Книга: Оптимисты
Назад: 22
Дальше: Часть четвертая

23

Сорок четвертый трамвай, словно желтая гусеница, выполз из сумрака станции «Монтгомери», но вскоре, выбравшись на свет, покатил, набирая скорость, вдоль обсаженной молодыми каштанами аллеи сонной окраины; затем город неожиданно закончился, и они продолжали двигаться по лесопарку, под ветвями широколиственных деревьев. Хотя они находились примерно на той же широте, что Колкомб и Лондон, приближение осени здесь чувствовалось гораздо сильнее, чем дома. Многие деревья уже стояли голые, земля под ними была усыпана красно-золотой листвой всевозможных оттенков.
Клем уже знал — спросил у служащей в регистратуре гостиницы — что в Тервурене находится Музей Африки — Musée Royal de I'Afrique Central, и полагал, что Лоренсия Карамера поведет его именно туда. Он приехал раньше времени и уселся на траву позади остановки трамвая. Завидев ее, он поднялся. Клем видел ее раньше только в рабочей одежде — ее служебном костюме. Нынче на ней было свободное кремовое платье без рукавов, на запястьях — масса тонких браслетов из серебра и старинной слоновой кости. Он протянул ей руку, и она коротко пожала ее.
— Сегодня без Эмиля? — спросил он.
— У него сейчас урок музыки.
— А у меня? У меня какой будет урок?
Почувствовав, что находится почти за городом, в компании привлекательной женщины, он неожиданно развеселился, но она, по-видимому, не забывала их положения — не последовало ни ответа, ни улыбки.
Они перешли дорогу и сквозь высокие ворота прошли на территорию музея, аккуратно спланированный парк с живой изгородью из кустов самшита, усыпанными гравием дорожками и большим прудом, в котором между облачных отражений плавали экзотического вида утки. Широкие низкие ступени вели к музею — тяжелой громаде в неоклассическом стиле. В мраморном фойе Клем купил у служительницы билеты и последовал за Лоренсией, сандалии которой при каждом шаге стучали по деревянному полу. Они прошли через вереницу пахнущих камфорой залов с выставленными головными уборами, горшками для зерна, выдолбленными из ствола дерева каноэ, масками духов. Еще там были образцы природного каучука, древесины тропических пород деревьев, гнезда термитов в разрезе. В стеклянной витрине под нарисованным небом щипала нарисованную траву пара непритязательных, как предметы, задвигаемые в самый дальний угол склада роскошной мебели, зебр. За соседним стеклом разинул пасть в бесконечном зевке лакированный крокодил. Посетителей в послеполуденный час было немного. У наглядно разложенных черепов стоял пожилой господин в темном костюме, с тростью; мальчик выслушивал отцовские пояснения об охотничьих копьях; на скамейке отдыхали три монахини. Величественный, напичканный до краев, выцветший от времени музей сам казался наиболее выразительным экспонатом, который мало-помалу начинал стыдиться самого себя и, возможно, желал уползти всей своей каменной тушей куда-нибудь в чащу, подальше от людских глаз.
У невысокой, по пояс, витрины, огибающей стену одного из небольших залов, Лоренсия остановилась и поманила Клема. Он подошел и, нагнувшись рядом с ней, поначалу увидел в стекле только отражения их лиц, потом разглядел, что к обернутому бумагой деревянному дну витрины приколота, словно крыло гигантской африканской бабочки, фотография двух белых мужчин в форме, руководящих поркой нефа. Рядом со снимком лежал сам кнут — «чикоте», как его называли, — скрученный, грязно-серый, сделанный, как объяснялось на табличке, из высушенной на солнце кожи бегемота.
Клем перевел взгляд с кнута на фотографию, потом — опять на кнут и опять на снимок. Было не похоже, что мужчины в форме — чиновники колониальной администрации или представители какой-либо промышленной компании — получают удовольствие от лицезрения избиваемого человека, но также не было видно, чтобы они пытались уклониться от того, что, несомненно, называли между собой «своим долгом». Они стояли метрах в десяти от распластанного на земле узника, в позах — двойная неловкость: белых среди аборигенов и объектов съемки, возможно, против воли. Чисто выбритый молодой человек стоял, расставив ноги, подбоченившись, а его более пожилой коллега с усами записывал что-то в книжечке — как негры переносят хорошую порку, или статистические данные для компании, или, может даже оказаться, что-нибудь, набросок или наукообразную информацию, для знаменитой коллекции в Тервурене.
— Перед нами, — сказала Лоренсия, — точная запись нашей истории.
— Нашей истории?
— Истории вашего и моего народов.
— В одной фотографии?
— Почему бы нет? Вы же верите фотографиям?
Она постучала ногтем по стеклу.
— Эта фотография не такая старая, как вам кажется. Эти люди, возможно, все еще живы, наслаждаются заслуженным отдыхом, играют с правнуками. Кто их будет нынче разыскивать? Вы? А тех, кто отдавал им приказы? Компании, разжиревшие на воровстве и крови? За половину Брюсселя заплачено украденным у нас. Хотите полюбоваться на дикарей? Вот они, здесь. С бельгийскими фамилиями и белыми лицами. А также с английскими, французскими, немецкими, португальскими. Рузиндана, говорите, убил три тысячи человек? Эти свиньи убили миллионы!
Пожилой человек, которого Клем заметил раньше изучающим черепа на стенде «Происхождение человека», задержался на входе в зал, воззрился на их горячую дискуссию и повернул обратно.
— Что творилось тогда, — произнес Клем, перебирая запас слов чужого языка в поисках необходимо серьезных, — никто и никогда не сможет оправдать.
— Значит, вы это признаете!
— Ну конечно! Но это не служит оправданием Рузиндане.
— Вам хотелось бы и его исхлестать кнутом, — сказала она, — Привязать к столбу и исхлестать.
— Лоренсия, в Н*** погибли не колониальные чиновники, а простые люди. Не полицейские, не солдаты. Это были фермеры, учителя, рыночные торговцы, школьники. Вы хотите меня уверить, что причиной этого убийства является колониализм, ушедший в небытие в предыдущем поколении? Кнут нынче лежит в музее. Ничья рука не опускает его больше ни на чью спину.
— И что, мы должны все забыть?
— Я этого не говорю…
— Вы именно это говорите! Что унижения и убийство миллионов африканцев принадлежат истории. Простить, забыть и смотреть в светлое будущее.
— Это два совершенно разных вопроса. Две разные трагедии. Мы не можем…
— Вы все-таки совсем не понимаете, — со вздохом сказала она и опять повернулась к фотографиям, словно пытаясь отыскать на них новую подробность, которая поможет ему увидеть неоспоримость ее правоты.
— Хорошо, может, я не понимаю, — сказал Клем. — Может, не могу понять. Но я не могу согласиться, что одним преступлением можно оправдать другое.
Она подняла к небу глаза:
— Ах, господин Не-Согласен!
— Ну зачем вы так со мной? — спросил он. — Потому что я не объявил при первой встрече, что мне противно, чем занимались эти господа? Вы этого хотели? Разве все еще необходимо каждому громогласно заявлять об этом? Или вы недовольны, что я потревожил созданную вами здесь уютную жизнь? Знаете, что я думаю? — продолжал он, испытывая своего рода удовольствие от несправедливости обвинения, — Что вы согласитесь, чтобы Рузиндана остался на свободе, лишь бы ничто не нарушало ваш любимый распорядок.
— Это неправда, — возразила она, — и вы не имеете права так говорить.
— Почему это?
— Вы действительно считаете, что мне больше нечего делать? Что у меня нет более приятных занятий? Весь вопрос в том, — сказала она, пристально глядя на него, — что здесь делаете вы. Я имею в виду — на самом деле.
— Вы знаете, что я делаю, — ответил он.
Она помотала головой:
— Я думала, что знаю. Но, честно говоря, больше не уверена.

 

В музее было кафе. Курильщикам предлагалось сидеть в заросшем травой дворике. Клем принес две чашки кофе, и они расположились не лицом к лицу, а слегка под углом, так что, пока они прихлебывали горячий напиток и курили, их взгляды скользили поверх плеча собеседника по окнам и колоннам музейных стен. Близился вечер, и они были здесь, во дворике, одни. Другие столики и стулья поникшим видом уже, казалось, выражали готовность удалиться на отдых в кладовую и продремать там до весны.
Несколько минут они вежливо обсуждали посторонние предметы. Клем спросил, что она делает по вечерам. Она ответила, что редко выходит из дома, разве что в кино. Клем сказал, что тоже любит фильмы, что в Лондоне часто ходил в кинотеатр. Она кивнула. Их горячность, казалось, иссякла, будто каждый втайне усомнился в убедительности собственных аргументов. В музее они ни до чего не договорились, хотя ни тот ни другая так и не поняли почему.
— А теперь, — закуривая вторую сигарету, проговорила она, — раз уж я заставила вас смотреть на мою фотографию, вы, по-видимому, захотите, чтобы я взглянула на те, что вы показывали старику. А не то обзовете меня ханжой.
— Я оставил те фотографии в гостинице, — сказал Клем, — я не ношу их с собой.
— Слава богу.
— Но если вы хотите фото за фото… — Вытащив из кармана брюк бумажник, он открыл его, отщелкнул хлястик с кнопкой и, выбрав один из слайдов, протянул его Лоуренсии. — Посмотрите на свет, — попросил он.
Она посмотрела.
— Видите? Ее зовут Одетта, ей десять лет.
Он рассказал ей, что знал о девочке. Как убийцы в Н***, разрубив ногу женщины, за которой она пряталась, ранили ее в голову. Как она долгие часы лежала в темноте и думала, что уже умерла, пока не услышала плач другой малышки и не побрела с ней в поисках воды, не зная, конечно, не поджидают ли еще в темноте люди с ножами. Он описал больницу Красного Креста, ряды узких кроватей, поразительное спокойствие, с каким она отвечала на вопросы Сильвермена, прежде чем усесться опять в тени дерева.
— Что же, она одна там?
— Вместе с другими сиротами.
— А мать и отец?
— Погибли. И братья тоже.
Лоренсия отдала слайд обратно. Пока он засовывал его обратно в бумажник, она встала и торопливо направилась к кафе. Через окно Клем видел, как открылась дверь туалета. «Сильно я расстроил ее?» — подумал он и решил, что, видимо, да, и что это было несложно и не совсем честно, и что эта уловка не доказывала ничего, кроме того, что ее сердце чувствительнее, чем его собственное.
Он отнес чашки в кафе и подождал ее у дверей туалета. Когда она вышла, они опять вернулись через фойе в сад. Днем окрестности музея выглядели просто ухоженными, нынче же, в короткий предзакатный час, глазу открывалось настоящее великолепие. Журчали фонтаны, на аккуратно подрезанных ветвях деревьев распевали птицы, и весь расплывающийся в мягкой дымке пейзаж был облит трепещущими лучами цвета расплавленной бронзы. Задумчиво, на расстоянии ладони друг от друга, они медленно шли по гравийной дорожке, на которой переплелись их тени. Клем сказал, что завтра улетает домой. Лоренсия кивнула.
— Закончили с нами? — спросила она.
— Я не знаю, что еще могу сделать.
— Когда придет время, — сказала она, — полиция его найдет.
— Рузиндану?
— Да, да.
— И его никто не спрячет?
— Нет.
— А молодой человек?
— Жан? — Она покачала головой, — Что вы будете делать в Англии? — спросила она.
— Работа найдется, — ответил он.
— Будете писать об этом?
— Я ведь не писатель.
— Вы — фотограф без фотоаппарата, — сказала она.
— Можно и так назвать.
Она улыбнулась:
— А как же вас можно по-другому назвать?
Она подбросила его до города в своей машине — стареньком «пежо», который вела мастерски. Эмиль, с ярким нотным ранцем за плечами, поджидал у дома учителя музыки. Когда машина остановилась, он вскарабкался на заднее сиденье. Обернувшись, Клем пожал ему руку.
— Доброе утро, — сказал мальчик по-английски.
— Добрый день, — ответил Клем.
— Они в школе учат, — объяснила Лоренсия, — вот ему и не терпится поупражняться.
— Давайте тогда говорить по-английски, — предложил Клем, — Я уверен, вы говорите хоть немного.
— Иначе бы я не смогла работать в офисе.
По-английски она звучала абсолютно по-другому, при звуке ее голоса Эмиль захлопал в ладоши от удовольствия.
— Мы — магазин! — закричал он.
— Пойдем в магазин, — поправила Лоренсия. — Да, надо купить продукты. Я высажу вас на улице у гостиницы.
— Я тоже могу пойти в магазин, — объявил Клем.
— В магазин?
— Я люблю, — сказал он, — люблю ходить в магазин.
Она засмеялась:
— Ого, мужчина, который любит ходить по магазинам!
— Можно?
— Как хотите, — сказала она, выруливая на дорогу.
Они отправились в местный гастроном. Сидящий в будке за дымчатым стеклом продавец объявлял специальные предложения. Эмиль толкал тележку. Клем проверял, как он знает названия продуктов, которые Лоренсия доставала с полки.
— А это что? — спрашивал он.
— Это — курица.
— А это?
— Это — яйцо!
Клем донес пакеты до машины. Они доехали до дома Лоренсии — солидного серого здания среди других серых каменных зданий.
— Приятный дом, — сказал Клем; они опять говорили по-французски.
— Это только снаружи, — сказала она.
— Далеко отсюда до моей гостиницы?
Она помотала головой:
— Идите по этой улице до проспекта, потом — направо и еще раз направо, на Туазон д'Ор, и минут через десять увидите вашу улицу.
— С сумками справитесь? — спросил он.
— У нас есть лифт.
— Хорошо.
— Ага.
— Если хотите, оставайтесь с нами ужинать, — пригласил Эмиль, — продуктов хватит на всех.
Клем поблагодарил его, но отказался.
— Мне нужно еще кое-что сделать, — сказал он, — может, в другой раз.
Мальчик пожал плечами. Они еще раз обменялись рукопожатием. Клем повернулся к Лоренсии.
— С проспекта, говорите, направо?
— Да.
— Ну, тогда я прощаюсь.
Он поблагодарил ее за помощь и двинулся прочь. Перейдя улицу, Клем обернулся и успел увидеть, как они заходят в подъезд дома. Он помедлил, ожидая, не выйдет ли она за чем-нибудь опять, но дверь медленно закрылась; они ушли.

 

На проспекте Луизы подходил к концу торговый день. Мимо зеркальных витрин модных магазинов, где одетые в итальянские платья и туфли на высоких каблуках продавщицы закрывали кассы и опускали металлические жалюзи, непрерывным потоком текли машины. Клем заглянул в бар у площади Луизы, заказал бутылку пива «Леффе» и присел с нею у пустого столика. В лиловом полумраке виднелось не больше десятка клиентов, все — мужчины средних лет, большинство, как и Клем, за отдельными столиками. Он закурил. Звучала унылая песня о неразделенной любви; слушать ее было невозможно, но и отключиться не удавалось. Может, опять напиться, подумалось ему, но идея тут же вызвала отвращение. Не допив полбутылки, он вышел на улицу и, перейдя дорогу, повернул на улицу Туазон д'Ор. Последний вечер в Брюсселе — неужели нет ничего полезного, что нужно бы сделать? Опять попытаться связаться с Сильверменом, позвонить Лоре? И отцу? Потом можно взять бумагу — в ящике тумбочки в гостинице было с десяток листов писчей бумаги — и попытаться набросать что-нибудь по пунктам. С десяток, ну с пяток идей. Он совсем выдохся! Скатился вместе с погодой в зимнюю спячку. Главное теперь — продолжать заниматься делами, поддерживать в себе интерес к жизни. Он удлинил шаг, осознанно подлаживаясь к поступи окружавших его со всех сторон деловых людей, но, добравшись наконец до кривого изгиба узкой улочки Капитана Креспеля, чувствовал себя таким же призраком, как и те, другие, для которых он так ничего и не сделал — разве что оставил там и сям несколько жутких открыток.
В гостинице шла вечеринка. В арках и дверных проемах висели гроздья воздушных шаров, в подвальной столовой во всю глотку горланили песни. Клем пошел в свой номер и свернулся на кровати. Он попытался уснуть, но свет раздражал глаза. Через несколько минут он услышал приближение хора — голоса поднимающихся по лестнице поющих мужчин и женщин гулким эхом отдавались между серых стен. Несомненно, мелодия была им хорошо знакома. Время от времени какой-нибудь благоразумный человек пытался утихомирить поющих, и они ненадолго сбивались на шепот, но стоило дойти до припева — и, не в силах дольше сдерживаться, хор прорывался с новой мощью. Клем подошел к двери. Глазка в ней не было, и, не открывая двери, он не мог увидеть разошедшихся гостей. Распевая во все горло, они протанцевали в нескольких сантиметрах от него на следующий этаж, потом еще выше. Возможно, игра заключалась в том, чтобы взобраться на крышу и продолжать петь с самого верха, услаждая руладами трубы, антенны и первые звезды. Было чуть позже полседьмого. Клем пошел в ванную, вымыл над раковиной голову, почистил зубы. Закапал из коричневого пузырька по три капли в каждый глаз. Часть жидкости потекла по щекам. Он вытер ее краем полотенца, потом поднял пузырек сбоку на уровень глаз и начал медленно водить им вверх-вниз, потом взад-вперед. Угол поля зрения здоровых глаз чуть превышает двести градусов: объекты, расположенные чуть дальше проходящей прямо перед глазами воображаемой плоскости, должны быть видны. Но видны ли они? В этом он не был уверен.

 

В магазине на шоссе д'Иксель Клем купил бутылку французского красного вина и, из холодильника, бутылку белого. Сосредоточившись только на окружающем — сколько проехало машин, какой марки, — вернулся на Туазон д'Ор, потом на проспект. Считал шаги от одного фонарного столба до другого, считал деревья и мусорные урны; думал появиться внезапно, подобно тому как застигнутый бурей путник вваливается в дверь на первых страницах романа, в котором о прошлом не будет ни строчки.
Добравшись до нужного здания, он нашел в списке жильцов фамилию «Карамера» и позвонил, прильнув ухом к переговорному устройству. Потом позвонил еще раз. Видимо, я отвык встречаться с людьми, подумал он. Веду себя, как полный идиот.
— Кто там?
— Это я, — сказал он, — Клем Гласс.
Молчание.
— Можно я зайду?
Послышался вздох, хотя, возможно, это просто протрещал статический разряд в динамике.
— Лоренсия?
— Четвертый этаж, — сказала она.
Он поднялся на лифте; освещение на четвертом этаже не работало, на деревянной лестничной клетке царил тусклый полумрак. Из квартир пахло едой, где-то в старых водопроводных трубах бормотала вода. Дверь напротив Клема распахнулась. Он увидел, что она переоделась, сменив платье на джинсы и красную рубашку.
— Я купил вина, — сказал он.
Она покосилась на пакет.
— Вы опять собираетесь задавать вопросы? Если вы собираетесь продолжать…
— Я пришел попросить прощения, — произнес он, — потому что понимаю, что все это вас не касается. Что заниматься Рузинданой действительно не ваше дело.
— И не ваше, — сказала она.
— Я пришел попросить у вас прощения, — повторил он.
— Прощения?
— Да. Извините меня.
Он следил, как она обдумывает его слова (обдумывает что-то); затем, повернувшись, Лоренсия пошла в квартиру.
— К нам пришли гости, — объявила она.
Клем последовал за ней на кухню. Посередине комнаты был стол, освещенный по центру лампой; у стола сидел Эмиль и, раскачивая ногой, читал комикс. Увидев Клема, он обрадовался и тут же потащил его в свою комнату похвастаться полученным на прошлый день рождения гоночным велосипедом ярко-вишневого цвета, стоявшим у стены под портретом непобедимого чемпиона Эдди Меркса. Хоть Клем и не ездил на велосипедах много лет и плохо в них разбирался, ему было ясно, что велосипед — дорогой, особенно для ребенка, которому он станет мал через год. Он слушал объяснения Эмиля про скорости, специальные сплавы.
— Это один из самых лучших велосипедов, какие я видел, — сказал он.
Чей подарок, Клем не стал спрашивать. Хотелось думать, что это Лоренсия сэкономила сыну на подарок из своей зарплаты в ФИА.
На кухне, орудуя ножом с длинным лезвием и топориком, Лоренсия разделывала купленную ими в гастрономе курицу, потом обваляла кусочки в муке и смеси приправ. Пахло горячим маслом, к его запаху примешивался бумажный аромат варящегося на пару риса. Откупорив бутылку белого вина, Клем поставил стакан рядом с разделочной доской.
— Спасибо, — поблагодарила она.
— Вы за пальцы не боитесь? — спросил он.
Она помотала головой. Одна щека была испачкана мукой. Клем присел к столу рядом с Эмилем. Дверной проем за спиной мальчика был завешен красной или красно-коричневой шторой. Они разговаривали с Эмилем о музыке, велосипедах и комиксах. Лоренсия жарила курицу, масло на сковородке брызгалось и шипело. Без четверти восемь они сели ужинать. Клем подлил в стаканы вина. Ужин получился очень вкусный, и он сказал это три или четыре раза. Она спросила, готовит ли он дома, в Лондоне.
— Я редко бываю дома, — сказал Клем и признался, что готовить частенько лень и он обходится консервами.
— Как медведь, — сказала она.
— Почему медведь?
— Мы смотрели фильм про медведей, как они выискивают продукты в мусорных кучах, — сказала она, — А когда находят недоеденную консервную банку, то осторожно вылизывают ее длинным языком.
Эмиль хихикнул.
— Именно так, — подтвердил Клем.
Покончив с едой, они оставили посуду и перешли в гостиную. У стены напротив окна стояло пианино, и Эмиль сыграл на нем пьесу; Клем поаплодировал. Затем, устроившись на диване, они смотрели телевизор, пока Эмилю не пришло время спать. Вернувшись в гостиную в черно-синей пижаме с футбольным рисунком, он пожелал Клему спокойной ночи по-французски и по-английски. Лоренсия пошла его укладывать, а Клем отправился на кухню и начал мыть посуду. Тарелки, кастрюли, нож, топорик.
— Зачем вы, оставьте, — сказала она, вернувшись из спальни Эмиля и застав его у мойки.
— Уже почти все, — вытирая руки и поворачиваясь, ответил он.
Она стояла в проеме кухонной двери, и он опять, как и приближаясь к ней впервые у входа в «Марсианский пейзаж», отметил, как она одинока и с какой гордостью это скрывает.
— Еще немного вина осталось, — сказал он, — Хватит по стаканчику.
— Вам нужно скоро уходить, — сказала она.
— Я знаю.
Он разлил остатки вина; вернувшись в гостиную, они уселись на диван. Телевизор Лоренсия не выключила.
— Он лучше засыпает со звуком, — объяснила она.
— Он сильно скучает по отцу?
Она пожала плечами:
— Эмиль редко о нем говорит. Думает, что это меня расстраивает.
— Разве это не так?
— Я не хочу жить прошлым.
— А будущим?
— Будущего я не боюсь.
— Вам совсем немного было, когда вы сюда приехали.
— Семнадцать.
— Семнадцать — это очень мало.
— Угу.
— Наверное, было ужасно трудно.
— Думаете, можете представить?
— Думаю, немного могу.
— Нет, — сказала она. — Не можете.
Он не согласился, хотя опасался, что она права. Ну как он мог это представить? Но потом подумал, что попытаться представить — это уже важно, и сказал ей об этом.
Она спросила о его работе. Он начал рассказывать, в основном о первых годах работы, о смешных случаях поры ученичества; потом — о том, как ему повезло и он оказался в четыре часа утра в отеле в Луббоке, штат Техас, в одной комнате с измученным предвыборной кампанией Рональдом Рейганом. После этого шесть-семь месяцев в году он начал проводить в командировках.
— В зонах военных действий?
Ездил, куда посылало начальство, сказал он. Много всего разного фотографировал. Ярмарку лошадей в Камарге. Беспорядки в Карачи. Карнавал Рио. Слепого писателя Хорхе Луи Борхеса. Сфотографировал пятнадцатилетнюю тамильскую террористку-самоубийцу после того, как не сработала прикрепленная на ее поясе бомба. Эта фотография, на которой девчушка стояла между двух солдат, каждый из которых едва ли был старше ее, попала на обложку «Тайма».
— Ее провал сослужил вам хорошую службу, — сказала Лоренсия, но яда в ее голосе не было.
Он согласился с ней.
— А вы вспоминаете потом этих людей? — спросила она.
— Иногда.
Об апреле он не рассказал, избегал даже близко затронуть эту тему. По телевизору началась спортивная программа. Они посмотрели начало забега, потом Лоренсия выключила экран.
— Уже уснул, — сказала она.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Клем.
Лоренсия кивнула.
Он наклонился и поцеловал ее в губы. Будто собираясь оттолкнуть, ее рука оказалась между ними, но отпора не последовало. Он погладил ее и пододвинулся ближе, потом начал расстегивать пуговицы на ее рубашке.
Когда он добрался до третьей пуговицы, она сказала:
— Нет.
Они поднялись, и она оправила рубашку.
— Ты за этим пришел?
— Что?
— За этим ты сюда пришел?
— Я за тобой пришел, — сказал он. — Если хочешь, я уйду.
Выключив лампу в гостиной, она оставила гореть свет в коридоре и маленький ночник на кухне.
— Ступай тише, — сказала она.
Ее комната была рядом со входной дверью, ванная — по другую сторону коридора. Сидя на краю кровати, Клем ждал, пока она выйдет из ванной. Стены в комнате были лиловые, потолок — белый. Его начало лихорадить. Поднявшись, он принялся кружить по комнате, обхватив себя руками за плечи, глядя на фотографии Эмиля, вазочку с шелковыми цветами на трюмо, разбросанные у постели журналы. Она вошла — босоногая, без следов косметики, в бело-голубом японском халате.
— Ты еще не разделся, — сказала она.
Быстро, скинув одежду на пол, он разделся. Остановившись напротив, она дотронулась рукой до его лица, груди, пальцы у нее были прохладные. Потом подошла к туалетному столику, зажгла восковую свечу медового цвета, выключила верхний свет и сбросила халат. Бок о бок они легли на кровать.
— Только тихо, — сказала она, — Шуметь нельзя.
Взяв его руку, она сжала ее между бедер. Он склонился над ней, целуя лицо, грудь, чувствуя пальцами ее влагу. Она попросила его взять в рот сосок груди и, когда он, крепко охватив губами, начал сосать, издала приглушенный стон наслаждения. Они двигались в общем ритме; она оказалась сильным партнером. Когда Клем попытался оказаться наверху, она опрокинула его на спину и оседлала, охватив ногами, — покачивающиеся в промежутке между телами соски скользили по его коже. В желтом, медовом свете, охваченные желанием, они всматривались друг в друга, словно надеясь увидеть во взгляде партнера отражение внутренней жизни, следы, оставленные вырвавшейся на поверхность душой, как остается рябь на поверхности воды от ударов хвоста белобрюхого карпа. Когда их движения стали чересчур энергичными, чересчур шумными, она замедлила ритм, прижавшись к нему с жаркой улыбкой. Языком он слизывал с ее шеи пот. Бедра ее лоснились. Она крепко прижалась к нему, потом прогнулась назад, потом прижалась опять и, просунув между ними руку, длинными пальцами, отвернув в сторону лицо и издавая горловые звуки, словно рыдания о минувшем, начала торопить наступление экстаза.
Две-три минуты они лежали в обнимку, словно выброшенные на берег жертвы кораблекрушения, потом, оторвавшись от него, она подобрала с пола халат и вышла из комнаты.
— Не гаси свечку, — попросил он, когда Лоренсия вернулась; она забралась к нему под одеяло. — Ты знала, что мы будем этим заниматься?
— Нет, — ответила она. — Откуда бы я знала? А ты?
— Вообще-то, нет.
— Но надеялся?
— Конечно, — засмеялся он. — Конечно надеялся.
Спал он крепко, без снов. Когда проснулся, свеча почти догорела, пламя дрожало на фитиле, как рябь на воде, расплескивая по потолку отблески света. С соседней подушки Лоренсия смотрела на него широко открытыми глазами.
— Что это? — шепотом спросил он.
С лестничной площадки послышались шум и лязганье лифта. Через минуту в замке входной двери провернулся ключ, кто-то отворил и мягко закрыл дверь. Лоренсия поднесла палец к губам. Шаги, на секунду замерев напротив дверей спальни, удалились в сторону гостиной.
— Не обращай внимания, — прошептала она.
— Кто это?
— Постоялец, — ответила она («un locataire»). — Возвращается поздно и рано уходит.
Шаги опять приблизились. В ванной раздался звук падающей из-под крана воды, мужской кашель, шум сливаемого бачка. Потом незнакомец опять скрылся в глубине квартиры.
Интересно, почему она ничего не сказала о нем раньше? И где он ночует, этот постоялец? Может, за гостиной есть еще одна комната, входа в которую он не заметил? Он собирался расспросить ее, но заметил, что она уже закрыла глаза и, видимо, заснула. С легким чувством ревности вспомнился мускулистый молодой человек — как там его звали? Жан? Уж не он ли снимает здесь комнату? Но с чего бы? Почему это лезет ему в голову? Сдавать комнату — очень разумная идея, особенно если она работает в ФИА только на полставки и при этом приходится платить за уроки музыки и дорогие велосипеды. Он лежал и прислушивался, но слышал только, как по окну мягко бьет дождь, а за несколько улиц вдалеке разворачивается машина. Найдя под одеялом ее ладонь, он осторожно накрыл ее своей; не просыпаясь, она что-то пробормотала, возможно его имя, и он заснул.

 

Когда Клем проснулся в другой раз, свеча уже погасла, и, пока он не уловил ее ровное дыхание, ему на секунду показалось, что он опять лежит в комнате дачного домика в Колкомбе и что опять перегорели пробки. Сдвинувшись к своему краю кровати, он тихонько опустил ноги на пол, потом нагишом пересек, словно вплавь, черноту комнаты, достиг темной двери и очутился во мраке прохода. Когда он потянул за шнур выключателя в туалете, внезапно хлынувший свет заставил его зажмуриться. Электронный циферблат часов на полке над ванной показывал 4.47. Помочившись, он опустил сиденье и вышел, не слив воду. Клем не знал, где в коридоре выключатель, и добрался до кухни при слабом свете, просачивающемся из ванной. Кухонная дверь оказалась закрытой. Войдя, он наполнил стакан минеральной водой из холодильника, выпил и наполнил опять, собираясь взять его с собой в спальню. Он уже почти закрывал дверь, представляя уже, как он опять оказывается рядом с Лоренсией, прижимается к ней, но вдруг остановился, поднял голову и принюхался. Пахло пищей — курицей, маслом, чуть-чуть табаком. И чем-то еще — тот же запах, который он уловил в ванной, только сильнее.
Он вышел в коридор, заглянул в пустую гостиную, затем вернулся на кухню. Не обращай внимания, сказала она, тебе не стоит о нем думать, но он уже вспомнил этот запах, почуянный впервые три дня назад в кафе у церкви Святого Бонифация. Сладковатый ром — специи и сладковатый ром. Поставив стакан с водой на стол, он повернулся к портьере, у которой сидел Эмиль во время их беседы перед ужином. Померещилось ему или она действительно двинулась? Может, складки пошевелились от сквозняка? В три прыжка он оказался у мойки, рядом с полкой, на которую складывал вымытую после ужина посуду. Отыскал топорик и длинный нож, примерил оба в руке, потом отложил топорик и сжал в кулаке нож. Приблизившись к портьере, он застыл рядом с ней, прислушиваясь. Когда в висках перестала стучать кровь, он, ухватив край материи двумя пальцами, отдернул ее в сторону. Глазам предстала тускло освещенная крошечная комнатка — похожий на монашескую келью альков с узкой неразобранной кроватью, в которой никто не ночевал, и простой деревянный стул. Больше мебели в комнате не было. Ни искаженного яростью лица, ни перепуганного взгляда — только на стуле лежали наполовину съеденная плитка шоколада, книга и пара сложенных очков. Он поднял книгу и поднес ее к свету. Это был Новый Завет в помятом, погнутом картонном переплете — издание, распространяемое французской евангелистской организацией, базирующейся в Алжире. Ленточкой была заложена страница Евангелия от Иоанна. «Всякую у Меня ветвь, не приносящую плода, Он отсекает», — прочитал он, закрыл книгу и потянулся за очками, но, едва коснувшись их пальцами, опять услыхал мягкий звук открываемой и закрываемой входной двери и, через секунду, — звук ожившего лифта, ползущего вниз и приземляющегося с приглушенным стуком. Он поспешил к кухонному окну, но увидел из него лишь сверкающие на фоне беззвездного чернильного неба освещенные лестничные пролеты соседнего дома. Улицу отсюда разглядеть не удалось бы, как не получилось бы заметить и одинокую фигуру уходящего человека.
Он вернулся в комнатку, к кровати, так напоминающей постель отца на острове или сильверменовскую «мечту о послушничестве» в Торонто. Присев на одеяло, чувствуя бедром лезвие ножа, он крутил в руках очки, разглядывая тяжелую оправу, грязные линзы. Затем очень осторожно, словно боясь заразиться от прикосновения, поднял их на уровень глаз, надел и, моргая, стал рассматривать кухню, покосившийся стол, перепутанный узор теней на плитках пола. Конечно, он не знал, какая болезнь одолевала глаза бургомистра — он и про свои-то глаза мало что знал, — но через минуту-другую, напрягая и расслабляя глазные мускулы, ему удалось скорректировать зрение. Мир проступил яснее.

 

Назад: 22
Дальше: Часть четвертая