Книга: Россия молодая. Книга первая
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья

Глава вторая

1. Монастырские служники

В церкви Сретенья Николо-Корельского монастыря отошла всенощная. Старцы, в низко надвинутых клобуках, в грубого сукна рясах-однорядках и волочащихся по ступеням храма мантиях, стуча посохами и мелко крестясь, неторопливо шли в келарню ужинать. Игумна Амвросия поддерживали под локотки отец келарь и отец оружейник: игумен был немощен, едва шагал негнущимися ногами. Лицо у Амвросия было сердитое, под клочкастыми, еще черными бровками поблескивали маленькие недобрые глазки.
Рыбаки, служники монастыря, завидев игумна, встали. Но он отвернулся, не благословил никого: потопили карбасы, потеряли дорогие снасти, а еще просят благословения…
Кормщик Семисадов, проводив братию взглядом, плюнул в сторону, за сосновое могильное надгробье, покачал головой.
— Худо, други. Не миновать беды.
Дед Федор — старенький, худенький, легонький, исходивший море вплоть до Карских ворот, два раза зимовавший на Груманте, бесстрашный и добрый рыбацкий дединька, — вздыхал, моргал, шептал кроткую молитву, как бы не засадили монаси доживать старость в тюремные подвалы, во тьму, на хлеб да на воду до скончания живота.
— Хотя бы покормили, треклятые молельщики, перед началом-то! — зло молвил кормщик Рябов. — Так голодными и предстанем рабы божий на их скорый суд…
В келарне монахи пели молитву.
— Тоже молельщики! — сказал Семисадов. — Ни складу, ни ладу…
Покуда монахи ужинали, салотопник Черницын принес каравай хлеба, рыбу-палтусину и две редьки. Палтусина была строгого посолу, такая не протухнет никогда. Рыбаки ели молча, запивали родниковой водой из корца. Потом собрали крошки, корочки, завернули в лопушки, — мало ли что решит божий суд.
— Давеча без вас обоз куда-то отправили, — рассказывал Черницын. — Я считал, считал подводы, да и счет потерял. Перегрузили на струги — не менее полсотни посудин. И все рыба хорошая, дорогая. Как деньгами не подавятся — монаси проклятые…
Кормщик Аггей усмехнулся.
— О прошлом годе казны привезли — две подводы ефимков. На струге те ефимки бечевой тянули по Двине. Свалили в яму каменну!
— Божьи, божьи деньги! — крикнул рыбацкий дединька. — Вам не считать! Куда свалили, куда не свалили, — все им знать надобно…
— Деньги-то не божьи, дединька, а наши, — строго заметил Рябов. — Взял нас за глотку монастырь, что и дохнуть не можем, а ты все божьи да божьи. Теперь вот судить будут нас за то, что буря на море пала. А мы виноваты? Мы сколь своих дружков в море схоронили, для чего?
Дед Федор испуганно молчал, помаргивал.
— Упекут в подземелье — тогда помолимся! — сердито посулил Семисадов.
Сидели долго, думали — может, убежать, не дожидаясь божьего суда? Пожалуй, сейчас из монастыря не уйдешь: стражник с протазаном у ворот, да здоровенный, проломает головы — и всего делов.
Аггей грустно сказал:
— Куда бежать-то? Умные к нам бегут — у нас воля, а мы куда подадимся? К боярину в тяглецы? Послушай, чего беглые сказывают — каково у них жить…
Суд был в келарне сразу после ужина. Старцы, перешептываясь, сидели по стенам, смотрели на кормщика Рябова и хроменького Митеньку Горожанина пустыми безжалостными глазами. У двери сторожил пузатый монах Варнава, — кормщика Рябова побаивались. В келарне было тихо, только потрескивали витые свечи перед судьями — игумном, Агафоником и всегда благостным, пахнущим росным ладаном, давно выжившим из ума старцем Афромеем.
— Говори! — приказал Агафоник тихим от ярости голосом.
Рябов вздохнул, стал рассказывать все по порядку: как пала в море буря-падера, как сломалась мачта, как большая волна пошла раскидывать рыбачьи посудинки, как от удара о Песьи камни рассыпался карбас деда Федора.
— Не про деда Федора речь! — крикнул игумен. — Про тебя, непотребного, речь…
— А ты в море бывал, что шумишь на меня? — тихо спросил Рябов. — В море ходить — не юфтью торговать…
Игумен охнул, старцы зашептались, закачали головами на страшную дерзость кормщика: что сказал неучтивец! Что вспомнил злодей! Игумна укорил тем, что тот в давние годы юфтью торговал…
Покрывая шум, зычным голосом Рябов говорил:
— Монаси! Где бы помолиться за новопреставленных рабов божьих, что делаете? Суд учинили? Кому? Тем, что только из моря вынулись, не поенным, не кормленным, не согретым? Чем пужаете? Подземельем? Не запужаете! Сколько дней люди мучались, сколько страху натерпелись для монастырской казны, а как их нонче встретили? Мало вам от нас прибытку? На Новую Землю хаживали — сколько рыбьего зуба привезли. Да и не един раз хаживали.
Митенька дернул Рябова за непросохший еще кафтан, он оттолкнул его от себя, шагнул ближе к судьям, заговорил громче, жестче:
— Плохо мы старались, что ли? Кто струги соленой рыбы на Москву и на другие города гонит? Старцы? Отец келарь? Отец оружейник? Блаженный Афромей? А что потопил карбас — разочтемся! Пойдет рыба — велика цена тому карбасу? И за снасть возьмите, так договорились, так покручивались, так запивную деньгу поставили…
Амвросий с силой ударил ладонью по столу — помолчи!
Рябов замолк.
— Предерзлив, детушка! — молвил игумен.
Рябов не ответил.
— Языком — востер, не робок!
— Море робкого не пожалеет! — негромко отозвался Рябов.
Амвросий прикрыл глаза рукой, как бы от усталости, потом отнял руку и заговорил строго, не торопясь:
— За карбас и за снасть отдашь в монастырскую казну все сполна, и не на тот год, а нынче же. То деньги божьи, и гулять божьим деньгам — сатану тешить…
Старцы закрестились при имени нечистого, слабоумный Афромей запечалился:
— Тех-тех-тех…
— Для того, — продолжал игумен, — пойдешь нынче же, детушка, лоцманом на иноземные корабли, а Митрий Горожанин с тобой толмачом. Проводную деньгу, что идет от корабельщиков лоцману, со всей честностью и без воровства будешь отдавать отцу Агафонику на новый карбас и снасть. Харч же, который с проводной деньгой идет лоцману, можете есть бесстрашно и тем жить. Когда же в лоцманах надобности не случится, пойдет вам пища с монастырского подворья, будете рыбу пластать или посольщиками возьметесь, али, ежели надобность случится, идти вам, детушки, бечевой тянуть монастырский груз по Двине…
Рябов молчал: он ожидал худшего. Не тюрьма монастырская — и то хорошо.
— Если ж что сделаете худо, — говорил игумен, — косо али впоперек сказанному, тогда на себя пеняйте, гнить вам в монастырской тюрьме, омыться в кровавых слезах, зарасти паршами, до скончания животов не увидеть света божья…
— Тех-тех-тех! — опять опечалился Афромей.
Старцы закрестились, игумен благословил Рябова и Митеньку. Пятясь, они вышли, столкнувшись в дверях с Семисадовым и дедом Федором. Другие рыбаки ждали божьего суда у крыльца…
— Ну, чего? — спросил Аггей.
— Лоцманом послали, — сказал Рябов, — вас тоже всех на заработки наладят — в дрягили али в солеварни. Не робей, Аггей!
Сырой ветер гнал по монастырскому двору тяжелый запах рыбы, что солилась в глубоких земляных ямах, выложенных сосновыми бревнами, что вялилась на жердях над рекою, что коптилась в низких коптильнях за монастырским кладбищем. В широкие ворота монахи вереницей несли корзины с рыбой свежего улова. Служники-пластальщики, барабаня ножами, показывали вид, что не по своей вине не работают. Над обозом низко летели чайки. Мальчонка послушник бегал с палкой-трещоткой — его должность была пугать чаек, когда пластают рыбу.
Рябов и Митенька сели в тележку, выехали из обители, миновали салотопенный двор, в котором чадила труба, на развилке дорог разъехались с обозом, что вез в обитель соль из неблизкой варницы. Тележка покатила вдоль Двины, по сырой болотной дороге.
Тонко, протяжно зудели комары.
Митенька заснул, измученный страхом, ожиданием, бурей в море, голодом.
За полночь остановились возле избы Антипа Тимофеева.

2. Не пойдешь за поручика!

Кормщик молча смотрел на Таисью.
Она бежала к нему задыхаясь, босая, простоволосая. Он шел к ней медленно, тяжело ставя ноги в ссохшихся бахилах. Ночной ветер трепал его короткую мягкую бороду, светлые кудрявые волосы.
— Живой? — спросила Таисья, останавливаясь и прижимая руки к груди. — Батюшко тебя второй день поминает, а ты живой?
— Живой! — сурово ответил он. — Чего мне делается…
— Страшно было, Ваня?
— Веселья мало.
— А здесь, в монастыре?
— Судили судом праведным…
Он усмехнулся жестко, сел на крыльцо, попросил поесть. Таисья вынесла ему хлеба, вяленую рыбу и вина в полштофе. Кормщик вздохнул:
— Видать, хорош я, что ты своими руками водочки поднесла…
Опрокинул кружку в рот, стал жадно жевать хлеб. Сонно кричали петухи в клети, возчик дважды скрипел калиткою — поторапливал ехать. Таисья сидела рядом с Рябовым на крыльце, перебирала его волосы, плакала…
— Теперь, думаю, вовсе меня кончат, — посулил он. — Доконают, треклятые. Ты бы, Таичка, выгнала меня вон, куда я тебе. Не отдаст Антип за меня, сама говоришь — второй день поминает…
— Поминает! — грустно согласилась Таисья.
— Радуется?
— Не больно ты ему люб.
— Ведаю…
Держа его за руку, она близко заглянула ему в глаза и попросила:
— Жил бы ты, Ваня, потише!
— Неслух я, девонька, не жить иначе…
Он поднялся на ноги, обнял ее рукою за плечи и, крепко прижимая к себе, велел:
— Об поручике и думать забудь, слышишь ли! На веки вечные. Не пойдешь за него!
— Ох, Ваня! — вывертывая от него гибкий свой стан, говорила она. — Ох, умен больше иных. Нужен мне твой поручик…
Он крепко поцеловал ее в раскрытые, прохладные губы, теплые его ладони сжали ее плечи, она длинно, глубоко вздохнула:
— Горе мое!
— Горе али радость, да не ходить тебе за поручика. Либо за меня, либо в девках останешься…
— Ишь ты каков!
— Да уж каков есть!
— Подлинно, что замучилась я с тобою…
— Оно, пташенька, до венца — невесело, — пошутил он. — Поп окрутит, тогда горе и узнаешь…
— Бить будешь?
— Доживешь — сведаешь…
Она крепко прижалась к нему и, вздрагивая от рассветной сырости, пошла провожать его до тележки. Рябов сел боком, свесив ноги через грядку, поправил голову Митеньке, чтобы не привиделся ему черный сон, и велел возчику трогать. Солнце уже поднималось, туманы медленно ползли над болотами, а Таисья все стояла, утирая набегавшие слезы, глядела вслед своему кормщику…

3. Большой Иван

Трехмачтовый, тяжело груженный корабль «Золотое облако» поджидал лоцмана, стоя на якоре в двинском устье у таможни. Таможенные целовальники и солдаты вместе с сухоньким приказным дьячком наперебой рассказывали Рябову, что тут давеча было: поручик Крыков нашел две бочки серебра, да не серебряного, а поддельного. Те бочки назначены были для расплаты за товар, а хват-поручик поймал вора почитай что за руку. Вот они стоят — бочки, под караулом, покрытые рогожкой, и солдат при них сторожит неотлучно. Вот так шхипер, вот так молодец, вот так умница! Купит товар на ярмарке не иначе, как свальным торгом, с великим накладом для народишка, а расплатится не серебряным серебром. Споймают после мужика с той монетой да поволокут к розыску. Казнь известная — монету растопят, да в рот и вольют…
Рябов покачал головой — уж это народ торговый, с ним ухо востро надобно держать…
Шхипер Уркварт не преминул пожаловаться.
— Ваш поручик Крыков такое же наказание божье, как и давешний шторм. Привязался к бочонкам, которые вовсе не для Московии были назначены, а для торговли с теплыми странами. Ну ничего, я буду иметь честь жаловаться господину…
Митенька, хромая, шел сзади, переводил: Рябов не торопясь поднялся на ют, оглядел корабль — каков он после шторма.
— О, да, да, — сказал Уркварт, — это был ужасный шторм. Мы очень пострадали, но провидение в своей неизреченной милости помогло нам.
Длинноногий носатый слуга шхипера, по кличке Цапля, со всем почтением уже стоял возле штурвала, держал поднос с солониной, ромом, гданской водкой в сулее: так издревле полагалось встречать лоцмана.
— Закусим? — спросил неуверенно Митенька.
Кормщик поклонился одной головой, взял с подноса оловянную корабельную кружку с черным ромом, Митенька, стесняясь, выбрал кусок говядины побольше. Ян Уркварт улыбался, ямочки дрожали на его толстых крепких щеках.
Два матроса неподалеку плели мат, пели протяжную песню на своем родном языке. Свежий ветер посвистывал в снастях, за резной кормой корабля с брызгами, с шумом катилась набируха, все было солоно вокруг, все шумело, летели облака по едва голубому небу, стремительно, с острым криком падали к воде чайки.
Шхипер Уркварт жаловался Митеньке:
— С весчих товаров по четыре деньги с рубля пошлины платим, не с весчих — по алтыну с рубля. Да лоцманские, да дрягильские, да амбарщину, да сколько теряем от простоев. Два дня здесь на шанцах стоим, покуда осмотрят, посчитают, взвесят. Потом же учинят обиду. Так будете дальше с нами не по-хорошему делать — вам же лихом обернется. Заставим лаптями торговать, сговоримся промежду собою, не будем в Двину вашу хаживать — больно надобно…
— Чего он кукарекует? — спросил Рябов.
— Кукарекует, что-де обижают иноземцев.
— Их обидишь, дождешься! — ответил Рябов. — Старики бают: Антошка Лаптев, гость ярославский, в стародавние времена в Амстердам подался мехами торговать, ни одной шкуры не продал, ни на один рубль. Через многие годы обратно пришел, весь изглоданный, да и помер в одночасье. Между собой сговорились не покупать — и не купили… Обиженные какие!..
Засвистала дудка, ударил авральный барабан, матросы побежали по местам. Старший, с перебитым носом, с отрубленным ухом, накрест бил по спинам плеткой, кричал ругательства на своем родном языке. Шхипер мерно похаживал по шканцам, ждал. Барабан бил не смолкая, матросы встали по местам, якорные навалились на вымбовки, брашпиль затрещал, заскрипел…
Уркварт в говорную трубу из кожи с позументами прокричал командные слова, барабан опять застрекотал, морской ветер заполоскался в парусах. Рябов, положив руки на штурвал, уже вводил «Золотое облако» в двинское устье.
— По-здорову ли нынче господин воевода? — спросил Уркварт.
— Чего он спрашивает? — осведомился Рябов у Митеньки.
— Про воеводу — здоров ли?
— А ты скажи — мы с Апраксиным не в родне. Мы, скажи, к генеральской курице в племянники не нанимаемся. Наше дело — рыбачить, а ихнее — ушицу хлебать…
Полный ветер свистал в парусах, корабль шел, чуть накреняясь, не речным, но морским ходом, словно не было тут отмелей, словно не угрожало ничего большому «Золотому облаку» на Двине, словно ни единой лодочки-посудинки не бежало по всей реке.
Матросы, снимая шапки один за другим, заглядывали на мостик — смотрели, каков из себя этот русский Большой Иван, что с таким проворством и ловкостью ведет «Золотое облако», — ну и лоцман, поискать такого лоцмана, за таким лоцманом времени даром не потеряешь!
Погодя, когда сердце у шхипера совсем замирало — не сесть бы на таком ходу на мель, — Большой Иван вдруг присоветовал прибавить парусов, — больно, мол, медленно чешемся, кабы не припоздать!
Сердце у шхипера стукнуло, застучало дробно, самому стало жарко: «Дошутимся, потоплю „Золотое облако“!» Но поспешать надо было, чем скорее доведется увидеть воеводу — тем лучше. Да и негоцианты, небось, ждут, припоздаешь — уйдет товар другим шхиперам.
Спереди — едва стали выходить из речного колена — будто выросла крашенная кармином высокая, крутая корма «Святого Августина».
— Можно ли предположить, что придем первыми?
— Вели парусов еще прибавить — всех обскачем. Карбас по носу! Слышь, Митрий, пущай с мушкету стреляют, притомился там водохлеб, уснул рыбак…
Матрос выстрелил из пистолета. Помор, в развевающемся на ветру азяме, испуганно вскочил, подтянул снасть, налег на стерно — рулевое весло.
— С Мурмана идет, — сказал Рябов, — путь не близкий. Ты гляди, Митрий, как они свои лодьи шьют, иначе, чем у нас. Гляди, примечай…
Уркварт, торопясь, велел опять бить в авральный барабан, люди побежали ставить еще паруса. Начальный боцман, черный, длинный, криво усмехнулся, одобрительно закивал. Большой Иван позевывал, точно и впрямь скучал на таком ходу. Маленькие фигурки высыпали на карминную корму «Святого Августина», замахали, закричали. Кормщик велел спросить шхипера Уркварта:
— Может, пужанем, коли захочет? Желает — проведу на аршин от конвоя, а робеет — не надо. Пужанем конвоя, а?
Шхипер глазом прикинул расстояние, усмехнулся, кивнул. Почему бы и не пугнуть Гаррита Кооста? Не всегда он, Уркварт, был негоциантом и не на веки вечные им останется. Хороший абордаж горячит кровь, пусть и Коост порадуется, вспомнит, как сваливались корабль на корабль…
Рябов одной рукой легко держал корабль в повиновении, глядел вперед, сощурившись от ветра. Митенька от восторга сиял.
Люди на «Святом Августине» забегали, закричали, подняли флажный сигнал, ударили в колокол. Видно было, как они разевают рты, грозятся кулаками. «Золотое облако» шло на них, точно собираясь таранить, но в самое последнее мгновение Рябов чуть изменил курс — «Золотое облако» прошло борт о борт с конвоем, только блеснули пушки в открытых портах «Святого Августина». Конвой с колокольным частым боем, с визжащими матросами, с пистолетными упреждающими выстрелами остался позади.
Шхипер помотал головой, утер пот с лица, похлопал Рябова по плечу. Слева по носу открылся «Спелый плод». Потом обогнали «Радость любви», потом «Золотую мельницу». Начальный боцман «Золотого облака» Альварес дель Роблес стоял сзади, советовался со шхипером. Рябов на него равнодушно оглянулся, негромко сказал Митеньке:
— Один такой об прошлой ярманке крутился-крутился подле, а после четырех алтын как не бывало. Ловкий народ.
Начальный боцман, изогнувшись, поклонился Рябову, похвалил его лоцманское искусство.
Неподалеку от Архангельска с колокольным боем, означавшим: «берегись», «не ворочайся», «иду слишком ходко», с флажными сигналами, оставляя за собой пенный бурун, нагло срезав нос «Белому лебедю», обогнали еще двух купцов и перед немецким Гостиным двором бросили оба якоря.
Рябов, спокойно глядя в глаза шхиперу, выслушал все его ласковые и высокие слова, осмотрелся, ладно ли встали на якорь, похвалил корабль, что-де ходок, для руля легок, похвалил матросов, что-де изрядно расторопны и полудурок всего только один, похвалил старшего, что-де какой изрубленный и искалеченный мозглявый старичишка, а, вишь, голосина у него — при таком ветре на весь корабль слыхать, и дерется тоже подходяще — ни единого без благословения не оставил, всех плеткой покрестил.
Шхипер улыбался, прижимая руку с перстнем более к животу, нежели к сердцу. Выслушав все, он попросил Большого Ивана извинить его и подождать малое время, пока съездит он с визитом к воеводе, потом тотчас же возвратится, и тогда они отобедают вот здесь, на палубе, под тентом, который Цапля уже натягивал над столом.
Матросы спустили шхиперу шлюпку, дьяк через Митеньку сказал шхиперу, что-де не велено на берег хаживать. Уркварт потрепал дьяка по плечу, сунул ему денег. Дьяк вздохнул и велел солдатам пропустить шхипера.
— Что ж ты, дьяк, куриная борода, делаешь? — спросил Рябов. — Поручик караул ставит, а ты посулы берешь? Добро ли то?
— Тебе больно надо?
— Ужо всыпят тебе батогов, дождешь своего часу! — пообещал Рябов.
Он прошелся по кораблю, потом встал у трапа, смотрел, как отваливают от берега одна за другой посудинки — то русские купцы-гости шли торговать воском симбирским и вятским, тверской юфтью, арзамасским, суздальским топленым говяжьим салом, пряжей пеньковой и кудельной, донскими кожами, клетчатыми холстами домотканными, Чирковыми сукнами, живыми куницами, росомахами, волками, медведями, привезенными из дальних мест, щетиной, свечами, рыбьим клеем, смольчугом, семгой, икрой осетровой астраханской…
По всей Двине у причалов и пристаней покачивались вологжанские и холмогорские насады, дощаники, карбасы. Дрягили таскали кули, катали бочки, купцы похаживали над своими товарами, рядились, куда сваливать. То там, то здесь на набережной вспыхивали крики — иноземцы ругались, что русские больно много распоряжаются; ярославские, вологжанские, устюжинские гости безо всякого почтения тоже кричали, совали кулаки, божились…
Рядить приехали рейтары, напирали конями на ярославцев, на вологжан, на устюжцев. Впредь для науки иноземный офицер в кафтанчике взял да и спихнул в Двину куль полотна. Иноземцы загоготали, повели офицера пить мумм, ярославский гость застыл в изумлении.
— Хорошо живем! — сказал Рябов Митеньке. — До чего ж славно живем. Давеча на Пробойной на улице Якимка Смит, иноземец, после пожарища построился, видел ли? Перегородил постройками Пробойную напополам — и весь сказ. Ни проходу пешего, ни проезду конного. Ему корысть, а нашим архангелогородцам — обнищание, к рядам-то дорогу навовсе запер…
— Чего ж наши делают? — спросил Митенька.
— Пишут челобитные, — усмехнувшись невесело, сказал Рябов, — мы-де, сироты твои, вовсе-де оскудели, тяглые наши места иноземцы захватили, скотишку нашему подеться некуда…
Он сплюнул, покрутил головой, вздохнул.
Рядом, у трапа, стоял солдат, обернулся на слова кормщика, рассказал, что ныне быть превеликой сваре, ибо иноземцы к ярмарке сами всюду объездили и скупили по деревням чего кому надо. До самой Москвы добирались, а один — попрытче — и в Астрахань сходил за икрой. Наши долгобородые о сем еще не слыхивали, только в Архангельском городе узнали. Цены совсем сбиты. Иноземцы службу не несут, подать у них другая, теперь вот поди разберись.
— Купцам-то что, — сказал Рябов, — а вот эти как, те, которые дощаники волокли, которые на пристанях не жрамши и не пимши ожидают. Теперь, когда иноземец прижал, разве купец с ними разочтется? Иди, скажет, родимый, с богом! А не пойдет, так по шее…
Солдат тоже покрутил головой, повздыхал.

4. Свои люди

Воеводу шхипер Уркварт не застал, но нимало этим обстоятельством не огорчился, потому что в приказной избе сидел и курил глиняную трубку зять господина Патрика Гордона полковник Снивин.
— О! — сказал полковник. — Не господина ли шхипера Уркварта я имею честь видеть своим гостем?
Шхипер с сияющей улыбкой повел перед животом шляпой, притопнул ногой, еще повел повыше, еще притопнул погромче. Полковник Снивин сделал салют рукой. Шхипер закончил церемонию крутым поклоном, еще изгибом, заключительным ударом каблук о каблук. Дьяк в испуге побежал на погребицу за холодным квасом.
Полковник Снивин, вежливо улыбаясь, рассказывал гостю новости: вскорости должен прибыть государь Петр Алексеевич. Будут, наверное, и Лефорт, и господин Гордон, и другие друзья, которых шхипер, по всей вероятности, помнит. Ведь он гостил в Кукуе на Москве? Гостил и на Переяславском озере?
Шхипер кивал головой: как же, как же! Прекрасные, вежливые, воспитанные господа, не чета, пусть не осудит господин полковник, этим московитам. Он так отдохнул тогда на Кукуе, так прекрасно провел время на озере.
Что государь? Не оставил еще свои морские забавы?
Снивин покачал головой:
— О, нет! Молодость настойчива даже в своих заблуждениях… Его величество в крайности и не внимает ничьим советам…
— Господин воевода? — осторожно спросил шхипер.
— Господин Апраксин увлечен мыслью о флоте не менее, нежели его величество, — выколачивая трубку, ответил Снивин. — Господин воевода Апраксин не многим более стар, нежели его величество…
Теперь они оба — и гость и полковник — покачивали головами. Дьяк принес квасу. Уркварт из приличия отхлебнул, едва заметно сморщился, спросил участливо:
— По всей вероятности, господин полковник чрезвычайно устал от жизни среди московитов и не раз мечтал о возвращении к добрым своим пенатам?
Полковник коротко засмеялся:
— Пенаты хороши, когда есть рейхсталлеры или любые другие золотые монеты. У московитов я полковник, а кто я там? Разве я уже сколотил состояние, достаточное для того, чтобы у себя на родине купить чин хотя бы капитана? Патент на чин стоит очень дорого. У московитов все принуждены меня слушаться, мне платят вдвое против русского офицера, здесь ко мне само течет золото, а там я бы забыл, как оно выглядит, не говоря уже о том, что мною помыкал бы богатый мальчишка, купивший себе патент на чин генерала…
Снивин сердился, щеки его побурели, воспоминания о родных пенатах не умилили полковника, а обозлили…
Шхипер расстегнул сумку, висевшую у него на бедре, достал оттуда красиво вышитый кошелек, положил на стол:
— Пусть эти золотые, полковник, приблизят час вашего возвращения на родину. Я льщу себя надеждою, что в королевстве аглицком вы будете не полковником, но генералом. А теперь о деле, которое привело меня к вам…
И шхипер рассказал об обиде, которую нанес ему мальчишка, дерзкий Крыков.
— С сим дерзким мальчишкой не так легко сладить! — произнес полковник. — Не от меня одного зависит исполнение закона в Московии…
Кошелек лежал на столе — там, куда его положил шхипер.
— У этого мальчишки трудный характер, — сказал Снивин. — Крыков — упрямый и злокозненный господин. Боюсь, что мне не удастся вам помочь, ибо этот кошелек столь тощ, что из него не накормить всех алчущих…
Уркварт покривился: у полковника, действительно, завидущие глаза. Без всякой любезности шхипер положил на стол еще три золотых. Полковник прижал монеты волосатой рукою и сгреб их вместе с кошельком. Но лицо его попрежнему оставалось мрачным.
— Теперь, я надеюсь, вы объявите Крыкову сентенцию? — спросил Уркварт. — Вы припугнете его?
Снивин пожал дородным плечом.
— Караул я сниму, — наконец молвил он. — Это все, что в моих силах. Остальное зависит от вашей сообразительности и хитрости…
«Чтобы кипеть тебе в адской смоле! — подумал шхипер. — Чтобы дух твой не воспарил в небеса!»
И поклонился молча.
Дьяк принес чернила и очиненные перья. Снивин, пыхтя, стал писать приказ: караульщикам убраться вон с корабля, который пришел под командованием достославного шхипера и негоцианта господина Яна Уркварта.
Шхипер прочитал приказ, вздохнул, попрощался с полковником холоднее, чем поздоровался. Снивин предложил еще квасу, Уркварт ответил:
— Благодарю, но этот ужасный напиток не по мне.
И, не пригласив Снивина на корабль, отбыл.

5. Бежим, кормщик!

Уркварт возвратился быстро. Шлюпка его, убранная ковром, привезла еще одного иноземца, здешнего перекупщика Шантре. Тот был еще толще, чем шхипер, ходил в панцыре под кафтаном, при нем всюду бывал слуга с именем Франц — малый косая сажень в плечах, прыщеватый, безбородый. Коли чего его господину не нравилось, Франц решал спор нагайкой-тройчаткой. Бил с поддергом. На третьем ударе любой спорщик падал на колени, просил пощады. Про Шантре еще говорили, что у него один глаз не свой, будто вынимается на ночь и, для освежения и чтобы видел получше, кладется в наговорную воду. Слепой глаз выглядел не хуже зрячего, и знающие люди достоверно утверждали, что при помощи ненастоящего глаза перекупщик все видит насквозь и всех обводит, как только хочет.
Шхипер был теперь весел, солдатам подарил по рублю, сказал, что на них зла не имеет, и потряс приказом — караул снять и от конфузии господина почтенного шхипера освободить.
Стол обеденный был накрыт на четыре куверта, но обед все-таки не задался. Сначала шхипер провожал таможенников, потом что-то буйно говорил с перекупщиком Шантре. Позже один за другим пошли с берега посудинки: жаловали дальние иноземные гости-купцы — ставить цены на товар, узнавать, почем нынче русская юфть, как пойдет смола, что слыхать насчет птичьего пера мезеньского, каковы цены на поташ арзамасский, алатырский, кадомский…
Шантре сел возле стола, не дожидаясь приглашения. Макал маленький хлебец в соус, запивал вином. Потом порвал на куски ломоть солонины, зачмокал, зачавкал. Гонял слугу то за одним, то за другим кушаньем…
Ян Уркварт, стоя у трапа, приветствовал гостей, пребывая как бы в некоторой рассеянности, — вроде очень устал, или обременен делами, или задумчив, или даже огорчен.
Купечество переглядывалось, некоторые крестились. Мордастенький пузатенький Уркварт пугал немилосердно: товары были уже привезены, своих кораблей, чтобы хаживать в немцы за моря, еще не построили ни единого, лето стояло жаркое, что делать с икрой, с семгой легкого соления, с говяжьим салом, с ветчиной? Конечно, Уркварт — еще не все шхиперы, но у них круговая порука, что один дает, то и другие. А нынче еще свой у него тут дракон многоглазый, вон в постный день солонину жрет, даже и не смотрит на людей православных.
Угощая гостей вином из сулеи, с которой похаживал слуга Цапля, потчуя дешевыми заедками, Уркварт вдруг сказал, что нынче цены за морями очень упали, так упали, что даже смешно говорить, — в два, три, в четыре раза против прошлогодних.
Купечество загудело и смолкло.
Один ярославский, весь заросший колючей шерстью, словно еж, дернул Митеньку за полу подрясника, жалобно попросил:
— Ты, вьюнош, выспроси его, змия, похитрее: будет покупать али нет, пусть пес скажет напрямик; может, ему и вовсе ничего не надобно, зачем мы ножки свои притомляем…
Рябов сидел в кресле против перекупщика, ничего не ел, потягивая мальвазию, слушал. Суровая тонкая складка легла меж его золотистых бровей. Левой рукой ерошил он бороду, поглядывал на небо и на Двину, на чаек, что опускались — плавно, боком — до самой воды.
— Цены столь упали, — переводил Митенька, — что шхипер не видит толку называть вам нонешние, которые может он назначить. На деньги шхипер ничего купить не может, а может лишь на товары, которые имеет на своем корабле. То будет чернослив, гарус, камка, ладан, жемчуг, вина — рейнское, Канарское, мушкатель, бастр, романея…
Купцы, пихая друг друга, загалдели, замахали руками, — на кой им ляд бастр и ладан. Пусть бы давал тогда, лешачий сын, иголок для шитва, али бумаги хлопчатой, али пороху и ружей, да ножей железных. Ныне на Канарское и романею вовсе нет спросу, никуда эти товары не продать…
Шхипер, любезно улыбаясь, ответил, что ножи он и кроме Московии может продать, за приличную цену. Сюда же путь далек и опасен, пусть берут что есть, а не возьмут — придется им грузить обратно свои дощаники, карбасы да струги. Таково божье соизволение на нынешнюю ярмарку. И предложил присесть к столу, отведать, сколь прекрасны вина заморские и пряности, коими украшается любая, приличная человеку пища.
— Мы в ближайшее время скрутим ваших купцов вот так! — по-русски сказал перекупщик Шантре Рябову и показал кулак, с которого капал жир. — Они будут поступать согласно нашим желаниям, а не своим. С ними не надо даже вовсе говорить. И их не следует пускать на корабли. Вот что!
Его живой глаз смотрел на Рябова, а мертвый в сторону — на купцов.
Рябов не отвечал, злоба ко всем — и к своим, что позорились перед Урквартом, и к этому усатому, измазанному салом, — вдруг перехватила глотку. Шантре выдавил себе в вино лимон, отпил большими глотками, спросил:
— Я в скорое время буду иметь свое судно, не пожелаешь ли ты пойти ко мне в морские слуги?
— Не пожелаю! — сказал Рябов.
— Отчего так, человек?
— Оттого, что так.
— Но отчего же именно так, а не иначе?
— Я — мужик вольный, — хмуро сказал Рябов, — и что оно такое «морской слуга» — не знаю и знать не хочу. Я рыбак и кормщик, своего моря старатель, что мне в слуги наниматься…
А Митенька между тем переводил русским купцам:
— Шхипер еще говорит, что для вас то большое удовольствие, что они сюда пришли, а не пришли бы — и вовсе вам тогда погибель, конченное было бы дело. Как они пришли, то вы хоть за что, а можете продать свои товары: русскому человеку много не нужно, так он говорит, русский человек скромно может жить да поживать, пусть себе больше молится своему русскому богу и повинуется своим начальникам, в том и есть для него доброе…
Купцы, тяжело дыша, испуганные, пожелтевшие, гуртом пошли к столу, носатый Цапля принес еще стульев и скамью, по палубе медленно прошагал командир конвоя Гаррит Коост — с темным, перерубленным от виска до подбородка лицом, в кожаной кольчуге, в перчатках с раструбами, с пистолетом за широким ремнем. Сел к столу, развалясь, кивнул на купечество перекупщику, засмеялся.
Вблизи «Золотого облака» становились на якоря другие корабли заморских купцов: шхиперы, любезно улыбаясь, перемигивались с Яном Урквартом. На загадочном, непонятном Митеньке языке он что-то быстро рассказал двум шхиперам, те зашептали другим — и Рябов вздохнул: туго будет в нонешнюю ярмарку городу Архангельскому, не продать по своей цене ни на единую денежку, сговорились заморские воры, пойдет сейчас стон да плач там, на берегу.
— Господин Гаррит Коост — конвой, — сказал Митенька, — просят вам передать, господа гости: нынче в морях от морского пирату нет свободного прохода, что похощет воровской человек, то и сделает, наверное в последний раз сюда из немцев они пришли, более не пойдут. Господин Гаррит Коост говорят, что на един купецкий корабль надо два конвойных иметь, а оно в большие деньги обходится, чистое разорение негоциантам.
Гаррит покачал головой, набил трубку черным табаком, закурил.
Купцы задвигались, закрестились от сатанинского зелья, Коост пускал дым в бородатые лица, приминал табак обрубленным пальцем, водил пьяными глазами. Более он не сказал ни слова. Другие иноземцы тоже молчали, улыбаясь, потягивали мальвазию, прихлебывали ром, покуривали на двинском ветерке. Матросы на юте в два голоса запели песню, другие голоса подхватили, Рябов слушал и, отворотившись от компании, смотрел на близкий берег, где чернела толпа людишек, — они ждали, что скажут, возвернувшись, купцы. Товары везли издалека — где водою, где волоком, где на веслах, где переваливали на коней. От того пути люди вовсе измучились, лица спеклись, кости проступили наружу, кожа стерлась на ладонях до крови, у возчиков попадали лошади. Как теперь жить, что скажешь женам, чем накормишь малых детушек?
С приятной улыбкой Ян Уркварт крикнул начальному боцману, чтобы для услаждения гостей играла на юте музыка, и музыка тотчас же заиграла — медленно и печально, и под эту музыку взошел на «Золотое облако» келарь отец Агафоник в праздничной рясе, в клобуке, с посохом. Послушник, обливаясь потом, волочил за ним берестяный туес с гостинцами…
— Ваш лоцман, — сказал шхипер Агафонику, — чистое чудо! Я не могу не уважать подлинное умение, но еще глубже, мой отец, я уважаю талант. Во всякой работе можно быть умелым, и это очень хорошо, но от умения до таланта — как от земли до небесной лазури. Ваш монастырский лоцман наделен подлинным умением. Бог всеблагий подарил ему и талант моряка. Большой Иван не боится стихии воды. Стихия ветра тоже не страшна ему, а его несколько грубые манеры не лишены своеобразного величия. В море, в шторм, от чего, разумеется, боже сохрани, такой помощник — сущая находка…
Митенька переводил, счастливо улыбаясь…
Шхипер вынул из кошелька, висевшего на поясе, золотой, положил его на стол перед Рябовым, слегка поклонился, прося принять.
— Сей кормщик еще и богобоязнен, — произнес келарь, протягивая руку к золотому, — потому все свои зажитые деньги отдает монастырю.
И Агафоник спрятал монету в свой просторный, вышитый, засаленный кошель.
— А вы, дети, ступайте! — сказал он Митеньке и кормщику. — Ступайте, что тут рассиживаться…
Медленно пошли Рябов и Митенька по натертой воском палубе к трапу и вскоре поднялись на бревенчатый осклизлый причал Двины, где дожидался купцов черный люд.
— Чего там? — спросил один, с красными глазами, с запекшимся, точно от жару, ртом.
— Худее худого! — молвил Рябов.
Толпа тотчас же сгрудилась вокруг них — надавила так, что Митенька крякнул.
— Но, но — дите мне задавите! — сказал Рябов.
— Не берут товары-то? — спросил другой мужичонко, в драном кафтане, изглоданный, с завалившимися щеками.
Полуголые дрягили — двинские грузчики, здоровенные, бородатые, с крючьями — заспрашивали:
— А дрягильские деньги когда давать будут, кормщик, не слыхивал ли?
— Сколько пудов перевезли, как теперь-то?
— Онуфрий брюхо порвал, вот лежит, чего делать?
Тот, которого назвали Онуфрием, лежа на берегу, на рогоже, дышал тяжело, смотрел в небо пустыми, мутными глазами.
— Как хоронить будем? — спросил кто-то из толпы.
Один вологжанин, другой холмогорец — закричали оба вместе:
— Провались они, гости, испекись на адовом огне, нам-то наше зажитое получить надобно…
— Нанимали струги, а теперь как? Ты скажи, кормщик, что нонче делать?
Еще один — маленький, черный — пихнул Рябова в грудь, с тоской, с воем в голосе запричитал:
— Сколько ден едова не ели, как жить? Кони не кормлены, сами мы коростой заросли, на баньку, и на ту гроша нет, чего делать, научи?
Мягко ступая обутыми в лапти ногами, сверху, по доскам спустился бородатый дрягиль, присел перед Онуфрием на корточки, вставил ему в холодеющие руки восковую свечку.
Рябов вздохнул, стал слушать весельщика. Тот, поодаль от помирающего Онуфрия, говорил грубым, отчаянным голосом:
— Перекупщики на кораблях на иноземных? Знаем мы их, шишей проклятущих, фуфлыг — ненасытная ихняя утроба. Сами они и покупают нынче все, сами и продавать станут. Теперь нам, мужики, погибель. В леса надобно идти, на торные дороги, зипуна добывать…
— А и пойдем! — сказал тот дрягиль, что принес Онуфрию отходную свечку. — Пойдем, да и добудем…
Приказный дьяк-запивашка, весь разодранный, объяснял народу козлогласно:
— Ты, человече, рассуди: имеет иноземец дюжин сто иголок для шитва? Зачем же ему иголки те через руки пропускать, наживу давать еще едину человеку, когда он сам их и продаст, да с превеликой выгодой, не за алтын, а за пять…
— Кто купит? — спросил дрягиль, продираясь к дьяку. — Когда алтын цена…
— Купишь. Сговор у них! Иноземец друг за дружку горой стоит, у них, у табашников проклятых, рука руку моет…
С «Золотого облака» ветер порой доносил звуки услаждающей музыки, оттуда и туда то и дело сновали сосудинки — возили купцов, таможенных толмачей, солдат, иноземных подгулявших матросов, квас в бочонках, водку в сулеях.
— Договариваются? — спрашивали с берега.
— Толкуют! — отвечали с лодок.
— По рукам не ударили?
— То нам неведомо!
Мужики пили двинскую воду, щипали вонючую треску без хлеба, вздыхали, поругивались. Один, размочив хлебные корки в корце с водой, жевал тюрьку беззубым ртом. Другой завистливо на него поглядывал. Еще мужичок чинил прохудившийся лапоть, качал головой, прикидывал, как получше сделать. Еще один все спрашивал, где бы продать шапку.
— Шапка добрая! — говорил он тихим голосом. — Продам шапку, хлебца куплю…
Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.
— Нуждишка была, да сплыла, — молвил пожилой дрягиль. — Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел…
Попик укоризненно покачал головою.
— Может, рассказать чего? — спросил он.
— А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! — ответил вологжанин. — Вот разве, когда конец свету будет?
Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать…
Рябов молчал, слушал с усмешкой.
— Эй, кормщик! — крикнули с лодки.
Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.
— Вот как будет, — сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. — Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем…
Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.
— Тепло! — согласился Рябов.
Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.
— Так-то, дитятко, — сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. — Послужишь нынче создателю за грехи своя.
— За какие еще грехи? — чувствуя недоброе, спросил Рябов.
— Будто не ведаешь! — вздохнул Агафоник. — Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу…
Он говорил долго, перечисляя все рябовские грехи. Кормщик стоял насупившись, чесал у коня за ухом, конь тянулся к нему мягкими губами, искал гостинца.
— За то за все, — сказал Агафоник, — послужишь нынче монастырю, пойдешь на «Золотом облаке» матросом, очень тобою шхипер Уркварт доволен. Так доволен, дитятко, что за ради тебя прежде иных прочих монастырские товары купил…
Рябов поднял голову, зеленые глаза его непонятно блеснули, то ли сейчас засмеется, то ли ударит железным кулачищем. Отец Агафоник отступил на шаг и сказал угрожающе:
— Но, но, я те зыркну…
— Не пойду матросом, — сказал Рябов неожиданно кротко. — Чего я там не видел?
— Ты — служник монастырский, — ободренный кротостью кормщика, крикнул Агафоник. — Коли сказано, так и делай!
— Не пойду! — тихо повторил Рябов.
— Пойдешь! Волей не пойдешь — скрутим!
— Эва!
— Скрутим!
— И сироту не оставлю!
— Сирота богу служит, без тебя не пропадет, понял ли?
Рябов тяжело задышал, светлые глаза его опять блеснули.
— Я человек тихий, — сказал он врастяжку, — но своему слову не отказчик. Сказал — не пойду, и не пойду! Что хотите делайте, не пойду.
— Ой, Ваня! — предостерегающе молвил келарь.
Кормщик промолчал. Опять с Двины донеслась музыка. В церкви Рождества зазвонили к вечерне. Иностранные матросы, успевшие уже напиться в кабаке, обнявшись шли к пристани, пританцовывали, пели, кричали скверными голосами.
— И в обитель я более не вернусь! — сказал Рябов. — Отслужил!
— Споймаем! — пригрозил келарь.
— Драться буду! Живым не дамся!
— Полковнику скажем. Он-то споймает. Рейтары скрутят, да и намнут — долго не прочухаешься.
Агафоник застучал посохом, лицо его злобно скривилось.
— Против кого пошел, кормщик? Головой думай, имей соображение!
И посохом, рукояткой стеганул кормщика изо всех сил поперек лица так, что Рябов, не взвидя свету, рванулся вперед и схватил келаря за бороду. Агафоник завизжал, с пристани побежали на крик и бой мужики, послушник вцепился в кормщика жирными руками. Рябов отряхнулся, послушник упал, еще кто-то покатился кормщику под ноги, он перешагнул через них и прижал келаря к грядке телеги, дергая его за бороду все кверху, да с такой силой, что глаза у того закатились и дух прервался.
— Убил! — крикнул рябой мужик. — Кончил косопузого!
Бродячий попик бежал издали на бой, вопил:
— Бей его, бей, я его, окаянного, знаю, бей об мою голову, дери бороду…
— Бежим, кормщик! — отчаянным голосом крикнул Митенька. — Бежим, дядечка!
Только от этого голоса кормщик пришел в себя, подумал малое время, посмотрел в синее лицо келаря и быстро, почти бегом зашагал к Стрелецкой слободе. Долгое время он, петляя между избами, меж лавками гостинодворцев, заметал след, по которому уже двинулись конные рейтары, отыскивая денного татя, учинившего разбой, и кому? Самому отцу келарю Николо-Корельского монастыря!
Прижавшись к горелому строению, Рябов притаился, пропустил рейтаров вперед. Ругаясь, они не заметили его, поскакали на Мхи, — туда убегали все тати, оттуда их тащили в узилище, на съезжую за решетки. Рябов угрюмо смотрел им вслед. Да нет, не возьмешь, не таков кормщик Рябов глуп уродился, чтобы за так и пропасть, чтобы самому в руки даться…
Митенька, припадая на одну ногу, добежал к Рябову, задыхаясь прижался к обугленной стене.
— Ох, и запью ж я нынче, Митрий! — негромко, сощурившись, все еще круто дыша от бега, молвил Рябов. — За все за мое горькое, многотрудное, тяжкое. Ох, запью…
— Дядечка…
— А ты не вякай. При мне будешь…
— День стану пить, да еще день, да едину ночь разгонную. Запомнил?
— Запомнил, дядечка, — с тоской и болью, шепотом произнес Митенька.
— То-то! И тухлыми очами на меня не гляди! Не покойник я, чай…
С медведем дружись, да за топор держись.
Пословица

 

Другу добро, да и себе без беды.
Пословица
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья