II
– Дитя мое, – сказала царица, в то время как Зина, склонясь, целовала ее руку, – я очень рада, что ты здорова и что розы по-прежнему цветут на твоих щечках.
И при этом она нежно погладила Зину по щеке своей маленькой мягкой рукою.
– Но дело в том, что ты у меня в долгу, ты пропустила не одно дежурство, а посему изволь-ка подежурить и сегодня, и завтра. Мне нынче как-то не по себе, ужо вечером у меня не будет никакого приема, и я не двинусь с места. В восемь часов я позову тебя, и ты будешь мне читать.
Зина даже вспыхнула от удовольствия. За все время пребывания ее во дворце у нее выдался один только такой счастливый вечер месяца два тому назад: в течение трех часов она была наедине с государыней и читала ей. Екатерина несколько раз прерывала чтение и беседовала с Зиной о прочтенном. Эти три часа пролетели для смолянки как сон, и, вернувшись к себе, она даже всплакнула от радости и спросила себя, за что ей такое счастье. Великая, мудрая, обожаемая царица была так близка к ней, так задушевно говорила с нею, с такой несказанной добротою и ласковостью поучала ее, открывала перед нею сокровищницу своей мудрости. Теперь, когда, несмотря на вернувшееся здоровье, в ее душе было очень смутно, тоскливо и даже страшно, – на чем лучше могла она успокоиться и отдохнуть, как не на близости к царице, как не на этих часах чтения, на интимной беседе с нею? Зина чувствовала себя теперь особенно одинокой, ближе царицы у нее никого не было. Никого не любила она так, с таким детским обожанием, как царицу.
Зина весь день ждала этих заветных восьми часов. Наконец они пробили, она у государыни, в ее рабочем кабинете, где никого нет, где все погружено в тихий полумрак, озаряемый только четырьмя восковыми свечами, поставленными на письменный стол и прикрытыми абажуром.
Царица с видом как бы некоторого утомления полулежит на своем любимом мягком и низеньком кресле, прислонясь к его покатой спинке. Волосы ее уже расчесаны на ночь и спрятаны под белым чепчиком. Она запахнулась в свой серый атласный халат, мягкие складки которого обрисовывают ее полную фигуру. Ее маленькие ноги в теплых туфлях вытянуты и лежат на большой подушке, и тут же, возле этих ног, свернувшись, спит любимая белая собачка царицы Лэди.
При входе Зины царица указала ей на стул возле письменного стола, ближе к свечам, и на раскрытую книгу, лежавшую на столе.
Зина с несколько робкой, но в то же время радостной улыбкой присела на стул и подвинула к себе книгу.
– Боюсь, что ты будешь пенять на меня, – сказала царица, – чтение на сей раз вряд ли займет тебя. Это очень серьезная книга, сочинение великого Монтескье. Она написана не для таких юных голов, как твоя, но что делать! Мне непременно надо сегодня побеседовать с Монтескье, а у самой что-то глаза болят…
– Однако, – прибавила она, – быть может, я не права – ты умна, ты хорошо училась, ты серьезна, а великий писатель излагает свои мысли так ясно, что, пожалуй, он и тебя заинтересует. Постарайся читать внимательно и, если чего не поймешь, остановись и спроси меня, это будет и для меня полезно – разъяснить глубокую мысль.
Зина приступила к чтению. Она старалась заинтересоваться мыслями Монтескье, но, к ужасу своему, заметила, что это ей никак не удается. Она просто отдавалась сначала приятному ощущению тишины этой комнаты, близости к ней обожаемой царицы, потом эти приятные ощущения переходили в тревожные, ей вспоминались все последние мучительные дни, все, что она пережила, все, что она узнала, – и трепет наполнял ее, и она спешила уйти от своего страха снова в тишину этой комнаты и в близость любимой царицы.
Уже несколько страниц книги прочтено, но она не помнит ни одного слова из прочитанного, будто она это и не читала. А царица сейчас остановит ее, сейчас спросит. Что же она скажет? Ведь она должна будет признаться, что была далеко и что ни одно, как есть ни одно слово, не осталось в ее памяти.
Царица действительно ее остановила.
– Ну и что же, – сказала она, – не правда ли, ведь это все так ясно и просто сказано? Простота и ясность – признак гения. Гений умеет облечь самую глубокую, самую тонкую, почти неуловимую мысль в простую и ясную форму…
Но вдруг она остановилась и пристально взглянула на Зину.
– Ты меня не слышишь! Ты читала, и сама не знаешь, что такое прочла, – я вижу это по твоим глазам. Или я ошибаюсь?
Зина готова была расплакаться.
– Нет, ваше величество, вы не ошибаетесь, – прошептала она, – я…
Она не могла докончить фразу, в груди ее как бы поднялось что-то, сдавило ей горло и наконец вырвалось неудержимым, громким рыданием.
Екатерина повернулась в кресле, потом встала с него и подошла к Зине. Она обняла ее.
– Дитя, ты еще не совсем здорова, – сказала она, – успокойся. Это я виновата, твой свежий и цветущий вид обманул меня.
Говоря так, она уже отлично понимала, что успокоить Зину можно одним только способом – дать ей выплакаться и затем заставить ее высказать все, что у нее на душе. Теперь незачем ее даже ни о чем спрашивать, надо быть только ласковой с нею – и она сама все скажет. В этом расчете Екатерина и устроила чтение, и теперь, глядя на рыдавшую Зину, она видела верность своего расчета. Все, что Зина пережила и узнала, давило ее невыносимо. Под этой тяжестью она не могла жить и не умела сама разобраться в себе, не умела ответить себе на самые важные вопросы. Был один только человек, который мог бы помочь ей в этом, – это добрый священник, находившийся тогда рядом с нею у гроба графини и сказавший ей слова, навеки в ней запечатлевшиеся. Но этого доброго священника нет, и она не знает, где искать его, не знает, когда он придет к ней, а, кроме него, единственное существо, под защиту которого она должна прибегнуть, которому она может открыть свою душу, – это царица.
В годы Зины, в хаосе мучительных ощущений, нахлынувших с такою силою, одиночество невозможно – от такого одиночества можно сойти с ума. И вот инстинктивное чувство самосохранения заставляет Зину довериться царице и рассказать ей, как на духу, все. Екатерине стоило одним словом ободрить ее, и, конечно, она сказала это ободрительное слово.
– Успокойся, – произнесла она, ласково и в то же время властно глядя в глаза Зины, – успокойся и расскажи мне все, что с тобой было за это последнее время. Открой мне, что было общего между тобой и графиней Зонненфельд. Почему она очутилась у тебя и у тебя умерла? Я знаю, как тебе все это тяжело, как тебе, может быть, трудно говорить об этом, но уверяю тебя, дитя мое, что раз ты мне скажешь откровенно – тебе станет легче. Не смущайся ничем, а главное – не скрывай ничего. Ты сама должна понимать, что никто не даст тебе лучшего совета, как я, что только мне и можешь ты открыть свою душу, как матери, – ведь я для тебя заменяю мать.
Вся душа Зины так и кинулась навстречу словам этим. Она припала головою к руке царицы и, покрывая эту руку поцелуями и моча ее своими слезами, начала исповедь. Да, это была настоящая исповедь! Зина ничего не скрыла, она передала царице не только всю сцену свидания своего с обезумевшей от горя графиней Зонненфельд, но и все свои собственные ощущения: свою встречу с таинственным и ужасным человеком во время праздника в Смольном монастыре, действие на нее его непостижимого взгляда, от которого она потеряла сознание, тогда, на эстраде, во время исполнения роли весталки.
Императрица внимательно и все с возраставшим изумлением ее слушала. Она видела, что на рассказ Зины можно положиться, что перед нею совсем раскрыта душа этой чистой девушки и она может читать в ней все, до самой глубины. Тайна, интересовавшая ее, была теперь ей известна, предположение ее оказалось верно: графиня Зонненфельд умерла от безнадежной любви и от ревности к Зине. А между тем разъяснения все же нет.