белое тело Персиммона, привязанного к решетке над лужей собственной крови; потом — ничего там, где должно было быть что-то, потом то, что осталось от сэра Руфуса Картера, почерневшие кости, изогнутые и искореженные, нижняя челюсть на черном черепе отвисла в беззвучном крике, но мяса нет совершенно, то-то будет работы с карточками зубного врача, и все черное — ногти, дерево и кости тоже, но я никак не могу забыть их рты, их беззвучные крики, вяло свисающие или раскрытые до предела челюсти, а потом и того хуже, потому что эти суки крутят мне видео, крутят мне видео, которое, как они считают, я сам и снимал, или я считаю, что они считают, будто я сам снимал, но я-то ничего такого не снимал; они заставляют меня смотреть, и это жуть какая-то; человек в черном или темно-синем, а на нем маска гориллы, и он то и дело вдыхает из своего маленького баллончика, наверно, с гелием, потому что от этого говорит детским голосом, а его собственный становится неузнаваемым; маленький толстячок перед ним привязан к хромированному седалищу, рот заклеен, одна рука привязана к подлокотнику, рубашка закатана, и толстячок вопит во весь голос, но звук едва слышен, потому что ему приходится вопить через нос, а человек в маске гориллы переводит взгляд с камеры на связанного мужичонку и достает огромный шприц, будто в кошмаре, будто в старом фильме, будто в каком-то ужастике, и я чувствую, что сердце у меня вот-вот выпрыгнет из груди, потому что так ведь оно и есть. Это и есть ужастик, настоящий долбаный ужастик, этот психопат снимает собственный фильм ужасов, а ты даже не можешь себя успокоить, сказав, черт, это же все выдумка, а спецэффекты неплохи, и все это не настоящее, потому что все это настоящее, а человек-горилла своим жутким детским голоском объясняет, что у него в этом пузырьке и в этом шприце, и я чувствую, что сейчас блевану, но тут они останавливают видео и дают мне передышку.
Когда она заканчивается, мы переходим к другой сцене, на экране кто-то, вполне возможно, тот же самый толстячок, и он все еще привязан к стулу, но теперь это высокий медицинский стул с колесиками и маленьким откидным столиком впереди, а ремни, которыми он привязан к стулу, развязать проще простого, но его руки лежат безвольно. Сзади у него что-то вроде доски, и полотенце или что-то похожее обмотано вокруг этой доски и головы, чтобы держалась, но глаза, бог ты мой, в глазах ничего нет, и Макданн говорит «растительное состояние», так это у них называется; и тут уж ничего ни добавить ни убавить, все сказано: «растительное состояние».
И потом, конечно, те двое других. Сначала Азул и его подружка. Она в шоковом состоянии и обезвожена, но в остальном не пострадала, а вот с ним похуже, у него теперь своих ни рук ни ног, только если добрая душа поможет; некроз тканей похож на отморожение, затор кровообращения в конечностях, но конечности начинаются от плеч и в паху; он жив, но на его месте ты бы предпочел умереть. Торговец оружием; ладно, Мститель-Уравнитель-Псих-Долбаный ноги тоже оприходовал, но логика прослеживается, насажен на копья ограды главред, изнасилован судья, который был снисходителен к насильникам, отравлен любитель порнографии, а тот, кому было плевать на кровь, пролитую в Иране-Ираке, сперва наблюдает смерть собственных зверушек, забитых, как скот, как солдаты, которые как скот, а потом сам истекает, фонтанирует кровью, и бизнесмен, который ставил прибыль выше безопасности и не только способствовал гибели тысячи человек, но еще и попытался увильнуть от компенсационных выплат тем, кто выжил, и иждивенцам, получает свой собственный взрыв газа — блеве, так это, кажется, правильно зовут, — ни хера себе у этого типа, кто бы он ни был (если только он — это он), чувство юмора или по крайней мере ирония, снимает, понимаешь, натуральный снафф, если, конечно, смерть мозга считается, по-любому это настолько близко к снаффу, насколько возможно, такое и в отделе охраны общественной нравственности хрен найдешь, а уж они-то годами ищут, и хотя все знают, что такие пленочки существуют, никто их не видел, а тут появляется эта горилла и снимает собственную, чтобы другим порнушникам неповадно было! Очень смешно; в этом столько иронии, и ты объясняешь все это Макданну и смеешься, потому что полиция-то не виновата в том, что у тебя пропал сон, виноваты ночные кошмары, в них тебя преследует горилла с детским голосочком и огромным шприцем, которым собирается тебя выдрючить, разве это не смешно? Ты не можешь спать, ты сам себя лишаешь сна, и ты говоришь, послушайте, вот увидите, я и в самом деле упаду с лестницы, но он вроде не понимает шутки, а потом я опять в камере, а потом в комнате для допросов, окна зарешечены, стекла матовые, и что там за окном, ничего не видно, они включают магнитофон, и все как обычно, и чем дальше, тем смешнее; они просят меня подражать голосу Майкла Кейна! Они хотят, чтобы я им, на хер, изобразил Майкла Кейна, можете в это поверить? А потом появляется этот эксперт, или кто уж он там, и они просят меня вдохнуть гелий и повторить то, что говорила горилла на видео, и я уже чувствую, что становлюсь им, они хотят сделать меня им; не думаю, что мой голос похож на голос того типа с мозго-снафф-видео, но хер его знает, что там у них в голове, их ведь тут столько, хоть жопой ешь, толпы, копы со всей, на хер, страны, у каждого свой акцент — лондонец, мидлендец, уэльсец, шотландец, еще кто-то, бог его знает кто, не только Флавель и Макданн, хотя время от времени я и их вижу, в особенности Макданна, который почти всегда смотрит на меня как-то странно, словно никак не может поверить, что я все это натворил, и у меня какое-то чудное чувство, будто он думает, что я для этого слишком уж ничтожная личность, то есть он как бы нехотя твердо гнет линию расколоть суку, а сам больше уважает гориллу, чем меня, потому что я на допросах рассыпался, и они засрали мне голову этими своими фотографиями и видео (ха, значит, горилла уже внушила мне кое-что, начинила мои долбаные мозги, вбила мне в голову эту идейку, видение, этот мем говнючий), я-то думал, что я парень крутой, а оказалось, что мне еще сиську сосать, на меня нажми, и я готов, рассыпался, вот почему, если только я не актер, каких он еще в своей долбаной жизни не видел, Макданн не может поверить, что я способен был натворить все то, что натворила горилла, и все же столько улик против меня, особенно дни, часы и все такое прямо указывают на меня, и это не говоря о той статье про ТВ, что я написал, ни дать ни взять список намеченных к ликвидации.
И это все продолжается, не прекращается, еще одну ночь, еще один кошмар, а потом снова комната для допросов, и магнитофон, и вопросы о Паром-Стром — паром закрыт, и о Джерси, и об авиарейсах, и как раз тогда они говорят мне о другом трупе, да, кстати, мол, твой лучший дружок Энди тоже погиб, взорвался в отеле, когда тот сгорел; возможно, сначала ему размозжили голову, но тебе, конечно, все это известно, потому что и это твоих рук дело, разве нет?

 

Я немного соврал. Раньше. Я рассказал об этом не так, как было на самом деле, а как это виделось. Или не так, как есть на самом деле, а как видится. Как хотите.
— Энди — Ивонна.
— Привет, — говорит она и пожимает ему руку.
— А вон там Уильям, — говорю я Энди. — Тот, что с большой саблей.
Энди поворачивается и смотрит на Уильяма. Уильям облачен в белое, в фехтовальной маске, с саблей в руке; внезапно он делает выпад, выставляя вперед одну ногу.
Его противник отскакивает назад и пытается отражать удары своей саблей, но теряет равновесие, а Уильям атакует, делая хлесткие резкие движения своей, и вот лезвие тяжелого изогнутого клинка упирается противнику в бок.
— Вот черт, — говорит второй парень, а Уильям отступает назад и стоит, расслабившись.
Они снимают маски, и Уильям подходит к нам, маска под мышкой, с руки свисает сабля, его лицо раскраснелось и покрыто капельками пота, сверкающими в ярком свете спортзала. Я знакомлю его с Энди.
Энди коротко пострижен, на нем блейзер и аккуратно отутюженные джинсы, лицо красивое, но прыщеватое, выражение чуть высокомерное и настороженное. Ему двадцать один, он на два года старше нас, но Уильям кажется более уверенным и спокойным.
— Привет, — говорит Уильям, отбрасывая со лба назад прядь белокурых волос. — Так ты и есть дружок Кама, выбравший солдатчину?
Энди едва заметно улыбается.
— А ты, значит… Уилли, да?
Я вздыхаю. Я думал, эти двое поладят.
Ивонна похлопывает Уильяма по плечу своей маской. Она тоже только что фехтовала, ее длинные черные волосы откинуты назад и перевязаны, лицо блестит от пота. Мне кажется, что она похожа на итальянскую принцессу, дочь древнего рода, его младшей ветви — без претензий на главенство, но все еще неизменно роскошной: огромные, хранящие следы былого величия виллы в Риме, на Гранд-канале в Венеции, на Тосканских холмах.
— Быстро в душ, — говорит она ему. — Нам надо еще подготовиться к вечеру. — Она улыбается мне. — Заскочим быстренько в бар, минут на десять?
— Отлично, — соглашаюсь я.
Энди хранит молчание; Ивонна поворачивается к нему:
— Придешь на вечеринку?
— Да, — отвечает он. — Если никто не против.
— Конечно. — Она улыбается.

 

— Ай! Жжет, жжет, жжет!
— Что?
— Попался такой острый чили… стрескала целый долбаный стручок зеленого чили… ух, — говорит Ивонна и машет ладонью перед открытым ртом, повисая у меня на руке. — Уф, спасибо. — Она лезет в мой стакан с водкой и лимонадом и выуживает оттуда кубик льда. — Держи, — сиплым голосом говорит она, вручая мне косячок, а сама гоняет во рту кубик льда и одновременно пытается дышать ртом.
Я ей широко улыбаюсь, она обиженно хмурится. Энди сидит рядом со мной, потом вдруг ныряет в толпу. Музыка играет вовсю, в университетской квартире яблоку негде упасть. Стоит теплый майский вечер, экзамены закончились, и все гуляют. Окна открыты в ночь, из них льются звуки первого альбома Pretenders — плывут по травянистому склону к небольшому озерцу и огням библиотеки и административного здания на другой стороне.
— Ой, мой рот, — говорит Ивонна и хлопает меня по плечу. — Ты бы хоть рожу сочувственную скорчил, что ли, свинья ты этакая, — выговаривает она мне. Глаза у нее слезятся.
— Сочувствую.
Энди возвращается со стаканом молока.
— Вот, — говорит он, предлагая стакан Ивонне.
Она поднимает на него глаза. Он кивает на ее рот.
— Лед не поможет, — говорит он ей. — Это… это вещество в чили, которое вызывает жжение, — (я улыбаюсь, потому что по построению фразы точно знаю: ему известен технический термин, но он не хочет показаться умником), — не растворяется в воде, но растворяется в жире. Попробуй, поможет.
Ивонна озирается. Я протягиваю ей руку, и она этак изящненько выплевывает остатки кубика льда мне на ладонь, затем прихлебывает молоко. Я пожимаю плечами и кладу ледяную лепешку себе в стакан.
Ивонна выпивает молоко.
— И в самом деле, — кивает она. — Спасибо.
Энди улыбается, берет у нее пустой стакан и направляется через толпу обратно на кухню.
— Надо же, — говорит Ивонна, протирая губы салфеткой. Она бросает взгляд вслед Энди. — Оказывается, и от бойскаутов есть какая-то польза.
— Попроси его потом, пусть покажет тебе свой швейцарский армейский нож, — смеюсь я, чувствуя себя немного предателем.
На Ивонне черная футболка с большим вырезом и простая юбка до колен. Волосы схвачены сзади длинной белой кружевной лентой и свободно спадают на спину. Руки у нее сильные и мускулистые, загорелая грудь пышная и высокая, сосочки торчат бугорками сквозь материал футболки. Все вместе это производит впечатление какой-то порочной экзотики, и я чувствую обычный укол ревности.
Я смотрю в свой стакан и протягиваю ей косяк; когда она затягивается, глаза у нее закрываются, а я подношу стакан к губам, затягиваю обсосанную ледяную стекляшку в рот и начинаю гонять ее там, воображая, что это ее язык.

 

— Но так ведь оно и было — лейбористы действительно не справлялись.
— Ты хочешь сказать, не производили той прибыли, которую хотят видеть капиталисты. Смысл плаката в том, что лейбористы породили массовую безработицу, а тори, мол, знают лекарство против этого. Они не только ухудшили ситуацию, они знали, что ухудшат ее, даже если искренне считали, что их политика принесет пользу Британии в целом, все равно прекрасно понимали, что оставят сотни тысяч людей без работы, и «Саачи энд Саачи» тоже, вероятно, это знали, если, конечно, потрудились хоть немного подумать. Это была ложь.
— Это были выборы, — с усталым видом возражает Уильям.
— Ну и что с того? — возмущаюсь я. — Все равно это была ложь!
— Какая разница. И потом, это явление временное; новые рабочие места в конце концов появятся. А сейчас они просто очищают лес от сухих деревьев; будут новые рабочие места в новых растущих отраслях промышленности.
— Дерьмо собачье! Ты и сам в это не веришь!
Уильям смеется.
— Ты не знаешь, во что я верю. Но если этот плакат помог Мэгги выиграть выборы, то меня он вполне устраивает. Да брось ты, Камерон, на войне и в любви все средства хороши. Ты бы лучше прекратил ныть и попробовал что-нибудь создать.
— Нет, на войне и в любви не все разрешается! Ты что, не слышал о Женевской конвенции? Если Ивонна полюбит кого-нибудь другого, ты что, убьешь их обоих?
— Не хер и сомневаться, — будничным тоном говорит Уильям, и в тот момент появляется Энди с банкой лагера в руках. Кто-то сует ему косяк, но он тут же передает его мне. Уильям качает головой. — И ты лопаешь это все время? — спрашивает Уильям, обращаясь к Энди.
— Что?
— Да эту лапшу: ах, какие тори, ах, какие бяки.
— Круглосуточно, — улыбается Энди.
— Они врали, чтобы получить голоса, — говорю я. — Они будут врать, чтобы остаться. Как им можно доверять?
— Я им доверяю — пусть попробуют навести порядок в профсоюзах, — говорит Уильям.
— Перемены были неизбежны, — говорит Энди.
— Стране требуется хороший поджопник, — вызывающе заявляет Уильям.
Я исполняюсь гнева праведного.
— Вокруг меня выродки-эгоисты, которых я считал своими друзьями, — говорю я, хлопая себя по лбу рукой, в которой держу самокрутку, и чуть не поджигая себе при этом волосы. — Это просто жуть какая-то.
Энди кивает. Он посасывает лагер из своей банки и смотрит на меня поверх нее.
— Я голосовал за тори, — спокойно говорит он.
— Энди! — кричу я в ужасе, почти в отчаянии.
— Шоковая терапия. — Он ухмыляется — скорее Уильяму, чем мне.
— Как ты мог?! — Я трясу головой и передаю самокрутку Уильяму.
У Энди нарочито задумчивый вид.
— Думаю, на меня тот плакат повлиял. Не знаю уж, видели ли вы его: «Лейбористы не справляются» — гласил он. Великолепный политический плакат: лаконичный, запоминающийся, эффективный, даже в некоторой степени остроумный. У меня в комнате в Сент-Энди висит такой. Ты его видел, Уильям?
Уильям кивает, глядя на меня и улыбаясь. Я стараюсь реагировать не слишком бурно, но это нелегко.
— Охеренно смешно, Энди, — говорю я.
Энди смотрит на меня.
— Ах, Камерон, Камерон. — Голос у него срывается — то ли от сочувствия, то ли от раздражения. — Что было, то было. Так что смирись. Все еще может кончиться намного лучше, чем ты надеялся.
— Иди в жопу, расскажи это лучше безработным, — говорю я, направляясь на кухню. Я останавливаюсь. — Эй вы, прихвостни тори, пиво будете?

 

Я лежу без сна в своей комнате студенческой квартиры этажом ниже Уильяма и Ивонны. Принял немного спида — приятель один по случаю предложил — и теперь не могу уснуть. В животе тоже слегка крутит, наверное, было слишком много водки с лимонадом, да и пунш на вечеринке был злющий. Моя квартира выходит окнами на противоположную от квартиры Ивонны и Уильяма сторону — за дорожкой и лужками старая стена поместья, а еще дальше высокие старые деревья на гребне горы. Окно открыто, и я слышу, как ветер свистит в ветвях. Скоро начнет светать. Я слышу, как входная дверь квартиры открывается и закрывается, а несколько секунд спустя открывается дверь в мою комнату. Мое сердце начинает бешено колотиться. Темная фигура встает на колени рядом с моей кроватью, и я чувствую запах духов.
— Камерон? — тихо говорит она.
— Ивонна? — шепчу я.
Она засовывает руку мне под затылок и прижимается своими губами к моим. Поцелуй в самом разгаре, а мне в голову приходит мысль, что я сплю, но я тут же понимаю — нет, это не сон. Я кладу руку ей на шею сзади, потом спускаю на плечо. Она скидывает свой халатик и ныряет ко мне в маленькую односпальную кровать — теплая, нагая и уже сочащаяся влагой.
Она занимается любовью быстро, резко, почти беззвучно. Я тоже стараюсь не шуметь и кончаю не слишком быстро — перед этим я наскоро, потихоньку отдрочил. Кончая, она издает короткий отрывистый звук, словно чирикнула, и потом впивается зубами мне в плечо. Довольно больно. Она лежит на мне, тяжело дышит, несколько минут ее голова покоится на моем плече, затем начинает двигаться, приподнимается — и я выскальзываю из нее; ее твердые маленькие соски скользят по моей груди. Она прижимает губы к моему уху.
— Использовала тебя, Камерон, — еле слышно шепчет она.
— Ничего, — шепчу я. — Я человек не таких уж строгих моральных устоев.
— Уильям слишком много выпил; заснул, когда останавливаться уже было нельзя.
— Понятно. Я в любое время.
— Ммм. Этого ничего не было, хорошо?
— Все останется в этих четырех стенах.
Она целует меня и идет к выходу, накидывая свой халатик, дверь за ней со щелчком закрывается.
Из соседней комнаты доносится тихий храп — один из моих товарищей по квартире. Единственная дополнительная звукоизоляция на фанерной перегородке, разделяющей наши комнаты, — это два слоя краски, поэтому, наверное, Ивонна и вела себя так тихо.
Я поднимаю голову и бросаю взгляд на пол в изножье кровати, где, свернувшись в спальном мешке, невидимый в тени, лежит Энди — поэтому я тоже вел себя тихо.
— Энди? — тихо шепчу я в надежде, что он все это проспал.
— Ну и везет тебе, сукин ты сын, — говорит он нормальным голосом.
Я лежу на кровати и беззвучно смеюсь.
Я чувствую кровь у себя на плече — там, где ее зубы вспороли мою кожу.

 

Еще одно утро, еще одно собеседование, допрос, болтовня…
Я сижу на сером пластиковом стуле в лишенной всяческих примет комнате с Макданном и полицейским из уэльского отдела; здоровенный светловолосый рябой парень в облегающем сером костюме; у него шея игрока в регби, стальные глаза и огромные руки, которые он сложил на столе, — ни дать ни взять, дубинки из костей и плоти.
Макданн прищуривается. Он все так же засасывает слюну через стиснутые зубы.
— Что у тебя с глазами, Камерон?
Я сглатываю, тяжело вздыхаю и поднимаю на него глаза.
— Я плакал, — говорю я.
На его лице удивление. Громила уэльсец смотрит в сторону.
— Плакал? — говорит Макданн, его темное тяжелое лицо хмурится.
Я глубоко вздыхаю, стараясь взять себя в руки.
— Вы сказали, что Энди мертв. Энди Гулд. Он был моим лучшим другом. Он был моим лучшим другом, и я не… ни хера я не убивал его, понятно?
Макданн смотрит на меня так, будто он немного озадачен. Уэльсец поднимает на меня твердый взгляд, словно собирается воспользоваться моей головой как мячом для игры в регби.
Еще один глубокий вздох.
— И я скорбел о нем, — еще один вздох. — Это не запрещается?
Макданн кивает медленно, легонько — взгляд где-то далеко, словно он кивает совершенно не тому, что я ему сейчас сказал, и вообще не слышал ни одного моего слова.
Уэльсец откашливается и берет свой дипломат. Он достает оттуда какие-то бумаги и еще один магнитофон. Он передает мне листок машинописного формата.
— Прочти-ка это вслух, Колли.
Сначала я пробегаю написанное про себя; это вроде как заявление того, кто нам нужен, переданное по телефону после того, как поджарили сэра Руфуса; уэльские националисты, по-видимому, берут ответственность на себя.
— Чьим голосом? — спрашиваю я. — Майкла Кейна, Джона Уэйна, Тома Джонса?
— Попробуй-ка для начала своим собственным, — говорит тип со стальным взглядом. — А потом — уэльский выговор.
Он улыбается — так, наверное, улыбается регбист-нападающий, перед тем как откусить тебе ухо.

 

— Сигарету?
— Да.
Дневная сессия. Опять Макданн; Макданн, похоже, утвердился как специалист по Колли. Он прикуривает для меня сигарету, держа ее во рту. Может, это и не обязательно — мои руки уже не так сильно дрожат, — но мне плевать. Он передает мне сигарету. Я беру ее — хороший вкус. Слегка закашлялся, но вкус все равно хорош. Макданн сочувственно смотрит на меня. Я к нему за это испытываю даже что-то вроде благодарности. Я ведь знаю их правила работы, как это для них важно — установить взаимопонимание, атмосферу доверия и дружелюбия, и прочая херня (и я, можно сказать, польщен, что они не играют со мной в старую игру «добрый полицейский — злой полицейский», хотя, может, они теперь вообще в нее не играют, потому что о ней все знают из телевизора), но я и в самом деле испытываю симпатию к Макданну; он мой спасательный круг, который не дает мне утонуть в этих химерах, мой лучик здравомыслия в этих кошмарах. Я стараюсь не втянуться в полную зависимость от него, но это плохо получается.
— И что? — говорю я, откидываясь к спинке серого пластикового стула.
На мне голубая тюремная рубашка (конечно же, с открытым воротом) и джинсы, которые были на мне, когда меня арестовали. Без ремня они сидят не очень-то хорошо — задница, по правде говоря, мешковатая, но сегодня мода меня как-то мало волнует.
— Ну что же, — говорит Макданн, заглядывая в свой блокнот, — мы нашли людей, которые считают, что видели тебя в отеле «Броутон армс» вечером в субботу двадцать пятого октября, когда был убит сэр Руфус.
— Хорошо, хорошо, — киваю я.
— Да и времени, чтобы добраться до Лондона в день нападения на Оливера, с учетом того, что тебя — или кого-то похожего на тебя — видели в туалете на Тотнем-Корт-роуд, тоже было маловато; в тот день все рейсы из Эдинбурга на Хитроу отправлялись с опозданием… Так что это просто было невозможно.
— Отлично, — говорю я, раскачиваясь взад-вперед на своем стуле. — Блестяще.
— А это значит — говорит он, — что если только у тебя в Эдинбурге нет двойника и если столько народа не врут в один голос, то в Лондоне у тебя должен быть сообщник, тот, кого ты нанял, чтобы… ну, скажем, пополнить коллекцию.
Макданн спокойно смотрит на меня. Я так и не сумел в нем разобраться; не могу сказать, считает он это вероятным или нет, считает ли он, что свидетельства — в мою пользу, или все же верит в версию с помощником.
— Послушайте, — говорю я, — давайте проведем опознание…
— Не спеши, Камерон, — снисходительно говорит Макданн.
Я это уже и раньше предлагал и продолжаю предлагать, так как ничего другого придумать не могу. Решит ли безногий-безрукий мистер Азул, что я — тот самый тип, которого он видел на пороге своего дома? А что скажут гомики из туалета на Тотнем-Корт-роуд? Копы считают, что я такого же телосложения, и подозревают, что горилла иногда носит парик и накладные усы, а может, еще и вставные зубы. Они сделали несколько тщательно подготовленных фотографий — притащили, суки, для этого огромную камеру, — и подозреваю (по нескольким оброненным ими словам — они-то думали, что я в этом ни бум-бум), что они будут делать компьютерный анализ этих фоток и смотреть, совмещаются ли они с гориллой. Как бы то ни было, но Макданн считает, что время для опознания еще не наступило. Вид у него отеческий и умудренный.
— Не думаю, — говорит он, — что нам стоит с этим морочиться.
— Бросьте, Макданн, давайте попробуем, что-то надо делать. Я хочу выбраться отсюда.
Макданн постукивает пачкой сигарет по столу.
— Ну, это уж от тебя зависит, Камерон.
— От меня? Как это?
Этим он меня зацепил; я весь внимание, подаюсь вперед, локти на столе, лицо прямо к нему. Иными словами, я на крючке. Не знаю, что уж он там хочет мне втюхать, но покупаю.
— Камерон, — говорит он так, будто только что пришел к какому-то очень важному решению, и всасывает слюну через сжатые зубы, — знаешь, я ведь не верю, что это ты.
— Так это ж здорово! — говорю я, откидываюсь на спинку стула и оглядываю комнату — все те же голые крашеные стены и констебль у дверей. — Так какого же хера я здесь?..
— Не все зависит от меня, Камерон, — терпеливо говорит он. — Ты же знаешь.
— Тогда что?..
— Буду с тобой откровенным, Камерон.
— Вы уж постарайтесь, инспектор.
— Я не думаю, что это ты, Камерон, но я думаю, ты знаешь, кто это.
Я прикладываю руку ко лбу, опускаю глаза и покачиваю головой, потом театрально вздыхаю и поднимаю на него взгляд, бессильно опустив плечи.
— Я не знаю, кто это; если бы знал, то сказал.
— Нет, пока ты еще не можешь мне это сказать, — тихо и рассудительно говорит Макданн. — Ты знаешь, кто это, но… еще сам не знаешь, что знаешь.
Я смотрю на него. Макданн совсем запудрил мне мозги. Черт возьми!
— Вы хотите сказать, что это кто-то из моих знакомых?
Макданн, чуть улыбаясь, машет ладонью. Другой рукой он снова и снова постукивает пачкой сигарет по столу, предпочитая помалкивать, поэтому говорю я.
— Не уверен, что я его знаю, но уж он-то меня точно знает — визитка с моими каракулями тому доказательство. А может, это как-то связано с теми ребятами из…
— Озерного края. — Макданн вздыхает. — Да-да… — Инспектор считает чистой паранойей мою теорию, согласно которой меня хотят подставить секретные службы. — Нет, — качает он головой. — Я думаю, ты его знаешь, Камерон; думаю, ты его хорошо знаешь. Понимаешь, я думаю, ты знаешь его так же хорошо… ну, почти так же хорошо, как он знает тебя. Думаю, ты мне можешь его назвать, я правда так думаю. Тебе надо только хорошенько пораскинуть мозгами. — Он улыбается. — Больше я тебя ни о чем не прошу. Просто пораскинуть мозгами.
— Просто пораскинуть мозгами, — повторяю я и киваю инспектору; он кивает мне. — Просто подумать, — говорю я.
Макданн кивает.

 

Лето в Стратспелде; первый по-настоящему теплый денек в том году, воздух теплый и наполнен кокосовым запахом утесника, покрывшего горы сочно-желтыми заплатами, и пряной сладостью сосновой смолы, стекающей густыми прозрачными каплями по грубым стволам. Жужжали насекомые, бабочки наполняли прогаггины бесшумными вспышками цвета; в полях ныряли и резко взмывали вверх коростели, их странный зов дробью звучал в напитанном ароматами воздухе.
Мы с Энди пошли вдоль берега реки и озера, забираясь на скалы выше по течению, затем направились обратно, наблюдая, как рыба лениво выпрыгивает над ровной гладью озера или, щелкая челюстями и оставляя рябь на воде, хватает насекомых, усеявших спокойную поверхность. Время от времени мы забирались на деревья в поисках гнезд, но так ни одного и не нашли.
Мы сняли обувь и носки и бродили в зарослях тростника, окружавших скрытый заливчик с изрезанными берегами, где поток, вытекающий из декоративного пруда около дома, устремлялся к озеру в сотне метров вверх по берегу от старого лодочного сарая. Нам в то время уже разрешали брать лодку, если только на нас были спасательные жилеты, и мы подумывали, что, может, так и сделаем — позднее: порыбачим или просто дурака поваляем.
Мы забрались на невысокую горушку к северо-западу от озера и улеглись в высокой траве под соснами и березами лицом к заросшему лесом холму по ту сторону лощины, где старый железнодорожный тоннель. А еще дальше, за другим лесистым кряжем, невидимая и слышимая лишь изредка (когда оттуда дует ветер), проходила главная дорога на север. А еще дальше самые южные отроги Грампианских гор — их зеленые и золотисто-коричневые вершины поднимались к голубым небесам.
В тот же день вечером мы все собирались в Питлохри, в театр. Меня эта перспектива не очень радовала (я бы предпочел посмотреть кино), но Энди сказал, что театр — что надо, и я за ним.
Энди было четырнадцать, а мне только что исполнилось тринадцать, и я гордился своим новым статусом тинейджера (и, как обычно, тем фактом, что в следующие пару месяцев я буду всего лишь на один год младше Энди). Мы лежали в траве, глядя на небо и на трепещущие листочки серебристых берез, посасывали стебельки тростника и разговаривали о девчонках.
Мы ходили в разные школы; Энди учился в мужском интернате в Эдинбурге и приезжал домой только на выходные. Я — в местной средней школе. Я спросил мать с отцом, нельзя ли и мне поступить в интернат — в тот эдинбургский, где учился Энди, — но они сказали, что мне там не понравится и, кроме того, это будет стоить уйму денег. А еще там нет девчонок, разве это меня не волнует? Это меня немного смутило.
Замечание о деньгах привело меня в замешательство; я привык считать, что мы люди состоятельные. У отца была автомастерская и маленькая заправочная станция на главной дороге через деревню Стратспелд, а у матери — крошечный магазин сувениров с кофейней; отец забеспокоился, когда после Шестидневной войны ввели ограничение скорости до пятидесяти миль в час и даже талоны на бензин, но это продержалось недолго, и, хотя в наши дни цена на бензин и поднялась, люди не отказались от езды на машинах.
Я знал, что наше расположившееся на краю деревни модерновое бунгало с видом на Карс не идет ни в какое сравнение с домом родителей Энди — настоящим замком, на их собственной земле с прудами, ручьями, статуями, озерами, горами, лесом и даже заброшенной железнодорожной веткой в одном из уголков поместья; чего стоит один только их огромный фруктовый сад по сравнению с нашим единственным акром земли с кустами да травкой. Но я и не думал, что денежный вопрос у нас стоит так остро; конечно, я привык получать почти все, что мне хотелось, и думал, что так оно и должно быть, — типичный образ мышления ребенка, если он растет у любящих родителей.
Мне никогда не приходило в голову, что другие дети не так избалованы, как вообще-то был избалован я, и прошли годы (мой отец к тому времени уже умер), прежде чем я понял, что затраты на учебу в интернате были всего лишь предлогом, а простая и сентиментальная правда состояла в том, что они не хотели со мной расставаться.

 

— А вот и не видел.
— Спорим, что видел.
— Врешь.
— А вот и нет.
— У кого?
— Не твое дело.
— Ты все выдумываешь, врунишка, ничего-то ты не видел.
— У Джин Макдури.
— Что? Врешь.
— Мы были на старой станции. Она видела у своего брата и хотела узнать, все ли они одинаковы, и попросила меня показать, и я ей показал, но мы договорились, что и она мне за это покажет.
— Ну ты и шельма. А потрогать она тебе разрешила?
— Потрогать?! — удивленно переспросил я. — Нет!
— А! То-то!
— А что?
— Это надо трогать.
— А вот и не обязательно — если хочешь только посмотреть.
— А вот и обязательно.
— Ерунда!
— Ну и ладно; ну и на что это было похоже? Волосатое?
— Волосатое? Мм. Нет.
— Нет? А когда это было?
— Не так давно. Может, прошлым летом. А может, и раньше. Не так давно. Я ничего не выдумываю, честно.
— Ну-ну.
Я был рад, что мы разговариваем о девчонках, так как чувствовал, что в этом предмете два лишних года Энди в счет не идут; тут я был с ним одного возраста, а может, даже и знал побольше его, потому что общался с девчонками каждый день, а он, если кого и знал, так только свою сестру Клер. В тот день она поехала в Перт за покупками вместе со своей матерью.
— А ты у Клер когда-нибудь видел?
— Не говори гадостей.
— Какие ж гадости? Она ведь твоя сестра!
— Вот именно.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Ты что, ничего не понимаешь, а?
— Спорим — понимаю. И побольше твоего.
— Трепло.
Я пососал свой тростниковый стебель, уставившись в небо.
— А у тебя там волосы есть? — спросил я.
— Спрашиваешь!
— А вот и нет!
— Хочешь убедиться?
— Ну?
— Я тебе сейчас покажу. Он у меня к тому же сейчас такой здоровенный, потому что мы разговаривали о женщинах. Так оно и должно быть.
— Ух-ты посмотри на свои штаны! Я его и так вижу! Ну и шишка!
— Смотри…
— Во! Ух ты! Вот это да!
— Это называется «эрекция».
— Ух ты! У меня такой здоровенный не бывает.
— И не должно быть. Рано еще.
— Ну уж и рано! Я уже тинейджер, с твоего позволения.
Я смотрел на письку Энди — здоровенная, золотистая с пунцовым, она торчала из его ширинки, как чуть изогнутое растение, какой-то сладкий экзотический фрукт, тянущийся к солнцу. Я огляделся — не подглядывает ли кто. Увидеть нас можно было только с вершины холма, где проходил железнодорожный тоннель, но туда обычно никто не ходил.
— Можешь потрогать, если хочешь.
— Ну, не знаю…
— Некоторые ребята в школе трогают друг друга. Конечно, это совсем не то, что с девчонкой, но делают и такое. Все лучше, чем вообще ничего.
Энди послюнил пальцы и начал медленно вверх-вниз оглаживать ими свой пунцовый петушок.
— Так приятно. Ты еще такого не делаешь?
Я покачал головой, глядя, как на солнце поблескивает слюна на его налившемся, торчащем дрючке. У меня перехватило дыхание и по желудку разлился холодок; я почувствовал, как и мой петушок зашевелился в штанах.
— Давай, что ты там разлегся, — будничным тоном сказал Энди; он отпустил свой петушок и распростерся на траве. Положил руки под голову и уставился в небо. — Ну, сделай что-нибудь.
— Ну ладно, — недовольно сказал я и вздохнул, но руки у меня задрожали.
Я подергал его петушок вверх-вниз.
— Не так сильно!
— Ладно!
— Послюни.
— Ну ты даешь, я даже не знаю…
Я поплевал на пальцы, подергал еще, потом обнаружил, что его крайняя плоть свободно ходит туда-сюда, то обнажая, то закрывая головку, и какое-то время занимался этим. Энди начал тяжело дышать, а его свободная рука легла мне на голову и принялась гладить мне волосы.
— Можешь попробовать ртом, — сказал он неровным голосом. — То есть, если хочешь.
— Хмм. Ну, я даже не знаю. А так чем тебя не устраивает… ох!
— О, о, о!
— Фу. Ну и гадость.
Энди глубоко вздохнул и, хихикнув, погладил меня по голове.
— Неплохо, — сказал он. — Для начинающего.
Я вытер руки о его штанину.
— Эй!
Я придвинул свое лицо к нему.
— А я видел у Клер, — сказал я ему.
— Что? Ах ты!..
Я вскочил и, смеясь, побежал по траве, через кусты в долину. Он тоже вскочил, затем выругался и заплясал на месте, застегивая ширинку, а потом припустил за мной.
Назад: Глава седьмая Lux Europae
Дальше: Глава девятая Развитие событий