6
Сроднился Ермак с Диким Полем, с ратными людьми и со всей станицей. Жил он, однако, на отшибе, в своей нетопленной неуютной хибаре. Был повольник суров и требователен к себе, не видели его ни хмельным, ни сластолюбивым. Одна у него таилась страсть; ненавидел казак атамана Бзыгу. Напрасно к нему, одинокому, забегала сероглазая Клава, бряцала золотыми монистами и вела лукавые речи. Ермак угрюмо слушал ее. Не нравилась ему станичница за легкий нрав и за озорство, неприличное для девушки. «Хватит мне и Уляши, царство ей небесное!» — думал он.
Иногда Клава шаловливо таращила глаза, из которых брызгал смех и, дерзко смеясь, предлагала:
— Возьми меня, казак, в женки! — Хватит шутковать, насмешница, — строго прерывал ее Ермак, — не быть тебе доброй казацкой женкой! — Ан врешь, буду!
Клава смеялась и злилась.
— Хочешь, печку твою истоплю, рубаху постираю. Я все могу! Я коренная станичная девка. Ой, какой рачительной женкой буду!
Кровь бушевала в здоровом теле казака, но он не хотел поддаваться мимолетной страсти:
— Уйди, а то зарежу!
Клава испугано пятилась к двери.
— Ты и впрямь… это сделаешь? — спрашивала она, не сводя с Ермака пристальных глаз. Ноздри ее короткого прямого носа жадно трепетали.
Ермак тяжело дышал. Казачка быстро подбегала к нему, обжигала поцелуем и, смеясь, исчезала.
Казак оставался один, ошеломленный и сбитый с толку. Среди зарослей шиповника мелькали красные шальвары Клавы, и пламя их долго стояло в глазах Ермака. «Огонь девка! — смятенно думал он. — Ох и беда мне! Но нет, не поддамся, не свяжу себя!.. Другое мне на роду написано…» — отгонял он прочь соблазн.
Скоро не только Ермаку, но и всему Дону стало не радостей и не до гульбы — в донские степи пришел страшный голод. В понизовых станицах хлеба не сеяли, а в верховьях, в казачьих городках, нивы пожгло солнце. В ногайских степях нехватало корма и гибли стада. Это еще больше усилило беду. От голода умирало много людей, трупы ногайцев валялись на перепутьях и тропах. Турки из Азова сманивали казаков:
— Служи, казак, султану, будешь сыт, накормим!
Обидно и горько было слышать насмешки вековечного врага. Но приходилось терпеть — помощи неоткуда было ждать. В довершение беды, атаман Бзыга, попрежнему сытый и жирный, ни о чем не беспокоился. На жалобы казачьих женок и ребятишек он выходил на крыльцо станичной избы и успокаивал их:
— Вы потише, женки, потише!.. Чего расшумелись?
— Нам хлебушка, изголодались!
— А я что, нивы для вас сеял? — усмехаясь разводил руками Бзыга.
— Хлеба не сеял, а амбары полны! — закричала истомленная женка.
— Амбары мои, и я им хозяин! — отрезал атаман. Прищуренными глазами он бестыдно обшарил толпу станичниц и закончил с усмешкой: — Нет хлеба у меня для всех, а вон той гладенькой молодушке, может, и найдется кадушечка пшена!
— Подавись ты своим хлебом, кабель толстогубый! — обругалась красивая смуглая казачка. — Женки, идем сами до амбаров!
— Ты только посмей, будешь драна! — пригрозил Бзыга. — Ты гляди, рука у меня злая, спуску не дам!
Ермак все это видел и слышал, и сердце его до краев наполнялось гневом. Станица, как мертвая, лежала безмолвной и печальной. Больно ему было смотреть на исхудалых детей и стариков. Каждый день многих из них относили на погост. Ермак ломал голову, но не знал, как помочь общему горю. Он и сам еле-еле перебивался, — выручало лишь железное, крепко сколоченное тело.
Утром он сидел задумавшись, в своей хибаре. Скрипнула дверь и в горенку, сутулясь, вошел Степанко.
— Здравствуй, побратим, — низко поклонился он Ермаку. — Прости, не хотел тревожить, да наболело тут, — показал он на грудь. — Не гони меня, одной веревочкой мы с тобой связаны, нам вместях и горе избывать!
— Что ты, братец? — обрадовался его приходу Ермак. — Время ли старые обиды вспоминать? Садись, давай думать будем…
Станичник опустился на скамью и долго молчал.
— Тяжело молвить о том, что робится в станице, — медленно, после раздумья, заговорил он. — Конец приходит казачеству, народ умирает, а в той поре атаман на горе-злосчастье наживается. Ты совестливый и добрый казак, скажи мне, доколе злыдней терпеть будем? От веку стоял вольный Дон и так повелось, что наикраше и дороже всего было тут казацкое братство. Добычу делили, — не забывали ни сирот, ни вдов. Где наше лыцарство? Куда подевалось оно? И на Дон, видать, пробралась тугая мошна. Не видели, проглядели, как исподволь поделились казаки. Ныне я голутьбенный, а Бзыга заможний. Идет конец вольному казачеству!
Степанко закашлялся, схватился за грудь. Заметно было: постарел бывалый казак, согнулся, поседел весь.
Слова его задели Ермака за живое. Он и сам думал так, как Степанко. Схватив гостя за руку, Ермак с чувством сказал:
— Спасибо, сосед, золотое слово ты вымолвил! Только не век Бзыге праздновать! Укоротим атамана!..
Станичник покосился на оконце и зашептал:
— Проведал я, что сверху будара с хлебом пришла, а Андрей задержал ее в камышах за красноталами. Темной ночью перетаскают хлес с есаулами по сусекам, а казаку ни зернышка! А потом за горстку хлеба душу в заклад от казака потребует!
— Не быть сему! — побагровев, выкрикнул Ермак. — Хлеб всему вольному казачеству! Поспешим на майдан. Скличем станицу, да Бзыгу за глотку! — Он сорвался со скамьи, снял со стены саблю. — За мной, побратим!
Еле успевал Степанко за проворным казаком. Ермак торопился к площади и на ходу выкрикивал:
— Эй, станичники, эй, женки, на майдан! — Он подбрасывал набегу шапку с алым верхом и взывал: — За хлебом, браты, за пшеничкой, женки!
Словно пороховая искра зажгла станицу, по куреням жгучей молнией полетела весть:
— За хлебушком!
— С вешней воды печеного не вкушали!
— Хлеба-пшенички!
Каждый сейчас выкрикивал самое дорогое, самое желанное. Ермак тем часом добежал до вышки, соколом поднялся на нее и ударил в колокол. Над станицей пошел сполох. На майдан бежали и старый, и малый. Кругом уже шумел народ. Прискакал Полетай, распушив свои золотистые усы. Следом за ним — Брязга в широких шароварах, опоясанный шелковым кушаком. Вокруг Степана началась толчея:
— Где о хлебе слышал?
— Браты, — в ответ кричал Степан. — Казаки-молодцы, хватит с нас тяжкой беды! Нашей мертвечиной волки обожрались! Дону-реке истребление идет!
— Что молвишь такое, казак! — остановил его Полетай и, распалившись гневом, сказал: — Казачий корень не выморишь! Не дает Бзыга хлеба, сами возьмем! Говори, Ермак!
Ермак неторопливо вошел в круг, снял шапку и низко поклонился на четыре стороны. На майдане стало тихо. Среди безмолвия раздались возбужденные голоса:
— Да говори скорей! Сказывай правду, казак!
Ермак повел темными пронзительными глазами, вскинул курчавую бороду.
— От веку непокорим Дон-река, — зычно заговорил он. — Издревле вольными жили казаки и лыцарство блюли. На Руси боярство гневливое похолопствовало простого человека, а на Дону — Бзыга на горе нашем жир нагуливает! Кто сказал, что хлеба нет? Есть у нас и хлеб, и водица!
Щербатый есаул Бычкин повел рачьими глазами и выкрикнул в толпу:
— Что зипунника слухаете? Куда заведет вас?
Полетай гневно перебил есаула:
— Зипуны на мужиках серые, а ум богатый! Аль зипунники не Русь?
— Русь! Русь! — дружно ответили казаки и, оборотясь в сторону есаула, сердито вопрошали: — Уж не ты ли со Бзыгой пашу Касима в степи поморил? Шалишь — мы всем войском отстояли землю родную и Астрахани пособили! Где Бзыга, зови его сюда, пусть скажет, где хлеб припрятал?
По возбужденным лицам, по яростным крикам догадался, что скажи он слово поперек, казаки по кускам его растерзают. Понимая, как опасно тревожить народ, есаул незаметно выбрался из толпы и задами, потный и встревоженный, пробрался в станичную избу.
— Сила взбурлила! — закричал он с порога. — Поберегись, атаман!
Бзыга поднял мрачные глаза на есаула и строго сказал:
— Не пугай! Степной конь куда опасней, а и то стреножить можно.
— Из-за хлеба на все пойдут! — стоял на своем есаул.
С майдана в станичную избу вдруг донесся яростный гул толпы. Бзыга побледнел.
Меж тем на майдане Ермак говорил:
— Не мы ли обливались слезами, жгли свою степь, когда ворог пошел на Астрахань? Сколько муки перенесли, многого лишились, а Бзыга тем часом хлеб свозил с верховых городков да прятал, чтобы с казака снять последнюю рубаху. Из Москвы пришла будара с зерном. Почему не раздают народу хлеб? Упрятал ее атаман в камышах за красноталом. От чужого хлеба жиреет Бзыга!
Ермак говорил страстно, каждое его слово жгло сердца.
Смуглая красивая казачка, на которую не так давно зарился Бзыга, первой закричала:
— Женки, айда до атоманова двора, там в сусеках полно муки!
И пошел дым коромыслом. Люди бросились по куреням, хватали мешки, торбы и бежали к атамановой избе. Там ворота уже были настежь, — от них шел свежий след копыт: Бзыга, почуяв грозу, вскочил на коня и ускакал в степь.
Резвый конь уносил атамана и его дружков все дальше и дальше от народного гнева.
— В Раздоры! В Раздоры! — нещадно стегал плетью атаман скакуна. В Раздорах он думал найти спасение. В верхних городках живет много заможних казаков и они помогут.
На станице в это время распахнули атаманские амбары. Степанко заглядывал в сусеки, полные золотого зерна, и призывал:
— Бери все! Жалуйте, вдовы, милости просим стариков. Эй, матка, подставляй торбу, будешь с хлебом! Наголодалась, небось?
— Стой, донцы! — закричал вдруг набежавший дед-вековик Сопелка. — Где это видано, чтобы атаманское добро растаскивать! — он размахивал палкой, а глаза налились злобой. Было старику под сотню годов, огромная пушистая борода пожелтела от времени, но голос сохранился звонкий и властный. — Прочь, прочь, окаяницы! — гнал он женок от атаманских амбаров.
Ермак вырвал у деда его посох и, слегка подталкивая в плечи, вывел старика из атаманского куреня.
— Иди, иди, Сопелка, не твое тут дело!
— Как не мое! — вскипел старик. Я на Доне старинный корень. Где это писано, чтобы не слушать старших? Чужое добро — святыня!
— Эх, старина, старина, ну как тебе не стыдно! — укоризненно покачал головой Ермак. — Не ты ли ныне трех внуков на погост отвез? Хлебушко для всех людей отпущен, а Бзыга что делает?
Дед внезапно притих, глаза его заслезились. Вспомнил он про внуков, погибших от голода, и губы его задрожали.
— Божья кара, божья кара, — прошептал он и склонил удрученно голову.
— Поди-ка сюда, дед, возьми и ты! — позвали его женки, тронутые его беспомощным видом.
Старик однако отказался:
— Кто знает, что робить? Грех это! — шаркая ногами, он пошел прочь от атаманских амбаров.
Древнее предание на Дону гласит: «Дон начался при устье Донца… там и окончится». И впрямь, первым казачьим городком на прославленной реке были Раздоры, которые возвели новгородские ушкуйники на острове при впадении Донца в Дон. Отважные, предприимчивые новгородцы на своих стругах побывали на многих отеческих русских реках — и на Каме светловодной, и на Вятке-реке, и на Северной Двине; доходили они и до Каменного Пояса, а перевалив его, объясачили Югорскую землю. Не миновали они и Волги, и Дона. На последнем и поставили свой городок, который назвали Раздорами. С далекого Ильмень-озера и Волхова вечевики-новгородцы принесли сюда непокорный дух и свободолюбие. Вольные и смелые, они всегда враждовали с боярами и торговыми гостями, а на вечах дело нередко доходило до кулачной расправы. Свой непокорный и вольнолюбивый дух новгородские посельники проявили и в Раздорах. Как и в древнем Новгороде, тут существовали две партии: заможных и голытьбы. Сюда и устремился атаман Бзыга, надеясь найти поддержку против возмутившихся казаков. Ярость и гнев переполняли атамана. Только одна думка одолевала его: «Спасти, во что бы то ни стало, спасти от дележа свое добро. Не добраться голутвенным казакам до будары с хлебом! Неужели раздорские дружки и атаманы оставят его и не вступятся? А коли вступятся, тогда башку с Ермака долой!»
На коротких привалах беглецы давали коням отдохнуть, а сам Бзыга не находил покоя, шагая возле костра, и думал о своем. Есаул Бычкин успокаивал атамана:
— Ты, батька, не тужи, вернем свое добро! Голытьбу в жменю возьмем и не пикнет больше!
— Жменя-то наша маленькая, всех не сгребешь! — сердито отозвался Бзыга. — Ухх! — скрипнул он зубами.
Бычкин сочувственно смотрел на атамана. Был тот грузный, седой и своей ухваткой напоминал остервенелого волка, попавшего в беду.
«Как бы своей свирепостью и ненасытством дела не испортил! — с опаской подумал бывалый есаул. — В Раздорах одним криком не возьмешь, там лукавство и хитрость нужны!»
По совести говоря, сам Бычкин боялся бывать в Раздорах: народ там неугомонный и драчливый. Чуть что, сейчас засучивают рукава.
Дорога длинная. Много передумал Бзыга, пока, наконец, показалась зеленая луковка церквушки в Раздорах. Издалека донесся благовест — звонили к вечерне. Безмолвно и пустынно было на улицах городка, когда беглецы добрались до него, никто не полюбопытствовал, по обычаю, не выглянул в оконце. Дубовые ворота атаманского куреня оказались закрытыми. Бзыга с волнением подъехал к ним и постучал. Долго никто не отзывался. Теряя терпении и волнуясь от смутного предчувствия чего-то неладного, атаман громко заколотил в тесины. Где-то в глубине двора с хриплым кашлем завозился кто-то.
— Отчиняй, хозяева! — окрикнул Бзыга.
— Хозяев давно нет, — откликнулся глухой голос. — Хозяева утекли от беды.
Сразу перехватило дыхание. Бзыга взмолился:
— Да открой же, ради бога. Что тут случилось?
— Не качалинский атаман гуторит? — спросил голос за воротами.
— Атаман Андрей! Да сказывай, что за оказия?
Загремели запоры, ворота приоткрылись, наружу высунулось рябое лицо атаманского холопа. Он внимательно оглядел гостей, посмотрел вдоль улицы и только тогда шире распахнул ворота.
Конники въехали в обширный двор и расседлали коней. Бзыга присел на приступочку крылечка, устало опустив голову, спросил холопа:
— Так что же попритчилось тут?
— Разодрались наши хозяева с голутвенными из-за хлеба. Приходили амбары шарить, еле оборонились. Дом ноне пуст: атаман семью повез на Валуйки, сказывают.
— Брешешь! Не может быть такого в Раздорах! — сорвался с места и закричал Бзыга.
— Я не пес и брехать не думал! — вызывающе отозвался холоп и дерзко посмотрел на атамана. — Голутвенные сказывали, нового будут ставить атамана. Вот оно как!
«Что стало с тихим Доном? — в озлоблении и тревоге подумал Бзыга: — Помутился разум у казачества!» — и, оборотясь к холопу, спросил:
— Ты что ж, Афонька, небось рад бунтовству?
— Грех, атаман, такое говорить! Разве то бунтовство, коли люди есть захотели?
— Цыц! — прикрикнул на него Бзыга. — Плетей захотел, холоп!
Афонька потемнел:
— Этого и без тебя отведал вволю, только говори да оглядывайся, кругом народ кипит, неровен час, забушует…
Бычкин тронул атамана за локоть, тот присмирел. Холоп продолжал угрюмо:
— Триста заможников ушли из Раздор, а то бы кровь была. Одного попа не тронули, ноне в пустой храмине молится.
— Куда ушли старшины? — скрывая досаду, спросил Бзыга.
— Не сказывали, но чую, стоят табором в Гремячем логу…
Есаул Бычкин осунулся, посерел. Понял он, что попал из огня в полымя, но отступать было поздно. С отчаянием он выкрикнул:
— Коли так — рубаться будем! Веди в дом, отоспимся, коней накормим и в Гремялий лог…
Всю ночь Бзыга ворочался на жарких перинах, прислушивался к шорохам. Холоп не внушал доверия и, чтобы не сбежал он, атаман приставил к нему казака. Ранним утром разбудил сполох. По станичной улице загомонил народ. Бежали казаки, перекликались. И страшное уловил Бзыга в перекличках: в Раздоры прискакал Ермак с конниками.
Кричали станичники:
— Сказывают, у нас укрылся супостат. Своих изгнали, чужой набежал! На майдан! На майдан!
Не стал ждать Бзыга, когда будут ломиться в ворота, быстро разбудил дружков и на коня. Афонька распахнул скрытые воротца и пропустил беглецов в тальники.
— Поберегись, атаман! — предупредил он. — Неровен час, угодишь на раздорских, — не помилуют! — он так выразительно посмотрел на Бзыгу, что тот похолодел под его взглядом.
— Скройся, сатана! — зло выкрикнул атаман и стегнул коня.
Когда Ермак со станицей ворвался в Раздоры, тишина и безмолвие поразили его. Казаки подъехали к церкви и заглянули в нее. Мерцали жиденькие огоньки лампад, сумрачные тени лежали по углам храма. Несколько старушек да древних дедов со строгими лицами стояли, склонив головы, и слушали возгласы священника.
Брязга выманил из церковного притвора столетнего деда:
— Где станичники, куда подевались?
Старик поднял белесые глаза и внимательно оглядел прибылого.
— А сам ты откуда брался, казак? — пытливо спросил дед.
— Из качалинской наехали!
— За каким делом вас принесло? — не унимался дед. — И без вас тут крутая заваруха. Атаман с голытьбой перессорился и с заможниками ускакал. Гляди, казак, неровен час, вернется с подмогой и пойдет крушить башки смутьянщикам!
— Да кто у вас смутьянщики? — обрадовался Богданка.
— Известно кто, это мы сомутители! — сердито ответил дед.
Брязга с удивлением взглянул на ветхого деда и не удержался, залился звонким смехом.
— Да ты сдурел, что ли? — накинулся на него старый казак. — Не видишь — тишина в городке, ровно перед грозой… Еще мой дед сказывал, — так от века повелось в Новгороде, когда на вече лютый бой предстоял!
Ермак слышал эту беседу и приказал Брязге:
— Айда на колокольню, да ударь в большой колокол!
Тревожный гул поплыл над сонным городком, созывая людей на майдан.
Казалось Раздоры только и ждали этого звона. Первым зашумел дед. Выбегая из церковного притвора, он крикнул Ермаку:
— Ой, казаче, торопись на майдан, зараз великая свара будет!
По тому, как у деда по-молоду заблестели глаза и он сразу оживился и воспрянул, видно было, что жива в крови старика старинная новгородская закваска: любил покричать и поспорить дед-вековик.
А гул все усиливался. Медный звон разрывал тишину и поднимал раздорцев. По куреням загремели тяжелые запоры, распахнулись настежь многие ворота и калитки, и как бобы из опрокинутого мешка, посыпались люди. Все торопились на майдан.
Мимо Ермака бежали все новые и новые толпы, вооруженные копьями, пиками, пищалями, а были и такие, что держали в руках топоры и оглобли. Впереди всех, с молотом в руке несся раздорский кольчужник Василий и, заглушая рев толпы, взывал громовым басом:
— Браты, пора измельчить заможных! Ухх, дай разогнуть только спину!..
Ермак залюбовался богатырем: до чего могуч и красив молодец! Высок, крепок, грудь широка… Он играл пудовым молотом, а на руке перекатывались крепкие мускулы.
Глядя на кольчужника, Ермак сам не утерпел, закричал раздорцам:
— Казаки, буде терпеть! Иль мы боле не лыцарство? Укротим заможников! — Затем обернулся к своей станице: — На майдан, браты!
Казаки повернули коней и влились в бурлящий людской поток. И диву дались станичники: какого народу тут только не было! И кольчужники, и кожемяки, и седельщики, и швальники, и плотники. Из узкого проулка выбежал в холстяном фартуке бочар. Ветер взлохматил его широкую бородищу и черные дремучие вихри на голове. Пропитая потом рваная рубаха прилипла к костлявым лопаткам мужика. Потрясая топором, он закричал толпе:
— Народы, изгоним наших кровопийцев!
На площади бурлил возбужденный народ. Ермак выехал на середину казачьего круга и зычно объявил:
— Люди добрые, донское лыцарство, мы — низовое казачество бьем челом вольному народу. Хочу слово молвить!
Во всех концах площади отозвались голоса:
— Любо, казак, любо! Говори свое слово!
Ермак снял свою шапку с красным верхом, огладил курчавую бороду, пристально всматриваясь в раздорцев. Рокот постепенно стал стихать и, наконец, вовсе прекратился.
— Братцы мои, старый казацкий корень, внуки новгородские! — заговорил Ермак. — Земля русская велика, конца и краю нет! И видите вы сами, народ наш — богатырь невиданный! Любой из нас ордынца осилит. И никому из нас не жалко костьми лечь за Отчизну. Одно худо, одна беда бродит среди нас и терзает вольных — правды нет! На Дону, как и на боярщине, завелась тугая мошна к горю. Заможники народились по станицам и хотят закабалить вольное казачество, ввергнуть его в лихую беду…
Ермак перевел дух, быстрые жгучие глаза его обежали народ:
— Так ли сказано, браты? Любо ли вам, казаки?
— Ой любо! Ой, правда! — закричали раздорцы. — Говори еще казак!
— Браты, продолжал Ермак. — Кто из нас не слыхал, что бог сотворил два зла: богатого и козла?
— Истинно! — на всю площадь рявкнул кольчужник Василий. — Истинно, человече!
— Сколько богатств понаграблено богатеями. Но самая горшая беда — от народа хлебушко затаили. На людском горе надумали нажиться, на вдовьи и сиротские слезы порадоваться! Наш качалинский атаман Андрей Бзыга будару с хлебом своровал, а брюхо у него хоть и великое, но одно. Мы хлеб у него взяли да раздали вдовам голодным, старикам и ребятишкам. Хватит с мору умирать, пусть порадуются трудяги, — они жито сеяли!
— Правдивое слово! Хорошо говорит казак! — волной покатилось по майдану, и это придало Ермаку силы. Он выше вскинул голову:
— Браты, атаман Бзыга в Раздоры сбег за помощью. Обещал вас призвать в Качалинскую, чтобы голутвенных побить за его амбары и сусеки. Будет ли так?
— Не быть тому, казак! — решительно одной грудью отозвался казачий круг. — Не быть сатане соколом! Своего хвата мы прогнали и вашего добьем!
— В щепки злодеев! — потрясая топором, закричал бочар: — На коней казаки! Бить смертным боем и нашего терзателя Корчемного и качалинского Андрея Бзыгу! Знаем его!
— Любо! Любо нам!
— Ну коли так, благодарствую! — поклонился Ермак раздорцам. — Наряжайте добрых вояк и коней. В погоню за злыднями!
— Ох ты — зелье лютое, тур-река, правильно, ребятки, решили! — засуетился дед-вековик и крикнул Ермаку: Ты распахни свою душеньку, казак, и отплати за нас. Эх-ха-ха, веселей, внуки!
— Дед, и чего ты кочевряжишься? — с улыбкой толкнул старика в бок безусый паренек.
— Молчи, сосунок! — сердито засопел вековик и добавил обиженно: — Вот, истин бог, и откуда этот недомыслок взялся, под носом не выросло и в голове не посеяно?..
Рядом засмеялись. Парень густо покраснел и поскорей укрылся в толпе.
— Ну, раз-з-дайся! — крикнули конники. — В поход, браты!
Словно крутая волна расплескала воды, — растекался народ с майдана по куреням.
— Ну, держись, вражья сила! Подсекут тебе голову! — довольно вымолвил кольчужник Василий.
— Дай-то господи, силы казачеству! — откликнулся шорник: — И нам, мастеркам, полегче будет!
Дед-вековик глядел зоркими глазами вперед, где волной поднималась пыль под копытами быстрых коней, и вдруг задорно-весело замурлыкал:
Рада баба, рада.
Что дед утопился.
Наварила горшок каши,
А дед появился…
— Ух, ты! — вдруг выкрикнул он. — Тут бы сплясать, да годы велики. Эх, старость, старость, лихое времячко! — огорченно махнул он рукой и поплелся к своему дальнему куреню.
Из Раздор-городка легким наметом вырвалась большая станица. Вел ее Ермак. Так уж вышло: отличили его казаки за рассудительность и ненависть к заможным. Раздорцы и качалинцы торопились перехватить атаманов Бзыгу и Корчемного. Перед Ермаком распахнулось широкое поле. Еще недавно у реки шумели дубравы, теперь не стало их: вырубили, выкорчевали казаки коряжины и пни разработали пашню. У дороги еще извивались и корчились уродливые кони и с хрустом рушились под конскими копытами. Справа и слева, вдоль казацкого пути, старательные нивари-пахари терпеливо шли за сохами. Согбенные, в глубокой сочной борозде они казались малыми букашками рядом с вывороченными гигантскими корягами.
Завидя конных, ратаи разогнули спины и с тревогой вглядывались в запыленных всадников: «Чего ждать от них? Свои или боярские?»
Но конники пронеслись мимо. Провожая их взглядами, пахари успокоенно подумали: «На орду пошли. Дай им, господи, удачи!»
Грустной казалась осенняя степь. Во все стороны побежали безлюдные пути-дорожки, зашелестел засохший осенний ковыль, вокруг маячили серые камни на безвестных казачьих могилах. Конь Ермака наступил на череп и горькая дума сжала сердце казака: «Кто тут головушку сложил: русский, оберегавший родные рубежи, или лихой татарин, набежавший с мечом на Русь?»
Из-за кургана внезапно выскочил одинокий всадник.
— Эй-ей, стой, человече! — закричали казаки.
Наездник потрусил навстречу станице. Ермак издали рассмотрел его: на молодце рваный чекмень, баранья шапка, на ногах порши, за плечами пищаль. Гулебщик бесстрашно приблизился к отряду.
— Кто такой? — откликнул его Брязга.
— Раздорский. На сайгаков охотился, — спокойно ответил наезжий.
— А где добыча?
— Э, казаче, была добыча да не стало ее. Еле душу да пищаль унес!
— Татары?
— Какие там татары! — с усмешкой ответил охотник. — Атаманы перехватили в Мокрой Балке… Возьмите меня, добрые люди! — вдруг запросился гулебщик.
— Как зовут? — сурово спросил Ермак.
— Ироха… Они тут неподалеку. В триста всадников собрались идти в Раздоры.
— Ну, недалеко им теперь идти! — сверкнув глазами сказал Ермак. — Веди нас в Мокрую Балку, да смотри, человече, если предашь, конец тебе!
Ироха смахнул баранью шапку, перекрестился:
— Честью и правдой послужу.
— Торопись, браты! — крикнул Ермак. — Нагоним супостатов.
Чаще застучали копыта быстрых коней. Птицей впереди летел Ермак. Ничего не видел, одна думка владела им: «Добыть Бзыгу! Живьем полонить и доставить в станицу!»
Над степью заблестело скупое осеннее солнце, но не стало веселей Дикое Поле: улетели птицы, попрятались звери. Бесприютный ветер гонит от окоема к окоему сухое перекати-поле. Вдали темнеет курган с каменным идолищем на вершине. Зоркий взгляд Ермака заметил на кургане всадника. «Дозорный»! — догадался атаман и туже натянул поводья…
В это время из балки наметом выскочили всадники и широкой лавиной рассыпались по степи.
— Браты, рубаться насмерть! — выкрикнул Ермак и, вы махнув вперед на дончаке, стрелой понесся на скачущих.
Вскоре кони и люди сшиблись и закипел бой. Атаман Бзыга глядел на Ермака, вонзил шпоры в темные бока своего жеребца и помчался на станичника.
И Ермак заметил своего врага.
— Держись, Бзыга! — закричал он и широко взхмахнул саблей.
В последний момент атаман не выдержал, повернул коня и ворвался в ряды своих конников. Кругом звучал булат, скрещивались сабли, высекая горячие искры, ржали отчаянно кони и многие прощались с жизнью, а Бзыга уж ни в чем этом не принимал участия, — спешил уйти от страшного места. Напрасно Ермак кричал вслед:
— Эй, вернись, шаровары потерял!
Атаман не отзывался и скоро скрылся за курганом.
Тысяча коней топтали бранное поле.
— Батька, батька! — призывал Богдашка Брязга: — Выручай!
Ермак махнул рукой на Бзыгу. Он давно заметил раздорского атамана Корчемного, конь-зверь которого визжал от злости. Вскрикнув так, что дончак присел под ним, Ермак вихрем налетел на атамана, первым ударом вышиб у того саблю, а вторым — развалил до пояса. Добрый конь заможника, обливаясь хозяйской кровью, заржал и помчал по полю.
Бой окончился. К далеким курганам мчался атаман Бзыга, а за ним стлались по равнине перепуганные всадники. За разбитыми гнались казаки.
Сумерки прекратили преследование, но утром, на ранней заре станица снова повела погоню. Миновала Дон и бураном понеслась через ногайские степи. С пути станицы торопливо разбегались кочевники.
Много дней шла погоня. Когда Бзыга видел, что близок конец, он оставлял заставу, и обреченные рубились с преследователями насмерть. Это позволяло атаману уходить все дальше и дальше за Маныч. Только он один знал, что уходит на Терек. По всей степи возникли свежие курганы, под ними улеглись побитые казаки. Прознав о битвах с Бзыгой, по-своему, по-нагайски, назвали курганы — «Андрей-Тюбо»…
Так и не нагнал Ермак своего лютого врага Бзыгу.
Ушел-таки тот на Терек.
В те далекие времена на Дону не было ни крепостей, ни вечных строений, ни самое главное, всеобщего войска донского. По всему степному приволью, у тихого Дона и по его притокам, цепью располагались станицы. Каждая из них жила на особицу, только в дни опасной военной тревоги съезжались казаки из городков и совместно отражали врага. В другое время станицы в одиночку бегали за зипунами, за ясырем, насмерть бились с татарами, ногайцами и турками.
Великие русские князья старались использовать донцов для обережения государственных рубежей, посылали им грамоты, обещали жалованье и воинский припас. Царские грамотой писались «к донским атаманам и казакам, старым и новым, которые ныне на Дону, и которые зимуют близко Азова».
Однако станичники не связывалися прочно с Москвой, хотя и делали народное дело, волей-неволей сдерживая врагов у русских рубежей. А врагов у Руси было много: и ногайцы, и крымские татары, и турки, которые сидели в каменном Азове и отсюда набегали на русские окраины. Они грабили купцов и русских послов, нередко огнем проходили по Дону.
В 1523 году великий князь повелел русскому послу в Стамбуле сказать султану: «Твои казаки азовские наших людей имают в Поле, да водят в Азов, да их продают, а емлют окупы великие, и лиха нашим людям от таких казаков азовских много чинится».
Сильна в то время была Турция, и султан пренебрег просьбой русского великого князя. Но забыл он, что сильнее и неукротимее всего — несгибаемый русский дух. Посельники на Дону пустили глубокий и крепкий корень и вскоре дали азовцам жестокий отпор.
Минуло без малого тридцать лет, и в 1551 году султан жаловался царю Ивану Грозному, что донцы «с Азова оброк емлют и воды из Дону пити не дадут».
Непрерывная борьба между донцами и азовцами продолжалась. Где бы враг ни появлялся, станичники давали отпор. По нескольку раз в год они мирились с азовцами и вновь ссорились. Войну они предпочитали миру. Любой случай служит для новой схватки. Подрался хмельной азовец с казаком — начиналась война. Поймали азовцы на промысле казака, остригли ему в насмешку усы и бороду — война…
Только походы давали отдушину для казацкой удали и молодчества. В них станичники добывали зипуны, и когда московский царь укорял их в неспокойстве, казаки писали ему, «что для него терпят мир с азовцами, что он взял на себя всю волю их на воде и на суше; а у них-то и лучший зипун был, чтобы по вся дни под Азов и на море ходить; и что, содержа долговременный мир, они остаются босы и голодны».
Не догнали станичники атамана Бзыгу, а все же вернулись из похода с большой удачей. Как же, — и хлеб для голытьбы добыли, и Бзыгу прогнали, и добра в переметных сумах привезли. Встречали Ермака и его станицу в Качалинской всем народом. Как только показались вдали казачьи сотни, караульный на вышке разудало ударил в набат. Сбежались все — старые и малые, старухи и молодки — к околице. Двигались казаки медленно, с песней. Впереди всех на белоснежном коне-лебеде плыл Ермак в алом кафтане, подпоясанный поясом, протканным золотом. На широком бедре кривая сабелька с крыжом, усыпанным драгоценными каменьями, сапоги на нем астраханского покроя, из желтого сафьяна, а шапка с верхом из голубого бархата. Женки беспрестанно восхищались:
— Ах, и конь-огонь! Ах, и казак, удал да красив!
За Ермаком двигались конники — каждый с туго набитой переметной сумой.
На станичной улице вдруг стало тесно. Под осенним солнцем жарко горели женские наряды: пестрые кубеляки, бархатные кавраки, ленты шелковые. У иной молодки лучисто сверкал цветной камушек в сережке. Но ослепительнее и желаннее всего были ласковые улыбки казачек и приветливый смех их. Богдашка на своем коне-черте вьюном вертелся, отыскивая в толпе Клаву. Озорная казачка пряталась за спины, хмурилась. Она глаз не сводила с Ермака, а он и не замечал ее. Ехал осанистый, кряжистый, властный. Коня своего направил прямо на майдан. Другой бы с женкой потешился, обласкал бы казачку, а потом и за дела. А этот — в думах о своем, суровом. Не догадывалась Клава, что в этот час у Ермака другое было в мыслях, чем у простого казака. Во время похода не раз он раскидывал умом, как не допустить заможных к власти. И надумал самому стать атаманом: и голытьбу жалел, и характер требовал власти.
Ермак спрыгнул с коня, поднялся на опрокинутую бочку, скинул шапку и низко поклонился на четыре стороны, каждый раз повторяя:
— Бью челом родному вольному Дону, казачеству!
— И тебе рады! — отвечала толпа.
Ермак дал народу успокоиться, поднял руку:
— Прогнали мы атамана Бзыгу, и хлеб для станичников сберегли. И гнали мы нашего ворога далеко — за Нарымские пески…
— Любо, ой, любо! — одобрили в толпе.
— Спасибо за ласку! — поклонился Ермак. — Набрали мы в походе добра всякого. Привезли сюда для тех, кто сам добыть не может, но чьими трудами и доблестями возвеличен Дон! Эй, братцы, — крикнул он казакам, — принесите сюда мои переметные сумы!
Никогда того не бывало, чтобы дуван дуванили на майдане, но Ермак знал, что делал, да и сердцем был широк. Принесли товарищи переметные сумы и положили у ног. Ермак проворно развязал их и стал выкладывать добро прямо на землю. Под солнцем заалели-запестрели шелка, голубые и желтые сукна, цветные сапоги и татарские туфли. Выбрасывая свое добро Ермак приговаривал:
— Все добыто в честном бою, берите, люди добрые! Вдов я, и богатеть я не собираюсь, берите, у кого тело прикрыть нечем. Подходите первыми вдовы и старые батьки, у кого сыны полегли в Поле. Берите! Братцы, — обратился он затем к товарищам: — А вы ж для кого бережете свое добро? Самое милое и самое дорогое нам — люди наши!
— Добрый казак! Хороший казак! — загремело на майдане…
Ермак мигнул, и живо выкатили три бочки с крепким старым медом, под одобрительный гул толпы выбили у них днища, и по рукам заходил большой ковш. Скоро казаки и женки запели песни, и все на станице перемешалось в хмельном веселом буйстве.
Три дня спустя Ермака избрали атаманом Качалинской станицы. Уважили его казаки за сметливость и широкую натуру. Через несколько дне выпал первый снег, дунуло морозным ветром, и началась добрая зима. Дон сковало льдом, и холодно лучилось зимнее солнце над застывшей пустыней. Ермак ревностно справлял атаманскую службу: ездил по заставам, держал связь со станицами на случай защиты от набегов, разбирал свары между казаками и, когда прибывали из Москвы возы, справедливо делил хлеб. Однако всех этих дел было мало для его неспокойной натуры. Тянуло атамана на простор, в походы. Но в степи лежали глубокие снега и дули свирепые ветры. Нужно было ждать весны.
Томились бездельем и другие казаки. Иван Кольцо не раз говорил атаману:
— Не вытерпит мое сердце: кому женку надо, а мне бранное поле! Отпусти, Ермак!
Ермак понимал Ивана, сам бредил степями и особенно Волгой, широкий простор которой навсегда запомнился ему, но отговаривал Кольцо:
— Потерпи, Иванко, немножко и вместе со станицей побежим на Волгу погулять!
У казака глаза разгорались. Жарко дыша, он говорил атаману:
— Лежу, сплю и во сне вижу Астрахань да Хвалынское море! Мне бы погулять на Волге, а тут я засохну!
В самые крещенские морозы наехал Ермак на закуржавелом жеребце на скрытый казачий стан и среди станичников не встретил Кольцо.
— А где Иванко? — тревожно спросил он.
— Три дня как сбег! — обиженно сказал Брязга. — Хотели до тебя весть послать да раздумали. Рассудили — голод и холод назад пригонят удалого!
По степи стлала поземка, выл ветер. На далеком окоеме белесое небо сходилось с запорошенной землей. Белая пустыня! Долго глядел Ермак вдаль и со вздохом подумал: «Великая страсть в сердце Иванки, коли в такую пору ускакал».
В душе он простил Кольцо, но казакам сказал строго:
— Где это видано, чтобы товарищей покинуть, словно тать! И кто может без атаманова слова уходить отсюда. Знай, браты, за самовольство не прощу!
Сидя у камелька, Ермак думал об Иванко и затосковал. А ночью тоска стала еще сильнее, — вспомнил свою тяжелую мрачную юность. Лежа на овчине, он ворочался, и перед глазами всплывало далекое прошлое.
Он видел перед собой край тихих лесов — необъятной пармы, где так приятен и дорог каждый случайно встреченный человек на еле заметной лесной тропе. Вспомнилось низкое серое небо, к которому клубами тянутся дымки соляных варниц. Строгановы! Они заграбастали огромную округу и тысячи закабаленных семей работают на них, добывая из земных недр соленый раствор, валят сосновые боры, гонят деготь, выделывают посуду. Кожемяки, седельщики, плотогоны, ткачи, кузнецы, охотники — все стараются на хозяина, который живет в Орле-городке и правит всем. Сюда, в этот далекий и хмурый край, пришли два брата Аленины — Родион и Тимофей. Гонимые нуждой, они перебрались из Юрьева-Повольского, — оттого пришлые добытчики и получили прозвище повольских. Ермак хорошо помнит своего батю Тимофея и двух старших братьев: Гаврюху и Фрола. Оба с ранних лет работали в лесах, и ему, — он тогда назывался Василием, — выпала доля рано познать тяжелый труд. Батька, коренастый работяга с густой бородищей, глядя на старания сына, хвалил:
— Хорошо сработано, — в том и радость!
Был у него редкий талант, присущий чистосердечным и трудолюбивым людям, — работа казалась ему увлекательной игрой. Кроткий и заботливый, батя был мастер на все руки: пахарь и кузнец, плотник и сапожник, пимокат и седельник. Мастерил и песню пел, и все у него ладилось. Одно не получалось: младшего сына обуздать не мог.
— Велеречив и драчив ты, Василек! — печалился он.
— Смелость города берет! — с лукавой находчивостью отвечал парнишка. Отец с укоризной качал головой.
Василий обладал не только силой, но и хитростью, и разумом немалым, поражал отца необычными мыслями.
— Хитры Строгановы, а я перехитрю их! — сказал он однажды отцу.
— Это чем же, Василек?
— Не буду угодником, не пойду смиренной дорогой! — смело ответил сын.
В шестнадцать лет Василий окреп, раздался в плечах и на камском льду в кулачном бою не раз побивал солеваров. По весне он нанялся на строгановские струги.
Эту радостную пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.
Трудная работа была на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.
Шли бурлаки и пели. Речные ветры далеко разносили песню. Одна из них запомнилась крепко. Издревле пелась она надрывно-тягуче:
Ой, укачала, уваляла…
Голоса рокотали, жалоба и где звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.
А на струге, упершись в бока, стоял сытый, довольный строгановский приказчик и по-хозяйски кричал: «Живей, торопливей, шалавы!..»
Все это ярко встало перед Ермаком. Ворочаясь на полатях, он думал: «Вот она, родная сторона, могутные русские люди. Тихи и покорны, и невдомек им добывать себе вольную, сытую жизнь. Вот бы пойти атаманом к ним; чай, не мало будет охотчих потрясти бояр да купцов».
От этих мыслей кровь горела в Ермаке. На Дону, он видел, тесно ему будет. Только и походы, что в Азов. А по станицам — заможных сила. Не простят они ему расправу с Бзыгой, — отправятся, осмелеют и свернут в дугу.
«Бежать, уходить надо с казаками на Волгу-реку. Туда, к Иванке, багрить купецкие караваны, жечь царские остроги да вешать за неправду воевод, — думал он. — А там видно будет, что делать дальше… А что, ежели схватят, да голову под топор», — опалила его сердце внезапная мысль.
Но тут он сам себе ответил: «Ну, и что ж! За волюшку, за товарищество можно и жизнь положить! Весны дождусь и подниму станицу: айда за мной на Волгу-реку, на широкий разгул!»
Сон не приходил, воспоминания взбудоражили душу. Ермак не выдержал, поднялся с нар и в одних исподних выбрел из землянки. Темная безмолвная ночь укрыла степь. С невидимого неба мягко падал обильный снег. И степь, и землянки исчезли в мягких пушистых сугробах, чистых и нежных, и хотелось нырнуть в них и отоспаться, как в пуховиках. Из-под омета старой соломы выскочила кудластая собачонка, тощая и поджарая, виляя хвостом, она запрыгала перед казаком.
— Ишь ты, — улыбнулся Ермак, — и твое псиное сердце не выдержало покоя! — Большой шершавой ладонью он приласкал собаку и глубоко вздохнул:
— Эх, Волга-матушка!
Нехотя вернулся он в землянку. Спертый воздух дрожал от казачьего храпа. Крепко спали здоровые донцы. Камелек давно погас, только из-под золы ласковым глазком маняще выглядывал раскаленный уголек…
Возвратился Ермак в Качалинскую станицу тихий и сосредоточенный. Он уже решил расстаться с Доном — не житье ему здесь, и теперь думалось о том, как поднять станичников на Волгу. Над Доном подувал влажный ветер, жухлый снег мягко вдавливался, под крышами мазанок горели, как свечи, ледянные сосульки, и веселое солнце искрами рассыпалось по сугробам. В полдень дымились голые влажные деревья. По еле приметным признакам чувствовалось приближение весны. Скоро по-над Доном пролетят лебединые стаи, закричат гуси. Двинутся на север утиные стаи.
В станице была глубокая тишина — досыпала она свой последний зимний сон. В этой прохладной тишине с замирающим сердцем Ермак переступил порог кольцовского куреня. Он ждал, — сейчас из-за полога выпорхнет бойкая Клава, блестнет острыми зубами, прозвенит монистами и бесстыдно скажет ему: «Пришел-таки, соскучился, кучерявый!»
Но не выбежала навстречу Клава. Посередине нетопленной избы на груде сидела старуха с крупными чертами лица, полинявшими, когда-то синими глазами. Но в них, как под неостывшей золой, поблескивал огонек. Большой горбатый нос, заостренный подбородок делали ее похожей на хищную птицу. Она недоброжелательно взглянула на неожиданного гостями проскрипела, как ржавая петля:
— Ты чего, казак, ломишься в чужой курень?
— Мне бы Иванку повидать. Аль не признала, бабка, — смутился Ермак.
— Вспомнил когда! — ехидно улыбнулась она. — Иванко мой на Волгу гулять побежал, а с ним и Клавка увязалась.
— А девке что там делать? — нахмурился атаман.
— Так разве она девка? Это бес! — старуха почмокала сухими ввалившимися губами. — И куда мне теперь, седой податься, — не придумаю… Возьми меня, казак, в женки! — вдруг предложила она.
— Да ты, старая карга, сдурела! — побагровев от возмущения, выкрикнул Ермак.
— Карга, да крепкая! — огрызнулась старуха и засмеялась.
Ермак круто повернулся, гулко хлопнул дверью и был таков. С этого дня он еще больше затосковал. В марте подули сильные теплые ветры от Сурожского моря и в одну неделю согнали снега. Степь зазвенела от криков перелетных птиц. Дон вздулся. И теперь Ермак просыпался на ранней заре, едва на востоке сквозь тьму начинала брезжить бледная полоска рассвета. Она росла и тушила одну за другой яркие звезды. В полутьме проступали оголенные ветлы, дозорная вышка, а за ней темная дремлющая степь.
Казак потягивался до хруста в костях, а сам сладостно думал: «Поди, вот-вот Волга тронется…»
Вскоре прилетели скворцы, началась хлопотливая птичья пора. С утра горница наполнялась солнечным светом, и еще сильнее начинало щемить сердце.
Однажды Ермак спустился к Дону, уселся на большой камень и заслушался, как лепечет среди камыша вода. Под солнцем река неожиданно загорелась горячими пятнами и манила к себе…
На плечо атамана опустилась тяжелая рука. Ермак поднял голову — перед ним стоял Полетай. Ветерок шевелил его русый чуб, выпущенный из-под шапки. Покрутив золотистый ус, казак улыбнулся и лукаво спросил:
— По гульбе стосковал, атаман? На волю, как перелетную птицу, потянуло?
— А хошь бы и так! — удрученно отозвался Ермак.
— И чего тебе кручиниться? — сердечно сказал Полетай и заглянул в серые глаза атамана. — Одной мы с тобой кровинушки, оба неспокойные. Надумали я и дружки наши по Волге погулять! Как поглянется тебе это?
Сразу отошло ермаково сердце, засмеялся он радостно, облапил Полетая и закричал веселым голосом:
— Э-гей, гуляй, казаки! Волгу проведать, силушку показать! Стосковались, поди, станичники за долгую зиму-зимушку…
— Ой, стосковались! Ой, заскорбели без дела, — подхватил Петро. — Давно думку таил, да боязно было выложить перед тобой… А теперь за дело!
— За дело, плотников кличь, струги строить! — зажегся Ермак. Он сел на коня и поехал в рощу отыскивать лесины, годные для стругов.
Подошла давно жданная пора, прилетели с приазовья теплые ветры, зазеленели степи, наполнились пением птиц, звоном ручьев. В синем небе на север потянулись косяки журавлей. Их журчаще-серебристые крики будоражили качью душу.
В путь, на Волгу, на Хвалынское море!
Ермак ходил молодцеватый, с веселыми глазами, не пил, не баловал, но каждая жилочка в нем играла, каждая кровиночка горячила. Удалось ему подбить станичников в поход на Волгу. Хозяином выходил он на Дон. Беглые мужики их-под Устюжины — знатные плотники — стучали топорами на реке, ладили струги. Над донским берегом плыл запах сосновых стружек, над черными котлами вился густой дым, — в них кипел вар. Визжали пилы, стучали долота, деловито гомонил народ. На песчанных отмелях, как костяки чудовищных морских зверей, белели крепкие ребра стругов. Их обшивали гибким тесом, на горячем солнце выступали чистые пахучие слезинки смолы.
Завидя Ермака, старшина плотников, старик широкой кости, издали приветствовал атамана:
— На большие годы здравствовать тебе, хозяин! Полюбуйся, милый, вот так конь! Вот так сивка-бурка! Без устали и без корма побежит он по водной дорожке. Эй, вы, гривы — паруса белоснежные! Ой ты, море-морюшко, океан неугомонный без краев-берегов, гуляй душа!
— Ты, старик, поди на своем веку много стругов наладил? — любуясь работой устюженца, спросил Ермак.
Дед выпрямился, серые глаза блестнули молодо:
— И-и, милый, столько лебедей на воду спустил, что и не счесть! И каждый лебедь по своему пути-дорожке уплывал: то на студенное море, то на жаркое — под Царьград на Хвалынское. Чего только не перевидали они! Скажу тебе по душе, казак, любо струги пускать по воде, а еще милее, коли знаешь, для кого струги ладишь! Для вольных гулебщиков и струг легкий, послушный, лебедышкой поплывет..
— Спасибо, дед, за добрые слова! На твоем струге не страшно и на край света сплыть! — весело ответил плотнику Ермак.
Пока на берегу шла работа, женки на станице готовили казаков в дальнюю дороженьку. Только у Ермака в курени тихо, печь холодна, на полу жеский войлок да в изголовье седло. Мелькнула мысль о женщине, но он сейчас же отогнал ее. Чтобы унять волнение, Ермак вышел на Дон. Ночь темная, звездная россыпь протянулясь от края до края неба. Под кручей тихо плещется река, а на берегу — манящие огоньки и вокруг них мелькают густые тени плотников.
Ермак прислушался к степным звукам, вздохнул: «Широка земля, утешно на ней, а горит сердце, не залить его донской водой. На Волгу, на Волгу — на широкий путь!».
Настал час, и белобокие струги покачивались на легкой волне. В эту пору на майдане появился Петро Полетай, он кидал вверх свою смушковую шапку с красным дном и во весь голос орал:
— Атаманы молодцы, лихие гулебщики, послушайте мое слово. Отзимовались, верховая вода хлынула! Пора зипунов пошарпать. Но на то и казак в поле, чтобы басурман не дремал.
На этот выкрик отозвались десятки сильных глоток:
— Э-гей, казаки, на сине море Хвалынское погулять, на Волгу-матушку рыбку половить!
Кто-то насмешливо отозвался:
— А рыбка та: сомы — гости торговые московские, осетры — купцы персидские. Эй-гей, гуляй, казаки!
— Эй-гей, гуляй! Люди добрые, надо дорожку погладить.
— Кто сколько? — взывал Полетай, подставляя шапку. — А ну, подходи народ, со всех ворот, да кидай в одну жменю всем на потеху, а себе на утешение!
И посыпались в шапку старинные медные алтыны, ефимки, серебрянные турецкие лиры, бухарские тенги да кизилбашские рупии. Петро шапкой потряхивал, и оттого зазывней звенели монеты.
В синий солнечный день казачья ватага сошлась на майдан, к часовне Николая чудотворца, и помолилась за удачный поход. Потом казаки выкатили сорокаведерную бочку крепкого меда, и пошел гулять по кругу прощальный ковш. До отказа наливались хмельным. Распевали любимую песню:
Тихий Дон-река,
Родной батюшка,
Ты обмой меня…
Голоса неслись по ясному небу то грустно, то задумчиво-нежно, то озорно-хмельно.
Пили за вольности, за Отчизну, За Донскую землю и за удачи в походах; буйно кричали:
— На Волгу широкую, на синий Каспий поохотиться! За ясырем!
Кидали вверх шапки и наказывали Ермаку:
— Веди, атаман, на тихие плеса, на просторы!
От меда по казацким жилам растекалась удаль, поднималась озорная сила. На густых усах Ермака повисли золотые капли браги.
Он смахнул их, расправил черную курчавую бороду и зычно отозвался:
— И мне, браты мои, любо, ой, любо с вами идти!
Кругом кипела и шумела говорливая бесшабашная голытьба. Удальцы, лихие казаки, выглядели браво, и никто не обращал внимания на бедную справу — на старые латанные-перелатанные зипунишки на широких плечах, на дырявые шапки и сбитые сапоги. Даже ружья были рыже-ржавые. В соляном растворе, правда, смочили их, чтобы не блестели на солнце. Делали это по примете бывалых: «На ясном железе глаз играет! Надо так, чтобы в степи, в раздолье, казак был неслышим и невидим!»
С майдана ватага пошла через всю станицу к Дону. Пели и плясали на ходу. Из куреня вышел больной Степанко:
— Погоди, друг, давай по-хорошему простимся! — он обнял Ермака, как брата, и с тоской пожаловался: — Занемог, сдала моя кость, не стало силушки. Эх, погулял бы казак, да кончено! Прощай, друг Ермак! Да будет вам, браты-станичники, удача!
Он трижды поцеловался с атаманом. Никогда того не было, чтобы сдавался тоске Степанко, а тут не выдержал, и по щеке его скатилась горячая слеза. Жаль казаку стало своей отлетевшей удали, ушедшей силы.
За гулебщиками бежали женки, шумели ребятишки и с доброй завистью провожали старики-станичники. «Эх, улетела молодость, как птаха веселая, упорхнула!» — с грустью думал каждый старый о себе.
На крутом яру — пестрая цветень: бабьи летники, синие и красные, как пламень шали, сарафаны нежно-голубого цвета и платки — пестрые маки. Отцветшие старухи с богатыми киками на голове молчаливо смотрели на пенистый Дон. Миновало времечко, когда они другими глазами смотрели на все, а теперь потухли их глаза и остыла кровь.
На берегу Дона гулебщики еще выпили по ковшу и стали рассаживаться в струги — по сорока, по полусотне в каждый. На степи буйно зазеленел ковыль, и среди беспредельных просторов Дон казался шелковой дорожкой. Впереди — атаманский струг, гребцы наготове подняли весла, ждут. Ермак поднялся на него, статный и ладный. Разом закричали на берегу:
— В добрый путь, на хорошую добычу! Славься наш тихий Дон, славься, батюшка!
Стоя на головном струге, Ермак расправил грудь и глубоко втянул свежий влажный воздух. Рядом, за бортом, мягко шелестела быстрая струя, над рекой стрелами носились быстрые стрижи, а по голубому небу тихо плыли облака. Ермак снял шапку и поклонился народу:
— Будьте здравы! Не забывайте сынов своих! — и, сложив в трубу ладони, зычно крикнул на всю реку: — Ертаульный, весла!..
Стало тихо, так тихо, что слышно было биение сердца в груди. И в эту пору разом ударили весла, зашумела струя, и струги двинулись — поплыли лебедями. На берегу закричали, — кто шапку вверх кидал, кто платком махал…
Все медленно стало отходить назад. В последний миг Ермак заметил на яру старого плотника с непокрытой головой. Ветерок колебал его длинную рубаху. Приложив ладонь козырьком к глазаи, устюженский плотник долго смотрел вслед лебединой стае.
Вскоре словно пологом кто закрыл — ушла в сизую даль станица, дубравы. Только часовенка все еще поблесивала главкой на горячем солнце. По сторонам, как море, колыхались ковыльные волны, убегая на полдень у Суражскому морю.
Ермак поклонился покинутой земле:
— Ты прости-прощай, тихий Дон Иванович!
Его выкрик дружным хором подхватили казаки на стругах, взмахнули веслами и понеслись по голубой воде к Переволоке. В густых камышах шумели утиные стаи, мимо мелькали бесчисленные зеленые островки и золотились леса. А в донской глуби, в темной воде, играла рыба. Видели еще казаки, как далеко-далеко в степи двигалось серое облачко — это к станице с дальних пастбищ гнали конский табун.
Все отходила и подергивалась синеватым маревом сторона. И хоть каждый казак всем своим лихим видом старался показать, что все ему трын-трава, однако в душе своей сохранил ласковое и заветное. Каждый из удальцов с легкой грустью подумал про себя: «Ты прости-прощай, Дон Иванович! Придется ли нам с тобой еще раз видеться?..»
Шуршал камыш, кричали над синей водой чайки и кружили орлы над степью. И казалось, что в ушах все еще слышатся выкрики станичников:
— В добрый путь, казаки!