2
Над рекой засеребрился весенний воздух. Весело зашумела тайга. С глухим шорохом садился жухлый наст. Солнце все выше поднималось над кедрачом. С крыши застучала капель, вызывая на сердце томление. Отзвенели хрусталем сосульки, подрезанные лучами весеннего солнца. На березке маленькая синичка завела свою бодрую весеннюю песенку. Разошлись серые тучи и заголубело небо. Зачернели проталины, в избу на сапогах принесли первую грязь.
Ермак повеселел и встречал казаков шутливо:
— Сказывали, в Сибири зима тринадцать месяцев, да не выдержала, сдала. Эх, пора!
Пока скованная морозами река дремала, казаки поставили малые струги на полозьях, нагрузили их пушками, зельем, всяким запасом и по насту двинулись к Жаровле-речке. Многие грузы клали на слеги и волочили.
Впереди шел Хантазей. Он пел, а глаза были полны грусти.
Белокрылая Улетает зима, Скоро зашумит река. Эй-ла!
Звонкие мартовские дни отзывались голосистым эхом. На севере синела гора Благодать. По сторонам шли увалы, с них шумели вешние воды. Ночью в черном небе пламенели яркие звезды, пощипывал мороз. Грелись у костров. Вдоль волока продувал холодный ветер, но из тайги шли неясные волнующие шумы. Всем своим чутьем казаки ощущали великое пробуждение в природе: в темной бездне неба по-иному ходили облака, легкие, ласковые, в крутых горах ревели сохатые.
Устюжинский плотник Пимен, сухопарый мужик с длинными руками, признался Ермаку:
— Если бы ты знал, батько, что творится на душе: каждую весну тревожусь, как старый гусь на перелете, поминаю молодость. Одного жалкую — экие струги кинули у Кокуй-городка, на век ладили.
Глядя на его сильные, проворные руки, атаман улыбнулся:
— Верно. Такие ладьи, всю Волгу проплыви, не встретишь! Но не дотащить их, да и на Жаровле напервое встретят мели. Будем живы, этакими удачливыми руками лучшие сладишь…
На яркой зорьке на вершине лиственницы встрепенулась синичка, встряхнулась, разбрызгала серебристые искорки утреннего инея и запела. С ветки на ветку поднялась и, будь здоров, вспорхнула и потонула в сиянии утра.
— Вот оно веснянка-вестница! Теперь близко весна, ой и близко! — вздохнул плотник Пимен и передал свою радость Ермаку. — Батька, спешить надо…
Спешили, надрывались из последних сил. Снег сходил. Загомонили ручьи, полозья чиркали о талую землю. Туманы поднимались над понизью, а с казачьих лиц лился пот.
— Гляди-ка, браты, у меня из голенищ пар хлещет! — блестя озорными глазами, пошутковал Охменя.
Тянули до упаду, и все окликали вогула:
— Хантазей, где же твоя пьяная река, гулящая вода?
— Рядом: одна ночь, — и Жаровля!
На последнем ночлеге, чуть только блеснули багровые проблески, в темой чаще раздалось таинственное глуховатое бормотанье: «Чу-фы-ш-ш-ш… Кок-кок… Кок-кок…»
Сразу все оживились.
— Браты, косачи заиграли!
Ох, тяжел и труден последний путь! Рвались тяжи, полозья засасывало в болото. От надсады и нетерпения казаки яростно ругались.
И вдруг сразу распахнулся яр. Под ним, ломая ледяной покров, разлилась река.
— Жаровля! — облегченно вздохнули дружинники.
Савва скинул шапку, перекрестился:
— Ну, теперь, браты, плыть и плыть по стремнине до самого Лукоморья.
Хорошо и весело стало на душе! Весенняя Жаровля тешила ее звоном в лесу, в еланях, в болотинах, на пойме. А тут, словно заждались, вдруг на север двинулись шумные перелетные стаи. Стон и журчанье лилось с мирного теплого неба: курлыкая, спешили в дивное Лукоморье журавлиные косяки. Как легкие далекие парусники в синем океан-море, величественно плыли на своих белоснежных крыльях лебеди.
Пришел песенный час в этот суровый край, — все пело: и оживший лес, и талая, налитая соками жизни земля, и ручьи, и птицы, и сам чистый, прозрачный, искрящийся воздух!
Перевал давно остался позади. В легком мареве все еще синел Урал-Камень, а впереди ждала быстрая путь-дорога по шалой воде.
Казаки спустили свои малые плоскодонки; бурная вешняя вода подхватила их и понесла на восток. Ну, как тут не запеть, если сердце жаждет радости. Ермак взмахнул рукой, и на ертаульном судне взвилась песня, поплыла над рекой, над лесами, над затонами:
Сине море колыхалося, Орел с лебедем купалися…
И впрямь, в тихой заводи, трепеща крыльями, кружились в брачном танце лебедь с лебедушкой. У берегов билась рыба, плескалась, сверкала, ярая вода затягивала на отмели икру.
Река набирала силу. Любо плыть по сильной гулевой воде! Берега были тихи и пустынны. Зацвели вербы.
Казаки перекликались, просилось им на сердце заветное:
«Здравствуй, весна… Здравствуй, сибирская сторонушка! А на Руси березол-апрель, давно пасечники выставили из омшанников на солнышко ульи, окуривают пчелок. Ох, и веселая пора, — молодость кружит девичьими хороводами, играет в горелки! А тут? Эх, Журавлик — шалая вода, неси вперед, неси к свет-солнышку, на широкий простор!».
По вешнему быстрому Журавлику сплыли дружинники в Баранчу, а по ней спустились до Тагил-реки. На берегах золотился песок, а над водами поднимались корабельные жаровые сосны. Ермак позвал Пимена:
— Гляди, сколь звонок лес! Клич плотников, строй струги.
— Ох, батька, поверишь ли, сердце сомлело от радости, — с готовностью отозвался устюжанин. — Не струги, лебедей белогрудых слажу.
Не откладывая, он собрал десятка два плотников, и застучали топоры. Все войско впряглось в работу: валили лес, тесали, тащили на берег, где Пимен по-хозяйски покрикивал: — Круче, круче поворачивайся!
На устье Ермак облюбовал холм, и тут казаки стали ставить новый городок.
— И к чему он нам, если поплывем дале? — удивился поп Савва.
Атаман ухмыльнулся в курчавую бороду:
— В молитве и сказаниях силен ты, а в походе дите. Не на гульбу идем, и враг неведом. При неудаче и удаче городок сгодится.
Иванко Кольцо тряхнул кудрями и сказал на это:
— А мы дуром, батько, Сибирь возьмем!
— Головы казачьи поберечь надо, Иванушка. Без казаков далеко ли уйдешь?
Савва подумал: «Ходит Ермак тяжкой поступью, шаг надежный. Ступит — не отдаст землицу. Ходун русский!»
Впереди, на восток, текла Тагил-река, позади, на западе, в синеве растаял Урал-Камень. Савва вздохнул: «Придется ли вернуться на Русь? Кто знает?».
Хороша река, раздольна, — веселая весенняя дорожка! Куда девались долгие черные ночи? Весенние дни — теплые, радостные и светлые. Вот уже давно погас закат, а леса и берега реки, чудится, затканы серебристой дымкой. Близится полноь, а призрачный свет не хочет уступить темноте. Так до полуночи и царит кругом светлый тихий сумрак. Леса, дремучие, смолистые, стрелой вздымаются ввысь. Не знают тут боры-беломошники топора. Не шелохнутся сосны, не пробежит ветерок, не тряхнет веткой. На быстрой воде поблескивает рябь, слышны изредка всплески, на отмелях и переборах играет молодой окунь. На розовой зорьке к водопою из лесов выходят оленьи стада.
Зацвела черемуха, зазеленели приветливые елани, по которым бродят и копаются, добывая корешки для очищения желудка, медведи.
Солнечная, радостная Тагил-река! Струги плыли по течению, и не было больших печалей. По-прежнему шли безлюдные берега. Изредка встречались мирные кочевники. Завидя рать, угоняли стада в урманы. Ни стрел не пускали, ни крика, ни угроз. По укромным местам ловили рыбу вогулы. Добродушным взглядом они встречали казаков, отдавали рыбу, убитого зверя и радовались старому кафтану. Ермак накрепко запретил обижать кочевников. При виде их Хантазей выходил на берег. Неторопко, легкой походкой подходил к рыбарям и приветствовал:
— Пайся, пайся, рума ойка!
И вогулы становились ласковыми, разговорчивыми.
— Холосо, очень холосо. Тура близко! — оповестил Ермака проводник.
А на заре, когда над лесом догорала последняя звезда, из чащобы на берег вышел древний русский дед, с лиловым носом, с охваченной желтизной бородищей и морщинами вокруг живых, умных глаз. Он смахнул лисью шапку и низко поклонился стругам:
— Никак русские?
— Русские, дедко, — добродушно откликнулся Ермак и приказал грести к берегу. Он удивленно разглядывал старика. — Каким ветром занесло тебя в чужедальную сторонушку?
— Искал вольных краев. Шел-брел, утек от бояр-шишиг и тута прижился среди зверья. Пчелкой тружусь.
— Не тревожат? — пытливо уставился атаман в пустынника.
— Лес без краю, зверья полно, пойди найди меня. Эй, милый, простор тут для прилежных рук.
— А там что? — кивнул на восток Ермак.
— Дальше, милок, простерлось великое царство сибирское… Кучум-хан, почитай, аж до Туры протянул свою тяжкую длань.
— Плывем с нами, дедко? — приветливо позвали казаки.
— Куда, родимые? Ужотка я доплаваю: мало-то осталось жить. А вам, милые, путь-дорога!
Воды Тагила быстро вынесли струги в Туру. Тихие леса прерывались полянами. Сильно пригревало, на землю из небесной лазури лилась серебристая песня. В казаке заговорило извечное — крестьянская тоска по земле. Он сияющими глазами вглядывался в даль, где темные холмы дымились испариной. Эх, соху бы сюда!
— Жаворонушка! — млея, прошептал Охменя.
И все кругом было так, как на Руси, даже запах прелой земли казался родным, с юности милым.
— Плывем! — закричал Колесо.
Ермак повелел:
— Плыть тебе, казак, на поиск. Прознай, что за народ, кто хозяин в краю? Все прознай: и про хозяев, и про коней, и овец…
Вскочил Колесо с двумя казаками в легкий стружок и погнал по струе. У речных стремнин поднимались белесые яры. И по-прежнему не смолкала стройная и величавая песня жаворонков. Сердце казачье не находило покоя: шумел камыш, то и дело поднимались стаи гусей, уток, охотничье сердце билось, и глаза щурились и сияли, будто впервые увидели они дивный раздольный мир.
В тихой заводи казаки схватили рыбака. Татарин в островерхой шапке пал на колени, взвыл.
— Не бойся, говори по душевности, все, как есть! — заговорил с ним по-татарски Колесо.
Вмиг татарин повеселел, прижал руку к сердцу:
— Салям алейкум…
— Будь здрав, — отозвались казаки. — Что за царство?
Рыбак развел руками:
— Тут и там лес и вода, и земля князя Епанчи. Мы его добытчики, а он холоп хана Кучума. Велик бог, много воинов у хана! Епанча храбр и хитер!
— Дай шерть, что князьку не донесешь, живым пустим, — дружелюбно предложил Колесо.
Татарин взял горсть влажной земли, приложил к губам.
— Коран нет, землю целую, — страстно пояснил он. — Земля есть жизнь всему. Отпусти, батырь!
— Иди с богом! — махнул рукой Колесо.
Ермак похвалил дозорных за осторожность и обхождение с татарином.
— Ныне вступили мы в курень хана Кучума, остереженье, отвагу и доброжелательность к простому человеку должны держать в думках! — сказал он на привале казакам. — Не сегодня, так завтра встретим супостата. От первого шага идти твердо, — враг поймет, кто идет! Не казаки ноне плывут, — Русь двигается! Не добыча ноне манит нас, с пользой для Отчизны должны мы схватиться с ханом — потомком Чингиса. Тот, кто забудет русские ратные обычаи, — тому не место с нами.
Круг молча слушал батьку: знали, куда он вел, во что крепко верил, — был всему голова, разумная голова. И говорил так, что за каждым литым словом его чуялась большая правда.
— Ведомо мне, многие тайно корят меня в жесточи. А как жить среди тревог и врагов без воинского закона? Отсекать потребно вредное, что может погубить наше войско. Так ли сказываю, браты?
— Так, батько, сказываешь, — одобрительно загудели казаки. — Люб нам старый донской закон, от него и жесточь правдивая. Хочешь жить, не щади слабодушного и трухлявого!
Долго еще слышались такие выкрики.
— Вашей волей так и буду делать, браты, — сказал довольный Ермак.
Пылали костры на берегу. Затихла Тура-река. Никто не видел, как в безмолвной поре из-за деревьев высматривали становище дозорные князька Епанчи. Они рыскали по берегу, по тальнику, по камышам, прислушивались, присматривались, вызнавая, сколько плывет русских. На быстрых конях мчались к Епанче и рассказывали все об увиденном. Князек разослал гонцов по улусам. Понемногу стекались всадники в Чинигиды (Туринск) — городок Епанчи.
На закате острый глаз Ивана Кольцо заметил на высоком яру конных в островерхих шапках, с круглыми щитами в руках и с копьями. Всадники долго вглядывались в вереницу стругов. В последних солнечных лучах отсвечивали хоругви, медные пушки.
— Браты, глядите! — сорвался Иван Кольцо. — Батько, дозволь пугнуть!
— Ни тебе, ни другому не дозволю зелье тратить. Придет пора, тогда и пугнем! — ответил Ермак.
И только вымолвил это, над рекой со свистом пронеслась стрела, за ней другая, третья…
— Эко, черти, не стерпело сердце, — выругались казаки и стали сильнее грести. Струги быстро уходили прочь, темные фигуры всадников стали отставать и вскоре исчезли в синеве теплого вечера.
Окруженный всадниками, Епанча подъехал к отвесному яру. Тура — веселая река — петляла по заливным лугам, над которыми сокол острым крылом чертил небесный простор. Над синим ельником клубился утренний туман, и от свежести в тело вливалась бодрость. В другое время князь со своими всадниками-уланами ринулся бы в реку, переплыл ее, и пошла бы соколиная охота! Но сегодня он гневно и со страхом глядел на знакомую стремнину и не узнавал ее. «Аллах велик, что за люди плывут? Русь!» — встревожено думал он.
По Туре вниз бежали десятки стругов, за ними плыли большие ладьи-насады, быстрые щитики неслись, как щуки в погоне за добычей, а позади шумного и пестрого каравана, поблескивая смолистыми кряжами, тянулся плот. Ржали кони, ревели быки, блеяли овцы, огороженные жердями. Белели мучные кули. У кормового весла, сбитого из трех лесин, стоял бородатый, до пояса голый, могучий, с косматой шерстью на груди, кормщик. Вцепившись бугристыми руками в бревно — потесь, он по-хозяйски кричал:
— Молодцы, держись стремнины!
Трое других бородачей в посконных штанах, напрягаясь, направляли плот подальше от яра.
На берег выбежали ребята, за ними татарки, — заголосили:
— Плывут неверные, беду везут. Горе головам нашим!
— Русь!.. Русь!..
Хотелось князьку пустить стрелу, ой, как хотелось! Сдержал себя и уланам пригрозил:
— Затаиться пока надо! — глаза его блеснули решимостью. — Пусть наша сила сольется…
До ночи крутил он по ярам, не мог оторваться от реки, а с наступлением сумерек князек ускакал в Чинигиды. Малый городок стоял над яром, со степи был окопан валом, обнесен острокольем. Крепость! За тынами глинобитные мазанки, землянки — барсучьи норы. С теплыми днями все откочевали в степь. И теперь, поднимая рыжую пыль, спешили от овечьих отар, от конских табунов лучники с саадаками, полными стрел, копейщики, скрипели арбы, блеяли овцы, — оживал городок.
Мерцали звезды, с реки тянуло реденьким туманом, когда Епанча повел орду вдоль реки к Долгому яру. От него Тура, ударившись в каменную грудь, поворачивала к полуночи. Узка тут река, стремительна. Зеленый тальник полощет гибкие ветки в струе, а в тальнике укрылись татары. Луки наготове, туги тетивы из бараньих жил, упруги и певучи оперенные боевые стрелы. Словно рысь, Епанча ловит каждое движение на реке. Брызнуло солнышко, проснулись птицы, туман поднялся вверх, и, вместе с лебединым криком, по воде разнеслись бряцание литавр и голосистое дыхание труб. И вдруг по озолоченной ярким солнышком дорожке, как легкие лебеди, из-за мыса выплыли казацкие струги. На ветру цветными крыльями развевались боевые знамена. На легком передовом стружке, осененный белым парусом, поставив ногу на борт, стоял, сверкая панцырем, бородатый богатырь и пытливо вглядывался в речную рябь. За ним, распустив паруса, держась середины Туры, глубоко бороздя воду, ходко шли струг за стругом. Ярко сияли доспехи, гулко гудел бубен, разливалась песня:
Не зеленый лес шумит, Не дубравушка… Эх, туча черная Ворогов собирается…
Легкий ветер шевелил бороду казака в панцыре.
— Аман-ба! — крикнул из зеленого укрытия Епанча и пустил стрелу. С воем пронеслась она, не задев богатыря. Князек с ненавистью выругался:
— Шайтан голова…
Ермак поднял руку, и сероглазый, с пушком на губе, горнист с вестовой трубой проиграл тревогу. Заговорили певучие дали.
В ответ заныли стрелы: били острием в паруса, в борты. Ильина ударило в грудь, но юшлан не пробило. Он пригрозил кулачищем:
— Гей, волчья сыть, доберусь, — расшибу! — и жадно глянул на ертаульный струг. Ермак стоял неподвижно; по стругам летел наказ:
— Беречь зелье. Грести изо всех сил!
Эх, кипело казачье сердце: выбраться бы из стругов да погулять с сабелькой! За долгую зиму застоялась кровь. Но крепко взнуздал волю атаман, ух и крепко!
Так гребли, так старались, что дымились уключины, жгучий пот, как капли вара, падал на днище, а впереди стругов седыми усищами разбегалась волна.
Мыс крутой витухой далеко загнулся, и струги, уйдя от одной беды, наскочили на другую.
Епанча повел всадников вперед, наперерез, к узкой стремнине, где стрела пронесется, — пронзит, над Турой.
Вот и струги, не бьют больше в бубен, — не шаманят русские, и замолкли литавры. С крутого яра все видно.
— Погибнешь теперь, шайтан-голова! — князь туго натянул тетиву и пустил граненую стрелу. Будто в ответ забил барабан, и струги замедлили ход.
Рядом с Епанчой, поднимая руки к небу, завыл абыз:
— Аллах вар… Аллах сахих…
Истошно завопили уланы:
— Алла! Алла!
Не сходя с коней, всадники стали бить из луков, иные из них бросали с яра копья. Пронзили золоченую хоругвь, даренную Строгановыми, троих ранили.
Ермак надвинул шелом поглубже и крикнул раскатисто:
— Бей огневым боем. Пищали, пушки! Э-гей!
Высокий пушкарь Петро с горящим фитилем склонился к пушке:
— Давай, матушка!
Казаки приложились к пищалям, и вмиг проснулись суровые, мохнатые берега. Пошел сухой треск, полыхнуло огнем, загрохотало громом, и заклубился дым. От пушечных ударов качнулись струги, заплескалась волна о берег, и гулкое эхо раскатилось по лесам и реке. С яра метнулся десяток татар, — и сразу в омут! На воде расплылись рыжие пятна крови. Епанча пришпорил черногривого, тот вздыбился было, заржал, но сразу рухнул и стал от боли взрывать копытами землю. Свинец угодил ему в пах.
Уланы подхватили князька и вывели из опасного места. Он сжал руками голову и заметался:
— Огнем жгут! Гром слышу, а стрел не вижу. Алла!..
Задние теснили передних, а с ладей снова ударил пищальный огонь. Абыз стонал от ужаса, орал:
— Шайтан, шайтан!..
Застыли сраженные насмерть, бились на земле покалеченные. Орда дрогнула. Через поле бежали обезумевшие, крича:
— Горе нам, горе!..
Князьку подвели свежего конька, он вскочил в седло и, не оглядываясь, помчал по дороге. За ним понеслись уланы, врассыпную побежала орда. Кидали на землю луки, саадаки. Злой, с тяжелым подбородком, татарин бросил вслед князьку копье:
— Тьфу, крыса, не увел от беды. Пусть твоя печень вывалится! — Завидя вопящего абыза, накинулся на него: — Заткни глотку, старый баран, или я тебя отошлю к аллаху!
Абыз вскинул на него глаза, хотел что-то выкрикнуть, но вдруг смолк и смиренно побрел по пыльной дороге…
Струги приткнулись к берегу. Казаки живо перемахнули через борты и бросились в погоню за Епанчой. Иванко Кольцо расторопно обратал брошеного коня и птицей махнул в седло.
— Э-гей, гуляй Дон тихий, бурли Волга-матушка! За мной, браты!
Богдашка Брязга захватил табунок косматых сибирских коньков и стал делить в своей полусотне.
— Тебе, Зуек, — карий, Осташке — вороной, Панафидке — серый…
Тут, как из-под земли вырос атаман Матвей Мещеряк, неторопливый, прижимистый:
— Погоди делить. Дуван войсковой, — всей дружине кони, арбы в обоз, бараны в котел, верблюды для поклажи.
Все сметил его цепкий глаз, все пересчитал, вплоть до паршивого козла.
Брязга налился кровью, налетел петухом. Мещеряк не отступил:
— Велено батькой. Кони для погони. Аминь!
Что поделаешь, Богдашка опустил голову и отошел в сторону. На коней повскакали из сотни Грозы. Повел он ееследом за татарами. Уносился Епанча с уланами в свое городище, а следом орде неслись насмешки и улюлюканье.
Из городка той порой потянулись в степь арбы, груженные добром. Гнали баранту, коз. Гроза с сотней пересек путь и пошел крушить. До городища гнал ошалелых беглецов и на плечах их ворвался в Чинигиды. Неказист Епанчин городок, а всего вволю: и шерсти, и рухляди, и баранты. Епанча еле успел перебраться через заплот и на облезлом верблюде ударился в перелесок. Гнал изо всех сил; достигнув березовой поросли, оглянулся и упал духом. Там, где был Чинигиды, к небу тянулись густые клубы дыма.
— Аллах, что будет со мной?
Шумел перелесок, перекликались птицы, постепенно волнение на сердце князька улеглось. Он потрогал голову, провел по лицу и вздохнул:
— Нет бога кроме аллаха и Магомет пророк его. Счастливое предначертание таится в книге Судеб: моя голова не скатится с плеч, и очи мои видят свет. Хан Кучум накажет неверных.
Покачиваясь, как в челне, он ехал на верблюде и, как мог, утешал себя.
И где проходил его верблюд, на дорогу выходили старцы с белыми бородами, которых пощадили казаки, и укоряли князька:
— Куда бежишь? Где твоя храбрость, бек? Позор головам нашим!
— Молчи, пока есть язык! — грозил Епанча.
— Стыдись, — укоряюще и бесстрашно ответил на угрозу самый дряхлый из старцев. — Я древен и знаю от дедов, сколь грозны были татары при Чингиз-хане! Слабодушный!
Князек направил верблюда, чтоб затоптать строптивого. Высохший, со сморщенной кожей, старик сам упал в прах с криком: «Так повелел Аллах и пророк его записал в книге Судеб!». Но верблюд, шлепая широкими ступнями, с брезгливым выражением обошел его…
Епанча пообещал:
— Я еще встречусь с тобой, презренный…