1
Русь издавна вела торговлю с восточными странами. Желая получить разрешение ездить через русские земли в Персию, Индию, Бухару, и для отыскания пути в Китай английский посол поведал царю московскому, что драгоценности, перевозимые купцами из страны в страну, оставляют на пути золотые следы. Русские прекрасно осознавали это и без иноземной указки. Они сами усиленно стремились завязать тесные торговые связи с далекими государствами Востока. Еще в конце пятнадцатого века, с дозволения великого князя тверского Михаила Борисовича, из Твери отправился в таинственную страну Индию тверской купец Афанасий Никитин. С большими приключениями он доплыл Волгою до Астрахани, а затем через Дербент и Персию добрался до Ормуза, где пламенное солнце жжет человека. Далее на чужеземном корабле он переплыл море Индийское, достиг Маската и Гуризата и проник до Чувиля. В своем повествовании тверской купец пишет: «И тут есть Индийская страна». Много диковинного и чудесного увидел Афанасий Никитин в чужедальной сторонушке. Его впечатлительный глаз отмечал всеинтересное и новое: и города, и нравы, и обычаи, и климат, и невиданных доселе животных, и растения. О своем необычайном странствии Никитин сообщает: «Написал я грешное свое хождение за три моря: первое море Дербентское — море Хвалынское, второе море Индийское — море Индостанское, третье море Черное — море Стамбульское». О «хождении» своем он рассказал много поразительного.
В Индийской стране… «люди ходят все наги, — пишет он, — и голова не покрыта, и груди голы, а власы в одну косу заплетены, а детей родят на всякий год и детей у них много, а мужики и женки все наги и все черны, — я куды хожу, ино за мной людей много, да дивуются белому человеку. Князь носит фату на голове, а другую на гузне; бояре и княгини носят фату на плечах и на гузне; а слуги княжие и боярские только на гузне, вооружены различно, но не огненым боем; все наги да босы и волос не бреют; а женки ходят голова не покрыта, и груди голы; а парубки и девочки ходят ходят совершенно нагие до 7 лет. Зима продолжается там 4 месяца — везде дождь и грязь, и в это время там пашут и сеют пшеницу и все съестное. Индиане не едят ни мяса, ни рыбы, ни вина не пьют, и ества у них плоха, и ножа не держат, и ложек не употребляют, а садясь за еду омывают руки и ноги, и рот ополаскивают. Женщины у них сорома не знают, и ведут себя вольно с гостями и любят гостей белых»…
Наряду со многими правдивыми описаниями, тверской путешественник записал об Индии много сказочного. Так он описывает птицу гукук, которая «летает в ночи и кличет кук-кук, а на которой хоромине сидит, то тут человек умирает, а если кто захочет убить, то у нее из клюва огонь выйдет».
Таких небылиц немало в «Хождении за три моря». Что касается торговли и товаров, то Афанасий Никитин подробно описал, кто чем торгует, и какие товары годны для Руси. Одновременно с этим, он во время своих странствий убедился, сколько нелепостей и бредней сообщалось в ходившей в то время по рукам грамотеев рукописи «Сказания о Индийском царстве». В ней от имени индийского царя и «попа, над царями царя», повествовалось: «Царство мое таково: итти в одну сторону 10 месяцев, а на другую немножко дойти: тамо соткнулись небо и земля. Есть у меня в единой стране люди немы, а в иной земле — люди рогаты, а в иной земле — люди о трех ногах, а иные люди — 9 сажень, а иные люди — четвероручны. А иная у меня земля, в ней же люди полпса, а полчеловека».
Ни рогатых, ни трехногих, ни чудовищных великанов Афанасий Никитин в своих странствиях не встретил, но зато немало он перенес притеснений и обид и не раз подвергался грабежу.
И все же, несмотря на опасности пути, иноземцы и русские купцы стремились проникнуть на загадочный Восток и завести с ним торговлю.
С тех пор, как была присоединена к Московскому государству Казань, а затем Астрахань, и Волга целиком стала русской рекой, по великому водному пути потянулись торговые караваны в Персию, Бухару, Хиву, Дербент и Шемаху.
Русские торговые люди везли пушнину, кожи, холст, пеньку, мед, шерсть, сало и даже доставляли на восточные рынки прославленных охотничьих птиц — соколов и кречетов. Соколиной охотой увлекались все владетели западных и восточных царств. Особенно славились пернатые охотники, привозимые из русских земель. Даже ханы Золотой Орды, накладывая на Русь дань, требовали от московских князей присылки кречетов. Целые ватаги кречетников отправлялись из Москвы на печорский север для ловли этой редкой и дорогой охотничей птицы, которая различалась по окраске и повадкам. Славились кречеты красные, белые, серые; особенно дорого ценилась птица красная — чеглич-кречетай. Несмотря на крепость и силу, эта птица не переносила долгого пути и часто погибала от дорожной истомы, поэтому ее доставляли водой, на стругах. На вольном речном воздухе дышалось птице легче, и она чувствовала себя бодрей.
Взамен русских даров, с Востока на русь шли шелка, пестряди, краски, сандал, сушенные фрукты и сладости. Из далекого Дамаска везли добрые булаты, шлемы и кольчуги. Арабы доставляли бесценных коней, быстрых и на редкость неутомимых, из Ормуза шел лучший жемчуг — «сурмызские зерна», из Персии — драгоценные камни — сапфиры, рубины, бирюза — и тонкие ткани.
Особенно бойко шла торговля с Персией. В Астрахани персидские купцы имели особый двор — Гилянский. Были еще дворы армянский, индийский, бухарский. Каждый день из горячих песков Бухары в город входили караваны. Черные от знойного солнца, запыленные, купцы в пестрых халатах восседали на верблюдах и, казалось, приносили с собой жаркое дыхание пустынь Азии. Персидские парусники выплывали из Хвалынского моря, как белые крылатые птицы. И весь день тогда кипела торговая суета и толкотня.
Каждую весну по Волге шли караваны. Река была широкой дорогой, но далеко не безопасной. Русские порубежные городки далеко отстояли друг от друга, а на берегах пустынных укрывались и жили неспокойные гулевые люди. Шли сюда из Руси люди, мечтавшие избавиться от векового рабства и найти волю-волюшку. Бежали сюда боярские холопы, разорившиеся от неурожаев мужики, штрафные, обедневшие степняки-кочевники и все те, кому со своим неугомонным характером тесно было на родине. Плыли они по Волге и пешим ходом шли до самой Астрахани, которую издавна звали «Разгуляем городом». Без конца брели крепостные и гулящие люди. Так на Волке-реке, на приволье, исподволь росла и крепла большая и неспокойная народная сила. Время от времени на просторах прибрежных степей, в прохладе лесов и на самом речном раздолье эта могучая сила разряжалась в грозе и буре гнева против бояр и купцов, против всех, кого народ считал своими угнетателями.
Грозна и лиха была низовная вольница. Пелось о ней в песнях:
Мы рукой махнем — караван возьмем!
Боялись этой дерзкой силы и бояре, и купцы, поэтому судовые караваны ходили по Волге, часто оберегаемые стрельцами и детьми боярскими. Весной и осенью собирались в Нижний-Новгород с товарами купцы из разных русских городов: москвичи, ярославцы, кинешемцы, костромичи, юрьевцы, нижегородцы, арзамасцы и казанцы. Составлялись огромные многолюдные караваны и отправлялись в далекий водный путь.
Широка и раздольна Волга! Много на ней опасных мест для караванщиков: и воспетые Жигули, и Казачья гора, что в пятнадцати верстах пониже Самары, и устье Камышинки. Есть где приються гулебщику, есть где ему силу и удаль показать. Много о них пелось, немало рассказывалось среди бывалых донских казаков.
Сюда и потянуло Ермака с ватагой…
Большой Раздольский шлях, что пролег между Доном и Волгой, остался позади. Издалека казаки и их горбоносые ногайские кони завидели синие воды Волги. Солнце золотило песчанные отмели, серебристой чешуей играло на волне, над которой летали крикливые чайки. В синем блеске, среди зеленых гор и лесов, среди бескрайних заливных лугов бежала полноводная, широкая, раздольная родимая река.
Пестрая казачья ватажка разом остановила бег коней. Бегунки почуяли вольный свежий воздух, и веселое ржание огласило тихие, дремавшие в синеве, дали. Ермак хозяйски оглядел станицу. «Эх, и пообносились, не приведи Бог, — озабоченно подумал он. — Такой могутной да дружной силе справу бы богатырскую!»
И впрямь, после длинного пути казаки были одеты и вооружены кто во что горазд. На одном смурый кафтанишко, на другом латанный и перелатанный зипунишко, кое у кого на широких плечах пестрые бухарские халаты, — знать в пути встретились с татарином или ногайцем, волками рыскавшими у русских городков, чтобы поживиться кровавой добычей. Иные просто в холщевых штанах и рубахах, а в руках дубины, да за поясом — топоры. Это недавние российские бегуны, сбежавшие на Дон и приставшие к ватаге Ермака. У бывалых донцов за пестрыми кушаками пистолеты, кривые широкие ножи в добрых оправах. У многих булатные сабельки азиатских статей, а за плечами оружие огневого боя. А есть и такие, у которых на спине болтается лук, да на боку саадак с оперенными по-татарски стрелами. Есть с рогатинами и стальными кистенями на длинных воловьих пожилинах.
Играло хмельное солнце, колыхались золотистым морем седые ковыли. Цвели травы, и над синим простором кружил плавно орел, высматривая добычу.
Ермак расправил плечи, глубоко вздохнул. Он стоял на бугре и перед ним расстилалась великая сверкающая река, над которой синело бескрайнее небо, и ветер с широких просторов доносил пряный запах пахучих трав.
— Волга! — восторженно прошептал Ермак.
Солнце слало на землю золотые потоки. Атаман на миг закрыл глаза и подумал: «Сколько народов прошло волжской дорожкой! Сколько вражьей силы полегло! Сгибли царство Булгарское и Золотая Орда, нет больше царств Казанского и Астраханского! Много крови пролилось тут! А ныне Русь лежит на Волге!» Ермак снял шлем и радостно выкрикнул:
— Здравствуй, Волга-мать! Кланяются тебе вольные донские люди!
На его призыв отликнулась вся ватажка, одной грудью выдохнула:
— Волга…
Богдашка Брязга разудало тряхнул серьгой и голосисто завел:
Ты прими меня, Волга-матушка,
Утопи в синих волнах тоску мою,
Что тоску ли злую кручинушку,
Неустанную привередницу…
Станица подхватила, и понеслась, зазвенела песня, полная грусти и призыва, над плесами, над ковыльными волнами, над широким простором.
Ермак надел шелом и направил коня на торную дорожку, что вилась по крутым волжким ярам, к устью реки Камышинки. По степи струилось марево, шептались травы, кричали над камышами чибисы. А далеко за Волгой, в заливных лугах, как зеркальца-глядельца, сверкали озера и синяя даль.
Долго легким наметом бежали кони. Несколько раз делали привалы, хлебали жидкое толокно, уминали черствые овсяные лепешки. И, как дорогое яство, жевали-смаковали вяленую баранину, нарезаную тонкими ломтями и пропахшую лошадиным потом.
С нетерпением ждали знакомых, прошлогодних мест. И вот в овражине показалась зеленая маковка церквушки. Сельцо упрятолось среди зарослей у теплой воды. На тропку вышел согбенный слепец-гусляр. Держась за плечо поводыря, он осторожно подвигался, шевеля сухими губами. Заслышав конский топот, старец остановился, вслушался.
— Иванушко, свои иль боярин с холопами? — шепотком спросил он.
— Свои, казаки.
Тут наехал Ермак, здоровый, черный, — в смоле вываренный.
— Здоров, дед? — окликнул он гусляра. — Издалече бредешь?
По крепкому голосу слепец догадался, что перед ним богатырь. Низенько поклонился и ответил ласково:
— Из Камышенки, родимый.
— Тихо там?
— Ни боярина, ни опричника, ни служивых людей. Да и кого мне, старому, бояться? — Слепец выпрямил спину, поднял на казака невидящие глаза. Был он древен, седые с желтизной волосы облепили его голову и лицо, густо изборожденное морщинами. Незрячами глазами он так смотрел на Ермака, словно видел позади него судьбу казака.
— Крепок дуб, силен ты, степной корень, — сказал старец. — Чую, человече, доверять тебе можно, идешь ты правду искать. Не щади ни боярина, ни воеводы, сынок!
— Отчего так зол на них? — полюбопытствовал откровенному признанию атаман.
Слепец вздохнул горько и ответил:
— Запомни сынок: белые руки чужие труды любят. Бояре да воеводы нас не поят, не кормят, а спину порют! По какому божьему и христианскому обычаю? И не спрашивай. Жизнь простолюдину невмоготу пошла. Единова богатей меня ударил, бесчестие нанес, — я к тиуну. А что вышло? Меня же избили, да виру на князя присудили. Если бояре и тиуны не грабежники, то кто же тогда грабежники?
Казаки шумно задвигались, одобрили:
— Мудрый дед, садись отдохни! — и спросили: — Куда торопишься?
— Спешу в степь, на Дон иду, — отозвался старик. — За правдой гонюсь.
— Была на Дону правда, да ноне ржа изъела, — внушительно сказал Ермак. — Ты нам лучше бывальщину спой, пока кони отдохнут!
Слепец уселся у края дороги под густой ракитой, вскинул голову, неторопливо перебрал по струнам. Казаки притихли. Среди благостной тишины раздался мягкий, ласкающий голос. Перебирая струны проворными пальцами, гусляр пел:
Встань, пробудись, мое дитятко,
Сними со стены сабельку,
И все-то мечи булатные.
Ты коли, руби сабельками
Богачей, лиходеев татар,
Ты секи, круши губителей
Все мечами да булатными…
Окружавшие гусляра ватажники молча слушали. В деревянную чашку слепца посыпались семишники, сухари.
— Не ходи, старик, на Дон, там и без тебя лихо развеселят, — в раздумье сказал Ермак. — Иди ты на Русь и воспой холопам, всему русскому люду правду. Слово твое — искра, затлеет от него огонек…
— Слушай атамана, дед, — заговорили казаки. — Ничто так простому человеку не любо, как добрая песня. Она и боль утишает, и сердце зажигает.
Дед внимательно слушал, опустив седую лохматую голову.
— Чует сердце, говорите вы, сынки, сущую правду, — после глубоко раздумья, наконец согласился он. — Вставай, малец! — сказал он, подымаясь, поводырю. — Скушно, видать, на Дону, коль казак с него ушел. Да и на Руси хмуро: лют царь-государь, хитер…
— Как звать, дед? — приветливо спросил Ермак.
— Власием кличут!
— Айда, дед, с нами на Волгу! — предложил атаман.
— Слепец я, что робить буду там, — жалостливо отозвался нищеброд.
— Песни петь, душу радовать. Айда! Казаки подхватили Ермака: — Айда, душа праведная, вертай в Камышинку! Будем поджигать.
— Коли так, будь по вашему, молодцы, — согласился слепец. — Следом дойду.
Ермак махнул рукой, казаки посели на коней. Поводырь со слепцом свернули на тропку, ведущую к овражине, в которой ютилось селение.
Вот и глухое устье Камышинки-реки, на воде покачиваются струги. Над речкой — мазанки, крытые соломой. Посреди них высится крохотная посеревшая колоколенка. А рядом распахнулась сияющая Волга-река.
На берегу толпится народ, на улице ряды телег, ржут кони. И где-то на дальнем дворе трогательно блеет козленок. В черной кузнице ворота распахнуты настежь. Покрывая голоса людей, из нее доносится перезвон наковален.
Ватага пропылила под угорье. И казалось, навстречу казакам приближалось торжище. Откуда столько народа? Ермак обеспокоенно разглядывал встречное. Рука его плотно лежала на крыже сабли. Оглянулся на ватажку:
— Братцы, коли чего — не зевай!
Иван Гроза серьезно посмотрел вперед, построжал и сказал Ермаку:
— Не стрельцы и опричники тут. По всему видать, гулевые люди.
Ермак нахмурился, подумал: «И гулевые люди бывают разные. Не обманул ли нас гусляр?»
Кони поровнялись с первой мазанкой; в окно мелькнуло румяное женское лицо.
— Ахти, радость моя! — вскрикнула баба и выбежала на улицу.
Ермак взглянул на нее и что-то знакомое мелькнуло в чертах молодки. Не успел он и слова вымолвить, как она ухватилась за стремя и, вся сияя женским счастьем, заговорила:
— Желанный мой, вот где довелось свидеться. Вот коли удача!
Атаман сурово оглядел бабу:
— Никак обозналась ты, женка!
— Эх душа-казак, скоро запамятвовал, — сокрушенно отозвалась женщина. — Да я же Василиса! Может, и вспомнишь меня, голубь, как я поставила тебя на астраханскую дорогу?
— Браты, — весело оповестил Брязга. — Да ведь это и впрямь Василиса.
— Э-ге-гей, здравствуй, красавица! — шумно приветствовал ее казак.
Василиса опять засияла. Уставясь радушно в Ермака, она сказала теплым грудным голосом:
— Ну, сейчас, поди, узнал меня?
Теперь и атаман вспомнил встречу в лесном углу, и суровое лицо его осветилось улыбкой.
— Ты, Василиса, — добрая баба, спасибо тебе за прежнюю послугу! — ласково сказал он. — Откуда же ты взялась, и что за люди на берегу?
— И, милый! — живо отозвалась женщина. — Народ тут гулевой, брательники мои. Рады будут, айда, казаки, за мной!
— Стой, не торопи, красавица! — остановил женку Ермак. — Кто у тех гулебщиков атаман?
Василиса блеснула карими глазами и охотно ответила:
— Атаманят двое. Яшка Михайлов, брат мой… из Руси бежал от боярина-лиходея…
— Аль мы будто сейчас не на Руси? — недовольно перебил Ермак.
— На Руси, это верно, — согласилась женка, — только Русь тут беглая, гулевая. Айда-те за мной!
— Стой, а кто же второй атаман?
— Иванко Кольцо! Ух, и провора, и молодец! — оповестила Василиса.
Ермак сразу повеселел.
— Иванушко, вот где ты! Ах, милый, как совпало. Ну, женка, спасибо за утеху. Веди, родимая, к Иванко Кольцо!
Она пошла рядом со стременем, заглядывая в лицо Ермака. Он крепко сидел в седле, широкоплечий, строгий богатырь. Чувствовалась в нем покоряющая сила, и Василиса — счастливая и гордая — не могла отвести от него своих глаз.
Навстречу из избенки выбежал ладный молодец с озорным лицом и широким вздернутым носом. Яркий румянец на лице оттенялся золотистой бородкой. На бегу он вымахнул из ножен кривую сабельку и задиристо закричал:
— Стой, кто такие?
Брязга захохотал:
— Откуда только налетел такой петушок?
Ермак направил коня на ватажника, тот удивленно разинул рот и опустил саблю. Всилиса повела бровью:
— Аль не признал, шальная головушка, набольшего? Молчи, Егорка. Мчи до Иванки Кольцо, да живо!..
Казаки медленно продвигались по селению. У телег, груженных добром, толкались мужики. Навстречу попадались хмельные повольники. Оии куражились и кричали задиристо донской станице:
— Гей, бобровники, куда торопитесь?
— Козлодеры!
— Лягушатники!
Ермак ехал молча, насупив брови. На нем легкий шелом, колонтарь из железных бляхах, скрепленных кольцами. Справа на боку короткий нож, слева — тяжелая сабля.
За атаманом безмолвно покачивались в седлах казаки.
Тихо позвякивали удила, и звук этот вплетался в глуховатый топот копыт. На Брязге стеганый кафтан, набитый пенькой и кусками железа, у пояса турецкий ятаган. Озорные выкрики губельщиков обжигают сердце Богдашки. Выхватил бы саблю и показал бы… Да нельзя: зол батька, взыщет крепко.
Из-за мазанки вдруг выскочил пьяый казак огромного роста; размахивая палицей, заорал:
— Браты, наших бьют! — и кинулся на Ермака.
Атаман весело прищурил глаза и укоризненно покачал головой:
— Эх, Колесо, Колесо, сдурел ты!
Казак взглянул в лицо атамана и радостно ахнул:
— Ермак! Браты, гей-гуляй, с Дону сила пришла!
Пошатываясь, он полез к Ермаку целоваться. Не сдежался, пролил хмельную слезу. Но, завидя Василису, заорал:
— Прочь, бесова баба. Недоступница!
— Не гони, женка честная, хорошая, — мягко остановил Ермак.
Весело шумел оживленный базар. Дорогу преграждали возы, груженные животрепещущей рыбой и всякой снедью. По майдану разносился неистовый поросячий визг, хлопанье птичьих крыльев. Надрываясь, румяные, здоровенные бабы-торговки голосили:
— А вот петушки — золотые гребешки…
— Кому горячих калачей?
— Вкусны блины и оладьи!
— Квасу! Квасу! Полугару!
Пахло свежим сеном, топленым молоком и человеческим потом.
Василиса искательно глядя в глаза Ермака, со вздохом сказала:
— Ох, и до чего же жизнь весела, казак… Айда в гулебщики!
— На эту стезю и путь держу! — улыбаясь ответил Ермак, и увидел впереди домик, расписное крылечко, а на нем знакомую фигуру Кольцо.
Казак Колесо нырнул в толпу, не решился показаться атаману Иванке хмельным. Василиса провожала Ермака до избушки. Остановившись неподалеку, она по-бабьи пригорюнилась и ласково смотрела на атамана.
Ермак подъехал к крылечку, соскочил с коня.
— Иванушко! — протянул он руки. — Вот он где, бегун донской!
— Батько! — заливаясь румянцем, радуясь и не веря встрече, вскричал Кольцо. Он проворно сошел с крылечка и крепко обнялся с атаманом. Казаки окружили их, и каждый старался обнять и поцеловать Иванку. Ермак схватил друга за плечи и повернул:
— Экий казачище стал. Широк в плечах, ус длинный и сам ухарь!
На крылечко выбежали донцы.
— Батько! — весело приветствовали они Ермака.
Сметил Богдашка Брязга: в темном проеме двери, забросив руки за голову, потягиваясь, зевая, стоит стройная девка с русыми косами.
— Клава! — узнал казак свою зазнобу и бросился к ней.
— Жалуйте, браты, — позвал Ермака и ближних к нему казаков Иванко. — А прочие — по соседям… Всех приветим.
Казаки соскочили с коней, привязали резвых к тыну. Стуча подкованными сапогами, одни поднялись на атаманское крыльцо, а другие разошлись по избам. Навстречу Ермаку встал плечистый, с угрюмым взглядом, бородатый молодец и потянулся к нему.
— То Яшка Михайлов — атаман повольницы. Жалуй, Яшка, — Ермак, мой верный дружок в сече! — сказал Иванко.
Атаманы крепко обнялись. Ермак радушно сказал:
— Наслышан, удалец, о тебе от женки Василисы.
— Сестра мне, в девках ходит, — сдержанно улыбнулся Яков и распахнул двери. В синем чаду табачного дыма, в кругу тесно сбившихся, разгоряченных и слегка хмельных повольников, павой плыла, сверкая длинными подвесками в ушах, веселая Клава. А вокруг нее увивался, выкидывая коленца, молодой черноусый казак.
— Шире круг! — лихо закричал он, увидя атаманов. — Раз-з-дай-ся! — И, перехватив одобрительную улыбку Кольцо, так ахнул и свистнул по-разбойничьи, такие пошел вязать кренделя и коленца, что видавшие виды донцы застыли, очарованные русской, ни с чем в мире несравнимой по молодечеству, лихой пляской.
Он дважды прошел вприсядку, то далеко выкидывая ноги, то мячом взлетая от полу на человеческий рост. А Клава впереди него переваливалась уточкой, манила улыбкой, рукой, — все зазывала к себе. Богдашка на сводил глаз с удалой казачки, весь сжигаемый ревностью и радостью встречи.
— Их-х, разойдись, зацеплю, опрокину! — вскрикнул усатый казак, взвился в воздух и, брякнувшись на пол, застыл на каблуках широко раскинутых ног.
— Молодец, провора! — похвалил Ермак. — Впервое такую пляску вижу. — За такой молодицей до ясного месяца подскачешь! — весело отозвался казак, переглянувшись с Клавой.
Началось пирование. Ермака усадили в красном углу. Потупя очи, к нему степенно подошла Клава и поднесла серебряную чару, наполненную до краев кизлярским вином. Не пил атаман красного вина, но не пожелал обижать девку. Одним махом опрокинул чару, крякнул и утер кудреватую бороду. Казачка обожгла пламенным взором. Почувствовал он, как внезапно опалило серде.
«Эх ты, зелье лютое, — недовольно подумал казак, — опять заныло!»
И, чтобы отвлечься от соблазна, спросил Кольцо:
— Ну как, Иванушко, возьмешь меня в повольники? Есть ли стружки?
— Батько, на реке стружки. Поклоняюсь тебе, будь у нас старшим. За тобой на край моря!..
— Спасибо на добром слове, — сдержанно ответил Ермак. — Но только не так старших выбирают. Что скажет дружина, — тому и быть! От века положено громаде дело решать!..
Иванко встал, а рядом с ним, плечо в плечо, поднялся Яков Михайлов, и оба дружно подняли чары:
— За батьку Ермака, браты! За дружбу и удаль!
Ермак опустил глаза и с достоинством поклонился повольникам:
— Спасибо, браты. Доброе слово не забудется…
Вечерело. Волга закурилась туманом. Казаки расходились на ночлег. В темном переходе Ермака перехватила горячая рука.
— Иди ко мне казак. Перины взбила, — жарко зашептала Василиса.
Атаман привлек женку и губами приложился к тугой щеке.
— Спасибо, родимая. Однако не к тебе моя дорожка, не в перинах мне нежиться, — ласково сказал он, и, видя, что женщина потупилась, добавил: — Зарочный я! На суровом пути… Не гоже мне казаку млеть…
Он хотел что-то еще сказать, но в эту пору мелькнул огонек, и с горящей лучиной на порожке встала Клава. Завидя Ермака с Василисой, казачка вскрикнула и схватилась рукой за сердце. Лучина выпала из дивичьих рук и погасла. Стало тихо, безмолвно, и густой мрак укрыл все кругом.
Порешили повольники — быть Ермаку атаманом. На том сошлись Иванко Кольцо и Яков Михайлов. Надоели им обоим свары и споры о первенстве. Обрадовались Ермаку. Отгуляли последние дни в Камышинке шумно, гамно. Повольники, обнявшись, ходили по улице, лихо распевая:
Через борт волной холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет;
Буря нам с руки!
Подлетим к расшиве: — Смирно!
Якорь становой!
Шишка, стой! Сарынь на кичку!
Бечеву долой…
Далеко разносилась песня по волжкой равнине. Прекратила ее темная звездная ночь да наказ Ермака: «Завтра на восходе на плав!»
Смутно на Волге маячили струги. По рощам засвистали соловьи. Щелкнет один, подхватит другой, третий, а в заволжских поемных лугах ответят дружки-певуны. Из-за кургана поднялись золотые рога месяца, и зеленый призрачный свет засверкал на реке. Богдашка Брязга уловил минутку и нагнал Клаву на лесной тропке.
— Погоди, милая, — ласкаво остановил девушку казак. — Присядем да потолкуем, как мне быть?
Клава покорно и тихо опустилась на поваленный ствол сосны. Богдашка сел рядом. Сладкая грусть и радость трепетали в сердце казака. Как нарочно, ночь была ласковой и тихой: сияли звезды, дул теплый ветерок, шептались быстрые струи. Богдашка осторожно обнял девушку, обдал ее взволнованным дыханием.
— Любишь? — тихо спросил он.
Клава решительно повела головой:
— Нет!
— Кого же тогда держишь в думках? — настойчиво допытывался Брязга. — Одного его… атамана… — хмуро ответила девушка, и ресницы ее задрожали от обиды. — Да только он не глядит на меня…
Ревность острым ножом полоснула казака.
— Ты сдурела! — вспылил Богдашка. — Ему ведь за сорок годов, а ты вон — яблонька в цвету!
— Ну и что ж, пусть за сорок годков! — противясь и отталкивая от себя Брязгу, с усмешкой ответила она. — Оттого любовь, как добрая брага, слаще будет и крепче!
— Так он же старый пень! — не сдерживаясь, раздраженно сказал Богдашка. Клава вспыхнула, блеснула злыми глазами: — А вот и не стар! Не полыхает, может, как ты, словно хворост, зато жару-накалу в нем больше, чем у всех молодых!
— Дыму да копоти много! — съязвил казак.
— Врешь! Сильный он! И думку за всех нас думает! — горячо ответила Клава. — Уходи, Богдашка, не люб ты мне! — она вскочила с места и потянулась с тоской. — Эх, горе-горюшко, и приворожить нечем. Никакие травы, ни самые золотые слова не доходят до сердца.
— Оттого, может, и мил, что о другой забота…
— Опять врешь! — со злобой перебила Клава. — Нет у него другой… и никакой! За это и люблю. И ничего ему не надо: ни любви, ни богатств! Ин, впомни, на Дону из своей добычи одаривал всех…
— Вишь ты, — усмехнулся Брязга, — сладкий пряник какой. И Василиса к нему тянется…
В руках казачки хрустнула сухая веточка.
— Марево это… — глухо промолвила она. Помолчала и со сдержанной силой заговорила: — Не отдам его. Зарежу! И чего пристал ты, зачем мучаешь? Не трожь меня, казак! Тронешь, братцу Иванке скажу…
— Говори, всему свету говори, моя ясынка, что ты мне краше света, милее звезд, — страстно зашептал казак. — Чую, все уйдет, а я при тебе останусь.
— Не нужен ты мне… Одна я останусь, или Волга примет меня, если не по-моему будет, — твердо сказала казачка. — Прощай, Богдашка! — Она повернулась и решительно пошла прочь.
— Эх, горяча и упряма девка! — сокрушенно вздохнул Брязга. — Вся в брата Иванку Кольцо!
Он постоял-постоял на лесной тропке, прислушался, как удалялись шаги, и, опустив голову, тяжелой походкой пошел к сельцу.
На высоком дубе, что шумит на Молодецком кургане, на самой верхушке, среди разлапистых ветвей, сидел Дударек и зорко вглядывался в речной простор. Сверкая на солнце, Волга стремниной огибала Жигули и уходила на полдень, в синие дали. Берега обрывами падали в глубокие воды. По овражинам ютились убогие рыбацкие деревушки. Далеко-далеко в заволжских степях вились струйки сизого дыма — кочевники нагуливали табуны. Мила казаку Волга-река, но милее всего его сердцу добрый конь. И мечтал Дударек о лихом выносливом скакуне. Напасть бы на кочевников и отобрать сивку-бурку, вещую каурку. Вскочить бесом ей на спину, взмахнуть булатной сабелькой и взвиться над степью!
«Эх, нельзя то! — огорченно вздохнул казак. — Батькой зарок дан — не трогать кочевников!»
Дударек нехотя отвернулся от ордынской сторонушки и глянул вниз по реке. Там, вдали, на Волге возникло пятнышко. Наметанный глаз дозорного угадал: «Купец плывет! Ух, и будет ныне потеха!».
Он терпеливо выждал, когда в сиреневом мареве очертились контуры большого груженого судна. Медленно-медленно двигалось оно с астраханского низовья.
— Смел купчина, один плывет! — подумал Дударек, вложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Казак, дремавший под дубом, очумело открыл глаза.
— Чего засвистал, Соловей-разбойник? Что углядел? — с хрипотцой спросил он.
— Вижу, — крикнул Дударек. — Вижу!
— Да что видишь, сказывай, башка?
— Купец с Кизилбашской державы идет. На мачте икона блистает. Никола угодник, чего доброго, за лоцмана. Эх-ма, сарынь на кичку! — крикнул Дударек и быстро спустился с дуба. На бегу к стану дозорщики кричали:
— Плывет, браты. Эй, плывет!..
Сразу забегали, засуетились повольники. Богдашка Брязга с багром бежал к стругам. За ним устремилась его ватажка. Ермак, широкогрудый, в голубой рубашке, с непокрытой головой, неторопливо шел к берегу. Ветер трепал его густые курчавые волосы. Рядом с Ермаком вышагивал Иван Кольцо.
Завидев брата к нему бросилась Клава:
— Братику, возьмите с собой!
Ермак строго взглянул на озорное лицо станичницы:
— Девке с казаком не по пути! Вертай назад!
Клава обожгла взглядом атамана и схватила брата за руку:
— Упроси, Иванишка!
— Не можно, по донскому закону. Иди к Василисе, ухваты по вас соскучились.
Девка сердито изогнула темные брови, бросила с вызовом:
— Нелюдимы… Скопцы…
— Ах ты… — озлился Кольцо и сжал кулак. — Я те отхлещу!
Клава закусила губу, глаза ее дерзко вспыхнули.
— А ты и рад! — усмехнулась она в лицо Ермаку, увидя, что он улыбнулся. Атаман посуровел: — Казачья воля не терпит женской слабости. Вот и раскинь умом, синеглазая, — веско ответил он.
Шелестя кустами, атаманы ушли к стругам, а Клава все стояла и думала: «И чем я ему не по душе? Неужто и верно, Василиса околдовала его… И что только хорошего он нашел в этой веретенной бабе, в корове?» — казачка гневно сдвинула брови, и на густых ресницах ее заблестели слезы. Она стряхнула их, выпрямилась и пошла к стану.
Синий дым костров растаял, и в стане наступила глубокая тишина. Клава присела на камень и вгляделась в речную даль. На зеленом изгибе Волги показалось суденышко с распущенными парусами. Дул полуденный ветер, но его не хватало, чтобы осилить могучее течение. По берегу стайкой тащили бечеву бурлаки. Издалека, как тяжкий стон, доносилась их песня… Скорее угадать, чем услышать, можно было ее слова:
Ох, матушка-Волга,
Широка и долга!
Укачала, уваляла,
У нас силушки не стало,
О-ох!
Лицо Клавы затуманилось. Она обернулась и увидела, как на ертаульный челн проворно прыгнули братец Ивашка с пятью удальцами, оттолкнулись и быстро пошли в стремнину. За ними, пока держась у берега, таясь в зеленой тени, поплыли другие струги. На одном стоит Ермак, широко расставив ноги, настороженный и властный. Близко к атаману сидит Брязга. «Провора-казак, и мастер на сердечные слова, улестит любую. Нет, не он мне надобен! Такого подомну и будет под пяткой. Эх, Ерм-а-ак!» — с грустью вздохнула Клава. Тряхнула головой и, поднявшись с камня, побрела по стану. У шалаша Василиса в синем сарафане могучими руками чистила рыбу. Работала она споро, ладно, — из-под острого ножа так и сыпалась серебристыми блестками рыбья чешуя. Под работу тихо напевала:
Я нарву цветов, совью венок
Милу другу на головушку…
Носи, милый, да не спрашивай,
Люби меня, да не сказывай…
— Это кому же ты венок плетешь, корова? — посмотрев на Василису, насмешливо спросила Клава.
— А хошь бы и ему! — подбоченясь в крутые бедра, с вызовом ответила повольница. — Стоющий! Силен, кучеряв, такой в сладости кости сломит. Ах, милая!
Глаза девки потемнели, она сжала кулаки и, надвигаясь на соперницу, прошептала:
— Что говоришь, сатана старая…
— Я-то старая! — загораясь гневом, закричала Василиса, отбросила рыбу и выпрямилась: — Эко, глянь, что я за ягода-малина!
Темноглазая, тугая, она и впрямь выглядела в самой поре. Засмеялась так, что ослепительно блеснули ее белые, чистые зубы; бойко повернулась вправо и влево перед казачкой.
— Гляди, вон какая я пышная! Зачем ему худерьба, башенка астраханская? Любуйся! — Василиса притопнула ногой в козловом башмаке и звонко шлепнула себя ладонью.
Едкий занозистый смех соперницы перевернул сердце Клавы. В траве, у колодца, валялся тяжелый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры. Казачка рванулась к нему…
— Зарублю!..
Василиса схватила острый нож, повела злыми глазами:
— Не посмеешь. Зарежу…
Напряженно разглядывая друг друга, с минуту стояли соперницы, полные неукротимой злобы, жгучей ревности, сторожа каждое движение друг друга. Обе — стройная, розовая казачка и кареглазая, налитая силой и здоровьем повольница — были одинаково страшны.
Первой очнулась Клава. Усмехнулась криво, уронила топор и медленно пошла прочь. Облегченно вздохнув, опустила нож и Василиса.
Волга текла навстречу, могучая, веселая, играя на солнце серебристой чешуей. Вправо тянулись длинные песчаные отмели. Нижегородский купец Яндрей — толстомордый жох, провора — сидел на скамье у мурьи и поглядывал то на парус, то на бурлацкую ватагу. Глаза Яндрея — сытые, довольные — щурились от речного блеска.
Влево береговой осыпи, по раскаленному галечнику, согнувшись в три погибели и навалившись на лямочные хомуты, бурлаки тянули бечеву. Ветер стих, паруса обессиленными болтались на реях. Купец покрикивал на бурлаков:
— Эй ты, лягва болотная, шевелись бодрей!
Вел ватагу гусак, он и песню заводил:
Вы, ребята, не робейте,
Свою силу не жалейте!
Эх, дубинушка, ухнем!
Эх, зеленая, сама пойдет!..
Глядя на хлопотунов, купец Яндрей самодовольно думал: «Дика земля, дикий народ, — на том жить можно. Исстари боярин да купец крепко стоят за мужицкими горбами!»
— Эй, Ермошка, жбан квасу! — крикнул он тощему унылому приказчику. Тот угодливо сбегал в камору, притащил квасу. Яндрей жадно припал к жбану. Утолив жажду, погладил живот, крякнул: «Хорошо!..»
И все ему в этот жаркий солнечный день казалось приятным. Был он здоров, силен и удачлив: ловко обменял в Кызылбашской земле пеньку, мед, меха соболиные на узорье цветное, на шелка, ковры и платки расписные, мягкие, теплые, связанные из легчайшего козлиного пуха. Верилось Яндрею в свое счастье, так и подмывало его пуститься в пляс, да жара стоит. Он щелкнул пальцами, весело взглянул на Ермошку…
А тот словно застыл на месте, лицо с редкой молчаливой бороденькой вытянулось, стало тревожным:
— Ох, господи, Молодецкий курган близится. Пронесите, святые угодники!
— Да ты что струсил? — выхваляясь своей смелостью, выкрикнул купец. — Кличь ружейников, ставь еще парус, да эй вы, дружней, робята! Ведро хмельного, торопись!
Гусак заорал ватаге:
— Слышали… Разом, эх да… — и снова завел на все тихое раздолье:
Эх ты, тетенька Настасья,
Раскачай-ка мне на счастье…
У-у, дубинушка, ухнем!
У-у, зеленая, сама пойдет!..
— Ходу! — горласто приказал купец и вдруг оторопел.
— Куда, батюшка, торопиться? — загалдели бурлаки. — Глянь-ка, станица спешит!
Гусак сбросил лямку и устало опустился на песок, за ним бросили бечеву ватажники. Яндрей подбежал к борту судна и загрозил кулаками:
— Галахи, что расселись! Шкуру спущу!.. Торопись, проскочим!
— Поздно, батюшка, — смущенно отозвался приказчик. — Становись на колени да молись Господу, может солнышко в последний раз видим…
— Да ты сдурел? Может то и не станица, а рыбаки на тоню выплыли, — запротестовал купец.
Ружейник, стоявший у борта, хмуро отозвался:
— Какие рыбаки? Не пора им. Нешто не примечаешь, хозяин, как упористо гребут. Рыбаки неторопко, покладисто идут — на весла не ложатся. Казаки спешат!
— Братики, за пищали! — завопил купец. Он смахнул шапку и закрестился часто. — Свят, свят, обереги нас, Миколка угодник. Коли уберегешь, пуд воску на свечу в обитель сдам! — он подошел к пищальникам и стал пытливо вглядываться в их отчужденные, хмурые лица. «Продадут, как Бог свят, продадут», — с опаской подумал Яндрей и позвал приказчика:
— Ермошка, кати сюда бочонок хмельного. Пей, братцы, жалую. Ничего не жалко, только обороните!
— Ты, хозяин, не лебези! — строго остановил его старшой охраны. — Вином не купишь, а биться с повольниками по уговору будем…
Яндрей со страхом взглянул вперед. Из-за солнечного плеса выбежал ертаульный струг в шесть весел. Шел он ходко в самой стремнине, а из тальника, подле речного устьица, утиной стайкой вынырнули струги. Сидели они низко в воде, и только сверкающие брызги алмазной россыпью разлетались с быстро взмахиваемых весел.
На переднем струге, под парусом, стоит кудрявый детина с густой смоляной бородой. Он протягивает в направлении купецкого судна руку и что-то кричит. Легкий речной ветер доносит глухой рев голосов и свист. Струги полным-полны ватажниками. У Яндрея на лбу выступил холодный, липкий пот.
— Братцы не выдавай! Ермошка, топор мне! — а сам кинулся в мурью. В ней образ Николы мирликийского, перед ним лампадка теплится. Купец бухнулся на колени и стал со слезой просить:
— Сбереги, святитель, добро мое! Ей-ей, не забуду. Во Нижнем Новгороде молебен отстою. Ей-ей, нищую братию семишниками одарю…
Рядом зашумела вода, раздались буйные окрики:
— Эй, бурмакан-аркан, кидай пищали, а то в Волгу пометаем!..
Яндрей зажмурил глаза: вот когда беда подкатилась к порогу. По палубе затопали тяжелые шаги: разбегалась охрана. Приказчик пронзительно завыл:
— Сгибли, ой, сгибли, братушки…
Словно кнутом хлестнул купца выкрик:
— Сарынь на кичку!
Яндрей схватил топор и выбежал наверх. Из стругов уже лезли станичники. Багры крепко вгрызлись в борта. Высокий казак с кистенем подбежал проворно к вопящему приказчику и хлестнул его в темя. И не пикнул Ермошка, — вытянулся насмерть. А казак кричал:
— Батько, одного угомонил!
Ермак перебрался через борт, и вот он, как чугунный, крепко расставив ноги, стоит перед пищальниками:
— Ну, что удумали? За купца биться станете или жизни надо? — озорная усмешка блеснула в курчавой бороде.
Старшой пищальник ответил за всю охрану:
— Жизни нам!
— Коли так, складывай пищали да сходи на берег!
— Разбойники! — завопил купец. — На трудовое позарились! Не дам, непущу! — А мы и спрашивать не станем! — с насмешкой сказал ему Ивашка Кольцо и перехватил топор. — Братцы, кунай его в воду!
Повольники скрутили купцу руки и подвели к Ермаку. Атаман нахмурился, неприязненно глянул на Яндрея.
— Чего вопил?
У купца перехватило дыхание: по глазам Ермака угадал он свою судьбу и сразу опустился на колени.
— Батюшка, половину добра бери, а другую мне оставь, — взмолился Яндрей. Ермак усмехнулся: — Жигули, купец, еще не минул. Там вторую половину возьмут. От хлопот тебя избавим…
— Душегубы! — рванулся купец и бросился на Ермака. Могучий кулак опустился на голову Яндрея.
— Кончай, да грузи тюки! — крикнул повольникам атаман.
Купца схватили и, раскачав барахтающееся цепкое тело, бросили в самую крутоверть.
— Помяни, господи, его душу! — крикнул в догонку Богдашка Брязга и побежал к трюму. Сорвали замок и стали вытаскивать товары и грузить на ладьи.
Бурлаки сидели на сыром песке и, понурив головы, ждали своей участи. — А с нами как, атаман? — спросил Ермака гусак ватаги.
— Выдать им бочку меду, да куль муки, да на рубахи, и пусть уходят подале от беды! — распорядился Ермак и стал поторапливать казаков…
Опустились сумерки. На реке опустело. У берега запылал костер, бурлаки черпаком по кругу распивали мед и поминали купца:
— Скареда был…
— Каждый кус в счет клал.
— Ни отвального, ни отчального, одна брань.
— Ни лаптей, ни щей…
Гусак тяжело вздохнул и обронил:
— Солона ты, жизнь бурлацкая. Выпало счастье, гуляй орава!
Волга покрылась мраком, в котором слышался плеск волн. Шумели темные леса. Бурлаки захмелели и завели веселую:
Ночуй, ночуй, Дунюшка,
Ах, да ночуй, любушка.
Ты ночуешь у меня,
Подарю, дружок, сережки я…
А в эту пору повольники вернулись в стан. Ермак поднялся на крутоярье и вдалеке во тьме увидел пламя: горело подожженное купецкое судно, удалявшееся в низовье…
Василисе снился сладкий сон. Вывезли из набега повольники богатств видимо-невидимо. Ермак сам надел ей на шею жемчужное ожерелье и сказал: «Носи на счастье, радость моя!»
Проснулась и сладко потянулась: в большом крепком теле все ликовало. Вышла из шалаша, предрассветный ветерок рябил волжскую воду, соловушки допевали свои песни, а неугомонные коростели поскрипывали в густых травах. Облака засветились нежным сиянием: за Волгой, на дальнем степном окоеме, блеснула кромочка восходящего солнца. Василиса поднялась на камень, и перед ней как на ладони раскрылась заречная равнина. Серебром сверкал росистый ковыль, и по глухой степной траве уходил все дальше караван верблюдов с покачивающимися на их горбах азиатами. Со своими необозримыми стадами кочевники перебирались на новые места.
Казачьи струги стояли на причалах, за густыми зарослями ракитника, и тут же на лужайке дымился костер, а подле него повольники дуванили добычу. Рядом с огнем сидел Ермак, освещенный восходом, и в утренней тиши до Василисы порою доносился его голос. Повольницу умилили и восход, и Волга, а больше всего густой голос человека, к которому тянулось ее сердце.
— Господи, Господи, как радостно жить…
Она соскочила с камня и упругой походкой поспешила к кринице умываться. Прошло немного времени, и в становище запылали костры, забурлила-закипела вода в чугунах, в которых варилась наваристая стерлядь.
Скоро казаки уселись у больших котлов и принялись жадно хлебать стерляжью уху. Насыщались и хвалили Василису. А она краснела, замирала и подкладывала Ермаку лучшие куски.
Атаман был всем доволен, весело поглядывая на казаков и ладную хозяйку. Не скрывал он, что Василиса нравилась ему, — и лицом, и добрым нравом, и умением хозяйничать.
Яков взглянул на атамана и с хитрецой спросил:
— Для кого же ты выдуванил свой жар-цвет?
Атаман улыбнылся, встал и, развернув холст, вынул оттуда платок. Он распахнул его, и под солнцем вспыхнуло жар-пламя. Оно трепетало, переливалось яркими нежными цветами и тешило глаз.
— Василиса, поди сюда! — поманил повольницу Ермак, и когда она, замирая от сладкого предчувствия, робко подошла, накинул ей на плечи дивный платок:
— Носи на радость всем нам, краса-хозяюшка!
Баба обомлела, прижала к груди дарунок.
— Ахти, радость!
Глаза ее залучились, и в них светилось столько счастья и преданной любви, что брат с удивлением спросил:
— Ты что так, ровно красна девица?
Ермак ласково и чуть с усмешкой следил за Василисой.
Рдея от нахлынувших чувств, повольница все еще стояла и прижимала платок, когда распахнулся полог и из шалаша вышла заспанная Клава. Казачка слышала все от слова до слова, и жгучая ревность жгла ее огнем. Бесстыдно вихляя бедрами, прошла она к огнищу и, через силу улыбаясь, проговорила:
— Ну и станичники, от старой бабы разомлели!
Любовное пламя в глазах Василисы мгновенно сменились гневом. Она готова была вцепится в косы соперницы, но, встретив предупреждающий взгляд Якова, круто повернулась и ушла…
Весь день гуляли-бражничали казаки, распевали раздольные песни, плясали. Богдашка Брязга, выстукивая частую дробь каблуками, ухарски приговаривал:
Никому так не досталось,
Как мне, грешной сироте:
Съела рыбушку сухую —
Защемило в животе…
Выхаживая по кругу, он подмигивал Клаве, а та, словно ей было очень весело, смеялась и дразнила казака, то принимая вызвывающие позы, то призывно щуря глаза. Потом она, гневно взглянув на Ермака, повела Богдашку к обрыву и здесь, хотя сердце ее щемила тоска, шепнула ему:
— Терпи, казак, атаманом будешь…
В полночь все небо над Волгой застлало тучами, начал накрапывать дождик и погромыхивать гром. От особенно сильного удара Ермак проснулся и сейчас же услышал два спорящих голоса за пологом шатра. Атаман прислушался: узнав голос казака Дударька и Василисы.
— Пусти! — настойчиво просила Василиса. — Мне только слово сказать…
— Убьет и меня, и тебя. Уходи, пока не бита! — пригрозил казак.
— Уймись, шалый. Непременно наградит, — уговаривала баба.
— Будет ливень, торопись, чернявая, — не сдавался Дударек.
— Милый мой, да куда ж я укроюсь в такую пору? — жалобно простонала женщина, и не успел казак ухватить ее за руку, как она скользнула в шатер.
— Ну и бес-баба, свяжись только с такой! — с досадой проговорил Дударек. — Ну, да ладно, пусть сами теперь во всем разбираются…
Всю ночь над Волгой и крутыми ярами бушевала гроза; только к утру утих ливень и, как ни в чем не бывало, взошло ликующее солнце. Под его лучами задымилась мокрая земля и засверкали дождевые капли на деревьях, кустах и травах. Проснулись птицы, и чистый свежий воздух огласился пением и свистом. В эту пору Иванко Кольцо отправился к кринице умываться и вдруг услышал негромкий женский плач. Иванко прислушался. Всхлипывала баба, горько-страстно жалуясь на свою судьбу. Кольцо осторожно пошел вперед. Под развесистой березой, на влажном мшистом пне сидела Василиса. По тугим смуглым щекам ее катились слезы.
— Ты что? — спросил Иванко. — Кто обидел?
Повольница сквозь слезы пожаловалась:
— Бат-ть-ко…
— Ишь, ты! — усмехнулся казак. — По виду строг и будто посхимился, а сам в темную ночь добрался-таки до медовой колоды…
Василиса вспыхнула:
— Не мели, Емеля! Постыдись…
— Да я же правду?
— Все вы так, словно борзые кобели, а батько иной… Ох, горько! Оттого и плачу, что прогнал… И не дотронулся…
Иванко смахнул шапку и захохотал:
— Воды-то, воды сколько ноне! Потопнешь… Ух, и нашла о чем плакать! Свято место впусте не бывает. Милая, — прошептал он. — Затосковалась, а? — Он протянул к женщине руки.
— Уйди! — озлилась Василиса. — Не твоя я, не гулящая баба!
Она с силой оттолкнула Кольцо:
— Поищи другую красу-забаву, не по твоим я зубам, ласун…
Сбивая сверкающую росу, она заспешила к стану. Ошеломленный Иванко один остался в лесу. «Ну и батько, — думал он, — пришил к себе бабу. И что за петушиное слово у него, от которого все женки так ластятся?»
Налетевший порыв ветра перебрал листву и сбросил на казака обильную капель, промочив его да последней нитки. Казак поежился и сокрушенно вздохнул.
Дударек рассказал Клаве что было и чего не было. Загорелось сердце у девки! Не дослушав казака, убежала в овраг и здесь, корчась от ярости, без конца повторяла:
— Убью, убью змею…
До захода она бродила в лесу, думая, что сделать. К вечеру выходилась и вернулась в стан тихая, ласковая, и прямо пошла к Василисе. Повольница удивилась и приготовилась к отпору.
— Вот и я… сама к тебе пришла, — кротко заговорила Клава. — Уж и не знаю, простишь ли, а больше не могу… совесть заела…
— Ты об чем это? — спросила Василиса.
— Да все о том же… обижала я тебя… А зачем? Что нам делить? Так… затмило голову и больше ничего… Никого-то мне не надо и никто-то меня не любит… А ты другое… Ты души в нем не чаешь… и он тебя любит… Вот и живите. А со мной дружи! Рада я за вас… Всем сердцем теперь буду…
Василиса обмякла, просветлела. На простодушном лице ее показались слезы.
— Ой, спасибо, ясочка! — растроганно отвечала она. — Добрая я, не люблю свары. И уж вот как подружим! — Она обняла казачку и сейчас же захлопотала угостить ее.
— Милая, ничего не надо! — ответила Клава, — а вот бы рыбки нам наловить, да чтобы ты атамана угостила. Стерляди я сколько сегодня видела… страсть!
Василисе не раз за свою жизнь приходилось ловить рыбу, к тому же хотелось скорее скрепить дружбу с казачкой, и поэтому, не долго думая, она согласилась с предложением Клавы на ловлю стерляди.
В этот вечер женщины долго пробыли вместе, болтая о стане и о своей жизни.
На другой день, чуть свет, Клава уже будила Василису:
— Вставай, вставай, подруга, не то запоздаем!
Волга в утренний час казалась особенно широкой и покойной. От плавного ее течения веяло миром и тишиной. Ближний берег ее, весь заросший дубовым лесом, еще дремал, но уже доносились от него чистые голоса рано проснувшихся птиц. Небо на востоке алело, и вот-вот должно было выглянуть солнце.
— Господи, какая лепость! — радостно вздохнула Василиса и взглянула на Клаву. Глаза казачки были странно неподвижны. Она, казалось, настолько сосредоточилась на одной своей какой-то мысли, что ничего не видела — ни Волги, ни берега, от которого лодка отплыла уже далеко, ни своей напарницы. Брови ее были сведены к переносью, а губы злобно кривились.
Василиса вздрогнула и, забыв про все на свете, со страхом уставилась в лицо казачки.
— Хватит! — вдруг отрывисто сказала Клава и с шумом бросила весла в лодку.
— Что ты? — тихонько вскрикнула повольница.
— Приплыли! — Казачка в первый раз за всю дорогу подняла глаза и откровенно глянула на Василису. Та вгляделась в эти глаза и затряслась в ознобе.
Подхваченная быстрым течением, лодка уносилась вниз.
— Греби! — не помня себя, проговорила Василиса. — Намет на стерлядь буду кидать!
Казачка подалась вперед и хрипло выдавила:
— Молись, баба, убью тебя!
— Что ты! Что ты! Одумайся, Христос с тобой! — заслонилась рукой повольница от страшных глаз соперницы, охваченных безумием.
— Не будет он твой! Поняла? — Клава схватила весло и замахнулась.
Василиса поймала ее руку:
— Господь с тобой, девчонка, нешто так можно?..
— Убью…
— Ратуй-те! Братики, — закричала Василиса, но голос ее оказался слабым — спазмы перехватили горло. Клава наотмашь ударила ее в грудь. Тяжелым телом Василиса навалилась на борт и опрокинула лодку. Задыхаясь, барахтаясь, она тянулась ухватиться за казачку, но девка легко отплыла в сторону и озорно закричала:
— Айда, плыви, бабонька, за мной!
Василиса ушла под воду, нырнула раз-два, прокричала в муке: «Гиб-ну, бра-ти-ки!», и больше не появлялась.
Клава выплыла на берег. Она спокойно разделась, выкрутила мокрое белье, отжала волосы и, одевшись снова, не спеша направилась в стан. На душе у Клавы был мир и тишина, как у человека, совершившего неприятное, но нужное дело. «Ну, девка, ноне мы одни с ним! Заарканю казака…» — покойно думала она.
Прошла она немного… Внезапно кусты распахнулись и на тропинку вышли два казака. Старший из них — бородатый, с серьгой в ухе — схватил Клаву за руку:
— А ну, душегубка, айда с нами в стан!
Клава рванулась, закричала:
— Пусти, охальник!.. Брату Иванке расскажу…
— Молчи, проклятая, пока кровь наша не взыграла! — оборвала бородатый. — По донскому закону будешь держать ответ.
Второй казак — молодой простодушный парень — смотрел на девку изумленно, раскрывши рот.
Клава поняла, что станичники видели все, затихла, смирилась…
С быстротой молнии стан облетела весть о беде на Волге. Клаву привязали к столбу, врытому в землю, и ударили в набат. Из всех землянок, со всех сторон к столбу потянулись люди. Одни смотрели на убийцу и молча отходили прочь, другие вслух соображали, что будет с девкой.
До полудня простояла Клава под палящим солнцем. Голову она уронила на грудь — от усталости, да и стыдно было смотреть на знакомых. Не подняла она ее и тогда, когда приблизился Брязга. Казак долго, с перекошенным от жалости и любви лицом, простоял возле девушки. Ничего не сказал и медленно, как от усопшей, побрел в свою землянку.
В полдень сошлись казаки, показался и батька с атаманами. Клава пересилила себя и, вскинув голову, посмотрела на Ермака. «Казнит иль нет?» — спрашивал ее взгляд и, не получив ответа, перебежал на Якова Михайлова. Здоровенный казак вдруг обмяк, еле передвигал ноги. В глазах его читалось большое горе.
«Этот не простит», — решила Клава, но странно, ей вдруг стало жалка казака, хотелось упасть ему в ноги и молить о прощении.
За плечом батьки она увидела Иванко, бледного и мрачного. Он не поднимал глаз на сестру.
Ермак вошел в круг и поднял руку. На майдане все стихло.
— Отвечай, девка, ты сгубила Василису? — громко спросил атаман Клаву.
— Повинна я, — искренно ответила казачка.
— Пошто ты сробила так? — снова спросил атаман.
— Из ревности. Ополоумела от обиды, — тихо обронила Клава и опустила глаза. — И сама не знаю, как это случилось…
— В куль ее да в воду, распутницу! — закричал Дударек.
Казачка вскинула голову, глаза ее блеснули:
— Врешь, Дударек, не распутница я! — громко ответила она. — Казните меня по закону, а гулящей я не была!
— Повольники! — обратился Ермак к казакам. — Как судить будем?
На круг вышел Иванко и поклонился товарищам:
— По донскому закону. Как сказал Дударек, тому и быть!
— Иванушко, братец! — вскричала Клава. — Покаялась я… прости для Бога! Кольцо отбросил со лба чуб и с угрюмой решимостью сказал: «За погубленую душу!» Казаки загалдели, каждый свое. — В Волгу пометать! — Каменьем побить! — Степным конякой истоптать! Ермак сумрачно молчал. Широко раскрытыми глазами Клава смотрела на атамана. Она не ждала пощады, но так хотелось жить… Под грозными выкриками она вздрагивала каждый раз, словно от ударов кнутом.
— Что молчишь, батько? — спросил побледневший Иванко Кольцо.
Ермак встрепенулся, словно сбросил огромнул тяжесть.
— Браты, казаки, — заговорил он, — не к лицу нам с девками рядиться! Напрасно кровь пролила, горячая головушка! Не мы ей судьи. Пусть уйдет она от нас. Не место ей среди повольников. Это верно, что у нас самих руки в крови. Но бьемся мы в честном бою. Правого и несчастных не трогаем…
На майдане было так тихо, что каждый слышал, как дышал сосед. И вдруг лопнула эта тишина.
— Любо, батько! Ой, любо говорит! Пускай уйдет… — зашумели казаки. — Уйди от нас, убийца, — не браты мы тебе! Отпустить ее! — властно приказал атаман и, протянув руку, закончил: — Вот дорожка и уходи по ней!
Клаву развязали. Толпа повольников расступилась, и она, шатаясь, пошла мимо гневных и жестоких глаз.
— Братец Иванушка, где ты, дай простимся, — вдруг взмолилась она, пройдя немного.
Иван не отозвался. Потрясенный всем случившимся, он один не смотрел на уходившую сестру и впал в забытье. Потом очнулся, подошел к Ермаку и крепко пожал ему руку:
— Во веки веков не забуду…
Атаман ничего не ответил.
А Клава, с душой, наполненной тоской, уже выходила из становища и поднималась на холмик, с которого тропинка убегала вдаль. Ветер шевелил ее пестрое платье, играл растрепанными волосами. До самой последней минуты, пока она не скрылась, все в стане смотрели ей вслед. Еще минута, другая, и она исчезла в жарком полдневном мареве.