18
Петр собирался в Персидский поход: по два-три раза вызывал к себе сенаторов, президентов коллегий — наказывал, что без него нужно сделать. Особенно долго, подробно наставлял новопожалованного им генерал-прокурора Павла Ивановича Ягужинского, так как буквально в последние дни перед отправлением в поход появились признаки, предвещавшие «партикулярные ссоры и брани» в сенате, без государя.
Представляя сенаторам Ягужинского, Петр говорил:
— Вот мое око, коим я все буду видеть; он знает мои намерения и желания: что он за благо рассудит, то вы делайте. И хотя бы вам показалось, что он поступает противно государственным выгодам, вы однако же то исполняйте и, уведомив меня о том, ожидайте моего решения.
Смотри накрепко, чтобы сенат свою должность хранил и во всех делах истинно, ревностно и порядочно, без потеряння времени, по регламентам и указам, отправлял, — наставлял Петр Ягужинского. — Верно поступай и за другими смотри! Нрав свой укрэти!.. Чего вы со Скорняковым-Писаревым не поделили? Вместо того чтобы обоим сдерживать сенатское несогласие, сами вы как кошка с собакой!.. Бросить надо!.. Он же твой помощник, обер-прокурор!.. Под-по-ора!..
— Да я, государь..
— Молчи! — приказывал Петр. — Кому-кому, а уж мне-то ведом нрав твой: не укладешь никуда, как бараньи рога! Но имей в виду: при сенате, в Москве, я тебе сидеть долго не дам. Доведется почасту в Петербург выезжать… Скорняков-Писарев будет здесь за тебя оставаться, А спрашивать буду с обоих.
С Меншиковым государь долго и пространно говорил о том, что надлежит крепко смотреть за работами на Ладожском канале, в Шлиссельбурге, по Неве, где бечевник делается, на повенецких заводах.
— А на Петровский и Дубынский заводы сам съезди, — наказывал Петр. — В Кронштадт тоже… Надо, надо везде смотреть самому!.. О всех работах, — приказывал, — отправляй ко мне с подробностью описание и со своими на каждую статью примечаниями. И в каждом письме, Данилыч, уведомляй меня о всем, происходившем по делам в сенате, в коллегиях в столицах и при других дворах, а паче при Константинопольском, особливо касательно похода персидского.
С государем уезжали в Астрахань императрица, Апраксин, граф Толстой.
Как-то незадолго до отъезда государя, после дневных трудов, в досужие вечерние часы, все собрались у Апраксина. В тот раз государь был весел, обходителен, разговорчив.
— Люблю видеть вокруг себя веселых людей, — говорил император с необычайной для него мягкостью и какой-то грустной радостью. — Люблю слышать умную беседу, но… чтоб лишнего не врали и не задирали… Терпеть не могу ссор и брани!.. Помнишь, Петр Андреевич, — обратился к Толстому, — как тебе пришлось выпить «большого орла» за Италию — хватил ты ее через край?
— Как же не помнить! — по-стариковски кряхтел, покашливая. Толстой.
— И еще пил ты раз штраф!..
— Был грех! Был, был!.. — Петр Андреевич снял парик, похлопал себя по плеши. — По гроб жизни помнить буду, ваше величество!..
Некогда, как приверженец царевны Софьи и Ивана Милославского, Толстой, будучи замешан в стрелецком бунте, едва удержал голову на плечах, но вовремя покаялся, получил прощение Петра, благодаря проницательности и уму вошел к нему в доверие, милость и стал видным государственным деятелем. Иностранные резиденты считали его «умнейшей головой в России». Петр им весьма дорожил, особенно как дипломатом.
Однажды на пирушке у корабельных мастеров, подгуляв и разблагодушествовавшись, гости начали запросто выкладывать, что было у каждого на душе. Осмотрительный Толстой, незаметно уклонившись от беседы, сел у камелька, задремал, точно во хмелю, опустил на грудь голову, снял парик… а между тем, чуть покачивая головой, внимательно прислушивался к откровенному разговору гостей.
Петр заметил уловку «старой лисы», подмигнул в его сторону:
— Смотрите, — обратился к окружающим, показывая на Толстого, — как хитро висит голова!
— Просто висит, ваше величество! — воскликнул Толстой, внезапно очнувшись. — Она государю верна, потому на мне и тверда! А глаза я закрыл потому, что «слепой» тверже думает.
— Так вот оно что! — воскликнул Петр. — Он только притворился хмельным!.. Ну что же, придется поднести ему стопки три доброго Флина авось он тогда поравняется с нами и также будет трещать по-сорочьи. — И, хлопая Петра Андреевича ладонью по плеши, прибавил, вздыхая: — Эх, голова, голова, кабы не так умна ты была, не удержалась бы ты на плечах…
«Такие речи, — с горькой улыбкой вспоминал Петр Андреевич этот случай, — хочешь не хочешь, навек врежутся в память! Вот и ныне, — размышлял он, — может показаться, что государь стал только веселым гостем, ан… чувствуешь себя подобно путнику, услаждающему душу прелестными видами с вершины Везувия, в ежеминутном ожидании пепла и лавы…
Один Меншиков с ним словно с братом родным, — не боится; очень почтителен стал, но… и только. Знает, чем взять. И… берет. Заводы, каналы, Санкт-Петербург… Когда неутомимый Данилыч докладывает государю о том, что он наворошил везде там своей железной рукой, — надо видеть, какая же мягкая улыбка озаряет суровое лицо императора, какой освещается оно добротой, детской радостью!..
Один „Парадиз на болоте“, — кряхтит Петр Андреевич, — государево детище… чего стоит. Хоть оно пока что и криво, а матери родной все мило. То-то и есть!..»
— Теперь, после завоевания балтийских берегов, — говорил Петр, обращаясь к гостям генерал-адмирала, — вся торговля Европы с Азией должна направиться через Россию, роняя на пути своем золото, в котором у нас нужда по сих пор, — провел ребром ладони по горлу. — Все сие послужит к расцвету Отечества нашего!
— Плавание вокруг Мыса бурь, — продолжал государь, — зело опасно, в Индийском море пираты гуляют. Азиатская торговля повинна избрать путь через Россию! Основанием Санкт-Петербурга и завоеванием Риги мы открыли один конец сего пути; теперь остается открыть другой — на восточном конце нашей империи!
Поднял бокал:
— За успешное начатие дела!..
Со вскрытием рек Петр отправился водой — Москва-рекой, Окой, Волгой — к Каспийскому морю. В Астрахани было уже все готово к перевозке войск до персидского берега.
Сенат остался в Москве.
Генерал-прокурор Ягужинский вскоре выехал в Петербург. Отъезжая, он оставил в сенате письменное предложение, чтобы «партикулярные ссоры и брани» непременно были оставлены до возвращения государя.
Но не тут-то было… Не успел Петр доехать и до Коломенского, как обер-прокурор сената Скорняков-Писарев уже счел крайне необходимым «забежать к императрице» с жалобой на Шафирова, что тот чинит ему «великие обиды»: в сенате кричит на него и называет «лживцем».
А Шафиров решил в свою очередь пожаловаться Петру:
«Тридцать два года я уже служу, двадцать пять лет лично известен Вашему Величеству и до сих пор ни от кого такой обиды и гонения не терпел, как от обер-прокурора Скорнякова-Писарева», — доносил вице-канцлер.
— Началось! — вздыхал Петр, отодвигая бумагу. — Возьми! — обратился к Толстому. — Потом разберусь.
И Толстой, тотчас прикинув, как это все, уподобляясь снежному кому, должно далее покатиться, завел дело: «О партикулярных ссорах и брани в сенате в отсутствие государя».
Он не ошибся, «дело» начало пухнуть. И главным виновником этого оказался вице-канцлер Шафиров. В непродолжительном времени он дал в руки обер-прокурора крупнейший козырь: позволил себе употребить сенатское влияние для того, чтобы своему брату Михаиле выписать не положенное ему жалованье. И Скорняков-Писарев не замедлил заявить об этом в сенате.
Дело в том, что брат Шафирова Михайло в свое время «присутствовал в ревизионной коллегии». После упразднения ее — учреждения вместо нее экспедиции при сенате — Михайло Шафиров шесть месяцев ходил без работы, и вот за эти-то шесть месяцев он и решил выхлопотать себе прежнее жалованье. Пользуясь отсутствием генерал-прокурора Ягужинского, сенатор Шафиров добился определения сената: «Михаиле Шафирову жалованье за шесть месяцев выдать». Таким образом, выходило, что сенатор пожертвовал казенным интересом в пользу родственника. За такие дела Петр строго карал.
Скоро положение Шафирова еще более ухудшилось. 31 октября в сенате слушалось дело о почте, которой он ведал, как «главный над почтамтом директор». Во время разбора дела обер-прокурор заявил:
— Господа сенат слушают и рассуждают о почтовом деле, которое лично касается до барона Шафирова, а посему он должен выйти вон, по указу ему здесь быть не надлежит.
— По твоему предложению я вон не пойду. — отвечает Шафиров. — Тебе высылать меня не пригоже.
Тогда обер-прокурор снимает со стены доску с наклеенным на нее указом и читает то место, где предписывается судьям выходить при слушании дел о их родственниках.
— Ты меня, как сенатора, вон не вышлешь! — горячится Шафиров. — Указ о выходе сродникам к тому не следует! Я почтой пожалован по его императорского величества указу, — обращается он к сенаторам, — как Виниус и его сын, о чем известно и графу Головкину и князю Меншикову. Этого дела без именного указа решить невозможно!
Головкин — давнишний враг Шафирова. Потирая руки, он заявляет:
— Такого именного указа нет. Дело это решить можно, и тебе, Петр Павлович, выйти вон надобно.
— Да что там разговаривать долго! — говорит Скорняков-Писарев горячо. — Надобно поступить, как повелевает указ, — и конец!..
Обер-прокурор знал, что требовал. Указ об учреждении сената с ясно и четко очерченным кругом его прав и обязанностей был выработан самим Петром. От доложенного ему проекта указа Петр почти ничего не оставил. Четыре раза проект переписывался канцеляристами кабинета и каждый раз снова испещрялся вставками и многочисленными поправками самого Петра. Преступать любой указ, а этот тем более — значило подвергать себя жесточайшей опале. Тольке в состоянии крайней запальчивости, окончательно утеряв контроль за своими поступками и словами, Шафиров мог ринуться по такому опаснейшему пути.
Помимо незаконной выплаты жалованья своему брату, Шафиров был обвинен обер-прокурором также и в том, что «не относясь никуда, наложил сам собою на письма и все пересылки излишнюю таксу», что «в деньгах почтовых не отдавал отчета», а посему «он все то похищал от казны».
И было тогда «великое шумство» в сенате.
Для решения дела ждали возвращения государя.