ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. В МОСКВЕ
1
Острыми морозными иглами ударяет метель в лицо. Крутит, воет. Гонимый по твердому насту, снег веет белым крылом, плещется, сочится длинными струйками по волчьей тропе. Ночь, кругом белесая муть. Ишбердею все тут родное, знакомое с колыбели. Он сидит козырем на передней упряжке и размахивает длинным хореем:
— Эй-ла!
Собаки мчатся, как шальные. На бегу они хватают горячими языками снег. Лохматая голова проводника непокрыта, запорошена снежной пылью.
— Эй-ла! — снова звонко кричит он, и от этого крика у Иванки Кольцо веселеет на сердце. Забывает он и про мрак, и про пургу с ее похоронным воем.
— Эй-ла! — громко подхватывает он выкрики князьца Ишбердея. — Любо мчать, душа отдыхает!
Только одно тревожит казака — не потерять бы ларца с грамотой и дары царю. На остановках он подходит к лубяным коробам и по-хозяйски постукивает по ним: «Вот они, целы поклонные соболя и чернобурые лисы!»
Псы грызутся зло, остервенело из-за мороженной рыбы, которую кидает им Ишбердей. В их зеленых глазах — ярость. Иванко видел, как они алчно рванулись к ослабевшему из стаи и вмиг разорвали его.
«Лютая жизнь!» — подумал казак.
Вокруг безграничная, безлюдная равнина, похороненная под снегами, застывшая под неслыханно жестоким морозом, от которого захватывает дыхание. И как только Ишбердей находил дорогу и угадывал, где таятся стойбища? В них казаки обогревались, отсыпались после холода и беспрерывного укачивания.
У истока реки — чум, от него прилетел горьковатый дымок, послышались крики пастухов. Ишбердей оповещает:
— Олешки! Много олешек! Эй-ла!
Обоз сворачивает к стойбищу. Где-то совсем близко стучит топор. Большая река — льдистая, ровная дорога, а по сторонам оснеженные ели. В темном небе играют сполохи. Светло; яркие цвета неуловимо переливаются один в другой.
Обоз остановился. Ишбердей соскочил с нарт.
— Иди, иди, казак. Тут добрая люди! — позвал он Кольцо.
Гостей окружают старики с морщинистыми лицами, женщины. И каждый говорит казакам:
— Пайся, рума, пайся! — Здравствуй, друг, здравствуй!
По их приветливым лицам угадывает Иванко, что казаки — желанные гости. Ишбердей с улыбкой говорит Кольцо:
— Гляди, тут самые красивые женщины и девушки, не обижай их.
Расталкивая толпу, на Иванку взглянула смуглолицая хохотунья. Она призывно смеется ему в лицо:
Он совсем белый! Может быть слабый! — говорит она и приглашает в свой чум. — Идем к нам.
Ишбердей тут как тут, подмигивает девушке:
— Казак силен! Он вача-великий стрелок. Бьет летящую над головой птицу и быстро убегающего зверя.
У девушки зарумянилось лицо. Пухлые губы суживаются в колечко, из которого вырывается один-единственный звук удивления:
— О!..
Смуглянка восторженно смотрит на лихого Иванку. У нее слегка косоватые, но очень приятные глаза. Казак не утерпел и смело прижал девушку к себе:
— До чего же ты хороша, милая!
Ишбердей и старики рассмеялись:
— Можно, можно… Она девушка…
Сильно заколотилось сердце у Иванки! Он взял ее за руки и пошел с ней к темному чуму, из которого вился дымок.
— Как тебя звать? — спросил Иванко по-мансийски.
— Кеть, — ответила она и еще крепче сжала руку казака.
Больше Иванка не знал слов ее языка. Ему многое хотелось сказать ей, и он на разные лады повторял лишь одно слово, придавая ему разные ласковые оттенки.
— Кеть… Ке-е-ть… Кет-ть… — говорил Иванко, теплым взглядом лаская девушку. Он любовался этой, словно отлитой из бронзы, ладной красавицей.
Она засмеялась и ткнула ему в грудь пальцем. Кольцо понял и сказал:
— Меня звать Иванко. Иванко!
— Ванко… Ванко… — подхватила она, радуясь как ребенок.
Взглянув на игру сполохов, она что-то сказала Кольцо. Он обернулся к Ишбердею.
— Говори, что сказано?
— Она говорит — там край неба, — показывая на сияние, перевел князец. — Но с тобой она не боится идти хоть на край земли.
Казак взглянул в радостное лицо девушки, вздохнул и ответил:
— И я с тобой пошел бы до самых сполохов, пусть сожгут меня, да спешу, к русскому царю тороплюсь.
Она не поняла, но еще крепче прижалась к плечу казака.
Вошли в чум. Из-за очага поднялся крепкий, плечистый охотник-манси. Он поклонился казакам и что-то крикнул Кети.
Она засуетилась, добыла мерзлой сохатины, стала строгать ее, напевая по-своему и поглядывая на Иванку.
Ишбердей жадно ел сохатину и хвалил:
— Илгулуй-вача и большой пастух. Олешек у него много-много. Сколько звезд в небе. Чохрынь-Ойка оберегает его стада от волков и злых духов…
Лицо у Илгулуя длинное, с резкими чертами. Он держится с достоинством, в руках у него «лебедь», и он говорит по мансийски Ишбердею:
— Гости-хорошие люди. Они понравились моей дочери Кети. Я зарежу им молодую важенку и напою их горячей кровью…
Илгулуй тронул струны «лебедя» и протяжно запел. Иванко встрепенулся, — в песне он услышал знакомое, родное слово — «Ермак». Оно не раз повторялось в лад звукам. Ошеломленные, взволнованные, казаки безмолвно слушали пение охотника.
Сполохи погасли в небе. Синие огни колебались в очаге. Лицо Кети стало задумчивым.
— О чем пел вача? — спросил у Ишбердея Иванко, когда смолкла игра на «лебеде».
Князец торопливо проглотил большой кусок сохатины, омоченный горячей кровью, и перевел:
— Он сказывал, что много ходил по лесам и плавал по рекам. И везде выходили родичи и сказывали: «Конец хану Кучуму! Его руки не протянутся больше к олешкам манси. Пришел на Иртыш богатырь и привел сильных русских. Они побили хана и мурз и сказали мне — ты человек!».
Иванко поклонился Илгулую:
— Спасибо, друг.
Хозяин чума сказал Кети:
— Ты давай гостю лучшие куски!
Востроглазая Кеть просила Иванку:
Ешь, много ешь! Сильный был, станешь сильнее!
Казаки насыщались, пили взятый с собой мед, и вогулов поили. От пытливых глаз Кети Иванке и сладко, и грустно. Не утерпел и запел свою любимую песню:
Как на Черный ерик, да на Черный ерик
Ехали татары-сорок тысяч лошадей…
Казаки дружно, голосисто подхватили:
И покрылся берег, ой покрылся берег
Сотнями порубанных, пострелянных людей…
С дрожью в голосе, с тоской, хватающей за сердце, Иванко разливался:
Тело мое смуглое, кости мои белые
Вороны да волки, вдоль по степи разнесут,
Очи мои карие, кудри мои русые
Ковылем-травою да бурьяном порастут…
И опять казаки разудало подхватили:
Любо, братцы, любо! Любо, братцы, жить!..
С нашим атаманом не приходится тужить…
Они долго пели удалецкие песни, пока огонек в камельке не стал гаснуть.
— Спать надо, отдыхать надо! — сказал Ишбердей, — завтра олешки побегут быстро-быстро!
Улеглись с чуме на олених шкурах. От очага шло тепло. Прищуренными глазами Иванко смотрел на золотой глазок огонька и видел склоненное над очагом задумчивое лицо Кети.
За пологом воет ветер, а в углу чума сладко храпит Ишбердей, лунный свет серебрится сверху. Слышно, — пофыркивают олени. А Кеть все смотрит и смотрит на казака печальными глазами…
Сон одолевает Иванку, он поворачивается и, засыпая, думает: «Хороша девка!» И сразу отошло все: погас золотой огонек, исчезло задумчивое лицо Кети, и сон, крепкий и здоровый, охватил тело.
Встали на синей зорьке.
— Олешки ждут! Скорей, скорей! — оповестил Ишбердей.
Огонек все еще светится в полумраке чума. Кеть с тихой лаской следит за Иванко. Кольцо встретился с ней взглядом, И глаза девушки спросили:
— Мы еще увидимся?
Кольцо кивнул, ответил:
— Я вернусь к тебе, Кеть!
Внезапно вспыхивает соблазнительная мысль: «А если смануть девку?» Но тут же вспомнился Ермак, и Иванко подумал: «Ах, батько, батько, зря ты суров! Поглядел бы ты на нее, — до чего хороша». Ермак, наверное, ответил бы ему: «Горячее сердце у тебя, Иванко, податливо на сладкое, на ласку». И верно: податливо! Но что поделаешь, когда без ласки тошно.
Кольцо выбрался из чума. И сразу будто угодил в огромный горшок с простоквашей, — валил густой, липкий снег.
— Там река, она идет с гор, — показал на запад князец. — Олешки побегут туда!
Кругом была сплошная муть, только слышались крики погонщиков и чуть виднелся дымок над чумом. Не хотелось Кольцо покидать теплый чум и девушку.
В последний раз он обернулся. Рядом стояла Кеть.
— Вача, вача, ты скорей возвращайся, буду ждать! — попросила девушка.
— Что она говорит? — спросил у Ишбердея Кольцо.
Князец махнул рукой:
— Эй-ла, что может говорить девка, когда ей человек по сердцу!
— Люба ты мне, — от всего сердца сказал девушке Иванко, — да спешу! Коли дождешься, спасибо!
— Пора, пора! — закричали погонщики. Запахнувшись в волчью шубу, казак сел на нарты; впереди с хореем в руках устроился Ишбердей. Снова раздался его окрик: «эй-ла!» — и олени сорвались с места. Снежная пороша закрыла все: и чумы с темными дымками, и провожавших вогулов, и хрупкий силуэт молодой, доброй Кети.
Безмолвна, глуха зимняя дорога по рекам Ковде и Тавде! Ни одного дымка, ни одного пауля, — все охотники забралиль в чащобы, где не так жесток мороз и где по логовам таится зверь, а по дуплам прячется пушистая, мягкая белка. Над дорогой часто нависают скалы, а на них каким-то чудом в каменистых трещинах держатся чахлые ели, одетые густым инеем.
Ишбердей торопил. Он гнал вперед днем и ночью, давая оленям короткий отдых, чтобы добыть ягель. Ночами полыхали северные сияния и часто выли оголодавшие лютые волки. Жгли костер, и пламя его нехотя раздвигало тьму. В черном небе горели крупные яркие звезды, отливавшие синеватым блеском. Золотое семизвездие Большой Медведицы низко склонилось над угрюмым лесом. Где-то в густой поросли, заваленной сугробами, журчал незамерзающий родник. Иванке чудилось, что невидимые струи текут и звенят над снегами из склоненного ковша Большой Медведицы. Сильно морозило, трещали сухие лесины, с грохотом лопались скалы. Казаки прислушивались к ночной тишине, к внезапному грохоту скал, вглядывались в звездное небо и думали: «Суровый край, безмолвный, — поди-ка, поживи тут!».
Иванко смотрел на пляшущие языки пламени, а сердце было полно сладкой тоски, — вспоминалась смуглая Кеть. Он поднимался от костра, уходил к сугробам и подолгу глядел на пушистый снег, изумрудно мерцавший под лунным светом, и ему казалось — вот-вот из леса выйдет на лыжах, в мягкой, расшитой красным сукном кухлянке, ласковая Кеть и, кося черными глазами, крикнет: «Пайся, рума, пайся»… Кольцо вздыхал, — было жаль, что никогда не увидит полюбившуюся Кеть. Вместе с грустью, однако, была и гордость, что вот он, Иванко, не забаловал, знает свое дело и спешит куда надо. Чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, он лишний раз степенно обходил нарты и проверял, крепко ли привязаны коробы с рухлядью.
Ишбердей неожиданно вырастал перед казаками. Маленький, вертлявый, с обнаженной головой, он похвалял:
— Холосо, очень холосо!
В белесой мути обоз трогался дальше. Река бежала с гор, крепко застывая под ледяным одеялом. Она становилась уже, и крутые берега ее сошлись совсем близко. На вершине кедра, склонившегося над щелью, однажды увидели рысь. Иванко навел пищаль… Подбитый хищник упал на дорогу.
— О, холосо, шибко холосо! — похвалил Ишбердей.
Впереди выросли вершины горного хребта. Река иссякала, по еле приметному руслу тянется след лыж. Трудно, медленно вползали нарты на синий ледовый гребень.
Казаки шумно взмахнули шапками:
— Вот и Камень!… Э-ге-гей!..
Эхо далеко разнеслось по горам и ущельям.
— Пермь-земля! — показывая на хребты, объявил князец. Истосковавшиеся казаки радостно соскочили с нарт, зашумели:
— Здравствуй, милая, здравствуй, родная русская земля!
— Теперь река побежит на Русь. Пассер-я — сказал князец. — Шибкая река, большая вода! Серебристый день тускнел, заиндевелые и седые от тумана березники покрылись синью.
Началась студеная ветренная ночь. Олени сбились в кучу. Ишбердей обнаружил промысловую избушку, она была пустой и вся промерзла. Казаки разложили костер — «нодью» и всю ночь грелись, рассказывая сказки и побасенки.
— А что, браты, бывают ли на свете честные дьяки и приказные? В Москве, небось, всякой нечисти полно! — задумчиво глядя в костер, спросил Иванко.
Сероглазый казак, с проседью в густой бороде и красным рубцом через весь лоб, ухмыльнулся лукаво:
— Не слыхано что-то о честном царевом слуге, — начал он. — Я, браты, полвека исходил, — под Азовом и Астраханью рубался, в Бухару в полон угодил и бежал оттуда. И слышал, я казаки, там одну бывальщину разумную; прикинул и подумал: «Да то ж при всяком хане и царе деется…»
— Сказывай свою бывальщину, — попросили казаки.
— Так вот, браты, как было дело, — повел свой рассказ бывалый казак. — На базаре в Бухаре ловили вора, а поймали ни в чем не повинного простолюдина. Притащили его к падишаху и говорят: «Этот человек вор!». Падишах и очей своих не поднял на бедолагу, изрек только одно слово: «Повесить!». — «Жаль, но поздно, теперь ничего не поделаешь!» — воскликнул простолюдин. «О чем ты жалеешь?» — спросили палачи, которые вели его на казнь. «Я знаю то, чего, кроме меня, никто не знает на свете». — «Что же это?» — удивились палачи. «Я умею сеять золото…»
Вранье, того не может быть! — перебил один из казаков. — И чего ты врешь, Лука? — сердито фыркнул казак.
— Не мешай, — сказал Кольцо. — То народное словечко золотое. Говори, Лука, что было дале!
— Известное дело, что приключилось тут, — спокойно продолжал Лука. — Как заслышали про золото, скорей гонца к падишаху: «Царь царей, повелитель земель и нас, рабов, о чудо! Человек, которого ты повелел повесить, умеет сеять золото». Падишах вскочил и затопал: «Скорей, живо ко мне этого человека!» Простолюдина доставили во дворец, и падишах снизошел до разговора с ним: «Если ты умеешь сеять золото, — сказал он, — то посей его для меня, и я дарую тебе жизнь». — «Я готов!» — воскликнул осужденный. И вспахал он, братцы, землю, заборонил, приготовил для посева и велел принести золото, лобанчики покрупнее. Ему из казны пять мер отпустили, червонного. Сам падишах на разубранном коне приехал на поле полюбопытствовать, как будут сеять золото. «Все готово для посева, — сказал простолюдин. — Теперь, повелитель, снизойди и назначь, кому сеять. Только такой завет при этом положен: сеять золото может только честный человек, никогда и ничего не укравший в своей жизни. Я никогда ничего не воровал, но обвинен в воровстве, потому не подхожу для этого дела» — «Если так, — согласился падишах, — то пусть сеет золото мой главный визирь». — «Великий и всемогущий! — пал перед падишахом и возопил визирь. — Я не подхожу для этого дела». — «Тогда пусть посеет золото мой верховный судья», — выговорил падишах. И судья, братцы, стал сразу заикой: «Я… я… тоже н…е подо-й-ду, пожа-лу-й». Тогда падишах окинул свою свиту проницательным взором и остановился на градском управителе: «Ты будешь сеять золото!» — приказал он, но управитель упал ему в ноги и взмолился: «Прости, всесильный и мудрый, и я не гожусь для этого!..»
Казаки дружно захохотали. Иванко покрутил длинный ус и вымолвил ехидно:
— Вот это ловко! А что же дальше?
— Ну что тут повелителю оставалось делать? — пожал плечами рассказчик. — Подозвал он муллу, и только хотел сказать ему о посеве, как тот замахал руками: «О, господин, премного я грешен!» Тогда падишах перебрал всех придворных, — и казначея, и виночерпия, и блюстителя гарема, — всех, всех, и они в меру своих сил отказались сеять золото. «Повелитель мудрый, видно в книге Судеб предназначено тебе самому посеять золото!» — предложил один из придворных. «Боюсь, как бы и мне не испортить дела», — с великой смущенностью ответствовал падишах. «О, государь, о, всемилостивый! — вскричал тогда невинно приговоренный. — Значит, у тебя во дворце нет ни одного честного человека. А я вот за всю свою жизнь не украл ни крохи, и ты приказываешь меня казнить, как вора!» Тогда падишах разгневался и приказал казнить этого человека, как обманщика: «Раз некому и, выходит, нельзя сеять золото, — сказал он, — значит, человек лжет, пообещав золотой урожай. Повесьте его!»
Вот она, правда, браты! — вздохнул казак, споривший с Лукой, и вдруг сказал Иванке. — Гоним мы в Москву, а царь Иван Васильевич да и скажет нам: «А, воры явились! На плаху их!».
По сердцу Кольцо прошел холодок. В его воображении живо встала страшная картина мучительного томления в застенке Разбойного приказа, страдания при розыске. Ведь он давно осужден и щадить его не будут. Пыточных дел мастера сумеют потешиться над ним: они подкинут его на виску и оставят страдать от ранней обедни до поздней вечерни, или закуют в тесные колодки и будут, во изыскании правды, жечь пятки огнем. Палач исполосует спину мокрым ременным кнутом, а подьячий будет спрашивать: «Ну, что теперь молвишь, тать?». И каждое словечко, вырванное при невыносимой муке, со всем тщанием, полууставом, занесет в пыточную запись…
Иванко тряхнул головой, отгоняя морок. Перед глазами распахнулась Сибирь-привольная земля. Он взглянул на звезды, повеселел и сказал:
— Не возьмет ныне наши головы топор, мы кланяемся Руси царством сибирским. Хоть и лют царь, да рассудит, с чем мы пожаловали.
— Это верно, — согласился казак. — Сердце подсказывает, что так и будет…
Подуло с запада, мороз стал спадать, да и костер согревал. Груда углей рдела ярким малиновым светом. Казаки улеглись на пихтовые ветки, настланные на снегу, укрылись оленьими шкурами и крепко уснули. Изредка к ним сквозь сон доносились крики погонщиков, оберегавших оленье стадо от зверя.
Утром помчались по Вишере, сжатой крутыми скалами.
Бешенная, быстрая река долго спорила с лютым морозом, пока он не сковал ее, и оттого до сих пор еще дыбились ледяные кряжи и торосы. Казак из строгановских, показывая на зимник, вздохнул:
— Тут-ка старинная новгородская дорожка на Югорский камень. Густо полита она русской кровью — дорого пришлась крестьянскому люду. В лесах таятся починки-рубленные дворы, и мужики живут крепкие, смелые — охотники. Принесли они в этот край свой норов и одежинку свою, — надевают ее через голову, а под рукавами завязки. Будто не одежинка, а ратная кольчуга. И сапоги со шнуровкой новгородской, — так, говорят, в давние годы носили воины. Кто только не шел этим путем-тропой!..
Казак оборвал вдруг рассказ и шепнул Иванке:
— Гляди-ко, на горе диво! Кольцо взглянул на скалы и увидел темный, словно вырезанный на белесом небе, силуэт могучего лося. Зверь вскинул ветвистые рога; из его пасти клубами вырывалось горячее дыхание. Сохатый не шелохнулся даже тогда, когда под ним по реке побежали оленьи упряжки. Казак Лука прищурил серые глаза и обронил:
— Стрелить, и враз конец диву!
— Ни к чему! Да и жаль красавца, — ответил Кольцо.
— Ну и край! — восхищался Лука. — В камнях гнездится соболь, река кипит рыбой. На перекатах играют хариусы, в омутах спят жирные налимы. Господи боже, рыбаку тут какой простор! Водится в глуби лещ подкаменщик, ерш, окунь, язь, судак, щука, таймень. Тайга — устрожлива, по берегам пахучие сочные луга. Строгановы, и те не дошли. Сюда бы русского ходуна, быстро корень пустил бы…
— Твоя правда, Лука, — много даров таит река! — согласился Кольцо и невольно залюбовался берегами.
Покрытая льдами, глубокими снегами, Вишера жила, шумела и за каждым изгибом и поворотом открывала перед путниками все новые и новые красоты. Прямо из льда поднимались камни, своими зубцами похожие на древние полуразрушенные крепости. Отвесной стеной версты на две по правому берегу тянулся над рекой камень Говорливый.
Ишбердей озорно крикнул Иванке:
— Слушай, с горным духом говорить буду! — Напыжившись, он закричал на всю реку:
— Эй-ла! «Э-й-а-а» — прозвучали в ответ дали. Отголоски долетали со всех сторон. Казалось, скалы, пихтачи, синие высокие сугробы, оснеженные плесы, ельники вдруг ожили и получили дар человеческой речи. Окрик Ишбердея, постепенно слабея, катился в туманную даль и там, обратившись в шепот, наконец угас. Иванко и казаки соскочили с нарт и старались перекричать друг друга.
Кольцо выкрикнул:
— Эй, камень, здорово живешь! И камень, и лес-каждое дерево, — и даже туман многократно отозвались: — «Здорово живешь!..» Вся долина наполнилась крепкими звонкими словами, которые повторялись множество раз. Иванко довольно смеялся: — Кричу, а чудится мне, что перекликаюсь я со всем Камнем, с целым светом. Ишбердей сказал: — Наши люди промышлять рыбу ходят сюда и все слышат как ладья идет, как волны шумят. Чохрынь-Ойка гром пошлет. Гром ударит, и камень об этом сказывает. Два грома гремит: один по небу идет, другой-по Вишере…
Промелькнул второй камень — Заговоруха.
— Кричи, не кричи, будет молчать! — показывая на скалу Ишбердей. — Эй-ла! — Выкрик князьца завяз и сейчас же заглох в мягкой тишине.
Скоро в дали показалась высокая каменная стена…
— Видишь? — спросил Ишбердей. — Гляди туда! Кольцо поднял глаза. На недосягаемой высоте, на скале, выделялись написанные красным бегущие олени, погонщики и неведомые письмена.
— Кто же сробил это? — изумленно спросил Кольцо.
— Смелый человек это делал! — ответил князец и прищелкнул языком. — Такое не всякий охотник может…
— Богатырь! — согласился Иванко. Разглядывая таинственные надписи, он вздохнул и сказал: — Что написано-кто ведает? Сердцем чую, завещал удалец потомкам: «Иди за Камень и встретишь на том пути сокровища!»… Ну и Вишера, привольная, веселая река!
В морозной мгле вдали встал Полюд-камень. Темной громадой он высился над безграничной пармой.
Показывая хореем на скалистый шихан, Ишбердей с плохо скрываемым волнением промолвил:
С Полюда-камня Чардынь увидишь… Ой, худо, важный там человек живет. Воевода!
— Кто Васька Перепелицын? — любопытствуя спросил Кольцо.
— Ой, откуда знаешь его? — изумился князец. — Друг твой?
— Этого друга чуть вервием казаки не удушили, — насмешливо ответил, оглядел обоз, и смутная тревога охватила его: «Казаков мало, подарунок царю бесценный. Позарится воевода и похватает послов».
Атаман встрепенулся и приказал князцу:
— Ты, Ишбердей, гони до Строгановых. В Чердынь и нам не по пути!
— Холосо! — охотно согласился Ишбердей и, взмахнув хореем, завел тоскливую песню, однотонную и бесконечную как тундра.
Вот и Вишера позади. Вырвались на Каму — дорожку среди темных ельников, мохнатых от снега. На берегах одинокие черные избушки, дымки, по сугробам лыжные следы. Изредка мелькнет крест церквушки. Нагнали на пути дровосеков. Иванко крикнул:
— Здорово, русские!
— Будь здоров, удалец! — отозвались мужики. Радостно было слышать родное слово. Кольцо приказал остановить оленей. Ишбердей задержал обоз. Лесорубы окружили казаков. — Э-э, родимые, откуда бог несет? — окликнул их степенный бородатый дядька. — Из-за Камня?
— Из-за Камня, от Кучумки-хана, — весело ответил Кольцо.
— Богатый край, — сверкнув крепкими зубами, сказал мужик. — Без конца-краю, вот бы на простор вырваться.
— Так чего же, айда, мужики, в раздолье сибирское!
— А Кучумка-хан? — с горечью отозвался бородач. — От одной неволи уйдешь, в горшую угодишь! Хрен редьки не слаще…
— Был Кучумка, да сплыл. Согнали ноне с куреня, и стала Сибирь русская земля! Слышишь? — Иванко радостно схватил лесного детину за плечи.
— Но-но, не балуй! — нахмурившись заворчал тот. — Хватит шутковать!
— Истин крест! — перекрестился Иванко. — Русская земля: иди… шагай трудяга!
— Родимый мой, да неужто так? — дрогнувшим голосом и все еще недоверчиво вымолвил мужик. — Братцы, слыхали?
Лесорубы весело загомонили и стали распрашивать казаков про новую землю. С изумлением разглядывал и прислушивался к ним Иванко. «Похолоплены Строгановым, живут в лесу и молятся пню. Заросшие, обдымленные… Что им Сибирь-далекий край, а радуются ей от всего сердца! Нет, видимо, и впрямь свершили казаки большое славное дело!»
— Ну, спасибо, дорогой человек! — крепко сжал Иванкину руку белозубый мужик. — Что там дальше будет — бог один знает, а перво-наперво, резать и жечь нас не будет Кучумка. — Лесорубы, словно по уговору, сняли меховые шапки и перекрестились.
Кама становилась шире, берега раздвигались, по зимняку стали обгонять обозы с углем, с рудой, — все тянулось к строгановской вотчине. Ночевали в починках, в курных избах, в духоте. Ночной мрак еле отступал перед дымным пламенем лучины. Холопы жадно слушали о новой земле — о Сибири. Расходились за полночь, возбужденные, говорливые, разносили слухи о сказочной богатимой земле и пушных сокровищах.
В один из дней, в сумерках, на пригорке встал высокий зубчатый тын, над ним высилась сизая маковка церквушки. И прямо к дубовым воротам, оберегаемым рубленными башнями, бежала широкая наезженная дорога.
— Орел-городок! — узнал Иванко строгановский острожек. — Гони, Ишбердей! В перелеске, у городка, остановились.
Казаки нарядились в собольи шубы, шапки набекрень, и тронулись дальше.
Обоз заметили. С высокого тына ударила пушка, раскатистый гул пошел по Каме-реке, и вдруг разом распахнулись ворота.
На караковом гривастом коне, окруженный охраной с алебардами, вперед выехал в парчевой шубе тучный Максим Строганов. Разглаживая пушистую бороду, лукаво улыбаясь, он поджидал послов.
— Диво, братцы, откуда только дознался? — поразился Кольцо встрече…
Не знал он, что строгановские дозорные люди давно уже прослышали о посланцах и темной ночью на лыжах опередили их. В эту ночь Максим Яковлевич, еще ничего не ведал о посольстве Ермака, угрюмо, медведем, топтался по горнице. На столешнике развернутой лежала царская грамота с большой черной печатью на шелковом шнурке; он без конца читал и разглядывал грозное послание царя и все думал о том, как изжить беду. «Сам надоумил звать казаков, потеснить непокорного хана, — вздыхает он, — а ноне вот, по доносу Васьки Перепелицына, в измене обвиняет. Хвала богу, что от Москвы далеко варницы, а то бы страшный гнев громом ударил!»
В дверь постучали; хозяин сердито отозвался:
— Ну, кто там? Входи… Порог переступил старый дядька Потапушка. Под сто годов старцу, борода отливает желтизной, но серые глаза ясны, остры.
— Все маешься? — тихим спокойным голосом спросил старец.
— Маюсь, равно на дыбу тянут, — признался Максим Яковлевич.
Потапушка пристально посмотрел на хозяина и махнул сухой рукой:
— Брось тревожиться! Иные нежданные-негаданные вести долетели к нам…
— Коли худые, брысь отсюда, и так голова кругом пошла.
— Зачем худые, улыбнулся дядька-пестун. — Молись богу, враз беду снимет, — казаки Сибирь повоевали!
Строганов вытаращил глаза, подозрительно разглядывая Потапушку: «Правда то, иль сдурел сивый?»
— Ну, чего зенки пялишь? — добродушно проворчал пестун. — В разуме сказываю: послы Ермака спешат на Москву бить царю новым царством…
— Ох! — Сразу словно камень свалился с сердца Максима. — Квасу мне… Ставь перед Спасом и Миколой пудовые свечи!
— Есть, батюшка, будут и квас, и свечи, — засуетился старик.
— А что я сказывал? — вдруг рявкнул Строганов, и лицо его озарилось бешенной радостью. — Сильны Строгановы, ох, сильны, жильны! Вот тебе, Васька-сукин сын Перепелицын. Ах-ха-ха, не ждал такого оборота. Ух, ты!..
Так и не уснул в эту ночь Максим Яковлевич: то клал земные поклоны перед иконами, освещенными свечами и разноцветными лампадами, то прислушивался к гулким шагам сторожевого на вышке. На ранней алеющей заре повелел слугам:
— Коня любимого в серебрянной сбруе, да шубу лучшую мне! А как подъедут ермачки, из пушки грянуть! Пусть знают, что мы с ними!
Пестун Потапушка головой покрутил, подумал: «Гляди-тко, как скоро присоседился»… Не доезжая до ворот, Ишбердей круто осадил оленей. Казаки соскочили с нарт. Иванко Кольцо степенной поступью пошел навстречу Строганову. Максим Яковлевич слез с коня. Атаман и купец обнялись, трижды поцеловались.
— Вернулись живы, с честью, — заискивающе вымолвил Строганов.
Кольцо приосанился и весело ответил:
— С честью. Трудом, кровью добыли. Спешим к великому государю с дарами, кланяться ему новым царством!
— Путь-дорога, братцы! — степенно поклонился Максим. — И, показывая на распахнутые ворота, пригласил: — Милости просим, дорогие гости. Отдохните, в баньке испаритесь, коней дадим самых лучших, и я с вами в путь-дорожку!
На колокольне затрезвонили, и навстречу сибирским послам вышел поп с крестом. За ним толпился народ.
Все без шапок, светлые и притихшие, двигались к воротам. На морозе клубилось горячее дыхание. Кольцо с казаками пошел в церковь…
С дороги казаков напоили крепким медом, отвели в брусяную баню. Приятно пахло смолистыми бревнами, распаренными вениками. Строгановские молодцы знатно испарили, размяли жилистые казацкие тела. Иванко крякал, от удовольствия закатил глаза и наслаждался жгучим теплом, вонзавшимся острыми иголками. В бане колебались волны густого знойного пара. Не вытерпел казак, скатился с полков; его окатили из ушата ледяной водой. Жадно выдув жбан хлебного кваса, Иванко постепенно пришел в себя. На широкой лавке, на спине, лежал Максим Яковлевич, и холоп растирал ему широкие бугристые плечи. В такт его движениям колыхался огромный хозяйский живот.
«Ух, и пузо! Ух, и чрево! — с неприязнью оглядывал Строганова Кольцо. — Сколько сала нагулял на горьких сиротских трудах!» В предбаннике, на полу, подобрав под себя ноги, сидел Ишбердей и о чем-то горестно думал.
— Иди в баню! — предложил князьцу Иванко. Ишбердей со страхом покосился на атамана, отрицательно покачал головой:
— Нет, мой нельзя! Ни-ни… Он проворно вскочил и выбежал из бани. Иванко загоготал: — Гляди, будто черт от ладана спасается!.. Эй, друг, вернись! Слово есть! — закричал он, выбежав на сугробистый двор. Князец вернулся, робко подошел к атаману.
— Говори слово, — попросил он.
— Хочешь ехать с нами в Москву?
— А олешки как?
— Отсылай в Сибирь, а отсюда погоним на конях да широких розвальнях! Эх, и любо! Ишбердей сморщил лицо, подобие улыбки мелькнуло на его губах.
— Холосо, совсем холосо. Поедем в Москву, а теперь иди в горячую избу, а мне нельзя, нет закона, — он подталкивал Иванко в плечи, сильно боясь, чтобы казак заодно не прихватил и его с собой.
Два дня гуляли казаки в строгановских хоромах. Сам хозяин наливал чары и уговаривал выпить. Гулебщики не ломались, пили безотказно. Ишбердей сидел рядом с Иванкой. От хмельного у него кружилась голова, слипались глаза. Он не выдержал, сполз со скамьи и захрапел, свернувшись на полу…
Максим Яковлевич юлил подле послов, умасливал:
— Неужто наше добро забыли? Кто посоветовал на Сибирь идти? Кто пушки дал? Кто…
— А ты не крути, не верти, не верти. Мы все сами взяли! — независимо и смело перебил его посол-коренастый казак с посеченным лицом.
Строганов встревоженно взглянул на Кольцо, но лицо атамана было непроницаемо, только большие серые глаза озорно смеялись.
— Ладно, — наконец сказал Иванко. — Разлада меж нами не будет. На всех хватит славы и чести…
— Спасибо, добрые люди! — поклонился казакам Максим Яковлевич. — Я скорей вас до дела доведу! — пообещал он.
— Эй-ла! — спросонья выкрикнул Ишбердей и зачмокал губами.
От Орла города мчали на бойких рысаках, в широких розвальнях. Впереди, проминая сугробы, скакали тройки, запряженные в тяжелые сани. Разудало заливались бубенцы-погремки, ямщики — широкие, крепкой кости, бородатые, с калеными на морозе лицами, — пели раздольные русские песни. Казаки подхватывали могучими голосами. Князец Ишбердей со страхом поглядывал на коней — редко их видел; очумело вслушивался в ямщицкие выкрики, наконец, и сам не выдержав, запел:
Зима-а-а..
В белой мгле,
Как тень птицы,
Летит нарта моя
Э-ке-кей…
А казаки свое вели:
Гей ты, бранная снасть,
Ты привольная сметь —
Ты невеста моя…
Шумно, гамно, с посвистом проносились через деревнюхи, в больших селах сворачивали, пили, горлопанили, буянили в кабаках. Пускались в пляс, — изба ходуном ходила. Питухи кабацкие с одобрением заглядывались на озорную удаль.
— Экие шубы! Экие кони, — гривачи! Купцы едут, мордастые, сытые, неуемные!..
Максим Строганов, осанистый, молчаливый, сидел с казаками за одним столом, диву давался:
— И откуда такая прорва силы у людей? Эх, сорви-головушки! С такими весь свет проскачешь и умирать не захочешь!
В ямах-почтовых станциях по казачьему окрику, быстро меняли коней, и опять мчали по мглистым полям, по зыбучим болотам, поросшим вереском, через синие ельники, через погосты, наполненные вороньим граем. И, наконец, выскочили на большую московскую дорогу, полную оживления. И днем и ночью по ней со скрипом тянулись обозы с торговой кладью: с рожью и другим зерном, с мягкой пенькой, мороженной рыбой, с бочками доброго меда, с тюками кож и мехами. За грузными возами шагали возчики с обледенелыми бровями и бородами. Краснокожие, плечистые, они пытливо разглядывали каждого встречного, готовые при тревоге выхватить припасенный нож или дубину. Часто навстречу попадались конники, боярские возки со слюдяными оконцами. Во встречном яме Иванко Кольцо увидел у возка дородную боярыню, не утерпел, прищурил глаза и, заигрывая, предложил:
— Поедем с нами, красавица? Боярыня зарделась, улыбнулась: — Не по пути мне. В монастырь, на богомолье, тороплюсь.
— Грех и потом замолишь! — разглаживая усы, заюлил подле бабы Иванко.
Она одарила его ласковым взглядом и тепло отозвалась:
— Что ты, родимый, и грехов-то на мне нет! Сыночка умолить у господа бога хочу!
— Ой, милая, непременно езжай с нами. В таком деле и без монастырских битюгов-монасей можно обойтись!
— Ох ты, греховодник! — не обиделась боярыня, и всю ее охватило жаром, но решительно подняв голову, она шагнула в возок, и холоп щелкнул бичом:
— Гей, поскакали-поехали!
— Жаль! — сокрушенно покачал головой Кольцо и сказал Строганову: — Мне бы сейчес в монастырь податься, — непременно игумен из меня вышел бы!
Максим Яковлевич засмеялся:
— Кипучая у тебя кровь, атаман. Словно брага хмельная. От нее голова ходуном, а сердцу покоя нет!
— Что верно, то верно! — согласился Кольцо. — Только и нахожу радость в сече!..
Но больше всего на дороге двигаось людей пеших; шли они со всех концов земли. Невиданное оскудение виднелось по многим волостям, лежавшим у дороги, по которой проезжали казаки. Боярство вконец разорило крестьян-пахотников, и, куда не глянь, — всюду простирались пустоши. Засуха, мор и голод гнали холопей куда глаза глядят, толпы разоренных пахарей торопились в Москву. Торопились устюженские и костромские плотники, тащились вологодские пимокаты, спешили владимирские богомазы. Толпами брели нищеброды и бездомные попрошайки, голь кабацкая. От войн и разорений много бродило по дорогам гулящих людей. Были среди них молодцеватые, удалые и дерзкие. Иванко по их замашкам угадывал родную душу.
— Куда топаешь, горемычная головушка? — окликал он шатуна.
— Долю свою ищу!
— А где ее сыщешь?
— В Диком Поле, на Дону, на Волге!
— Вали за Камень, в Сибирь-сторонушку, найдешь свое счастье…
— Ну-у!
— Истинно. Нет вольнее и богатимее края. У гулящих людей глаза вспыхивали надеждой, они долго глядели вслед убегающим тройкам. Кольцо все замечал, прикидывал и, показывая Строганову на монастыри, которые сверкали главами церквей на холмах, над ярами рек, покачивал головой:
— Ай-яй-яй, что деется на белом свете! И на что монахам столько земель, рыбных урочищ, богатств? Гляди, сколько лепится вокруг куриных изб, — все кабальные холопы монастырские. Жадны, ох и жадны! — Ты о монахах так не говори! — строго перебил атамана Максим Яковлевич.
— Монастыри опора царству.
Иванко нахмурился, но смолчал. Как раз в эту пору впереди блеснул главами церквей, переливами черепичных островерхих кровель огромный город. Кони вынесли сани на холм, и перед очарованным взором сразу открылось величественное зрелище-Москва!
В центре, как шапка Мономаха в яркой оторочке, сверкает, переливается на закатном солнце куполами, шпилями, глазурью Московский Кремль. Казаки затаили дыхание, каждый тревожно подумал: «Как-то встретит Москва-матушка наши бесшабашные головушки?».
Солнце закатилось за дальние холмы, и сразу угасло сияние Кремля. Засинели сумерки, и темные витки дымков поднялись над скопищем бревенчатых изб. Разгоряченные тройки минули заставу и ворвались в кривые улочки стольного города. Серые бревенчатые тыны, покосившиеся плетни, на перекрестках колодцы с журавлями, подле которых крикливо судачили московские молодки. Большие пространства-пепелища, укрытые сугробами. Вот и Москва-река; на берегу ее мыльни, а на холме-недостроенные кремлевские стены.
— Все пожрал пламень. Вот деяния крымского хана Девлет-Гирея, пожегшего Москву! — печально вымолвил Строганов. — Что только было! Сколько скорби!
Кольцо притих, он с любопытством разглядывал город, вставший из пепла неистребимым и сильным. Высоко в небо возносились стройные башни, украшенные каменным кружевом. В их стремительном полете ввысь, в соразмерности зубцов, в размещении Кремля на холме чувствовался гений неведомых русских зодчих, совершивших это диво на земле! Вот куда вели со всех концов света дороги, — в Москву! Тут было средоточие великой державы, которую пытались истерзать крымские татары, шведы, поляки.
На слова Строганова атаман Кольцо ответил гневно:
— Придет час, русский народ напомнит крымской орде наши горькие слезы и беды! Доберемся и до нее! Великий русский воин Александр Невский поведал всем нашим ворогам памятный ответ: «Кто с мечом к нам войдет — от меча и погибнет. На том и стоит и стоять будет русская земля!».
Пораженный сказанным, Максим Яковлевич спросил Кольцо:
— Отколь сие известно атаману?
— Есть у нас ученый поп Савва, из летописи узнал сия премудрость!
— Правдивые слова, верные! — согласился Строганов.
Тройки помчали в Китай-город — в каменное подворье, указанное Максимом.