4
Екатерине перевалило на пятый десяток. Она располнела, пожелтела, ссутулилась. Когда ее дочь Анна спрашивала:
— Что это, мамочка, ты такая молчаливая да грустная стала? — Подходила, ласково приникала к плечу, обнимала. — Да и старенькая… — она отвечала со вздохом:
— Горе-то, дочурка, одного рака красит!
А горя она пережила действительно много: похоронила до этого восемь человек детей, потом — мужа и вместе с ним шестилетнюю дочь.
Первый год своего царствования Екатерина еще проявляла личную заботливость о продолжении дел покойного мужа: «о воинских делах имела немалое попечение и впрочем, что принадлежит к удовольствию полков», часто «изволила сама при экзерцициях присутствовать», «делала смотр полкам на лугу, где стоял большой глобус, и всех офицеров из рук своих напитками жаловала»; в Петергофе «яко любимое место государя императора, на память его величества славных дел, изволила некоторые домы доделывать и игрывыми водами и прочими украшениями украшать». Но это продолжалось недолго.
Мысль о том, что станет с дочерьми после ее смерти, начала занимать Екатерину все больше и больше. Старшую, Анну, она выдала замуж за герцога Голштинского. А как устроить Елизавету?
Легко было взойти на престол во время малолетства великого князя Петра Алексеевича, но этого единственного мужского представителя династии по достижении им совершеннолетия очень трудно будет отстранить от престола в пользу одной из его теток. Пожалуй, и… невозможно.
Милостями и ласками Екатерина надеялась привязать к себе и своим детям старых вельмож, но родовитые брали награды и озирались — искали чего-нибудь более твердого.
Поминовение во всех церквах Российской империи обеих цесаревен прежде великого князя Петра Алексеевича, как намек на отстранение последнего, было солью на рану старозаветных людей, особенно родовитых. Появились злые подметные письма.
Предложил было Остерман совершить бракосочетание великого князя Петра Алексеевича с цесаревной Елизаветой Петровной, но средство это, рассчитанное на примирение враждующих партий, было решительно отвергнуто Екатериной и ее приближенными. Такой брак был явно незаконным и поэтому легко расторжимым. Да и церковь, а следовательно и народ восстали бы против женитьбы племянника на родной тетке.
Екатерина пыталась успокоить себя единственно тем, что она, «смотря по конъюнктурам», вправе назначить преемника. Во всяком случае, ей нужно было неустанно заботиться о ближайших интересах своих дочерей. И она, всецело полагаясь на своих приближенных, во главе с Александром Даниловичем, все больше и больше начинает отходить от государственных дел, поглощаясь делами семейными. Да и здоровье ее заметно ухудшилось: днями она лежала в постели или сидела в покойной кафалке; частенько ее лихорадило и, румянец выступал на щеках нехороший — алыми пятнами, кашель спать не давал.
Лейб-медик предостерегал:
— Как возможно от простуды берегитесь, ваше величество. Для вас она сейчас, — виновато улыбался, протирая очки, — может быть… неприятна особенно!..
И генералитет, офицерство так и ахнули от гордости, когда все бразды правления прочно взял в свои руки Александр Данилович Меншиков: ведь чуть не весь офицерский корпус состоял из «новых людей».
Ахали не только доброжелатели, но и враги светлейшего князя — и на то, как это ухитрялся он не разорваться: заседать в чоенной коллегии, и в сенате, и в Верховном Тайном Совете, ястребом следить за каждым гарнизоном, полком… Ахали и говорили…
— Да оно, надо дело говорить, и наследство император оставил — переворошено все!.. Зато и жаден князь до всего же! «Двужильный!» — ворчали-шипели одни; «Орел!» — восторгались другие; «Первая военная знаменитость, оставленная славным царствованием Великого императора!»
Да, дела государственные не ждали. Прежде всего надо было что-то решать с «ревизскими душами». Переобремененные налогами крестьяне продолжали уходить от помещиков «в башкиры, Сибирь, даже за чужие границы». Растерянность и замешательство царили среди помещиков, духовенства. И в правительственных кругах все более сознавали, какую огромную опасность влечет за собой рост армии беглых.
Сенат предлагал: «на 1726 год взять с наличных по 50 копеек, вместо 74, а на будущие годы брать по 79 копеек с ревизской души; уменьшить расходы на армию».
Дело перешло в Верховный Тайный Совет, где началось рассуждение, «как можно сделать крестьянам облегчение в сборе подушных денег, ибо, до того дойдет, что брать будет не с кого».
Меншиков отчетливо сознавал, что упорствовать во взыскании с крестьян недоимок, и только деньгами, да еще настаивать при этом на прежних армейских расходах, — означает теперь простое и настоящее поощрение народных восстаний. И Александр Данилович от имени военной коллегии представил доношение, которое «Верховный Тайный Совет принял за благо: „Отдать крестьянам на волю, кто хочет платить подать деньгами, кто хлебом“» — и, кроме того, поступаясь своим, казалось, безграничным стремлением к укреплению армии, предложил: «Немедля вывести из всех уездов генералитет, штаб- и обер-офицеров, которые находятся у воинских сборов».
Согласно решению Верховного Тайного Совета были преданы суду и казни чиновники, «зело провинившиеся в притеснениях». Указано было, кроме того, чтобы «на майскую треть 1727 года с крестьян подушной платы не брать; что не добрано за прошлые годы из подушного сбора, то выбрать непременно до сентября, а платить эту недоимку за крестьян самим помещикам; править на них, а не на крестьянах, ибо известно, что в небытность помещиков в деревнях приказчики их что хотят, то и делают, и доимки причиною они».
— Справедливо решили! — убеждал Александр Данилович помещиков, — для вашего укрепления указ дан — вы и впрягайтесь! Больше того, что с вас положено, нам даром не надо, но имейте в виду — и от казны мы вам больше копейки не оторвем!.. Есть вещи, — пояснял он, — за которые нужно до последнего биться. А есть обух. И плетью его перешибать не годится. Кабы он сам кого-нибудь не зашиб.
Вечером, перед отходом ко сну, Александр Данилович, как обычно, прогуливался в своем дворцовом парке. Размышлял:
«Родом кичатся, а мозгов да силенок не густо. Что они, родовитые, сделали „для Отечества своего“? — как государь говорил. Взять Дмитрия Михайловича Голицына: умен, учен больше прочих, имение свое Архангельское книгами завалил: заграничное просвещение ценит, а за русскую старину зубами вцепился!.. Почему?» — почти выкрикнул, повернувшись лицом к какому-то кустику, и, отчеканивая каждый слог, уже вслух отвечал сам себе:
— В старину у них род уходит корнями! От дедов слава идет!.. Страха оказать себя неспособными либо трусами — нет этого в родовитых, а вот боязни, как бы не подумали и не сказали, что их род на перевод покатился, — этого хоть отбавляй!.. И как это можно, считают, заслуги ценить выше рода!
Вдали город тонул в сырых сумерках, зажигались в домах огоньки, тянуло печным дымом из караулок дворцовых; по ельнику, что темнел вдоль аллеи, то и дело тревожно шел и, разрастаясь, приближался с глухим, неприязненным шумом колючий северный ветер. Темь, холод, под ботфортами чавкала жижа, шуршала мягкая прелая листва, а он скользил по липкой дорожке, намеренно мучился медленными восхождениями на холмики, горки — гулял перед сном.
При жизни Петра Меншиков был исполнителем — толковым, деятельным, инициативным, находчивым, но только исполнителем, довольствовавшимся сознанием, что порученное ему дело выполнялось так, как требовал того Петр. И служебная его деятельность шла от вехи до вехи, указанных ему им же, Петром. Мысли, которые сообщал ему Петр, в исключительной прозорливости которого он не сомневался никогда, ни при каких обстоятельствах, плотно доходили до его разума и отлагались в его голове прочно и ладно. Но это были опять-таки мысли Петра…
И вот теперь пришло время, когда нужно было самому доискиваться до всего, думать, первое время, за покойного императора: «А как он бы это решил?» — а затем — жизнь-то мчится вперед! — все решать самому, не оглядываясь…
А на кого положиться?
«Взять того же Голицына, — думал Данилыч. — Читает он умнейшие книги… а вот попробуй спроси у него: полезное ли он желает Отечеству своему? Глаза у родовитого полезут на лоб… Ему ведь думается: никто на свете не желает столько доброго государству, как родовитейшие из родовитых, потомки Годимина литовского Голицыны. Готовы указывать и указывать такие народу, чтобы он строго-настрого соблюдал предания, дедовские заветы, обычаи!.. А обычаи старей старого и проще простого: не брить бороды, не носить еретической короткой одежды… Грешно и ездить в экипажах с дышлом, и танцевать, и пить-есть с иноверцами. И учиться у иноверцев — ни-ни! Все это есть от лукавого!..»
Тело Александра Даниловича цепенеет от утомления, а мысли все текут и текут…
«Бросить думы эти надо, иначе опять всю ночь, перевертишься с боку на бок, — внушал Данилыч себе. — Только вот… верят же многие, что Голицыны, Долгорукие больше других добра хотят государству, не то что иные из „подлых“ людей!.. Хотя наверняка за всю свою жизнь никто из этих оцепеневших в своей спеси князей во князьях не подумал ни разу: а что нужно, чтобы Отечество было великое?.. Кто-то грыз, старался, а им в рот положи! Не-ет, други милые, — криво улыбаясь, поматывал головой, — отваливай в палевом, приходи в голубом!»
«Назвался груздем — полезай в кузов. Правь! — внушал Александр Данилович себе. — Закрепляй надежнее все завоеванное при покойном Великом. Иначе — придут родовитые, и тогда…»
Что же с наследством Петра, со всем содеянным им, да и с ними, птенцами его, будет «тогда»?