Книга: Пособник
Назад: Глава первая Независимый фактор сдерживания
Дальше: Глава третья Деспот

Глава вторая
Холодная фильтрация

Чертовски хочется заскочить в газету и прихватить свежий номер прямо из-под пресса, который сейчас грохочет, сотрясая все здание. Запах еще не высохшей типографской краски всегда усиливает журналистский кайф, к тому же интересно глянуть мою статью об «Авангарде» — какое там насилие учинили над ней субредактора; но пока я еду по Николсон-стрит, мне приходит в голову, что этот субчик, этот суб — суб-редактор, режущий статью о суб-марине, — должен выглядеть очень забавно, и меня помимо воли начинает душить смех: я чихаю, кашляю, размазываю по щекам слезы. Решив, что слишком устал и не сумею изобразить трезвую физиономию перед печатниками, я направляюсь прямиком домой.
На Чейн-стрит оказываюсь около часа ночи и, совершив привычную экскурсию под названием «Ночной Стокбридж» в поисках местечка, где бы припарковаться, в конце концов нахожу его возле самого дома. Я устал, но спать еще не хочется, поэтому выкуриваю заключительный косяк и наливаю себе на два пальца молта «Теско».
В течение следующих двух часов я слушаю радио, краем глаза смотрю ночной телеканал, пытаюсь довести до ума статью о виски и держу руки подальше от «Деспота», потому что знаю: стоит мне только начать, я просижу за компьютером до утра и встану черт знает когда (а в двенадцать у меня назначено интервью с управляющим винокурней), поэтому я запускаю «Ксериум» — чистое развлекалово, ничего серьезного; оттягиваешься, но не затягивает.
«Ксериум» — давний мой любимец, почти что приятель, и все же кое с какими заморочками в нем я так и не сумел разобраться; подсказок в журналах я не искал — хочется расколоть этот орешек самому (что вообще-то мне несвойственно), да и мне нравится просто летать там и добавлять новые места на карту островного континента, где происходит действие.
В конце концов я вдрабадан разбиваю старый добрый корабль «Спекулянт», стараясь, как обычно, отыскать возможно несуществующий проход между вершинами горной системы Зунд. Могу поклясться, я уже исследовал каждую расселину в этих проклятых скалах, черт, я даже пробовал лететь прямо сквозь них, решив, что одна из вершин может быть голограммой или чем-нибудь вроде, но каждый раз вдребезги разбивался; похоже, проникнуть за эту горную цепь или набрать достаточно высоты, чтобы пролететь над нею, просто невозможно. Какой-то путь в этот окруженный со всех сторон горами квадрат должен быть, только вот нащупать его мне все никак не удается, а уж сегодня — абсолютно точно ни хера не получится.
Решив, что хватит усердствовать, я загружаю более медленную из двух моих программ «Астероиды» и крошу в мелкие атомы несколько миллиардов тонн высокохудожественно-монохромных каменюг, пока у меня не начинает резать глаза, а пальцы затекают, и, значит, пора выпить чашечку бескофеинового кофе — и баиньки.

 

Я встаю бодрым и свежим, и единственное, что себе позволяю из стимуляторов (сначала хорошенько прокашлявшись и приняв душ), — это немного свежемолотой арабики. Грызу мюсли и высасываю четвертинку апельсина, одновременно просматривая статью о виски, которую должен сдать сегодня, так что больше возможности доводить ее у меня не будет — разве только после посещения винокурни возникнут какие-то свежие мысли. Я заглядываю в «Деспота», проверить мой текущий статус, но от искушения запустить саму игрушку удерживаюсь. С обидой гляжу на аккумулятор «Тошибы» — забыл его поставить на подзарядку, — затем скидываю последний вариант статьи о виски на дискету и выискиваю свежее белье из кучи, которую свалил на край постели, забрав неделю назад из прачечной. Когда оставляешь одежду на кровати, может возникнуть ощущение, что ты не один, хотя на самом-то деле — один; это иногда согревает, пусть и довольно грустным теплом: кипа чистого белья поверх одеяла намекает, что вот уже неделю с лишком я не видел бабского мясца. Ну да через пару дней я так или иначе должен увидеться с И., так что, если ничего другого не подвернется, уж это-то никуда не уйдет.
Пришла почта — в основном всякий мусор и счета. Потом прогляжу.
Беру пейджер, мобильник, «Тошибу», аккумулятор, съемную автомагнитолу и спускаюсь к своему «Пежо-205»; машину не вскрыли и не поцарапали (не моешь, так ее никто и не трогает). Ставлю аккумулятор заряжаться в разъем прикуривателя. Трогаюсь с места — окунаюсь в прохладную белизну и синеву; солнышко и облака. По дороге останавливаюсь и покупаю газеты; пробегаю заголовки, чтобы убедиться — никакая припозднившаяся сенсация не вытеснила репортаж об «Авангарде»? Он стоит нетронутый (девяносто пять процентов исходного текста — счет вполне удовлетворительный), смотрю Дунсбери в «Граниад» и еду дальше.
Переваливаю через виадук и быстренько — по Пятой; набираю крейсерскую скорость (стрелка спидометра замирает где-то между 85 и 90 — мальчики из дорожной полиции обычно закрывают на это глаза, если, конечно, скука не заела их по-настоящему и если у них не слишком плохое настроение) и, подруливая коленями, кручу косячок; чувствуя какую-то детскую беззаботность, посмеиваюсь над собой и думаю: «Только не смейте делать это дома, детки». Откладываю самокрутку в сторону, чтобы выкурить позже; поворачиваю налево к Перту.
Чтобы попасть на винокурню, нужно какую-то часть пути ехать по дороге на Стратспелд. Я так давно не видел Гулдов, что даже жалею — нужно было выехать пораньше, чтобы заскочить к ним, — но я знаю, что мне хочется увидеть не столько их, сколько место, сам Стратспелд, наш давно утерянный рай со всеми его надрывными, ядовито-сладкими воспоминаниями. Хотя, может, на самом деле я вспоминаю Энди и скучаю без него; может, мне просто хочется увидеть моего старого закадычного дружка, моего названого брата, мое второе «я»; может, будь он дома, я бы поехал прямо к нему, но дома его нет, он далеко на севере, где живет отшельником, и когда-нибудь я непременно его навешу.
Я насквозь проезжаю Джилмертон, крохотную деревушку у Гриффа, где должен бы был повернуть на Стратспелд, если бы ехал туда. Когда я туда ездил, там была коллекция из трех одинаковых «Фиатов-126», эти маленькие синие машины стояли передком к дороге у одного из домиков; они были здесь уже не один год, и мне каждый раз хотелось остановиться, найти владельца и спросить у него: «Почему эти три маленьких синих „Фиата-126“ вот уже целое десятилетие стоят перед вашим домом?» Просто интересно было узнать, а потом, из этого могла получиться приличная статейка, да и за все эти годы мимо проехали миллионы людей, которые задавали себе тот же вопрос, но я так ни разу и не удосужился, все время в спешке, все время проносишься мимо, стремясь побыстрее попасть в поблекший рай, каким всегда был для меня Стратспелд… К тому же три маленьких синих «фиата» недавно исчезли, так что все это можно выкинуть из головы. Чего только теперь не коллекционируют — хоть грузовые фургоны. Я испытал боль, чуть ли не горе, когда впервые увидел этот дом без трех автомобильчиков перед ним; это было похоже на смерть в семье, словно попал в беду какой-то дальний, но дорогой дядюшка.
По тем же ностальгическим причинам, по которым я поехал этой дорогой, ставлю кассету со старыми записями дядюшки Уоррена.
В глубине лощины Ликс-Толл есть еще одна автодиковинка: ярко-желтый лендровер высотой футов десять — стоит у дороги рядом с гаражом. У него не колеса, а четыре черных трака, словно перед вами помесь лендровера с бульдозером «катерпиллер». Стоит там уже несколько лет. Простоит еще немного, и, может, я зайду к ним и спрошу: «Почему вы?..»
В спешке пролетаю мимо.

 

Винокурня находится на самой окраине Дорлуинана в лесочке, чуть поодаль от шоссейки на Обан; за железнодорожным переездом нужно свернуть на грунтовку. Управляющего зовут мистер Бейн; я прохожу прямо в его кабинет, и он устраивает мне обычную экскурсию по заводу: мимо сверкающих перегонных чанов, мимо жарких печей, сквозь влажные, отталкивающе-дразнящие запахи, мимо фонтанирующих стеклянных шкафов для охлаждения спирта и наконец — в прохладный полумрак одного из складов; вокруг шеренгами выстроены пузатые бочонки, а свет едва проникает сверху сквозь маленькие фонари, покрытые пылью и забранные решетками. Крыша здесь низкая, покоится на деревянных укосинах, толстых и сучковатых, опирающихся, в свою очередь, на редко расставленные металлические столбы. Под ногами — земля, утоптанная за несколько веков до крепости бетона.
Узнав о моей статье, мистер Бейн начинает волноваться. Дородный, печального вида хайлендер в темном костюме с ярким галстуком — слава богу, что мы разговариваем с ним в полумраке склада, а не на ярком солнечном свете снаружи.
— Ничего, кроме фактов, — улыбаясь, говорю я мистеру Бейну. — Еще в двадцатые годы янки начали жаловаться, что их виски и бренди мутнеют, когда туда добавляешь лед, и попросили производителей устранить этот, как им казалось, недостаток. Французы, будучи французами, сказали американцам, куда им засунуть их кубики льда, а шотландцы, будучи британцами, сказали: «Нет проблем, вот что мы сделаем…»
При этих словах его глаза еще больше грустнеют, ну спаниель спаниелем. Я знаю, что зря я лизал свою чуточку, пока мы ходили по заводу, но не смог удержаться; в этом была какая-то непреодолимо привлекательная безнаказанность, какое-то обещание радости, и я засовывал палец то в рот, то в карман, потом снова в рот и кивал, слушая мистера Бейна, и напускал на себя заинтересованный вид; язык у меня немел, химический привкус щекотал горло, а мой невыносимо, безбожно затягивающий противозаконный наркотик делал свое дело, пока мы бродили по этому заводику, который приносил доходы правительству, производя другой, совершенно законный наркотик.
Язык у меня чуточку заплетается, но мне хорошо.
— Но, мистер Колли…
— И вот производители стали применять холодную фильтрацию: понижать температуру виски, чтобы масла, вызывающие помутнение, осаждались из раствора, который затем пропускают через асбест, чтобы удалить эти масла, и масла уходят, а заодно уходят вкус и цвет, причем вкус — безвозвратно, а цвет вы восстанавливаете с помощью жженого сахара. Верно я говорю?
Вид у мистера Бейна жалковатый.
— Ну, в общих чертах, — бормочет он, откашливается и смотрит поверх бесконечных рядов бочонков, теряющихся во мраке. — Но, гм, вы что, хотите написать, как это у вас называется — разоблачительную статью? Я думал, вы просто хотите…
— Вы думали, я просто хочу навалять очередной панегирик? О том, в какой прекрасной стране мы живем и как должны быть счастливы оттого, что производим этот всемирно известный, приносящий доллары напиток, и разве он не взбадривает при умеренном употреблении и разве он не великолепен?
— Ну уж это вам решать, о чем писать в вашей статье, мистер Колли, — говорит мистер Бейн (мне кажется или я действительно вижу тень улыбки?). — Но боюсь, было бы опрометчиво заострять внимание на таких вещах, как, например, асбест: люди могут предположить, что асбест содержится в нашей продукции.
Гляжу на мистера Бейна. Продукция? Я не ослышался: он сказал «продукция»?
— Но я вовсе не собираюсь ничего предполагать, мистер Бейн; я буду опираться на факты, и ничего, кроме фактов.
— Да, но факты, вырванные из контекста, могут создать превратное…
— Ну-ну.
— Видите ли, я не уверен, что вы выбрали для статьи правильный тон…
— Но, мистер Бейн, я считал, что вас вполне устраивает тон этой статьи. Поэтому-то я и приехал к вам: прослышал, что вы решили начать выпуск «натурального виски» без холодной фильтрации и без подкрашивания, причем сделать упор в рекламе именно что на помутнение и остаточные масла…
— Понимаете, — неуверенно говорит мистер Бейн, — маркетологи еще не решили окончательно…
— Да бросьте, мистер Бейн, мы оба знаем, что спрос имеется; дела у СМВС идут блестяще, магазин «Кадденхедс» в Роял-Майл…
— Ну, все не так просто, — говорит мистер Бейн, вид у него теперь совсем потерянный. — Послушайте, мистер Колли, можем мы побеседовать… без протокола?
— Вы хотите поговорить конфиденциально?
— Ага, конфиденциально.
— Хорошо, — киваю я.
Мистер Бейн сцепляет руки в замок под брюшком, обтянутым костюмом, и очень серьезно кивает.
— Видите ли, э, Камерон, — говорит он, понизив голос. — Буду с вами до конца откровенен: мы подумывали выбросить на рынок пробную партию «натурального виски», построив рекламу на отсутствии холодной фильтрации, но… Видите ли, Камерон, на одном этом мы далеко не уедем, даже если товар и пойдет, по крайней мере, в обозримом будущем; мы должны учитывать и другие обстоятельства. Львиную долю нашей продукции мы продаем для купажирования, и никуда нам от этого, вероятно, не деться: это наш бизнес, это наш хлеб насущный, и мы рассчитываем на доброе отношение к нам тех фирм, которым мы продаем нашу продукцию, фирм, которые гораздо, гораздо крупнее, чем наша.
— Хотите сказать, вас предупредили, чтобы вы не раскачивали лодку.
— Нет, нет, нет. — Мистер Бейн, кажется, удручен, что его неправильно поняли. — Но видите ли, успех виски в большой степени зависит от его мистики, от сложившегося у покупателя представления о виски как о некоем уникальном, дорогом продукте. Это часть мифа, Камерон, это uisge beatha, живая вода, как принято говорить… Это давно сложившийся, прочный образ, очень важный для стимулирования шотландского экспорта и национальной экономики. Если же мы — а, говоря откровенно, мы во всем этом игроки второй лиги — сделаем что-то такое, что повредит этому образу…
— Например, внушите покупателям, что другие производители применяют холодную фильтрацию и подкрашивают виски жженым сахаром…
— Пожалуй…
— …то вы будете раскачивать лодку, — говорю я, — А потому вам посоветовали или отложить ваш первоклассный товар в долгий ящик, или забыть о продаже виски для купажирования и благополучно прогореть.
— Нет, нет, нет, — снова мотает головой мистер Бейн.
Но здесь, в зябком сумраке пропахшего спиртом склада, где столько вызревающего бухла — хоть «Авангард» пускай плавать, я прекрасно понимаю, что настоящий ответ, даже если и конфиденциальный: да, да, да. Вот, значит, как! Заговор, маскировка, выкручивание рук, шантаж, корпоративное давление на мелкого производителя: могла бы статья получиться — пальчики оближешь!

 

Ты проникаешь в дом через черный ход при помощи монтировки; и дверь, и замок довольно прочны, но дверная коробка под несколькими слоями краски за долгие годы уже подгнила. Оказавшись внутри, сразу же достаешь из своего рюкзачка маску Элвиса Пресли и надеваешь ее, затем натягиваешь вынутые из кармана хирургические перчатки. За день дом хорошо прогрелся — он выходит на юг, и перед ним до самого устья реки простирается площадка для гольфа, так что солнца здесь хоть отбавляй.
По твоим расчетам, дом должен быть пустой, но полностью ты не уверен; времени вести наблюдение целый день у тебя не было. Ощущение такое, что никого здесь нет, да и тишина говорит о том же. Ты проскальзываешь из комнаты в комнату, обильно потея под тонкой резиновой маской. Предзакатное солнце окрашивает полупрозрачные высокие облака над морем в розовое, и свет проникает во все комнаты, наполняя их красноватыми тенями.
Лестницы и большая часть половиц скрипят. В комнатах убрано, но мебель старомодная, некомплектная — хлам. Закончив обход в хозяйской спальне, ты убеждаешься, что в доме никого нет.
Кроватью ты недоволен — это диван. Внимательно его осматриваешь в этом красноватом свете, затем стягиваешь матрац и прислоняешь к стенке. Все равно плохо. Ты переходишь в другую спальню, которая тоже выходит на море и на площадку для гольфа; в комнате стоит нежилой, сыроватый запах. Кровать здесь получше — с железной рамой. Ты сдергиваешь с нее белье и начинаешь рвать простыни на полоски.
При этом ты поглядываешь в окно, замечаешь вдали над морем пару военных самолетов. Справа, за железнодорожной веткой, видна речная излучина, а дальше — поросший лесом мысок; твой взгляд выхватывает маяк, торчащий над верхушками деревьев.
Тут ты видишь миссис Джеймисон: она затворяет за собой калитку и идет по тропинке через сад. Ты пригибаешься и перебегаешь к двери на верхнюю площадку; слышишь, как открывается входная дверь.
Миссис Джеймисон входит в дом и направляется на кухню. Ты помнишь скрипучие ступеньки. Секунду стоишь в нерешительности, а потом начинаешь спокойно спускаться по лестнице — быстрым, тяжелым шагом, насвистывая. Ступеньки скрипят.
— Мюррей? — раздается из кухни голос миссис Джеймисон. — Мюррей, я не видела машины…
Ты у основания лестницы. Седая голова миссис Джеймисон появляется за перилами справа, ее лицо повернуто к тебе.
Она видит тебя, нижняя челюсть у нее отвисает, и ты делаешь резкий поворот. У тебя уже есть план, тебе ясно, как ты все это провернешь, и ты ударом кулака сбиваешь ее с ног. Она распростерлась на полу, издает какие-то птичьи звуки — тихие, тревожные. Тебе хочется верить, что удар был не слишком сильным. Приподнимаешь ее, зажимая ей рот рукой, и тащишь наверх, в главную спальню.
Ты сажаешь ее на диван, рукояткой ножа запихиваешь ей в рот носовой платок, затем натягиваешь ей на голову колготки, завязываешь их вокруг шеи и рта и засовываешь ее в старый массивный платяной шкаф, вышвырнув висевшую там одежду, и приковываешь ее наручниками к рейке вешалки. Она всхлипывает и вскрикивает, но кляп заглушает эти звуки. Ты стягиваешь колготки, что на ней, и связываешь ими ее лодыжки, чуть выше ее коричневых стариковских башмаков, а потом закрываешь дверцы шкафа.
Ты садишься на диван, стягиваешь маску — пот льется с тебя ручьем, дыхание рвется из груди. Слегка остыв, опять натягиваешь маску и снова открываешь дверцу шкафа. Миссис Джеймисон стоит и трясется от страха, за темной сеточкой колготок блестят ее широко раскрытые глаза. Ты захлопываешь дверцу, потом задергиваешь занавески — здесь и в спальне с металлической кроватью.
Через полчаса прибывает ее муж, оставляет машину на подъездной дорожке. Он входит через парадную дверь, а ты ждешь за кухонной и, когда он проходит мимо, издаешь слабый звук; он поворачивается, и ты бьешь его кулаком, он ударяется спиной о кухонный буфет, оттуда с грохотом вываливаются тарелки с рисуночком в китайском стиле. Он пытается встать, ты бьешь его еще раз. Он очень стар, и тебя удивляет, что одного удара оказалось недостаточно; впрочем, он еще довольно прилично весит.
Ты запихиваешь ему в рот трусики его жены, точно так же натягиваешь ему на голову колготки и завязываешь вокруг шеи, а потом тащишь его наверх во вторую спальню. Явственно веет спиртным — он недавно пил, кажется, джин с тоником. И запах сигарет от тебя не ускользнул. Дотащив его до кровати, ты снова успел вспотеть.
Ты привязываешь его к кровати лицом вниз. Он начинает приходить в себя. Привязав его, ты достаешь нож. В руках у него была ветровка, которую ты бросил на кухне, и он остался в синем свитере с вышитым на груди короткоштанным игроком в гольф, клетчатой рубашке и легкой жилетке со шнуровкой. Ты разрезаешь на нем одежку, швыряешь ее в угол. Из его бежевых слаксов сыплются метки для мячей; носки у него ярко-красные, трусы белые. Коричневые с белым шиповки для гольфа, замысловатые язычки, на кончиках шнурков — кисточки.
Ты снимаешь свой рюкзачок, несешь из другой спальни подушки и вместе с теми, что нашел здесь, запихиваешь их под старика. Он издает нечленораздельные звуки, пытается крикнуть, слабо шевелится. Ты подсовываешь под него пару свернутых одеял, чтобы его задница была еще выше, затем возвращаешься к рюкзачку и извлекаешь из него то, что тебе потребуется. Он начинает дергаться, словно борется с распростертым под ним невидимым противником. По звукам он, похоже, задыхается, но ты никак не реагируешь. Отвинчиваешь колпачок тюбика с кремом.
Слышится харканье, отрывистый кашель — очевидно, ему удается частично выплюнуть кляп, потому что он лепечет:
— Прекрати! Прекрати, я говорю!
Это не грубоватый, как у обитателя лондонских предместий, голос, который ты помнишь по телепередачам, — теперь он выше, срывается; оно и понятно в сложившейся ситуации. И все же он, кажется, напуган меньше, чем ты того ожидал.
— Послушай, — говорит он голосом, больше похожим на его нормальный — глубокий, строго-деловитый. — Я не знаю, что тебе надо, но бери что хочешь и убирайся; а в этом нет никакой нужды, совершенно никакой.
Ты выдавливаешь немного крема на вибратор.
— Думаю, ты делаешь ошибку, — говорит он и старается повернуть голову, чтобы увидеть тебя. — Серьезно. Мы здесь не живем; это дом для отдыха. Он арендован; здесь нет ничего ценного.
Он снова пытается подняться. Ты встаешь на колени между его раздвинутых ног — костлявых, варикозных. На его спине и предплечьях видны лопнувшие сосуды. Голени у него серые и дряблые, ягодицы очень бледные, с желтоватым отливом, а кожа на бедрах, ниже уровня шортов, шероховатая и пятнистая; яйца висят перезревшим фруктом и окружены жесткими седыми волосками.
Его член будто слегка набух. Это интересно.
Он чувствует, что ты забираешься на кровать, и кричит:
— Послушай! Ты просто не понимаешь, что делаешь! Это, молодой человек, разбой с отягощающими обстоятельствами; ты… А-а-а-а!
Ты приставил смазанный кремом кончик вибратора к его анусу — серо-розовому кошельку между раздвинутых ягодиц. Крем, должно быть, холодный.
— Что это? — приглушенно кричит он из-под кляпа. — Прекрати! Ты хоть понимаешь, что делаешь?!
Ты начинаешь вдавливать в него смазанный кремом пластиковый наконечник, покачивая тем из стороны в сторону, и видишь, как кожа вокруг ануса натягивается и бледнеет; по мере того как желтоватый наконечник входит внутрь, вокруг образуется белый воротничок из крема.
— А! А! Прекрати! Хорошо! Я знаю, что ты делаешь! Я знаю, что это за история! Хорошо! Ладно, ты знаешь, кто я такой; но так ты ничего не… а! А! Прекрати! Прекрати! Хорошо! Я тебя понял! Эти женщины… послушай, хорошо, может быть, я и сказал что-то такое, о чем потом жалел, но тебя-то там не было! Ты не слышал всех показаний! А я слышал! Ты не слышал, что говорили обвиняемые! Ничего о них не знаешь! То же самое с женщинами! А! А! А-а! Прекрати! Пожалуйста, мне больно! Мне больно!
Ты впихиваешь вибратор почти на треть, еще не до его максимальной толщины. Ты надавливаешь посильнее, довольный тем, что хватка в хирургических перчатках хорошая, но тебе все же хочется сказать что-нибудь, пусть ты себе и не можешь этого позволить. Жаль.
— А! А! Господи Иисусе! Ради бога, парень, ты что, хочешь меня убить? Слушай, у меня есть деньги; я могу… а! А, сволочь паршивая…
Он стонет и одновременно пердит. Тебе приходится отвернуться, чтобы поменьше воняло, но ты вдавливаешь вибратор еще глубже. Слышишь, как снаружи, за шторами, кричат чайки.
— Прекрати! Прекрати это! — кричит он. — Никакое это не правосудие! Ты не знаешь всех фактов! Некоторые в самом деле были одеты как шлюхи, черт подери! Они могли отдаться любому мужчине, они были ничуть не лучше шлюх! А-а! Сволочь, сволочь, грязный ублюдок! Ты грязный, вонючий пидор! А-а!
Он дергается и брыкается, трясет кровать, но только сильнее затягивает завязанные простыни.
— Сволочь! — захлебывается он. — Ты за это заплатишь! Это тебе с рук не сойдет! Тебя поймают, тебя поймают, и будь я проклят, если ты в камере не получишь урока — такого урока, что на всю жизнь запомнишь. Ты меня слышишь?! Слышишь?!
Ты включаешь вибратор в сеть. Старик опять рвется и дергается, но ничего хорошего для него из этого не выходит.
— Ох, ради бога, парень, — стонет он. — Мне семьдесят шесть лет, что же ты за негодяй такой? — Он начинает всхлипывать. — А моя жена? — говорит он, закашлявшись. — Что ты сделал с моей женой?
Ты слезаешь с кровати, дергаешь молнию на кармане своего тренировочного костюма, вынимаешь оттуда маленькую деревянную коробочку, осторожно сдвигаешь крышку и разворачиваешь сверточек туалетной бумаги. Внутри — крохотная ампулка с кровью и игла; это использованная игла от одноразового шприца — маленькая штуковина не более сантиметра длиной с ребристым оранжевым наконечником, чтобы вставлять в шприц.
Ты слышишь его проклятия и угрозы — и колеблешься. Когда ты планировал операцию, то не смог окончательно решить, колоть ли его ВИЧ-инфицированной кровью; ты так и не смог установить, заслуживает он этого или нет, поэтому оставил все на последний момент.
Ты стоишь, а пот заливает тебе глаза.
— Ты от этого кайф ловишь, да? Верно? — шипит он. — Сортирный гомик, да? — Он кашляет, потом поворачивает голову, стараясь тебя увидеть. — Ты все еще здесь, а? Дрочишь, что ли? А?
Ты улыбаешься под маской, снова заворачиваешь ампулку и иглу в туалетную бумагу и оставляешь их в коробке. Задвигаешь крышку и суешь коробку назад в карман. Делаешь два-три шага назад к двери, так чтобы он мог тебя увидеть.
— Ты грязный ублюдок! — шипит он. — Грязный вонючий ублюдок! Я тридцать лет служил не за страх, а за совесть! Ты не имеешь права!.. Это ничего не доказывает, понял? Ничего! Если бы все сначала, я сделал бы то же самое! Все то же самое! Ни одной бы фразы не изменил, сука ты ебаная!
Ты даже восхищен стойкостью старика. Заглядываешь в другую комнату, убедиться, что с его женой все в порядке. Она по-прежнему дрожит. Ты оставляешь ее скованной наручниками в темноте старого, пропахшего нафталином шкафа. Спускаешься вниз, снимаешь маску Элвиса и запихиваешь ее в рюкзачок, а потом выходишь через ту же самую дверь черного хода.
Ты идешь по тропинке под сочным голубым небом, искромсанным высокими темными облачками; еще светло, и вечерняя прохлада только наступает. С моря налетает свежий ветерок, и ты плотнее запахиваешь воротник куртки.
Твои руки все еще пахнут резиной от хирургических перчаток.

 

Статью про виски я заканчиваю многообещающим абзацем, в котором сулю читателям дальнейшие разоблачения алкогольных баронов, которые выкручивают руки маленькому храброму кудеснику от виски, чтобы заставить его замолчать. А тем временем пытаюсь выяснить что-нибудь про историю, которую с давних пор плетет мой информатор, — историю Ареса (по мифологическому словарю в нашей библиотеке Арес — это бог кровопролития). Я запрашиваю в базе данных Джеммела, но она про такого ничего не знает. Даже кремниевым мозгам «Профайла» этот вопросик не по зубам.

 

— Камерон! Собственной персоной! — сообщает мне Фрэнк, и я не могу не согласиться. — Так-так, значит, все же решил объявиться. Слушай, знаешь, на что компьютерный словарь исправляет Кайл-ов-Лохалш?
— Понятия не имею.
— Хайло алкаша!
— Замечательно.
— А Лох-Брюк?
— Ну?
— Лох без брюк! — смеется он. — Лох без брюк!
— Еще смешнее.
— Кстати, тебя хочет видеть Эдди.
— Угу.

 

Эдди, наш главред, — маленький, сморщенный мужичок лет пятидесяти пяти, у него песочного цвета волосы, на носу очки-полумесяцы, а вид всегда такой, будто он лизнул лимон, но находит это весьма забавным, потому что знает — вам сейчас придется вкусить того же. Строго говоря, Эдди всего лишь исполняющий обязанности, а наш настоящий Великий Кормчий, сэр Эндрю, на неопределенный период времени не у дел — поправляется после инфаркта (предположительно вызванного обычным редакторским недугом — слишком большим сердцем).
Наши местные циники из спортивной редакции подметили, что инфаркт у сэра Эндрю случился вскоре после убийства в августе сэра Тоби Биссета, и рискнули предположить, что это был своего рода упреждающий удар, дабы улизнуть из списка назначенных к ликвидации; в то время газетные редакторы подозревали, что некий маньяк-убийца объявил охоту на редакторов и следующей целью избрал кого-то из них. Может, дело тут было в нечистой совести или в сумятице, которая воцарилась в умах, когда ИРА сперва взяла на себя ответственность за убийство Тоби, а потом отказалась. Больше никого из редакторов на кол не посадили (что свидетельствовало хотя бы о том, что наш убийца не лишен чувства юмора), во всяком случае, Эдди вроде не беспокоился о такой угрозе своему временному высокому положению.
Вид из кабинета главреда «Каледониан» такой, что любая другая газета может только позавидовать: тут тебе и Принсес-Стрит-Гарденз, а дальше — Нью-Таун, река Форт и поля и холмы Файфа, а из бокового окна — наилучший вид замка в профиль, на тот случай, если хозяину кабинета наскучит разглядывать фасад.
У меня эта комната вызывает плохие ассоциации: как-то, вернувшись из неудачной поездки за границу, я был приглашен к сэру Эндрю на ковер. Выходил я оттуда со звоном в ушах; если бы редакторская выволочка входила в олимпийскую программу, сэра Эндрю непременно пригласили бы в национальную сборную как главную надежду Британии на золото. Мне следовало бы тут же уволиться, но у меня сложилось впечатление, что именно этого он от меня и хочет.
— Заходите, Камерон, и садитесь, — говорит Эдди.
Сэр Эндрю привержен мебельной политике. Эдди сидит — нет, восседает в резном кресле черного дерева с обивкой из красной кожи, и можно подумать, этот трон почтила своим присутствием не одна королевская задница. То, на чем примостился я, — это классовый эквивалент честного ремесленника, на ступенечку выше какого-нибудь штампованного пластикового пролетария. Поначалу у Эдди хватало порядочности чувствовать себя неловко на троне, но вот прошел месяц, и, по-моему, новое положение начинает ему нравиться.
Эдди перелистывает лежащие перед ним распечатки. Стол отнюдь не производит такого впечатления, как стул (размером он всего лишь с односпальную кровать, хотя, подозреваю, сэр Эндрю, а может быть, и Эдди предпочли бы «кингсайз»), но все же и он выглядит довольно внушительно. На столе стоит компьютер, но Эдди использует его, только чтобы шпионить за сотрудниками — мониторит сеть, читая наши записки, статьи, приходящие факсы или оскорбления, которыми мы обмениваемся по электронной почте.
Эдди сидит, откинувшись на спинку кресла, сняв очки-полумесяцы и постукивая ими по костяшкам пальцев другой руки.
— Беспокоит меня ваша статья о виски, Камерон, — говорит он; интонации — облагороженные келвинсайдско-морнингсайдские, с этакой постоянной обидой в голосе.
— Да? А что в ней не так?
— Тон, Камерон, тон, — говорит Эдди, нахмурившись. — Она чересчур задириста, вы ведь меня понимаете? Слишком критична.
— Я придерживаюсь…
— Да, фактов, — говорит Эдди, снисходительно улыбаясь в предвкушении шутки, которую он приготовил специально для тебя. — Включая и тот факт, что вам, судя по тональности, не по душе некоторые крупные производители алкоголя.
Он надевает очки и разглядывает распечатку.
— Ну, я бы не сказал, что в этом суть, — говорю я, презирая себя за то, что перехожу к обороне, — Вы, Эдди, просто знаете мою позицию. Я не думаю, что кто-нибудь, трезво посмотрев на вещи…
— Я имею в виду, — говорит Эдди, пресекая мою болтовню словно разделочным ножом, — все эти рассуждения о производителях виски и поглощении их «Гиннесом». Разве это так уж необходимо? Это все старо, Камерон.
— Но это все еще на злобу дня, — настаиваю я. — Я хочу показать, какими методами работает крупный бизнес; они могут пообещать что угодно, лишь бы получить то, чего хотят, а потом, не задумываясь, отказаться от всего, что наобещали. Это профессиональные лжецы; для них важен только результат, только прибыль акционеров; остальное не имеет никакого значения. Плевать им на традиции, на жизнь в городках, на людей, которые всю свою жизнь проработали на…
Эдди сидит, откинувшись к спинке стула, и смеется.
— Вон куда хватил, — говорит он. — Вы же пишете статью о производстве виски…
— О фальсификации виски.
— …и главная ваша мысль о том, какое Эрнест Сондерс лживое, жалкое, маленькое ничтожество.
— Большое ничтожество; он…
— Камерон! — раздраженно говорит Эдди, снова сняв свои очки и постукивая ими по распечатке. — Я хочу сказать, что даже если бы это и не было клеветой, а возможно, так оно и есть…
— Но никто еще не излечился от старческого слабоумия!
— Это не имеет значения, Камерон! Просто этому не место в статье о производстве виски.
— …фальсификации виски, — мрачно поправляю я.
— Опять все сначала! — говорит Эдди, вставая и направляясь к среднему из трех больших окон у него за спиной. Он присаживается на подоконник, положив руки на дерево. — Бог ты мой, дружище, у вас просто на каждом шагу заскоки.
Господи, как я ненавижу, когда Эдди называет меня «дружище».
— Так вы собираетесь ее печатать или нет?
— В таком виде — естественно, нет. Это предназначается для первой страницы субботнего приложения, Камерон; это адресовано людям в халатах, которые только продрали глаза с похмелья, — пусть жуют свои круассаны и роняют крошки на вашу писанину. Но в нынешнем виде вам не удастся ее продать и для последней страницы «Частного детектива».
Я смотрю на него с ненавистью.
— Эх, Камерон, Камерон, — говорит Эдди, обиженный выражением моего лица, и трет одной рукой подбородок. У него усталый вид. — Вы хороший журналист; вы хорошо пишете; сдаете работы в срок, и я знаю, что вас приглашают на юг и предлагают полосу пошире и денег побольше. Некоторые считают, что мы с Эндрю даем вам свободы больше, чем вы заслуживаете. Но если вы предлагаете специальный субботний материал о виски, то мы ожидаем, что это будет статья именно о самом пойле, а не манифест, призывающий к классовой борьбе. Она никуда не годится — как и та ваша прошлогодняя работа о телевидении. — (Слава богу, хоть не вспомнил ту мою коротенькую заграничную поездку.) Он наклоняется над столом и изучает распечатку. — Ну вот, посмотрите хотя бы на это: заставить Эрнеста Сондерса выпить столько виски, чтобы его мозги «стали такими же губчатыми, какими, по его словам, были в конце „гиннесовских“ слушаний»; это же…
— Это была шутка! — протестую я.
— А похоже на провокацию! Что вы пытаетесь…
— Если бы эту статью написала Мюриел Грей, вы бы ей и слова не сказали.
— В таком виде — еще как бы сказал.
— Хорошо, давайте отдадим это на экспертизу, пусть юристы…
— Камерон, я не собираюсь отдавать это на экспертизу, потому что не пропущу эту статью. — Эдди качает головой. — Камерон, — вздыхает он, покидая подоконник, чтобы снова воссесть на своем троне, — вам нужно развивать у себя чувство меры.
— И что теперь? — спрашиваю я, не обращая внимания на последнее замечание и кивая на распечатку.
Эдди вздыхает.
— Надо переписать, Камерон. Постарайтесь сдержать свой сарказм, вместо того чтобы оттачивать его на этих асбестовых фильтрах.
Я сажусь, вперившись в распечатку.
— А это значит, что в ближайший номер мы не попадаем, да?
— Да, — говорит Эдди. — Я переставляю статью из серии о Национальном обществе охране памятников на неделю вперед. А статье о виски придется подождать.
Я поджимаю губы, делаю движение плечами.
— Хорошо, дайте мне время до… — я смотрю на часы, — до шести. Я смогу к этому времени ее переделать, если прямо сейчас сяду. Мы еще можем успеть…
— Нет, Камерон, — раздраженно говорит Эдди. — Не надо мне никакой перестановки слов на скорую руку и изъятия двух-трех ругательств. Будьте так добры обдумать все заново. Взгляните на тему под другим углом. Я хочу сказать, если уж вам так хочется покритиковать нравственную коррозию позднего капитализма, сделайте это завуалированно — вы слышите: завуалированно, тонко. Я знаю, вы… мы оба знаем, что вам это по силам и что вы добиваетесь более впечатляющих результатов, когда работаете скальпелем, а не топором. Я вас умоляю, воспользуйтесь этим инструментом.
Меня это ничуть не смягчает, но я выдавливаю из себя улыбку и нехотя утвердительно хрюкаю.
— Договорились? — спрашивает Эдди.
— Хорошо, — киваю я. — Договорились.
— Отлично, — говорит Эдди и откидывается к спинке стула. — Ну а как вообще дела? Кстати, мне понравилась эта статья о подводной лодке — все взвешенно, по стилю близко к передовице, но без нажима: ненавязчиво, мило, уравновешенно; на грани, но нигде не переходит. Хорошая, хорошая работа… Да, я слышал, что у вас, возможно, будет что-то интересное — я говорю об этом кроте, а?
Я расправляюсь с Эдди своим лучшим убийственным взглядом. Похоже, тут волны пошли кругами.
— Что вам наврал Фрэнк? — спрашиваю я.
— А я не сказал, что слышал это от Фрэнка, — говорит Эдди, напуская на себя невинный и искренний вид. Слишком невинный и искренний. — Несколько человек говорили, что у вас что-то наклевывается и вы этим ни с кем не хотите делиться. Я не сую нос в ваши дела — пока что ничего об этом не хочу знать. Просто интересно, есть ли у этих слухов основания.
— Есть, — говорю я, злясь на то, что вынужден это признать.
— Я… — начинает Эдди, но тут звонит телефон.
Эдди снимает трубку, слушает — и вид у него делается раздосадованный.
— Мораг, я думал… — говорит он с кислым смирением на лице. — Ладно. Одну секунду.
Он нажимает на кнопку отключения микрофона и смотрит на меня — выражение извиняющееся.
— Извините, Камерон, опять проклятый Феттесгейт. Сверху начинают давить. Нужно все это разгребать. Рад был с вами поговорить. Увидимся позже.
Я покидаю его кабинет, как ученик, выходящий от директора школы. Направляюсь в туалет, чтобы нос к носу встретиться с тетушкой Порошочек. Слава херу, что есть наркотики.

 

Энди, Клер и я шли по Стратспелду — от дома по лужайке, по улочке, через кустарниковый сад и лесок, вниз в долину, а потом опять вверх по лесистому склону и далее в заросшую впадину, где находилась старая труба вентиляционной шахты.
Всего таких труб на горе было две, а внизу под ней проходила старая железнодорожная ветка. Ветка была закрыта уже тридцать лет, а входы в тоннель были сначала забиты досками, а потом завалены камнями. Виадук через Спелд в полумиле отсюда был разрушен, и теперь в бурлящей воде виднелись только опоры. Железнодорожное полотно было снято, осталось длинное плоское ущелье, извивавшееся под деревьями.
Две трубы вентиляционных шахт (приземистые темные цилиндры из необлицованного камня, метра два в диаметре и чуть больше метра в высоту, на каждой металлическая решетка) когда-то отводили пар и дым от паровозов в тоннеле. На эти трубы можно было забраться и, усевшись на ржавых металлических решетках, — боясь провалиться, но и боясь признаться, что ты этого боишься, — посмотреть вниз в эту кромешную темноту, а иногда ощутить холодный, мертвый запах заброшенного тоннеля, поднимающийся к тебе леденящим безжалостным дуновением. А еще можно было бросать в темноту камни и слушать далекий слабый звук удара о пол тоннеля тридцатью или сорока метрами ниже. Однажды мы с Энди принесли сюда старые газеты и коробок спичек, бросали скрученные подожженные газеты в эту дыру и смотрели, как они медленно падают, горя и описывая в темноте нисходящие бесшумные спирали, и догорают на полу тоннеля.
Энди было одиннадцать, Клер — десять, а мне — девять. Мы пришли туда на посвящение. Энди в то время был толстенький, а Клер вполне нормальная. Все считали, что я худоват, но со временем я мог и набрать вес, как мой отец.
— Класс! — сказала Клер. — Ну тут и темнотища, да?
Здесь и в самом деле было темно. В разгар лета вокруг трубы буйно разрастались кусты — зеленые, непроходимые, они поглощали свет. Чтобы попасть на небольшой незаросший спокойный островок вокруг заброшенной трубы, нам приходилось продираться сквозь окружающие ее заросли. Теперь, когда мы оказались здесь, в небольшой зеленой пещере, свет казался тусклым и туманным.
Клер затряслась и ухватилась за Энди, сморщив лицо в притворном ужасе.
— Спасите!
Энди ухмыльнулся и обнял ее за плечи.
— Не дрейфь, сестренка.
— Делайте свою гадость! — воскликнула она, скорчив мне рожу.
— Ты первый, — сказал Энди и протянул мне пачку.
Я взял ее, вытащил оттуда сигарету и сунул в рот. Энди повозился со спичками, зажег одну и поднес к сигарете. Я зажмурился и что есть силы вдохнул.
Я втянул в себя запах серы, тут же закашлялся, позеленел, и меня чуть не вырвало.
Пока я кашлял, Энди с сестрой, переглядываясь, смеялись до упаду.
Они оба тоже попробовали курить и объявили, что это полная глупость, совершенно отвратительно, и что только люди в этом находят? Взрослые просто сумасшедшие.
Но Энди сказал, что вообще-то смотрится это здорово; мы что, не видели «Касабланку» с Хамфри Богартом? Вот это фильм. И кто бы мог представить себе Рика без сигареты в пальцах или во рту? (Мы с Клер могли, что и засвидетельствовали, поглядев друг на дружку. Черт, кажется, я видел этот фильм года два назад под Рождество. Укатайка с братьями Маркс, но никого по имени Хамфри Богарт там не было, это я точно помню.)
Мы попробовали еще одну сигарету, но на этот раз я, может быть просто инстинктивно, сообразил, что с ней делать.
Я получал от этого кайф! Я затягивался по-настоящему. Энди и Клер просто прикладывались к сигарете, брали ее в рот, но не втягивали дым в легкие, не проникались курением до самой своей последней клеточки, не принимали его в свою собственную экосферу, просто дурачились, по-детски, не по-настоящему.
Но я — не так. Я втягивал в себя этот дым и делал его частью моего «я», каким-то мистическим образом в этот момент я соединялся со Вселенной. Я сказал навсегда «да» наркотикам, потому что получил необыкновенный кайф от пачки сигарет, украденной Энди у отца. Это было откровение, прозрение; я вдруг понял, что существуют вещи — их можно увидеть, потрогать, положить в карман, втянуть в легкие, — которые разберут твои мозги на части, а потом соберут вновь, но так, как ты и представить себе не можешь.
Это было лучше религии, а может, люди, говоря о религии, всегда имели в виду именно это. Главное было в том, что оно действовало! Люди говорят, Верь в Бога, или Будь добродетельным, или Учись хорошо в школе, или Покупай вот это, или Голосуй за меня, или еще что-нибудь в этом роде, но результат всех этих увещеваний — ничто рядом с действием наркоты, никакая другая срань так не просветляет, как она. Она есть истина. Все остальное обман.
В тот день, в тот полдень, в тот час, в ту секунду, когда я затянулся второй сигаретой, я почти что и стал наркоманом. Теряя невинность с этим потоком токсинов, устремившихся в мой мозг, я, видимо, и начал становиться тем, кто я есть теперь; мой внутренний глаз наконец-то увидел мое истинное «я». Истина и откровение. Что творится в мире на самом деле? Каков буквальный смысл происходящего? Кто дергает за ниточки?
Вот вам катехизис журналиста, суть россказней правдоискателя, записанных в любой рукописи или сракописи, — можешь сам выбрать, как это обозначить, обозвать или поименовать: ЧТО ЗА ХЕР ДЕРГАЕТ ЗА НИТОЧКИ?!
Возвращаюсь к моему повествованию.
Посвящение закончилось, мы выбросили окурки во мрак трубы. Мы направились обратно к дому, а Энди, который шел впереди, вдруг объявил, что мы бежим наперегонки, и припустил вперед; мы закричали, что это нечестно, но бросились за ним и последнюю сотню метров до крыльца по лужайке и усыпанной гравием дорожке пронеслись стрелой.
Переводя дыхание уже в прихожей, мы признали проведенный эксперимент неудачным… но сердцем я знал другое.
Назад: Глава первая Независимый фактор сдерживания
Дальше: Глава третья Деспот