6
Чем дальше отъезжали они от Лондона на север, тем больше народу появлялось в полупустых поначалу вагонах. Мимо проплывал сельский ландшафт. Холмы, луга, автострада, турбаза; шпиль, увенчанный примостившимся на флюгере солнечным зайчиком. Несколько раз поезд втягивался в города, но знакомство с ними ограничивалось видом из окна.
Через проход от Клема сидели солдаты-отпускники; на мешках — нанесенные по трафарету фамилии. Солдаты пили пиво из жестянок и играли в карты (одна яростная партия следовала за другой). Сумка Клема с наплечным ремнем, украшенным несколькими наклеенными ярлыками авиакомпаний, стояла у него в ногах.
Вещей у него было немного — чистая рубашка, легкий свитер, туалетные принадлежности, сложенная непромокаемая накидка. Он не планировал задерживаться более чем на несколько дней. Встретиться с отцом, затем, может, с сестрой. Ночь на острове, ночь в Данди. Сегодня суббота. К вечеру в понедельник, самое позднее во вторник, он вернется в Лондон.
В поисках отделения для курящих он пошел вдоль поезда, нашел его через несколько вагонов от своего; под крышей плавали сизые клубы дыма.
На выбранном им сиденье кто-то оставил широкополосную газету, и, просматривая иностранный раздел, он заметил фотографию (горящие машины) знакомого ему по Лондону молодого фотографа Тоби Роуза — страстного любителя экстремальных ситуаций; доведись ему оказаться в Бельвиле той ночью, когда появились первые слухи о беспорядках где-то за пределами не пропускающей информации столицы, он с радостью занял бы место Клема в лендровере рядом с Сильверменом.
Сложив газету, он бросил ее под сиденье. Поезд уже слегка повернул на восток, в сторону Ньюкасла и побережья. Прошли контролер, потом две японские девушки с пакетиками пирожных и стаканчиками кофе из буфета. Он закурил и, стараясь отвлечься, стал вычислять возраст отца. Уже много лет они забывали дни рождения друг друга, но, поразмыслив несколько минут, он решил, что отцу должно быть семьдесят семь — семьдесят восемь. Он вышел на пенсию в шестьдесят пять и жил на острове уже больше десяти лет; за это время Клем приезжал к нему реже чем раз в год, может, всего раз восемь. Эти поездки всегда происходили по определенному ритуалу. Утренним поездом с вокзала «Кингз-Кросс» Клем приезжал в Бервик. Отец встречал его на станции; обменявшись рукопожатием, они вместе спускались в город и шли обедать в одну из гостиниц. Через два часа, после разговора, состоявшего в основном из вежливых ответов Клема на вежливые вопросы отца о его работе, они возвращались на станцию, еще раз жали руки и прощались. Клем никогда не останавливался в доме на острове, хотя ему было известно, что для родственников мужского пола там имеются гостевые комнаты (женщинам приходилось самим беспокоиться об устройстве). Клем никогда не выражал желания остаться, и после второго посещения отец перестал ему предлагать. Возможно, он догадывался, что, если затронуть тему в третий раз, сын открыто выскажет свое неодобрение его «уходу из мира», который Клем всегда считал экстравагантным, нелепым, даже противоестественным. Клэр, несмотря на собственную воинственную нетерпимость в отдельных вопросах, возражала Клему (когда им еще не наскучило это обсуждать), напоминая, что отец, хоть и на свой лад, никогда не порывал с церковью; именно вера помогла ему перенести удар, когда умерла их мать; что с потерей работы — большую часть жизни он проработал инженером-специалистом по турбинам на заводе «Бритиш аэроспейс» в Филтоне — в Бристоле его больше ничего не удерживало. Нескольких друзей, соседей, самого дома оказалось недостаточно.
— Но монастырь!
— Это не монастырь. Это — община.
— Клэр, они все равно что монахи.
— Просто группа единомышленников. Братство.
Братство выпускало брошюру. Через неделю после переезда на остров Вильям Грасс послал сыну и дочери копии — сложенный ксерокопированный листок с изображением дома на передней странице. «Дом Теофилуса», как объяснялось в тексте, был назван в честь римского законника, докучавшего святой Дорофее на пути к мученической смерти просьбами прислать ему плоды из райских кущ. Жившие здесь двадцать стариков, в основном вдовцы, пенсионеры разных профессий, посвятили себя Богу. Бывшие издатель, полицейский, школьный учитель, морской офицер. Вставали в общине в пять; Клем иногда представлял себе эту сцену: подобно призракам, старики поднимаются в сумраке и разбредаются к своим работам, своим подвигам. Наверное, и мне придется просыпаться в пять, думал он, хотя совсем и не собирался даже на день вливаться в жизнь братства. Он согласился остановиться там, только услышав, как звучал по телефону отцовский голос: вздохи, повторы, откровенное признание беспомощности.
Он сказал Клему, что совсем неожиданно получил письмо от Клэр, которое его испугало. Он носил его с собой несколько недель и перечел раз пятьдесят, но так и не мог решить, что делать. Конечно, он покажет его Клему, как только тот появится. Ему очень хотелось бы услышать его мнение.
— Так ты ее не видел? — спросил Клем. — Не разговаривал с ней?
Но он не мог! Ему это было категорически запрещено! Единственное, с кем он мог связаться, это с ее коллегой, Финолой Фиак — ирландкой из университета, кажется, администратором, которая как-то помогала, но на самом деле больше мешала и которая вроде должна была быть посредником между ними.
— Я пытался вспомнить, — сказал он под конец, — как все происходило в прошлый раз. Может, мы что-то неправильно сделали? Может, я что-то испортил?
— Папа, это было очень давно.
— Я знаю. Но все равно я пытаюсь припомнить.
Что-то неправильно сделали? Неправильный уход? Что пользы теперь вспоминать? Что можно поправить? Той зимой — зимой того «прошлого раза» — Клему было двадцать, он учился в Шеффилдском университете на гуманитарном отделении и уже разочаровался во французских королях-философах, английских марксистах, американских феминистках (тема менструаций в «Грозовом перевале»). Зимой он познакомился с профессором Лэмбом, стены офиса которого были увешаны огромными смонтированными на картоне черно-белыми фотографиями войн в Биафре и Вьетнаме — первые работы Дона Маккалинза, которые Клем видел, во всяком случае, первые, которые он рассмотрел. У Лэмба было любимое высказывание, которое импонировало Клему, о притаившейся на поверхности глубине; заметив интерес своего студента, он познакомил его с американскими, времен Депрессии, портретами Доротеи Ланж, работами Билла Брандта для «Пикчер пост», фотографиями Капы с гражданской войны в Испании, Виджи — улиц Нью-Йорка. В этих раскрытых на библиотечном столе огромных книгах — в изможденной спине бредущего в Ярроу сборщика угля, в раскинутых руках верноподданного солдата, умирающего на холме близ Кордовы, — Клема поразила жизнь, представленная без прикрас, поэзия реальности, страсти к которой он у себя до этого не подозревал. Почти сразу же потянуло попробовать свои силы; на полученные в наследство от Норы деньги Клем купил подержанный «Никон» — надежный, несокрушимый «F2». В университетской лаборатории он научился проявлять, печатать, привык к запаху химикатов, начал часто и с легкостью говорить о Реальности, будучи вполне уверенным — и каким счастьем это его наполняло! — что фотография честно и напрямую связывает его с ней.
Клэр в тот год жила во Франции, делала докторскую в Лувре. Когда Клем впервые узнал о ее болезни (так же, как и на этот раз, из отцовского телефонного звонка), она уже была в больнице в Париже, хотя он только через две недели понял, что это не какая-нибудь инфекция, неприятный, но вполне обычный недуг, с которым ее молодой, сильный организм легко справится. Ее привезли домой в Бристоль и поместили на месяц в психиатрическую больницу в Барроу-Герней, потом еще на месяц поставили на стационарный учет. Друзья и близкие со временем решили, что, должно быть, в Париже что-то случилось, что спровоцировало болезнь, а поскольку речь шла о Париже, то предполагалось, что это «что-то» имеет романтический характер. Что больше подходит, чем разбитое сердце? Что подходит лучше? Но Клэр не поддерживала этой теории. Шесть-семь месяцев спустя она сказала Клему, что чувствовала «упадок сил», что Париж «утомил» ее. Возможно, она пыталась защитить себя нарочито размытыми описаниями, но у Клема создалось впечатление, что она сама не понимала, что с ней приключилось, а если и понимала, то не намеревалась ею посвящать. Она окрепла, и проще всего казалось выбросить все из памяти. Вскоре о происшествии почти не упоминалось, особенно в ее присутствии. Ну, ездила в Париж, потом вернулась. Даже диагноз, говоривший отнюдь не о вспышке страстного увлечения, подернулся пеленой общего забвения. Слегка изменившаяся — но это было заметно только тем, кто знал ее давно и близко, — Клэр успешно возобновила свои занятия. Клэр Гласс стала доктором Гласс — участницей конференций, автором ученых статей, получателем стипендий и наград. Каждые три-четыре года в академических издательствах выходила ее книга. У Клема в Лондоне были они все, хотя, помимо первой, «Делакруа и экономика ажиотажа», и половины второй, «Ошибочные надежды: Дж. М. У. Тернер в Италии», он не читал ни одной и не думал, что она особо ожидает от него этого. Он получил их из вежливости, и ему нравилось их иметь — картинные обложки, трезвые рассуждения. Клему казалось, в книгах присутствовало влияние их матери — хотя Нора презирала «башню из слоновой кости» и предпочла бы, чтобы ее дочь стала простой учительницей, — но то, что он прочел из ее работ, напоминало ему изощренные политические рассуждения левого толка. Тем не менее за педантичностью, «обгладыванием костей», ученой сухостью неизменно скрывалась страсть к чувственной, осязаемой роскоши. В ее внешнем стиле — одежде, волосах, пристрастиях — царил ненарушаемый аскетизм, а в картинах, о которых она писала, струился лунный свет, побеждала драма, даже хаос, таящий, казалось Клему, ключ к ее внутреннему миру; однако дальше этих размышлений он никогда не шел.
Прошлой осенью, когда он видел ее последний раз, она работала приглашенным куратором выставки в музее Курто. Встретившись в галерее, они пошли пообедать в «Арт-клуб» в Челси. Несмотря на сорок четыре года, на нее продолжали заглядываться мужчины с соседних столиков, может быть, даже больше, чем раньше, благодаря не столько длинным ногам и красивой коже, сколько полному достоинства обаянию, появившейся с возрастом уверенности. После обеда он проводил ее на Тит-стрит, к дому ее богатой подруги, с которой они вместе учились в колледже Святой Анны. Чмокнув ее в щеку, он подождал, пока она поднимется по лестнице и ступит в приветливо освещенную прихожую; повернувшись, она помахала ему рукой.
И вдруг это! «Старая беда» двадцать лет спустя. Ниоткуда? На что ее будут сваливать в этот раз? Что они, в Данди, могут предложить?
Справа на холме показались жесткие крылья гигантского серафима Гормли. Скоро они будут в Ньюкасле; до Бервика осталось меньше часа. Что дальше?
Нужно иметь мнение, план действий, но ни того ни другого не было. Размышления ни к чему не приводили. Рассудок просто подсказывал, что в его состоянии он вряд ли сможет помочь другим. Нужно было действовать сердцем, а его сердце замкнулось в ту ночь, когда он поймал в объектив смерть. Но кому объяснишь свою ущербность? Отцу? Клэр? Конечно, можно сойти с поезда в Ньюкасле, сочинить срочно подвернувшуюся работу, проект, который невозможно отложить, но он знал, что не сделает этого. Он следил за пробегающими мимо пригородами, изгибом проложенного вдоль реки полотна. Две минуты пребывания в ломкой тени станции, резкий свисток, и он опять несся на север, как глупый доктор с пустой аптечкой, неспособный даже найти слова утешения.