Глава шестая
«Экзосет»-палуба
Я веду машину по однополосной дороге к предгорьям; фары пробивают глубокий световой канал между рядами кустов, высаженных по обочинам. На мне черные джинсы, черные ботинки, темно-синяя водолазка поверх футболки и две жилетки. На руках тонкие черные кожаные перчатки. Я нахожу колею, ведущую от дороги к группе деревьев, сворачиваю и еду до упора, затем выключаю фары. Часы на приборном щитке показывают 03:10. Я жду с минуту — на дороге ни одной машины, значит, за мной никто не следил. Мое сердце стучит как молот.
Я выхожу из машины — ночь довольно холодная. На небе месяц, но он почти все время закрыт множеством низких, быстрых облаков, которые то и дело проливаются промозглым дождем. Наверху в голых ветвях громко свистит ветер. Я возвращаюсь по колее к дороге, оглядываюсь на машину — ее почти не видно. Пересекаю асфальтовую полосу и перелезаю через забор, затем достаю из кармана лыжную шапочку и натягиваю ее на голову. Иду вдоль ограды, параллельной дороге; один раз мне приходится нырнуть — когда проезжает машина, ее фары выхватывают из тьмы ограду над моей головой. Машина исчезает в ночи, и я перевожу дыхание.
Добираюсь до ограды, идущей вниз по склону, и двигаюсь вдоль нее, то и дело спотыкаясь о неровности и камни, оставленные на краю поля; мои глаза еще не привыкли к темноте. Почва под ногами твердая, не слишком скользкая.
У изгороди в конце поля — заминка, я целую минуту ищу лаз. В конце концов мне приходится пролезть снизу, при этом я цепляю свою водолазку. Высоко над моей головой невидимые, но шумные деревья издают резкие трескучие звуки.
Я спускаюсь по глинистому, усыпанному листьями берегу к ледяному ручью, зачерпываю одной туфлей воду и шепотом чертыхаюсь, перепрыгиваю на другую сторону, цепляясь за холодные ветки кустов и скользкие корни деревьев. Продираюсь сквозь заросли наверху и теперь вижу впереди очертания темных домов и фонари. Иду, пригибаясь, через низкие кусты, затем наискосок через рощицу, к участку. Перебираюсь через бревно и падаю, но руки-ноги целы. Добираюсь до двухметровой кирпичной стены, окружающей участок, и иду вдоль нее на ощупь, спотыкаясь о кучи земли и строительного мусора, наконец дохожу до угла.
Я отсчитываю шестьдесят шагов вдоль стены, а затем иду от нее по направлению к ближайшему дереву. Луна, пробившаяся из-за туч, заставляет меня прождать не меньше пяти минут, прежде чем тучи скрывают ее и я могу забраться на дерево. Карабкаюсь повыше, чтобы как следует разглядеть дом и по его расположению и садовой мебели убедиться — это то, что мне нужно, — потом спускаюсь на землю, подхожу к стене, подпрыгиваю, хватаюсь за бетонную кромку на вершине и подтягиваюсь. Наверху устраиваю передышку, руки у меня трясутся, сердце бешено колотится. Смотрю на темный дом передо мной и на заросли высоких кустов и молодых деревьев с обеих сторон, закрывающие две соседние виллы.
Луна грозит снова ложиться из-за облаков, и мне приходится спрыгнуть на мощеную дорожку дворика. Перед оранжереей — невысокая стенка, от нее до большой стены максимум метр; это мой путь к отступлению. На стене дома охранная инфракрасная сигнализация, и если она сработает, вся затея отменяется — я перелезу назад через стену и исчезну в рощице.
Ступая по травке, с опаской — вот сейчас взревет сигнализация! — иду по дворику к дому. Но ничего не происходит. Добираюсь до нижнего дворика, где у бассейна под парусиновым тентом стоит садовая мебель, крадусь, пригибаясь, к призрачной ажурной тени кованой скамейки. Ощупываю снизу выступ скамейки в том месте, где подлокотник соединяется со спинкой, моя рука в кожаной перчатке чувствует шероховатости металлических прутьев. Ничего не нахожу. Снимаю перчатку и пробую снова. Пальцы ощущают холодный металл, с зазубринами. Я нащупываю замазку, спрятанный в ней ключ с коротенькой цепочкой. Берусь за цепочку и осторожно тяну. Ключ выходит на свет божий, тихонько звякнув. Я снова надеваю перчатки.
Осторожно прохожу мимо оранжереи к задней двери дома, вставляю ключ в замок и поворачиваю. Дверь бесшумно открывается. Внутри дома тепло и пахнет стиральным порошком. Я запираю дверь. Когда отхожу от нее, высоко в дальнем углу комнаты с тихим щелчком вспыхивает слабый красноватый огонек. Датчик не запускает тревожную сигнализацию — система отключена.
Я очень медленно двигаюсь через подсобное помещение и вхожу в кухню (вспыхивает еще один красный огонек). Мои туфли хлюпают и поскрипывают на кафельной плитке. Я останавливаюсь, затем опускаюсь на корточки, снимаю туфли, ставлю их рядом с посудомоечной машиной. Поднявшись, вижу разделочную доску, на которой лежит множество ножей — они видны в лунном свете, отраженном металлической поверхностью раковины. Беру самый большой, затем поворачиваюсь и выхожу из кухни, направляясь по коридору мимо гостиной и кабинета прямо к лестнице. Впереди и сбоку — двухэтажный холл; в лучах оранжевого света, пробившегося с улицы через деревья в палисаднике, я вижу кожаные кресла, стулья, полки, полные видеокассет, компакт-дисков и книг, пару кофейных столиков и большой металлический колпак над камином в центре. Когда подхожу к нижней ступеньке лестницы, высоко в углу загорается красным еще один датчик.
Лестница устлана толстой и мягкой дорожкой, и я беззвучно дохожу до самого верха, а оттуда, включив еще один датчик, направляюсь к хозяйской спальне. Дверь спальни открывается, лишь едва слышно скрипнув.
В изголовье широкой двуспальной кровати слабое зеленоватое свечение. Обходя кровать, я вижу электронные часы. Известковый свет падает на белые простыни и единственное спящее лицо. Я очень медленно подхожу ближе, держа нож перед собой. Смотрю, как она дышит. Одна ее рука выпростана из-под одеяла и, бледная и обнаженная, свешивается с кровати. У нее короткие темные волосы и худое, немного мальчишеское лицо; тонкие темные брови, тонкий нос, губы бледные, чуть надутые, острый треугольный подбородок под стать резким высоким скулам.
Я подкрадываюсь ближе. Она шевелится. Я наклоняюсь вперед — в одной руке нож, другой, тоже в перчатке, я сперва притрагиваюсь к пуховому одеялу, а затем собираю его в кулак, резко сдергиваю и отшвыриваю за спину, а сам падаю вперед, вижу ее бледную наготу и в тот же момент зажимаю ей рот рукой; ее глаза широко открыты, она пытается подняться, но я прижимаю ее к кровати, моя рука все еще зажимает ей рот. Я поднимаю нож, чтобы она могла его увидеть. Она сопротивляется, ее глаза открываются еще шире, но я придавливаю ее к простыням своим весом и крепко прижимаю перчатку ей ко рту, хотя она и не кричит. Я приставляю лезвие ножа к ее горлу, и она замирает.
— Будешь шуметь — ты труп, ясно? — говорю я. Она таращится на меня и, похоже, ничего не слышит. — Понятно? — повторяю я, и на этот раз она быстро кивает. — Я тебя предупредил, — говорю я и медленно убираю руку с ее рта. Она молчит.
Я выпрямляюсь, не отводя ножа от ее горла. Расстегиваю молнию на джинсах. Трусов на мне нет, и елдак тут же вываливается наружу уже в полной готовности. Она смотрит мне в глаза. Я вижу, как она сглатывает слюну. На ее длинной белой шее под подбородком пульсирует жилка. Ее рука подбирается к краю кровати. Я смотрю на руку, и она замирает. Теперь в ее глазах настоящий ужас. Я снова приставляю лезвие ножа к ее горлу и бросаю взгляд на край матраца. Она дрожит. Я шарю рукой между матрацем и деревянной рамой необъятной кровати. Нащупываю деревянную ручку; вытаскиваю десятидюймовый охотничий нож с зазубренным лезвием. Я тихонько свищу, затем бросаю нож на ковер к окну. Она не сводит с меня глаз.
— На живот, — приказываю я ей. — На колени, по-собачьи. Быстро.
Ее дыхание становится прерывистым, рот открывается. Она дрожит всем телом.
— Быстро! — шиплю я.
Она переворачивается на живот, затем встает на колени, перенося вес верхней части тела на руки.
— Лицом в подушку, — приказываю я. — Руки сюда.
Она утыкается лицом в простыни и закидывает руки за спину. Я достаю из кармана наручники и защелкиваю у нее на запястьях. Пауза — чтобы надеть презерватив, потом забираюсь на кровать позади нее, кладу нож на простыни так, чтобы его можно было легко достать, хватаю обеими руками ее за бедра и насаживаю на мой елдак.
Когда я вхожу в нее, она издает вопль. Она наполняется влагой, и я через несколько резких движений готов кончить, а она стонет, бормочет что-то, потом выкрикивает:
— Еще! Шпарь! Шпарь!
И тут все кончается, я оседаю на нее, потом сваливаюсь на бок и чуть ли не оттяпываю себе ухо ледяным кухонным ножом, лежащим на простыне.
Она лежит на боку лицом ко мне, следя за мной, дышит еще неровно, руки по-прежнему за спиной, на ее лице странное выжидающее выражение, и спустя некоторое время она спрашивает:
— И это все?
— Нет, — тяжело дыша, отвечаю я.
Я грубо ставлю ее на колени, снова уткнув лицом в простыни, раздвигаю ягодицы, запускаю свой указательный палец в ее анус и быстро ввожу его наполовину. Она стонет. Я располагаю голову над ее задницей и пускаю слюну в то место, где сустав моего пальца зажат кольцевой мышцей, а затем ввожу его целиком. Она снова стонет, а я начинаю ритмичные движения пальцем туда-сюда, одновременно другой рукой лаская ее клитор. Проходит немного времени, и я уже работаю двумя пальцами, а мой елдак снова готов, я сдергиваю с него первый презерватив и надеваю новый, проделав это, плюю на свой конец в резиновых ножнах и, направляя его пальцами, медленно ввожу в ее прямую кишку.
Она стонет, сотрясаясь в оргазме; мне кажется, что во второй раз мне не кончить, но вот дохожу и я.
Мы без сил падаем на кровать, дыша в унисон. Отстраняюсь от нее. Чувствуется слабый запах говна. Я расстегиваю наручники и ложусь, обнимая ее. Она стягивает лыжную шапочку с моей головы.
— А где твои туфли? — шепчет она спустя некоторое время.
— На кухне, — отвечаю я. — Они все в грязи. Не хотел наследить.
Она тихо смеется в темноте.
— Но я вовсе не потеряла головы, — говорит она, намыливая мне спину и плечи и стараясь перекричать шум льющейся воды. — Мне было достаточно назвать тебя по имени, и все на этом бы кончилось. Мы так с тобой договорились. Я тебе верю.
— Какая разница? — спрашиваю я, стараясь увидеть ее через свое плечо. — Любой, кто это увидел бы, тут же решил бы, что я — насильник, а тебя насилуют.
— Но мы-то знали, что это не так.
— Неужели в этом все дело? Я хочу сказать — в том, что ты думаешь? А если бы это был настоящий насильник?
— А что было бы, если бы ты перепутал дом?
— Я сверил обстановку.
— А ты так и остался самим собой, ты двигался, как ты, разговаривал, как ты, и запах был твой.
— Но…
— Знаешь, мне понравилось, — говорит она, намыливая мне поясницу и ягодицы, — Не скажу, что хочу повторить это еще раз, но пережить такое было очень интересно. А ты? Что ты при этом чувствовал?
— От страха чуть не обосрался… я был уверен, что не смогу довести это до конца, именно уверен, в особенности еще и потому, что у меня не прошло вчерашнее — как меня мордой в грязь, а потом… потом начал возбуждаться, наверное, когда… когда почувствовал, что ты возбудилась.
— Ага. И не раньше.
— Нет!
— Нет.
— Я хочу сказать, что мне долго было просто жутко; я чувствовал себя настоящим насильником.
— Но ты им не был. — Она проводит рукой между моих ягодиц, потом намыливает мои бедра и ниже. — Ты делал то, что я видела в своих фантазиях.
— Вот здорово. Значит, этот старый хер Джеймисон был прав и все женщины действительно тайно мечтают, чтобы их изнасиловали.
Ивонна хлопает меня по икрам:
— Не говори глупостей. Никто не хочет, чтобы их насиловали, просто у некоторых бывают фантазии на эту тему. Не терять голову — это тебе не какая-нибудь мелочь, Камерон… Если знаешь, что это кто-то, кому ты доверяешь, это не ерунда, это все.
— Хмм, — говорю я; меня ее аргументы не убеждают.
— Мужчины типа Джеймисона ненавидят женщин, Камерон. А может, они просто ненавидят женщин, которые не испытывают священного трепета перед мужчинами, женщин, которые отказываются им подчиняться. — Она скользит руками по моим ногам вверх, заводит пальцы мне между ягодицами и дотрагивается до моего ануса, отчего меня всего пронизывает дрожь, затем ее руки снова спускаются по моим ногам. — Может, таким мужчинам самим бы надо пройти через это, — говорит она. — Нападение, изнасилование. Интересно, как бы им это понравилось.
— Ага, — соглашаюсь я, и меня внезапно, несмотря на жару в ванной, пробирает дрожь, потому что мы затрагиваем очень щекотливую тему. — Все эти их парики, подвязки, забавные мантии. Они как бы сами напрашиваются, да? Ты меня понимаешь? — В горло мне попадает пар, и я кашляю.
Я спрашиваю себя — стоит ли рассказывать ей о полиции и о «нападении» (что бы там это ни означало) на отставного судью Джеймисона. После пьянки с Элом я уже не испытываю прежней потребности излить перед кем-нибудь душу и теперь не могу решить — нужно ли впутывать в это дело Ивонну.
Она моет мне ноги.
— А может, — говорит она, — Грир, Дворкин, Пиклс, Джеймисон и иже с ними правы: все мужчины действительно насильники, а все женщины мечтают, чтобы их изнасиловали.
— Ерунда.
— Ну-ну.
— Но мне все равно не понравилось чувствовать себя насильником.
— Больше мы так не будем.
— И меня по-прежнему беспокоит мысль, что тебе все же этого захотелось.
Какое-то время она хранит молчание, затем говорит:
— На днях, — теперь она, стоя сзади, намыливает мои ноги спереди, — когда ты просидел все «Эльдорадо» в не очень удобной позе, ты же получал кайф, разве нет?
Она скользит руками вверх и вниз по моим бедрам.
— Ну… в известной степени, — уступаю я.
— А вот если бы это с тобой делал кто-то другой… — говорит она так тихо, что я почти не слышу ее за шумом воды. Теперь она намыливает мне мошонку, нежно прощупывая ее, массируя. — Кто-то, кого ты не знаешь, мужчина или женщина, связали бы тебя и оставили беспомощным в таком месте, где кричать бесполезно, а под кроватью лежал бы большой острый нож… что бы ты тогда чувствовал?
Она встает и трется своим телом о мое, поглаживая мой все еще безвольный елдак. Я смотрю сквозь пар и струйки воды, бегущие по стеклянной стенке кабины.
Взираю на тускловато освещенную ванную и спрашиваю себя, что бы я стал делать, появись здесь сейчас Уильям с дорожной сумкой в руке, а на лице выражение: сюрприз, детка, я вернулся!
— Оцепенел бы, — признаю я. — От ужаса встал бы как вкопанный. Точнее, обмяк.
Она ласкает мой елдак. Он никак не хочет подниматься, мне в это даже поверить трудно, да и не хочется вроде, потому что я опустошен, все тело ноет, но в конце концов он реагирует — начинает набухать, твердеть и подниматься в ее настойчивых намыленных пальцах.
Она кладет подбородок мне на плечо, ее острые ногти касаются моей шеи.
— Повернись-ка ко мне, гуляка, — шепчет она.
— Ооо, ах, ха, черт.
После часового сна Ивонна меня будит и говорит, что пора сматываться. Я отворачиваюсь и делаю вид, что продолжаю спать, но она стаскивает с меня пуховое одеяло и включает свет. Приходится натягивать на себя пропотевшую, грязную одежонку и тащиться на кухню; я ворчу, а она готовит мне кофе, я брюзжу, что у меня промокли ботинки, и Ивонна достает свежую пару носков Уильяма, я их надеваю, пью кофе, канючу, что она никогда мне не позволяет провести здесь ночь, говорю, что мне ужасно хочется хотя бы раз проснуться здесь утром и приятненько, культурненько позавтракать с ней, сидя на залитом солнцем балконе спальни, но она усаживает меня и зашнуровывает ботинки, потом отбирает у меня чашку, выпроваживает через задние двери и говорит, что у меня есть две минуты до того, как она включит сигнализацию и поставит инфракрасные датчики в режим ожидания, поэтому мне приходится уходить тем же путем, каким пришел, — через стену, по рощице и вниз к ручью, где я зачерпываю ледяную воду обеими туфлями и падаю, поднимаясь на противоположный берег, весь извозившись, и в буквальном смысле продираюсь сквозь кусты, царапаю щеку и разрываю водолазку, а затем под проливным дождем по грязи трусцой шкандыбаю через поле, наконец добираюсь до машины и начинаю паниковать, потому что мне никак не найти ключи, потом вспоминаю, что я для вящей надежности сунул их в задний застегивающийся карман джинсов, а не в боковой, как обычно, затем приходится подкладывать засохшие ветки под передние колеса, потому что эта долбаная машина буксует, наконец я трогаюсь и мчусь домой, и даже уличного света хватает, чтоб разглядеть, какая грязища остается на светлой обивке сиденья.
Я слишком устал, чтобы спать, поэтому сажусь за «Деспота», но играю без души, и моя Империя после всех предыдущих катаклизмов все еще пребывает в бедственном состоянии, и я подумываю, не начать ли мне все, в жопу, сначала, но это означает вернуться на исходную позицию, а играя в «Деспота», постоянно испытываешь искушение переключить ТоЗ, что для людей, не знакомых с игрой, кажется абсолютно невинным действом, но на самом деле это не так — ты не просто включаешь «Точку зрения», ты меняешь свой нынешний деспотический властный уровень на более низкий, будь то региональный барон, другой король, генерал или какой-нибудь королевский родственник, приближенный к трону, а это бесследно не проходит, потому что, как только отказываешься от текущей ТоЗ деспота, компьютер берет игру на себя, а уж играть эта программка, чтоб ее, умеет. Задержишься с переключением, слишком долго будешь цепляться за власть — и тебя прикончат, вот и вся недолга. Значит, снова возвращаться в пещеру, где уже сидят два десятка таких же блохастых экс-монархов, одному из которых со временем придет в голову блестящая идея: а не принести ли в пещеру огоньку?! Переключишься слишком рано — программа берет игру на себя и творит маленькое чудо: спасает задницу деспота, которого ты только что оставил, а дальше — дверь дома, где ты скрываешься, вышибают агенты секретной полиции и тащат тебя и твою семью в ночь, в небытие; после чего компьютер объявляет себя победителем, а ты снова в жопе — изволь начинать из пещеры.
Целый час я деспотически телепаюсь на месте, потом сдаюсь, даю команду «сохранить» и отправляюсь спать. Я выкурил шесть сигарет, хотя и не собирался.
Я еду в горы. Встаю поздно и с легкой головой, звоню Энди — да, он меня ждет, — потом набираю номер Эдди и беру выходные на три следующие дня, сообщаю копам (управление у них в Феттесе, хотя инспектор уже вернулся в Лондон; мой лэптоп они мне пока еще не отдают) и, слегка почистив машину, беру курс на горы — пересекаю серьги мост, на котором в этот день, избитый порывами ветра и дождя, включено табло, ограничивающее скорость 40 милями и запрещающее движение крупногабаритных машин; шквал налетает на мой 205-й «пежо», и тот, танцуя на своих «данлопах», чуть не скатывается на обочину.
Потом я выезжаю на М90, огибаю Перт и направляюсь к северу по А90, где движение то и дело меняется с двух- на однополосное и наоборот, а дорожные знаки зловеще предупреждают, что дорога патрулируется полицейскими в обычных, без указания их полицейской принадлежности, машинах, и, лишь добравшись до Далвинни, начинаю дышать свободно. Звуковое сопровождение обеспечивают Nirvana, Мишель Шокд, Crowded House и Carter USM. Когда я сворачиваю на запад, дождь ослабевает; я успеваю увидеть заходящее солнце, окрашивающее горизонт над Скаем и Кайлсом в кровавокрасный цвет, а в свете моих фар серые камни Эйлин-Донана становятся зелеными. Я добираюсь до Строма через четыре часа двадцать минут после выезда из дому и глушу мотор в тот момент, когда в пурпурных дырах между темных, тяжелых туч начинают появляться звезды.
— Ну ты и сучара! Просто свет не видывал таких сучар! Вот как называется то, что ты, в жопу, делаешь? Сучара!
Вознаграждение и искупление, даже обучение. Я сижу в темном отеле на берегу черного озера, время близится к полуночи, я пьян, но не до чертиков; мы с Энди и его дружком Хоуи расположились на первом этаже в бывшем танцзале, выходящем на озеро — туда, где поднимаются призрачно-серые, залитые лунным светом горы с мягко переливающимися снеговыми шапками; я играю в компьютерные игры. Точнее, играю в «Ксериум» — топчусь на одном месте, и черт меня раздери, но после долгих-предолгих поисков я выяснил наконец, как перебраться через горы Зунда.
Это просто, но блиииииин. Нужно взять запас топлива, свинцовую защиту, ядерную бомбу и ракету; загружаешь топливо и бомбу, поднимаешься на восемь километров, сбрасываешь бомбу в предгорьях, пикируешь назад на базу, ставишь защиту, берешь топлива под завязку и с единственной ракетой на борту (бомба тем временем взрывается, сотрясая окрестности, и заправляться в этот момент не рекомендуется) взмываешь как настеганный к своему потолку и летишь как раз над поднимающимся грибовидным облаком! Облако у тебя под крыльями — оно подкидывает самолет выше его потолка. Свинцовая защита предохраняет тебя (хотя и приходится демонстрировать высший пилотаж, чтобы не потерять устойчивость в радиоактивных потоках), но вот облако рассеивается, ты соскакиваешь с него и идешь вниз, через горы — они кажутся такими игрушечными, — выходишь на долину среди хребтов, пускаешь ракету, когда тебя пеленгуют радары базы, и на остатках топлива уходишь за горизонт, а ракета тем временем сметает базу на хер. Просто!
— Сучара, — говорю я, мягко сажая самолет у топливного склада, и трясу головой; покататься на радиоактивном облаке — даже в голову не приходило.
— Не хватает тебе задора, — говорит Энди, подливая мне в стакан виски.
— Во-во, чтобы играть в эту игру, надо быть настоящим мужиком, — говорит Хоуи, подмигивая и беря свой стакан.
Это дюжий хайлендер из близлежащей деревни, один из собутыльников Энди. Он неотесанный и необузданный, к женщинам относится совершенно неподобающе, но забавен на свой грубоватый лад — настоящий мужик.
— Чтобы играть в «Ксериум», надо быть немножко чокнутым, — говорит Энди, откидываясь к спинке своего стула. — Надо быть… просто… чокнутым — и все.
— Ага, — соглашается Хоуи, осушая свой стакан с виски. — Не-не, спасибо, — говорит он Энди, который собирается подлить и ему. — Двинусь-ка я, пожалуй, — говорит он, вставая. — Не могу завтра опаздывать — последний день работаю в своем лесничестве. Рад был познакомиться, — говорит он мне. — Может, еще увидимся.
Он пожимает мне руку; серьезное рукопожатие.
— Ну ладно, — говорит Энди, тоже вставая. — Я тебя провожу. Спасибо, что заскочил.
— Да глупости. Рад был снова повидаться.
— Как насчет отвальной завтра вечером?
— А почему нет?
Они удаляются по тускло поблескивающему полу танцзала примерно в направлении лестницы.
Я качаю головой, глядя на экран «Амиги».
— Прокатиться на долбаном грибовидном облаке, — говорю я сам себе.
Затем встаю со своего скрипучего стула и, чтобы размять ноги, направляюсь со стаканом к огромному — во всю высоту и ширину стены — окну, которое выходит на сад перед железной дорогой и на берег озера. Облака сжались до небольших клочков, а луна стоит где-то высоко над головой, заливая все вокруг серебром. Справа по берегу озера горят несколько огоньков, но вдали горы черной массой поднимаются к звездному небу, становясь из серых белыми — их вершины покрыты снегом.
В танцзале пахнет сыростью. Из освещения — только свет, проникающий с лестницы, да настольная лампа на импровизированном компьютерном столе. Оборванные полинявшие занавески висят по бокам шести высоких оконных ниш. Дыхание клубится, и краешек стакана запотевает. На оконных стеклах грязь, некоторые в трещинах. Кое-где вместо стекол — фанера. В двух нишах стоят тазики под протечки, но один из них уже переполнился, и вокруг него образовалась лужа, под которой паркетины обесцветились и покоробились; в других местах паркет вроде бы прожжен. Драные выцветшие обои местами отклеились и свисают со стен какой-то гигантской стружкой.
В зале тут и там стоят дешевые деревянные стулья, столы, лежат свернутые древние, пропахшие плесенью ковры, тут же пара старых мотоциклов и множество запасных частей к ним — они лежат и стоят на промасленных простынях, и какая-то штуковина, по всему напоминающая промышленную фритюрницу, со всеми полагающимися кожухами, фильтрами, вентиляторами и трубами.
От отеля круто вниз между деревьями уходит дорога — ответвление главной. За отелем — к югу — гора и черный массив леса, отчего солнца зимой здесь почти не бывает, да и летом его немногим больше. Раньше главная дорога доходила прямо сюда, а затем на пароме можно было переправиться на северный берег озера, но потом класс кружной дороги повысили, и теперь весь поток машин огибает озеро, а паром отменили. Поезд Инвернесс — Кайл еще ходит и останавливается здесь по требованию, но с отменой парома и направлением транспорта в объезд вся местность пришла в запустение; еще остались несколько домиков, мастерская, железнодорожная платформа, причал, огороженный участок, принадлежащий «Маркони», и отель.
Вот и все. В начале дороги с момента открытия объездной висит щит, гласящий: «Паром-Стром — паром закрыт», и этим все сказано.
Далеко, где-то наверху, хлопает дверь. Я пью свой виски и всматриваюсь в чернильно-черную воду. Не думаю, что Энди собирался что-нибудь делать с этим отелем. Как и остальные его друзья, я надеялся, что он вложит в него деньги, начнет его развивать. Мы все воображали, будто у него есть какая-то новая секретная бизнес-идея и скоро все мы разинем рты, увидев, что он сотворил с этим местом, и будем приезжать сюда и удивляться, глядя на толпы людей, которых он сюда привлечет… Но не думаю, что он искал возможности развернуться и открыть выгодное дело, скорее — просто подходящего места для своей измученной, пресыщенной, отчаявшейся души.
— Ну, — слышу я где-то сзади голос Энди. Он спускается с лестницы и закрывает за собой двойную дверь. — Пыхнем?
— Ого! А у тебя есть?
— А как же, — говорит Энди, подходя ко мне и вставая рядом.
Мы вместе смотрим на воду. Он приблизительно моего роста, но, с тех пор как переехал сюда, немного располнел и теперь слегка сутулится, отчего кажется ниже и старше, чем на самом деле. На нем старые толстые вельветовые брюки, заношенные на заднице и коленках, но из дорогих и, наверно, целая дюжина рубашек, дырявых свитеров и кардиганов. У него недельная щетина, видимо постоянная, — такая же у него была, когда я видел его в последний раз.
— Хоуи похож на большинство местных, — говорит он. — Они все не дураки выпить, но об остальном имеют очень странное представление. — Он пожимает плечами и достает из кармана одного из своих кардиганов серебряный портсигар. — Тут живут несколько бродяг, но они безобидные.
— Слушай, — говорю я, вспомнив, — а тебе звонили из полиции?
— Ага, — говорит он, открывая портсигар, в котором лежит около дюжины аккуратных самокруток. — Некто, назвавшийся Флавелем, спрашивал, когда я тебе отзванивал на днях вечером. Я ему сказал.
— Правильно. Кажется, я завтра обязан явиться к местным полицаям.
— Ну да, мы живем в долбаной полицейской стране, — устало говорит он, протягивая мне портсигар с косячками. — Так ты будешь?
Я пожимаю плечами.
— Вообще-то обычно я это… ни-ни, понял? — Я беру один. — Спасибо. — Меня пронимает дрожь. На мне пиджак и куртка, но я все равно замерзаю. — У тебя тут где-нибудь бывает тепло?
Энди-ледоход улыбается.
Мы сидим в комнате рядом с его спальней на верхнем этаже отеля, курим мериджейн и попиваем виски. Я знаю, что заплачу за это завтра — точнее, уже сегодня, но мне на это плевать. Я рассказываю ему про свою статью о виски, про холодную фильтрацию и подкраску, но он, похоже, все это уже знает. Комната довольно просторная, сразу не поймешь — то ли обшарпанная, то ли уютная: потертые бархатные шторы, старинная, массивная деревянная мебель, множество пухлых вышитых подушечек и на внушительном столе в углу древний компьютер «IВМ»; у него внешний дисковод и модем, корпус посажен чуть наперекосяк. Рядом стоит «эпсоновский» принтер.
Мы сидим у камина, в котором горят настоящие поленья, а посередине комнаты, на потертом темном ковре жалобно постанывает калорифер. Я наконец-таки согрелся. Энди сидит в древнем горбатом кресле с обивкой из искусственной кожи, которая местами протерлась до сетчатой основы, а на подлокотниках отполирована до черного блеска. Он крутит в руках стакан с виски и большую часть времени смотрит в огонь. Тепло его победило — он снял верхний из своих кардиганов.
— Да, — говорит он, — нашему поколению был предоставлен карт-бланш. Я, помнится, в семьдесят девятом считал, что нам и в самом деле пора чем-нибудь заняться, попробовать наконец что-то новенькое, стать радикалами. Казалось, что с шестидесятых у нас было одно и то же правительство в двух чуть различающихся упаковках, а потому с тех пор ничего и не изменилось. Было такое ощущение, что после прилива энергии в начале-середине шестидесятых все покатилось под откос, у целой страны случился запор, ее спеленали правилами и законами и ограничительными порядками и вообще погрузили в заразительную, повальную скуку. Я никогда не мог понять — кто прав: социалисты — даже революционеры — или архикапиталисты, и выяснить это в Британии не представлялось возможным, потому что, как бы ни голосовал народ, никаких реальных изменений не происходило. Хит не принес ничего хорошего бизнесу, а Каллагэн не принес ничего хорошего рабочему классу.
— Я и представить себе не мог, что ты задумывался о революции, — говорю я ему, отхлебывая из стакана виски. — Думал, ты всегда был правоверным капиталистом.
— Я просто хотел перемен, — пожимает плечами Энди. — Казалось, именно это и нужно стране. На самом деле не имело никакого значения, откуда подует свежий ветер. Я никогда особо не распространялся на этот счет, потому что не хотел закрывать для себя никакие возможности. Я уже решил, что пойду в армию, а потому мне не хотелось, чтобы в моем личном деле было написано, что я поддерживал левацкие группы. Но мне еще раньше приходило в голову, что случись какое-нибудь… ну, не знаю, вооруженное восстание, всеобщий бунт… — Он весело смеется. — Я помню времена, когда это не казалось таким уж невероятным, и я думал, что случись что-нибудь такое в этом роде и будь они правы, а государство — нет, то не будет никакого вреда, если в армии в это время будут люди вроде меня, сочувствующие всяким таким движениям. — Он трясет головой, не отрывая глаз от огня. — Хотя сейчас все это, видимо, звучит очень глупо, правда?
— Не спрашивай меня, — пожимаю я плечами. — Ты разговариваешь с человеком, который считал, что лучший способ изменить мир к лучшему — это заняться журналистикой. Что не делает мне чести как мыслителю и стратегу, но тут уж ничего не поделаешь.
— В этой идее нет ничего плохого, — говорит Энди. — Но если ты сегодня разочарован, то причина частично в том, о чем говорю я, — в радикализме Тэтчер, который поначалу казался таким оригинальным. Всем нам засветила перспектива, ведущая через скудное, урезанное адекватно возможностям существование; нам предоставлялся случай последовать конкретному решительному плану, проводимому в жизнь человеком, который не собирался останавливаться на полпути. Отказаться от всего неэффективного, не бояться жестких решений, не бояться увольнять ставших лишними, отказаться от всего худшего, что было у патерналистского государства; повеяло свежим воздухом; это был крестовый поход, в котором мы все могли принять участие.
— Если у тебя хватало для этого денег или ты принимал решение стать сукиным сыном похлеще, чем твои дружки.
Энди трясет головой.
— Ты всегда слишком уж ненавидел тори, а потому не мог разобраться во всем этом беспристрастно. Но дело вовсе не в том, кто был прав, и еще в меньшей степени — кто был бы прав; чувства людей — вот что имеет значение, потому что именно из них-то и возникли идеалы эпохи; консенсус вел в тупик, осторожность — к бесплодию, а отсюда идея: встряхни систему, прими радикальные решения в масштабе страны — ведь в бизнесе такие решения принимаются, — сделай это хотя бы раз в истории, если хочешь чего-то добиться, выбери путь роста, монетаристский шиллинг. — Он вздыхает, снова достает портсигар и протягивает мне, я беру самокрутку. — И я был одним из тех, кто выбрал, — сказал он, прикуривая косяк от зажигалки «Зиппо». — Я был верным бойцом в крестовом походе детей за возвращение потерянной цитадели британской экономической мощи. — Он разглядывает пламя, а я курю. — Хотя, конечно, я уже и перед этим внес свою лепту: был одним из «наших парней», участником Экспедиционного корпуса, частью сил специального назначения, которые вернули Мэгги ее упавшую было популярность. — (Я не знаю, что сказать, и, следуя обретенной с возрастом линии поведения, не говорю ничего.) — Ну вот мы и приехали, — говорит Энди, наклоняясь вперед и хлопая ладонями по коленям, потом — я толкаю его под локоть — берет у меня самокрутку. — Спасибо. — Он затягивается. — Вот мы и приехали, проведя свой эксперимент; была одна партия, одна ведущая идея, один последовательно проведенный план, один сильный лидер — и ее серые тени, — и все это закончилось громким пуком. Промышленная база подточена до самого основания, до самой кости — аж костный мозг вытекает, прежняя смутно социалистическая неэффективность заменена оголтело капиталистической, власть централизована, коррупция узаконена, выросло поколение, которое если что и будет уметь, так это открывать машины вешалками для пальто, а знания их ограничатся списком растворителей, от которых лучше всего торчать, надев полиэтиленовый мешок на голову, перед тем как начнешь блевать или вырубишься.
Он глубоко затягивается, прежде чем передать самокрутку мне.
— Да, — соглашаюсь я, беря косяк. — Но ты в этом вроде не виноват. Ты свою лепту внес, но… Всвэкни.
— Да, В Свое Время Это Казалось Неплохой Идеей…
— Понимаешь, старик, я вовсе не считал, что кто-то из вас должен туда ехать, но не думаю, что я смог бы на Фолклендах сделать то, что сделали вы. Я о чем — если бы и была какая-нибудь война, на которой, по моему разумению, стоило бы воевать, и если бы меня призвали или что-то такое, то я ведь трус, я физически не гожусь. А ты был годен. Ты сделал это. Ну его в жопу — кто там прав, кто виноват, если уж ты там оказался, под огнем, и твоих дружков убивают у тебя на глазах, ты должен уметь драться. Ты-то, слава богу, дрался. А за себя я не уверен.
— Так значит, — говорит он, глядя на меня, — ты считаешь, что я настоящий мужчина, потому что научился убивать и, мать его, убивал?
— Нет, я только хочу сказать…
— Ну да, — говорит он, опять глядя в сторону, — много от этого было проку с таким говнюком капитаном, как у нас, а у него даже духу не хватило это признать — послал хороших ребят под пули, чтобы доказать, какое он храброе говно.
Энди берет полено из сушилки и кладет его в огонь, сначала ударив им по другим — горящим, отчего они сыплют искрами.
— Да, — говорю я, — и все же…
— Ты ошибаешься, — говорит он, вставая со своего места и направляясь в угол комнаты к какой-то полуоткрытой ставне, за которой глубокий странноватый шкаф кубической формы — кухонный лифт. Он тянет на себя верх металлической ставни, и одновременно нижняя уходит внутрь. Он по одному вытаскивает оттуда поленья, складывает их себе на руку и тащит к очагу. — Мы все несем ответственность, Камерон. От этого никуда не деться.
— Ну, ты уж типа того, Гулд, наехал, как мама, — говорю я, стараясь перевести все в шутку, но сказанное даже мне самому кажется глупым.
Я протягиваю ему косяк, Энди садится, курит и раскладывает поленья вдоль края камина для просушки.
Он кидает на меня взгляд.
— И память у меня хорошая — я все еще тебя не простил… Ты ведь тогда даже не попытался спасти меня на льду. — Он глубоко затягивается марфухой, а я сижу и думаю: «Ни хера себе», потом он возвращает мне самокрутку — на лице мрачная улыбка. — Шутка. Я этой историей уже двадцать лет щеголяю перед мужиками и завлекаю в постель женщин.
Часа в четыре Энди проводит меня в мою комнату этажом ниже. Там стоит обогреватель, а на односпальной кровати — электрическое одеяло. Прежде чем уснуть, я размышляю — нужно ли было рассказать ему о мистере Арчере, его телефонных звонках и об Аресе. По пути сюда я думал, что расскажу; мне казалось, что надо бы облегчить перед кем-нибудь душу, вот только удачного момента все не подворачивалось.
Бог с ним. Просто поговорили — и то хорошо.
Сознание у меня потихоньку меркнет, и тут я снова вижу начало сна, в котором бегу по лесу; гоню его прочь и больше не помню ничего.
На следующее утро, пока Энди еще спит, я принимаю: а) обезболивающее и б) решение смотаться в Кайл-ов-Лохалш — отметиться в местной полиции.
По дороге в город я догоняю «эскорт» с голубой мигалкой на крыше и пристраиваюсь за ним. Из двери, за которой, как сообщает табличка, принимает зубной врач, появляется сержант, я подхожу к нему, называю свое имя и говорю, что сообщаю о своих перемещениях согласно распоряжению инспектора Макданна. Худой седоволосый сержант обводит меня профессионально подозрительным взглядом и записывает время и мое имя. Такое впечатление, что он принимает меня за какого-то безобидного психа. Он особо не распространяется, может, у него зубы еще не отошли после посещения дантиста, да и мне не до разговоров с ним, потому что мой желудок вдруг решает, что пора проснуться и ему, и я мчусь в ближайший бар — в туалет.
Жутко ненавижу, когда от моего говна несет виски.
В этот вечер Энди устраивает вечеринку — и в честь меня, и потому, что на следующий день его приятель Хоуи уезжает работать на буровую. Днем мы отправляемся на прогулку в горы; я семеню за Энди, пыхтя, ловя ртом воздух и кашляя, — он быстро и легко шагает вверх по кочковатым лесным тропинкам. Мы возвращаемся в отель, я помогаю ему привести в порядок гостиничный бар, который еще хранит следы последней вечеринки, случившейся несколькими месяцами ранее. Запасы в баре еще достаточные, хотя разливного пива уже нет — только баночное. Энди вроде исходит из того, что весь кир на вечеринке за ним, из чего я делаю вывод: слухи о том, что он погряз в нищете, несколько преувеличены.
На вечеринку приходит десятка два-три человек; половина из них местные (в основном мужчины, хотя есть и одна женатая пара и две-три девушки без спутников), а половина — приезжие, новые хиппи, живущие по всяким автобусам и фургончикам, запаркованным на придорожных площадках и старых извилистых участках дороги — этих высохших руслах, поток с которых ушел после спрямления пути.
Из смеси собравшихся раствор никак не образовывался — в лучшем случае взвесь; между некоторыми парнями-хайлендерами (чисто выбритыми, коротко постриженными) и приезжими (вид у них прямо противоположный) ощущается неприязнь, которая усугубляется, по мере того как собравшиеся пьянеют. У меня создается впечатление, что настоящие местные знают: бродяги время от времени исчезают для понюшки, это вызывает у местных негодование. Энди, похоже, не обращает на это внимания и со всеми разговаривает одинаково.
Я из кожи вон лезу, чтобы раствориться. Поначалу мне это лучше удается с ребятами-хайлендерами — я не отстаю от них ни по виски, ни по пиву, курю их сигареты и терплю их замечания типа «Нет, я еще не бросил курить», когда предлагаю им свои «Силк кат», но по мере того как мы пьянеем, меня начинает смущать их отношение к заезжим, а еще больше — к женщинам; Хоуи парень, с которым я познакомился предыдущим вечером, — рассказывает, как поколачивал свою благоверную, а теперь эта сучка пристроилась в один из этих долбаных лагерей для женщин, и если он когда-нибудь ее найдет, то вышибет из нее на хер все это дерьмо. Другие не советуют ему это делать, но у меня такое впечатление, что их останавливает только страх оказаться за решеткой.
Я потихоньку перемешаюсь по направлению к заезжим.
В какой-то момент вижу Энди — он стоит, смотрит из окна бара на темное озеро, глаза широко раскрыты.
— Ты в порядке? — спрашиваю я его.
Он отвечает не сразу.
— Мы здесь в десяти метрах над уровнем воды, — говорит он, кивая в сторону берега.
— Не может быть. — Я закуриваю сигарету.
— Палубу этого уровня на «Куин-Элизабет-два» мы называли «Экзосет»-палубой, потому что на этой высоте ракета и идет.
Ага, фолклендские истории.
— Если, — говорю я, вглядываясь в темноту на другом берегу озера, — у тебя нет рассерженного соседа с хорошими связями среди торговцев оружием…
— Это единственный предмет моих ночных кошмаров, — говорит Энди, продолжая всматриваться в невидимое озеро, глаза у него все так же широко раскрыты. — Ну не смешно ли, а? Кошмар — как меня десять лет назад разносит к ебеням ракетой. Я даже не появлялся на той палубе, мы располагались двумя палубами выше… — Он пожимает плечами, прикладывается к стакану и, улыбаясь, поворачивается ко мне. — Ты мать часто видишь?
— Что? — переспрашиваюсь я, растерявшись от такой резкой смены темы. — Нет, последнее время не очень. Она все еще в Новой Зеландии. А ты? Ездил в Стратспелд?
Он трясет головой, и меня вдруг пронимает дрожь — я вспоминаю этот жест, повторявшийся снова и снова, ставший наконец чем-то вроде нервного тика тогда, в Стратспелде, после похорон Клер в восемьдесят девятом; жест неверия, непонимания, неприятия.
— Тебе надо к ней съездить, — говорит он мне. — Надо поехать и навестить их. Они будут рады.
— Посмотрим, — говорю я.
Порыв ветра ударяет в окно дождем, сотрясая раму, звук такой громкий и неожиданный, что я отскакиваю, а Энди просто медленно поворачивается и вглядывается в темноту чуть ли не с презрением, а потом рассмеявшись, обнимает меня за плечи и предлагает выпить еще.
Позже над отелем начинает бушевать буря, в горах за озером сверкают молнии, а от раскатов грома дрожат стекла. Электричество отключается, гаснет свет, мы зажигаем свечи и газовые светильники, а заканчиваем вечеринку — семеро самых стойких: Энди, я, Хоуи, пара местных ребят и пара приезжих — внизу в бильярдной, где стоит видавший виды стол и протекает потолок, отчего вся грязноватая зеленая поверхность превращается в болото миллиметровой глубины, вода капает из всех луз и крупными каплями скатывается по массивным ножкам стола на пропитанный влагой ковер, а мы играем в снукер при свете шипящего газового фонаря и вынуждены со всей силы лупить по белому шару, даже когда требуется филигранный удар, потому что вода оказывает дополнительное сопротивление, а шары, катясь по столу, издают шипящий трескучий звук, иногда оставляя за собой что-то вроде шлейфа из брызг, а я чувствую, что напился и к тому же улетел от пары сильных косячков, которые выкурил раньше в саду вместе с заезжими, но обстановка в этой залитой водой тусклой бильярдной кажется мне жутко веселой, и я смеюсь как сумасшедший и в какой-то момент обнимаю Энди за шею и говорю ему: Знаешь, старина, я так тебя люблю, а разве дружба и любовь не самое главное? И почему только люди этого не понимают и почему они не могут относиться друг к другу по-человечески? Правда, в мире еще хватает всяких ублюдков, но Энди только трясет головой, и я пытаюсь расцеловать его, и он мягко отстраняется и прислоняет меня к стене и подпирает бильярдным кием, а мне это кажется таким ужасно смешным, что я смеюсь до упаду — и в самом деле падаю, а потом никак не могу подняться, и Энди с одним из заезжих относят меня в мою комнату, сваливают на кровать, и я мгновенно засыпаю.
Мне снится Стратспелд и долгие летние месяцы моего детства, которые я проводил в счастливом безделье, пока они не закончились в один прекрасный день бегом по лесу (но я гоню от себя эти воспоминания — за долгие годы я научился этому); я снова бреду по лесу, пересекаю скрытые между горных склонов лесистые полянки вдоль берегов красивого озерца и речушки, потом стою у старого лодочного сарая под лучами невыносимо яркого солнца; вода переливается зеркальными блестками, и я вижу две фигуры, обнаженные, хрупкие и белые в траве за тростниковыми зарослями, я смотрю на них, и свет превращается из золотого в серебряный, а потом в белый, и деревья словно сжимаются, листья исчезают в холодном сверкании этого всеохватного белого сияния, и все вокруг становится одновременно темнее и светлее, все цвета сводятся к черному и белому; деревья стоят голые и черные, землю выровняла белизна, исчезли две молодые фигуры, а другая — совсем маленькая, в сапожках, рукавичках, полы пальто развеваются за спиной — бежит, заливаясь смехом, по белой поверхности замерзшего озера.
Кто-то кричит, зовет.