1
За тульскими засеками, за порубежными рязанскими городками-острожками простиралось безграничное Дикое Поле. На юг до Азовского моря и Каспия, между низовьями Днепра и Волги, от каменных гряд Запорожья и до дебрей прикубанских раскинулись нетронутые рукой человека ковыльные степи. Ни городов, ни сел, ни пашен, — маячат в синем жарком мареве только одинокие высокие курганы да безглазые каменные бабы на них. Кружат над привольем с клекотом орлы, по голубому небу плывут серебристые облака. По равнине гуляет ветер и зеленой волной клонит травы.
В этих пустынных просторах бродили отдельные татарские и ногайские орды, изредка проходили купеческие караваны, пробираясь к торговым городам. А на Дону и при Днепре глубоко пустили крепкий корень казаки. Жили и умирали они среди бесконечных военных тревог, бились с крымскими татарами, турками и всякой поганью, пробиравшейся грабить Русь.
По верхнему Дону, Медведице, Бузулуку и их притокам шумели густые и тенистые леса. Водились в них медведи, волки, лисицы, туры, олени и дикие козы. В прохладных голубых водах рек нерестовали аршинные стерляди, саженные осетры и другая ценная красная рыба.
Сюда, на Дон, на широкое и дикое поле бежали с Руси смелые и мужественные люди. Уходили холопы от жестокого боярина, бежали крестьяне, оставив свои домы и «жеребья» «впусте», убоясь страшных побоев и истязаний, спасаясь от хлебного неурода и голода. Немало было утеклецов с каторги, из острогов, из тюрем, — уносили беглые свои «животы» от пыточного застенка.
Тяжело жилось русским людям при царе Иване Васильевиче Грозном. Не любили бояре, дьяки и приказные правдивого слова. За него простолюдину можно было поплатиться жизнью. Все, кому невыносим стал гнет, кому хотелось воли, уходили туда, где требовались только удалая голова да верность своей клятве. Каждую весну и лето пробиралась бродячая Русь в низовые донские городки и казачьи станицы. Шли на Дон, минуя засеки, острожки, воинские дозоры, пробираясь целиной, без дорог, разутые и раздетые, подпираясь дубинами да кольями. Путь-дорога была безопасна только ночью, а днем хоронились от разъездов служилых казаков в лесных трущобах, диких степных балках и водороинах.
Миновав все преграды, беглые селились вместе с казаками, и так же, как они, крепких домов не строили, землю почти не пахали, хлеба сеяли мало, а больше жили добычей, которую брали в бою у татар и турок. Добывали они себе в лихих схватках, оберегая русские рубежи, и коней, и доброе оружие, и шелка, и камни-самоцветы, и золото. А были и такие, которые шли ради мести на крымского татарина: у кого наездники-ордынцы увели в Дикое Поле мать или невесту, у другого убили отца или брата. И они шли выручать пленных, а если не стало их, пролить кровь насильника или, в свою очередь, захватить невольника-ясыря…
В теплую летнюю ночь над Доном у костра сидели четыре станичника, оберегая табуны от ногайских воров. Кругом — непроглядная сине-черная тьма, над головой — густо усыпанное яркими звездами небо. Под кручами текла невидимая река. Со степи тянуло запахом цветущих трав, подувал ветерок. В глубокой тишине уснувшей степи не слышалось ни звука. Но вот, нарушая ночной покой, в черной мгле послышался дробный топот коня.
— Невесть кто скачет! — нахмурился низенький, проворный малый с цыганской бородкой и, схватив ложку, зачерпнул и попробовал ухи. — Ох, братцы, до чего ж вкусна!…
Казаки не слушали его, насторожились. Топот все ближе, все чаще.
Широкоплечий высокий казак Полетай вскочил, потянулся, расправил руки. Кулачища у него по пуду.
— И куда прет, нечистая сила! Табун напугает, леший! — он прислушался. — Нет, не ногаец это скачет, тот змеей проползет; по всему чую, наш россейский торопится…
Только сказал, и в озаренный круг въехал коренастый всадник на резвом коньке. Полетай быстро оценил бегунка: «Огонь! Вынослив, — степных кровей скакун!».
Приезжий соскочил с коня, бросил поводья и подошел к огню.
— Мир на стану! Здорово, соколики! — учтиво поклонился он станичникам.
Черноглазый малый, с серьгой в ухе, схватил сук и по-хозяйски поворошил в костре. Золотыми пчелками взметнулись искры, вспыхнуло пламя и осветило незнакомца с ног до головы.
«Молодец Брязга!» — одобрил догадку товарища Полетай и стал разглядывать незваного гостя. Был тот широкоплеч, коренаст, глаза жгучие, мягкая темная бородка в кольцах. На вид приезжему выходило лет тридцать с небольшим. Держался он независимо, смело.
— Здорово, соколики! — приятным голосом повторил незнакомец.
— Коли ты русский человек и с добром пожаловал, милости просим! — ответили сидящие у костра, все еще удивленные появлением гостя.
— Перекреститься, не лихой человек. Дону кланяюсь! — незнакомец скинул шапку и снова поклонился.
Заметил Полетай, что у прибывшего густые темные кудри. «Ишь, леший, красив мужик!» — похвалил он мысленно и позвал:
— Коли так, садись к вареву, товарищ будешь!
— Спасибо на привете! — ответил гость и сел рядом со станичниками. С минуту помолчали, настороженно разглядывая друг друга. Озаренное теплым светом лицо полуночника было приятно, мужественно.
— Из какого же ты царства-государства? — весело спросил его Брязга и прищурил лукавые глаза.
— Из тридесятого царства, от царя Балабона, из деревни «Не переведись горе»! — загадкой ответил гость.
— Издалече прискакал, родимый! — усмехнулся Полетай, оценив умение незнакомца держать тайну про себя.
— Ну, а ты откуда? — обратился приезжий к Брязге.
Казак тряхнул серебристой серьгой и отозвался весело:
— А я из-под дуба, из-под вяза, с донского лягушачьего царства!
— Ага! — добродушно улыбнулся гость. — Выходит, это близко отселева. Хорошо! Много недель скакал, а все же достиг вольного края.
— Да кто же ты? — продолжал допрашивать Брязга.
Приезжий весело засмеялся — сверкнули ровные белые зубы.
— Не боярин я и не ярыжка, не вор-ворющий, не целовальник и не бабий охальник! — шутливо ответил он. — Бурлаком жил, «гусаком» в лямке ходил, прошел по волжскому да по камскому бечевникам, все тальники да кусты облазил в семи водах купался. Довелось и воином быть, врага-супостата насмерть бить, а каких кровей — объявлюсь: под сохой рожен, под телегой повит, под бороной дождем крещен, а помазан помазком со сковороды. Эвось, какого я роду-племени!
— Вот видишь, я сразу сгадал! — также шутливо отозвался Брязга. — По речам твоим узнал, что ты по тетке Татьяне наш двоюродный Яков.
— Ага, самая что ни на есть близкая родня вам! — засмеялся гость, а за ним загрохотали казаки.
Только пожилой, диковатого вида казак Степан строго посмотрел на гостя.
— Погоди в родню к станичникам лезть! Не с казаками тебе тягаться, жидок сермяжник! — вызывающе сказал он.
— Э, соколик, сермяжники Русь хлебом кормят, соль у Строганова добывают! — добродушно ответил наезжий. — Эх, казак, не хвались силой прежде времени!
— А я и не хвалюсь! — поднимаясь от костра, усмехнулся Степан. — Коли смелым назвался, попытай нашу силу! — он вызывающе разглядывал беглого.
Никто не вмешался во внезапно вспыхнувшую перепалку. Интересно было, как поведет себя гость. Степан, обутый в тяжелые подкованные сапоги, в длинной расстегнутой рубахе, надвигался на приезжего. Решительный вид казака не испугал молодца. Он проворно скинул кафтан, отбросил пояс с ножом и сказал станичнику:
— Ну что ж, раз так, попытаем казачьего духа!
Степанка орлом налетел на молодца. Наезжий устоял и жилистыми руками проворно облапил противника.
— Поостерегись, казак! — деловито предупредил он.
Брязга вьюном завертелся подле противников. Он загорелся весь и со страстью выкрикнул Степану:
— Левшой напри, левшой! Колыхни круче! Э-эх, проморгал…
Молодец мертвой хваткой прижал Степанку к груди, и не успел тот и охнуть, как лежал уже на земле.
— Во-от это да-а! — в удивлении раскрыл рот Полетай. — Враз положил, а Степанка у нас не последний станичник.
Разглаживая золотистые усы, Полетай обошел вокруг гостя.
— Как звать? — строго спросил он победителя.
— Звали Ермилом, Ермишкой, а на Волге-реке больше кликали Ермаком! — отозвался наезжий и полой рубахи вытер пот.
— Ермак — артельное имя! — одобрил казак. — Ну, сокол, не обижайся, раз так вышло, придется и мне с тобой потягаться за станичную честь.
— Коль обычай таков, попытай! — ровно ответил Ермак.
Брязга бесом вертелся, не мог угомониться; потирая руки, он подзадоривал бойцов.
— Ты не бойся, не пугайся, Петро, не убьет Ермишка! — подбадривал он Полетая. — Только гляди, не ровен час, полетишь в небо… Эх, сошлись! Эх, схватились.
Казак стал против Ермака, и оба, разглядывая друг друга, примерялись силами.
— Давай, что ли? — сказал Полетай и схватился с противником. Станичник напряг все силы, чтобы смаху грянуть смельчака на землю, но тот, словно клещами, стиснул его и поднял на воздух.
— Клади бережно, чтобы дух часом не вышибить! — со смехом закричал Брязга.
Но Полетай оказался добрым дубком — как ни клонило его к земле, а все на ноги становился.
— Вот эт-та леш-ш-ий! — похвалил Полетая Степанка. — Крепкий казачий корень! Не вывернешь!
— Посмотрим! — отозвался Ермак и, с силой рванув станичника, положил его на спину.
— Ого, вот бесов сын! — пронеслось удивленно меж казаками. — Такой и впрямь гож в товариство.
Побежденный встал, отряхнулся и незлобливо подошел к Ермаку.
— Ну, сокол, давай поцелуемся! Люблю таких! — он обнял победителя и похвалил: — Ровни меж нами тебе нет.
— Постой, станичники, погоди, если так, — всем скопом на вожжах потягаться! — предложил Брязга.
— Давай! — вмешался до сих пор упорно молчавший казак Дударек, маленький, но жилистый, и хороший наездник. — Любо, браты, потягаться с таким молодцом.
— Любо, ой, любо! — закричали казаки, и Брязга проворно достал ременные вожжи.
— А ну, станичники, действуй! — протянул он концы Ермаку и Полетаю. За казаком уцепились еще трое. Изготовились, крепко уперлись ногами в землю.
— Дружно, браты, дружно! — закричал призывно Дударек. — Не стянуть нас супостату с донской степи, со приволья! — и он затянул широким плавным голосом:
Да вздунай-най ду-на-на, взду-най Дунай!
Ермак перекинул ременные вожжи через плечо и в ответ крикнул:
— Раз, два, зачинай. Тащи, вытаскивай! — подзадоривая, он изо всех сил натужился. На его загорелом лбу вздулись синие жилки, выступил пот. Минутку-другую ременные вожжи дрожали, как струна. Все притихли.
— Врешь, животов твоих нехватит! — сердито выкрикнул Степанка.
По степи пробежал ветерок, вздул пламя костра, стало светлее. И Полетай заметил, как его ноги, обутые в мягкие кожаные ичиги, медленно-медленно поползли вперед.
— Стой, стой, ты куда же, леший! — заорал Брязга и тоже, вслед за товарищем, заскользил вперед. — Эхх!..
Ермак всем телом навалился на вожжи и рванул с такой силой, что двое, взрывая ногами землю, потянулись за ним, а Дударек и Степанка с гоготом упали.
— Оборони, господи, глядите, добрые станичники, экова мерина родила мать!
— Ну, сокол, потешил! Твоя сила взяла! — сконфуженно сказал Полетай. — Сворачивай в нашу станицу: с таким и на татар, и на ногаев, и на турок, и на край света не страшно идти! Айда к тагану, да ложку ему живей, браты!
И в самом деле, приспела пора хлебать уху: она булькала, кипела в большом чугунном казане и переливалась через край на раскаленные угли.
Ермак расседлал коня, снял и сложил переметные сумы, умылся и уселся на казачий круг.
Влажный и знобкий холодок — предвестник утра — потянул с Дона. Тысячи разнообразных звуков внезапно рождались среди тишины в кустах, камышах, на воде: то утка сонная крякнет, то зверушка пропищит, то в табуне жеребец заржет, то внезапно треснет полешко в костре и, взметнув к небу искры, снова горит ровным пламенем.
Усердно хлебали уху из общего котла. Брязга поднял голову и внимательно поглядел на семизвездье Большой Медведицы.
— Поди уж за полночь, пора спать! — лениво сказал он, отложив ложку.
— И то пора, — согласился Степанка и предложил Ермаку: — Ты ложись у огнища, а завтра ко мне в курень жалуй!
Почувствовал Ермак, что станичник поверил ему.
Улеглись у костра, который, как огненный куст, покачиваясь от ветерка, озарял окрестность. Приятно попахивало дымком. Ласковым покоем и умиротворением дышала степь. Ермак растянулся на ворохе свежей травы и смотрел в глубину звездного неба. Беспокойные думы постепенно овладели им: «Вот он добрался-таки до вольного края и сейчас лежит среди незнакомых людей. И куда только занесет его судьба? Пустит ли он корни на новом месте, на славном Дону, среди казачества, или его, как сухой быльник, перекати-поле, понесет невесть куда, на край света, и сгинет он в злую непогодь?»
Долго лежал он не смыкая глаз. Над Доном уже заколебался сизый туман и на землю упала густая роса, когда он, подложив под голову седло, крепко уснул.
Утром, на золотой заре, казак Степанка повел гостя в свой курень. Пришлый шел молчаливо, с любопытством поглядывая кругом, за ним брел оседланный послушный конь его с притороченными переметными сумами. Минули осыпавшийся земляной вал, оставили позади ров, вот высокий плетень, а вдали караульная вышка с кровлей из камыша. По скрипучим доскам ходит часовой. По сторонам разбросанные в зелени избенки да землянки, как сурковые норы. Ермак вхдохнул и подумал: «Эх, живут легко, просто, не держатся за землю!»
Пересекли густые заросли полыни, а станицы, какой ее желал увидеть Ермак, все не было.
— Где же она? — спросил он.
Казак улыбнулся и обвел рукой кругом:
— Да вот же она — станица Качалинская. Гляди!
Из бурьянов поднимались сизые струйки дымков, доносился глухой гомон.
— В землянках живем. Для чего домы? Казаку лишь бы добрый конь, острая сабелька да степь широкая, ковыльная, — вот и все!
Степан свернул вправо: в зеленой чаще старых осокорей — калитка, за ней вросшая в землю избушка.
— Вот и курень! — гостеприимно оповестил хозяин.
Ермак поднял глаза: под солнцем, у цветущей яблоньки, стояла девушка, смуглая, тонкая, с горячим румянцем на щеках, и пристально глядела на него. Гость увидел черные знойные глаза, и внезапное волнение овладело им.
— Кто это у тебя: дочь или женка? — пересохшим голосом спросил он казака.
Степан потемнел, скинул баранью шапку, и на лбу у него обозначился глубокий шрам от турецкого ятагана. Показывая на багровый рубец, волнуясь, сказал:
— Из-за нее помечен. В бою добыл ясырку. А кто она — дочь или женка, и сам не знаю. — Много тоски и горечи прозвучало в его голосе.
Ермак сдержанно улыбнулся и спросил:
— Как же ты не знаешь, кто она тебе? Не пойму!
Если бы гость не отошел в сторону и не занялся конем и укладками, то увидел бы, как диковато переглянулись Степан и девка и как станичник заволновался.
Не смея поднять глаза на девку, Ермак спросил ее имя. Стройная, упругой походкой она прошла по избе и не отозвалась, за нее ответил Степан:
— Уляшей звать. Как звали ранее — быльем поросло. Взял двоих: татарку Сулиму и девку. Везла басурманка черноволосую в Кафу, к турецкому паше. Эх, что и говорить…
Гость украдкой взглянул на ясырку. Девушка была хороша. Бронзовая шея точеная и сама гибка, как лоза, а губы красные и жадные. Опять встретился с нею взглядом и не мог отвести глаз. Сидел, словно оглушенный, и голос Степана доносился до него, как затихающий звон:
— Уходили мы к морю пошарпать татарские да ногайские улусы. Трудный был путь. Кровью мы, станичники, добывали каждый глоток воды в скрытых колодцах, на перепутьях били турок. И вот на берегу, где шумели набегавшие волны да кричали чайки, у камышей настигли янычар — везли Сулейману дар от крымского Гирея. Грудь с грудью бились, порубали янычар, и наших легло немало. Стали дуван дуванить, и выпали мне старая ясырка Сулима да девушка, по обличью цыганка. Сущий волчонок, искусала всего, пока на коня посадил… Одинок я был, а тут привез в курень сразу двух. Только Сулима недолго прожила, сгасла как свеча, и оставила мне сироту — горе мое…
Степан смолк, опустил на грудь заметно поседевшую голову.
— Чем же она тебе в напасть? — спросил Ермак.
— Да взгляни на меня. Кто я? Старик, утекла моя жизнь, как вода на Дону, укатали сивку крутые горы…
Тут Уляша тихо подошла к старому казаку, склонилась к нему на плечо и тонкой смуглой рукой огладила его нечесанные волосы:
— Тату, не сказывай так. Никуда я не уйду от тебя. Жаль, ой жаль тебя! — на глазах ее свернули слезы.
«Что за наваждение, никак она опять глядит на меня?» — подумал Ермак. И в самом деле, смуглянка не сводила блестевших глаз с приезжего, а сама все теснее прижималась к плечу Степана, разглаживая его вихрастые волосы.
— Добрый ты мой! Тату ты мой, и мати моя, и братику и сестрицы, — все ты мне! — ласкала она казака.
Сидел Ермак расслабленный и под ее тайным взором чувствовал себя нехорошо, нечестно…
Оставался он в курене Степана неделю.
Станичник сказал ему:
— Ну, Ермак, бери, коли есть что, идем до атамана! Надо свой курень ладить, а без атамановой воли — не смей!
Гость порылся в переметной суме, добыл заветный узелок и ответил Степану:
— Веди!
Привел его станичник к доброй рубленой избе с высоким крыльцом.
— Атаманов двор? — спросил Ермак и смело шагнул на тесовые ступеньки. Распахнул двери.
В светлой горнице на скамье, крытой ковром, сидел станичный атаман Андрей Бзыга. Толст, пузат, словно турсук, налитый салом. Наглыми глазами он уставился в дружков.
— Кого привел? — хрипло, с одышкой спросил атаман.
— Рассейский бедун Дону поклониться прибыл, в станицу захотел попасть, — с поклоном пояснил Степан и взглянул на дружка.
Ермак развязал узелок, вынул кусок алого бархата, развернув, взмахнул им, — красным полымем озарилась горница.
«Хорош бархат! — про себя одобрил Бзыга и перевел взор на прибылого. — Видный, кудрявый и ухваткой взял», — по душе пришелся атаману. Переведя взор на рытый малиновый бархат, Бзыга снисходительно сказал Ермаку:
— Что же, дозволяю. Строй свой курень на донской земле. А ты, Степка, на майдан его приведи!
Вышли из светлого дома, поугрюмел Ермак. Удивился он толщине и лихоимству Бзыги.
— Ишь, насосался как! Хорошее же на Дону братство! — с насмешкой вымолвил он. На это Степанка хмуро ответил:
— Было братство да сплыло. И тут от чужого добра жиреть стали богатеи. — Замолчал казак, и оба, притихшие, вернулись в курень…
Напротив, на бугре над самым Доном, Ермак рыл землянку, песни пел, а Уляша не выходила из головы. Совестно было Ермаку перед товарищем. Степанка хоть и мрачный на вид человек, а отнесся к нему душевно, подарил ему кривую синеватую саблю. Казак торжественно поднес ее к губам и поцеловал булат:
— Целуй и ты, сокол, да клянись в верном товариществе! Меч дарю неоценимый, у турка добыл — индийский хорасан. Век не притупится, рубись от сердца, от души, всю силу вкладывай, чтобы сразить супостата!
— Буду верен лыцарству! — пообещал Ермак и, опустив глаза в землю, подумал: «Ах, Уляша, Уляша, зачем ты между нами становишься?».
На ранней заре ушел казак ладить свой курень. Ветер приносил со степи, над которой простерлось глубокое, синее, без единого облачка небо, ароматные запахи трав. Парило. Тишина… И только по черному пыльному шляху скрипела мажара, запряженная волами, — старый чубатый казак возвращался с дальней заимки.
В полдень Ермак разогнул спину, воткнул заступ в землю. Внезапно перед ним выросла тонкая, вся дышащая зноем Уляша. Она стояла у куста шиповника и, упершись в бока, улыбалась. Сверкали ее ровные белые зубы, а в глазах полыхало угарное пламя. У Ермака занялось, заныло сердце.
— Ты что, зачем пришла? — пересохшими от волнения губами спросил он.
Блеснули черные молодые глаза. Уляша сильно потянулась и, жмурясь, сказала:
— По тебе соскучилась…
Ермак хрипло засмеялся:
— Почто чудишь надо мной?
— Потянуло сюда…
Она перевела дыханье и тихонько засмеялась.
— И воды студеной принесла тебе, казак. Испей! — Уляша нагнулась к терновнику и подняла отпотевший жбан.
Ермак сгреб обеими руками жбан и большими глотками стал жадно пить. От ледяной воды ломило зубы.
Уляша не сводила пристального взгляда с Ермака. Он напился и опять уставился в ее зовущие глаза. Околдовала его полонянка, казак шагнул к ней и, протянув жилистые руки, схватил девку, прижал к груди. Уляша застонала, затрепетала вся в крепких руках.
— Любый ты мой, желанненький, — зашептала она, — обними покрепче, пора моя пришла!
«А Степанка?» — хотел спросить ее Ермак и не спросил — почувствовал, что уже сорвался в пропасть. «Эх, чему быть, того не миновать!» — мелькнуло у него в голове, и он еще крепче обнял гибкое девичье тело.
Каждый день, пока Ермак строил свой немудреный курень, Уляша прибегал к нему, подолгу сидела, и все ласково с жаром упрашивала:
— Возьми меня, уведи от Степана: засохну я без любви. Самая пора теперь, гляди, какая весна кругом…
И забыл Ермак все на свете, — на седьмой день увел он Уляшу в свой отстроенный курень, в котором на видном месте, в красном углу, повесил подаренную Степаном булатную саблю.
— Вот и дружбе конец! — печально вымолвил он.
Уляша села на скамью, повела черными горячими глазами и сказала:
— Любовь, желанный мой, краше всего на свете…
Она протянула тонкие руки, и Ермак послушно склонился к ней.
Однако Степанка не порушил дружбу. Печальный и горький он пришел в курень Ермака, поклонился молодым:
— Что поделаешь, — сказал он. — Молодое тянется к молодому. Против этого не поспоришь, казак. Любовь! — станичник уронил голову. — Если крепкая ваша любовь, то и ладно, живите с богом! Вишь вон пора какая! — он показал на степь, на синие воды Дона, — весна в разгаре, пришел радостный день…
Весна и в самом деле шла веселой хозяйкой по степи, разбрасывая цветень. Ковыль бежал вдаль к горизонту, склоняясь под теплым ветром. Озабоченно хлопотали птицы, а ветлы над рекой радостно шумели мягкой листвой.
Уляша поднялась навстречу Степану, обняла его и поцеловала:
— Спасибо тебе, тату мой родненький, за доброе слово!
На ресницах Степана блеснула слеза: жалко ему было терять полонянку.
— Эх, старость, старость! — сокрушенно вздохнул он. — Кость гнется, волос сивеет… Отшумело, знать, мое дорогое время. Ну, Уляша, твоя жизнь — твоя и дорога! — он притянул к себе девку и благословил: — На долю, на счастье! Гляди, Ермак, пуще глаза береги ее!
Так и ушел Степанка, унеся с собою печаль и укоры. А Уляша как бы и недовольна осталась мирным расставанием: не поспорили, не подрались из-за нее казаки. Свела на переносье густые черные брови и, сердито посмотрев вслед Степану, сказала:
— Старый черт! Молиться бы тебе, а не девку миловать…
Петро Полетай, бравый казак с русым чубом, дружок Ермака, вышел к станичной избе и, кидая вверх шапку, закричал зазывно:
— Атаманы-молодцы, станичники, послушайте меня. На басурман поохотиться, зипуны добывать! На майдан, товариство!
На крики сошлись станичники, одни кидали вверх шапки, а другие подзадоривали:
— Любо, казаки, любо! Погладить пора путь-дорожку!
— За нами не станет, — весело откликнулся Полетай, — только клич атамана, зови есаула, — от прибылого присягу принимать, да в поход за зипунами!
Станицы и не видно, вся потонула в зарослях да в быльняке, а казаков набралось много. Зашумели, загомонили станичники. Ермаку дивно глядеть на бесшабашный и пестро одетый народ: кто в рваном кафтанишке, на ногах скрипят лапти, — совсем рассейский сермяжник, — но сам черт ему не сват — так лихо, набекрень, у него заломлена шапка, на поясе чудо-краса — черкесская булатная сабля, а за спиной тугой саадак-лук со стрелами в колчане, а кто — в малиновых бархатных кафтанах и татарских сапожках. Толстый станичник с озорными глазами хлопнул казака в лаптях по плечу:
— Пойдем выпьем, друг!
— А на что пить? — ответил лапотник, — видишь, сапоги целовальнику пошли!
— А мои на что? — засмеялся толстый и притопнул татарским сапожком, густо расшитым серебром. — Гуляй, казак!
Между тем топа уже кричала, волновалась, и у всех оружие: и турецкие в золотой оправе ружья, и булатные ножи с черенками из рыбьего зуба, и янычарские ятаганы, и пищали, изукрашенные золотой насечкой, и фузеи, — кто что добыл в бою, тем и богат.
Тут был и поп с лисьей острой мордочкой и мочальной бороденкой. Крупный пот выступил на его темном лице и смуглой лысине. Льстивым голоском он лебезил перед казаками:
— Куда, чада, собрались? В кружало надо бы…
Гул повис над площадью. Ермаку все внове, занимательно. Он тронул Полетая за локоть и спросил:
— А попик откуда брался? Не ладаном, а хмельным от него несет.
— Попик наш. Беглый из Рассеи. Обличен он в любовном воровстве, чужую попадью с пути-дороги сбил, за то и осудили в монастырь. А сей блудодей соскучился и в бега… Так до нас и добрел… А нам — что поп, что дьякон, одна бадья дегтю…
На крылечке показался атаман Бзыга в бархатном полукафтане, на боку кривая сабелька. Глаза, хитрые, быстрые, обежали толпу.
— Тихо, атаман будет слово молвить! — прокричал кто-то зычно, и сразу все смолкло.
Атаман с булавой в руке прошел на середину круга, за ним важно выступали есаулы. Бзыга низко поклонился казацкому братству, перекрестился, а за ним степенно поклонились есаулы, сначала самому атаману, а потом народу.
— О чем, казаки-молодцы, задумали? Аль в поход идти, аль дело какое приспело? — густой октавой спросил атаман.
— За зипунами дозволь нам отбыть! Соскучили мы и оскудели.
— Кто просит? — деловито спросил атаман.
— Полусотня, — смело выступил вперед Полетай.
— Что, казаки, пустим молодцов? Любо ли вам потревожить татаришек?
— Любо, ой любо! — в один голос отозвались на площади.
— Быть поиску! — рассудил атаман. — А еще что?
Петро вытолкнул вперед Ермака. Смутившийся, неловкий, переваливаясь, он вошел в круг. Атаман внимательно взглянул на прибылого и окрикнул:
— Что скажешь, рассейский?
— Кланяюсь тихому Дону и доброму товариству, примите в лыцарство! — Ермак низко поклонился казачьему кругу. Стоял он среди вольных людей крепышом, немного сбычив голову. На нем камчатная красная рубаха и широкие татарские шаровары, сапоги сафьяновые, а на поясе сабелька. Взглянув на нее атаман, признал булатную:
— Побратим со Степаном стал?
— Другом на всю жизнь! — твердо отозвался Ермак.
— Добро! — похвалил атаман. — Степанка — казак отменный, храбрый! Как станичники, решим? Любо ли?
— Любо, любо! Только дорожку гладить ему! — закричали озорные казаки.
Ермак чинно поклонился и неторопливо сказал:
— Бочку меду самого крепкого ставлю.
— Любо, любо!
— Есть ли еще чего? — громко выкрикнул атаман.
— И еще есть, — твердо сказал Ермак и, оборотясь к толпе, глазами нашарил Уляшу, подмигнул ей. Вышла в казачий круг полонянка, как тополь стройная, походкой степенная. На смуглом лице яркий румянец. Глаза светились горячими огнями. Атаман и казаки залюбовались девкой.
— Хороша, орлица! — похвалил атаман. — Ну, кланяйся честному народу да молись богу! Как звать?
Ермак выступил вперед и, возбужденный радостью, объявил:
— Уляшей, Ульяницей зовут.
— Хорошее имячко, — одобрил стоявший рядом бородатый станичник. — Пусть молится.
Полонянка растерянно оглянулась и опустила глаза.
— Черкеска или татарка, аль, может, и совсем цыганка, где ей молитвы наши знать! Молись, горячая, своему богу! — закричали в толпе. Но Уляша и своему богу не умела молиться. Вслед за Ермаком она помахала рукой, делая неуверенно крестное знамение, поклонилась своему будущему хозяину, как учили ее соседки.
Ермак расправил густую бороду и, по казачьему обычаю, накрыв полой Уляшу, сказал:
— Будь же ты моею женой!
Невеста упала жениху в ноги и весело отозвалась:
— Коли так, будь и ты моим желанным мужем!..
На этом все и окончилось. Выкатили бочку пенного меда и на майдане сильней зашумели казаки. Откуда ни возьмись, вперед протиснулся Брязга, тряхнул серьгой и весело запел, притоптывая каблуками:
При Долинушке
Вырос куст калинушки,
На этой на калинушке
Сидит соловейко,
Сидит, громко свищет.
Под неволюшкой
Сидит добрый молодец,
Сидит, слезно плачет…
Ермак понял намек: загрустили о нем товарищи-друзья — прилепился к полонянке. Он тряхнул курчавой головой и крикнул:
— Заводи веселую! Товариство николи не забуду! Казаку без драки дня не прожить! Айда-те, молодцы, к бочонку за ковш!..
Стал Ермак станичником и мужем полонянки. Хоть никто их не венчал, но слово перед народом дали, а ему, этому слову, крепость нерушимая. Хмельной он вернулся с площади и всю ночь ласкал свою жену, в глаза ей глядел и обнимал до хруста в костях. Радовалась она его великой силе, зарывалась лицом в курчавую бороду и все шептала:
— Милый, желанный мой! Смерть мне слаще разлуки, не покидай меня!
Однако на другой день, лишь только звезды стали гаснуть и месяц побледнел, Ермак покинул брачное ложе и быстро обрядился в путь-дорогу — в свой первый поход. Уляша вышла его провожать и долго держалась за стремя.
— Блюди себя! — сказал ей строго Ермак и погнал коня. Скакун сразу перешел на рысь и скоро вынесся на холм, с которого видны были серебристые излучины Дона, плавно и спокойно несшего свои воды в сине-дымчатую даль. За Доном, среди степных курганов, убегала узкая лента дорожки, по которой скакала наметом казачья станица.
Разбрызгивая сверкающую росу, Ермак нагнал ватажку. К нему подъехал Полетай.
— Что, молодец, хорошо с молодой женой, а еще лучше в привольной степи! — с чувством произнес он. — Нет на белом свете милее и краше нашего Дона! Вон, гляди! — показал он на вспыхнувшие под восходящем солнцем серебристые воды. Красавец! — Глубоко захватив всей грудью чистый и бодрящий степной воздух, он шумно выдохнул и продолжал:
— Каждая русская реченька имеет свою красу! Волга-матушка — глубокая, раздольная и разгульная! Урал — золотое донышко, серебряны покрышечки. Днепр быстрый и широкий, а наш Дон Иванович — тихий да золотой! Радостная, дорогая река наша… Эх, молодцы, песню! — закричал он зычно, и казаки, встрепенувшись, запели родную и веселую. Далеко и широко разнесли степные просторы голоса станичников.
В степи, за Манычем, на глухом шляху приметили казаки бухарский караван. Куда ни глянь — пустыня, необозримые просторы и по ним, словно в море, одна за другой бегут зеленые волны ковыля. Они набегают из-за окоема и, колыхаясь, торопятся далеко-далеко к горизонту. Станичники притаились за курганом и терпеливо ждали добычу. В легком облаке пыли появилась вереница качающихся на ходу верблюдов. Подле них на добрых конях всадники в остроконечных шапках, с копьями в руках.
Кругом тишина. Степь ласково поит душу покоем и солнцем. Рядом в ковыле, мимо затаившихся казаков, проходит стая дудаков. Они любопытно вытягивают головки и удивленно смотрят на караванщиков. Не верится Ермаку, что сейчас вспыхнет сеча.
На переднем двугорбом верблюде сидит карамбаши-проводник, прямой и осанистый, в зубах у него зажата оправленная в серебро трубка. Гортанный говор все ближе, о чем-то с жестикуляцией спорят чернобородые купцы.
Полетай оглядел ватажку и во всю мочь крикнул:
— За мной, братцы!
С визгом и криками понеслась станица, охватывая караван, как распластанными крыльями, конной лавой. И сразу словно ветром сдуло всю важность с купецкий лиц. Бухарцы в пестрых халатах, в белых чалмах бросились на землю и уткнулись бородами в пыль. Всадники неустрашимо кинулись защищать хозяйское добро. Только один карамбаши, смуглый, со скошенными, длинными глазами и резко очерченным ртом, невозмутимо восседал среди обезумевших людей. Когда Ермак кинулся к нему, он проворно соскочил с верблюда и низко поклонился казаку.
— Стой, не тронь, хозяин! — неожиданно заговорил по-русски карамбаши: — Я веду караван, но не нанимался, однако, защищать купца!
Его одного и взяли в полон; других порубили, а то отпустили — иди, куда понесут ноги!
Казаки возвращались домой с тюками цветистых шелковых тканей, пестрых ковров, везли разные ожерелья, кишмиш и мешки пряностей, от которых огнем горит во рту…
Кони бежали на холмистую гряду, и вот она, — рукой подать, — станица.
Над Доном длинной седой волной колебался туман, а в степи — прозрачная даль. Влево над станицей вились сизые дымки. Жизнь там только что просыпалась после ночного сна. На караульной вышке шапкой машет часовой. Из-за кургана выплыло ликующее солнце и сразу озолотило степь, дальнюю дубраву и высокие ветлы над станицей.
Казаки сняли шапки и помолились на восток.
— Пошли нам, господи, встречу добрую!
Глядя на дымки станицы, Ермак сладостно подумал: «Среди них есть дымок и моей хозяюшки! Знать, хлопочет спозаранку!» — от этой мысли хмелела голова.
А вот и брод, а неподалеку стадо. «Что же это?» — всмотрелся Ермак, и сразу заиграла кровь. На придорожном камне, рядом с пастухом Омелей, бронзовым, морщинистым стариком, Уляша наигрывала на дудке печальную мелодию. Щемящие звуки неслись навстречу ватажке. Заметив Ермака, молодка вскочила, сунула дудку пастуху и прямо через заросли крушины побежала к шляху. На ней синел изношенный сарафанчик, а белые рукава рубахи были перехвачены голубыми лентами. И ни платка, ни повойника, какие положены замужней женщине.
— Здорова, краса-молодуха! — весело закричал Ермак женке.
Уляша подбежала к нему. Яркий румянец заливал ее лицо:
— Ох, и заждалась тебя!..
— Видно, любишь своего казака? — стрельнув лукавым глазом, насмешливо спросил Брязга.
— Ой, и по душе! Ой, и дорог! — засмеялась она и, проворно вскочив на коня, обняла Ермака за плечи.
Петро Полетай оглянулся и захохотал на все Дикое Поле:
— Вот это баба! Огонь женка!
Вошли в курень. Ермак сгрузил разбухшие переметные сумы, вытер полой вспотевшего коня, похлопал его по шее и только тогда обернулся к Уляше:
— Ну, радуйся, женка, навез тебе нарядов!
Тесно прижав к себе Уляшу, он ввел ее в избу и остановился пораженный: в избе было пусто, хоть шаром покати. Но не это смутило казака. Заныло сердце оттого, что не заметил он хозяйской руки в избе, ни полки с горшками у печи, ни сундука, ни пестрого тряпья на ложе. Печь не белена. На голых стенах скудные ермаковы достатки: сбруя, седло старое с уздечкой, меч. В углу, перед иконой спаса, погасшая лампадка.
Ермак нахмурился. Не того он ожидал от жены. Подошел к печи, приложил ладонь: холодна!
— Ты что ж, не топила, так голодная и бродишь? — сурово спросил он.
Уляша, не понимая, подняла на него свои горящие радостью глаза.
— А зачем хлопотать, когда тебя нет?
— Так! — шумно выдохнул Ермак. — А жить-то как? Где коврига, где ложка, где чашка?
Вместо ответа Уляша бросилась к нему на грудь и начала ласкать и спрашивать:
— А где же наряды, а где же дуван казака?
Ермак потемнел еще больше, но смолчал.
Пришлось втащить тюк и распотрошить его. Глаза Уляши разбежались. Жадно хватала она то одно, то другое и примеряла на себя. Укутавшись пестрой шалью, она любовалась собой и что-то напевала — незнакомое, чужое Ермаку. Нанизала янтарные бусы и смеялась, как ребенок.
— Ай, хороши! Красива я, говори? — тормошила она Ермака.
— Куда уж лучше! — горько сказал он, а с ума не шла досада: «Не хозяюшка его женка, а полюбовница!». Чтобы сорвать тоску, сердито спросил: — Ты что пела? Это по-каковски?
— Ребенком мать учила. А кто она была — не знаю, не ведаю. — Она помолчала, не глядя на Ермака, была вся поглощена привезенным богатством.
— Ох, наваждение! — тяжко вздохнул казак и уселся на скамью. Угрюмо разглядывал Уляшу. Было в ней что-то легкое, чужое и враждебное ему. «Ей бы плясы да песни петь перед мурзой, а попала в жены к казаку. Ну и птаха плясунья!» — подумал Ермак.
Не видя его хмурого лица, Уляша и впрямь пустилась в пляс.
«Ровно перед татарским ханом наложница пляшет. Эхх!» — сжал Ермак увесистый кулак. Так и подмывало ударить полонянку по бесстыдному лицу. Но и жалко было! Люба или не люба? Поди разберись в своих чувствах! Он не сдержался, вскочил со скамьи и схватил ее за волосы. Дернуть бы так изо всей силы и кинуть к ногам, растоптать пустельгу! Но, откинув ее голову, он встретился с ее жадными-красными губами и палящими глазами и обмяк.
— Бес с тобой, окаянница! Играй, пляши, лукавая! — бесшабашно махнул он рукой…
Так и повелось. Ермак уходил на охоту бить кабанов в донских камышовых зарослях, пропадал два-три дня в плавнях, а молодка проводила время, как хотела. Только затихал конский топот, она убегала в степное приволье. Там, вместе с казачатами, гоняла верхом табуны или, вместе с пастухом Омелькой, пасла овечьи отары и играла на дудке. Порой приходила на костер к рыбакам и бередила их своими жгучими глазами. Бывало, бросалась в Дон и переплывала с берега на берег. А о доме не помышляла. Был он, как у бобыля, пустым и бесприютным.
Затосковал Ермак. Когда пришел к нему Петро Полетай и заговорил о набеге, он, не долго думая, решил вместе с ним сбегать под Азов — отвести душу. Уляша плакала и, уцепившись за стремя, далеко в степь провожала своего казака. А он, глядя на нее с седла, был и доволен, что уезжает, и тревожился, что оставляет ее одну.
Через неделю веселый и бодрый примчался Ермак к своему куреню, и будто разом оборвалось сердце: не вышла, как всегда, Уляша к околице встретить его, незахотела взглянуть ему весело в глаза и прошептать знакомые, но такие волнующие слова, от которых вся кровь разом загоралась в жилах. Охваченный тревогой, казак соскочил с коня, пустил его ходить на базу, а сам устремился в избенку. Распахнув дверь и… замер от неожиданности.
Прямо перед входом, на широкой кровати лежал, раскинувшись, Степанка, и, положив голову на его жилистую руку, сладко дремала Уляша. Гость открыл глаза и ахнул:
— Ермак!
— Что ты! — открыла глаза Уляша, и застыла от страха.
— Так вот вы как! — скрипнул зубами Ермак. — Вот как!
Все молчали, ни у кого не находилось ни слова. Степанка поднялся и стал проворно одеваться. Ермак прислонился к стене и, мрачно блестя глазами, следил за ним. Долго длилось тяжелое молчание. Наконец, Уляша легко спрыгнула с ложа и, подбежав к Ермаку, упала на колени:
— Прости…
— Не подходи! — прогремел Ермак И, распахнув дверь, выбежал на баз. За ним легкой тенью устремилась Уляша. Обнял, обвила руками казака:
— Любимый мой, ласковый прости!..
Ермак остановился:
— Ты что наробила, гулящая?
Уляша бросилась на землю, охватила его колени и, целуя их, говорила:
— Заждалась я… От тоски… Любить крепко буду, только прости!..
Ермак схватил жену за руку, до страшной боли сжал запястье и заглянул в лицо. Она не застонала, смотрела широко раскрытыми глазами в его глаза. Дрогнуло сердце Ермака.
— Ладно, не убью тебя! — проговорил он. — Но уйди, поганая! Ты порушила закон! Уйди из моего куреня!
Ермак оторвал от себя руки Уляши, оттолкнул ее и, не глядя на хмуро стоявшего поодаль Степанку, пошел к коню. Похлопав по крутой шее жеребца, он проворно вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал в степь.
Ермак мчался по степи, по ее широким коврам из ковыля и душистых, медом пахнувших трав, и не замечал окружающей его красоты. Сердце его кипело жгучей ревностью, злобой и жалостью. То хотелось вернуться и убить обманщицу, то было жалко Уляшу и тянуло простить и приласкать ее.
Долго кружил Ермак под синим степным небом. Путь пересекали заросли терновника и балки. Подле одной из них, из рытвины внезапно выскочил старый волк с рыжими подпалинами и понесся по раздолью. Конь захрапел, но, огретый крепко плетью, взвился и стрелой рванулся по следу зверя. Лохматый и встрепанный серый хищник хитрил, стараясь уйти от погони: петлял, уходил в сторону, но неумолимый топот становился все ближе и ближе…
Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувырнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.
— Что, ворюга, к табуну пробирался? — закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком…
Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.
У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу — каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?».
От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша — покачал головой Ермак, — думал — сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась, головешкой!».
До вечера он просидел у каменной бабы. А потом — снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, обидно крикнул:
— Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!
— Что такое? — хрипло, чуя беду, спросил Ермак.
— Утопла твоя Уляша! Утром с яра кинулись, и конец ей…
Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.
— Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Мертва твоя Уляша… Эх ты, заботник!
На третий день всей станицей хоронили жену Ермака. Несли ее казаки в тесовой домовине. Позади всех, опустив голову, тяжелым шагом брел вдовец. И видел он, как рядом с гробом, припадая на посох, плелся сгорбленный и потухший в одночасье Степанка.
Когда комья земли застучали по домовине, станичник примиренно сказал:
— Вот и угомонилась горячая кровинка, доченька моя. Спи тихо во веки веков!
Ермак промолчал. Ушел с могилы суровый и угрюмый.
В эту же ночь он, собрав ватагу самых отчаянных, вместе с Брязгой умчался в степи, пошарпать у ногаев и горе развеять. Станичники, проведав об этом, одобрили:
— Пусть выходит… Хорош и отважен бедун: ему не с бабами ворковать. Ему конь надобен быстрый, меч булатный да вольное поле-полюшко…
Давно казаки не видели подобного в степи: с татарской стороны налетело птицы видимо-невидимо, и станичные горластые вороны, которые кормились по казачьим задворкам, завели драку с прилетными. Сказывали понизовые казаки, что и у них подобное случалось в Задонье. И еще тревожное и неладное заметили на дальних выпасах пастухи-табунщики — от Сивашей, от поморской стороны набежало бесчисленно всякого зверя: и остервенелых волков, и легконогих сайгаков, и кабаны остроклыкие шли стадами, ломали донские камыши и рыли влажную землю в дубовых рощах.
Видя суету в Диком Поле, бывалые люди говорили:
— Худо будет! Орда крымская на Русь тронулась. Кормов много, вот и тянет степью на порубежные городки!
А в одно утро мать разудалого казака Богданки Брязги, — рослая и сильная станичница, — увидела в донской заводи плавающих лебедей. Как белоснежные легкие струги под парусами, горделивые лебедушки рассекали тихую воду, ныряли, в поисках добычи, а потом поднимали гибкие шеи и перекликались. Никакого дела им не было до людей. Но лишь казачка подошла к воде, они издали гортанный крик и, размахивая розоватыми на солнце крыльями, поднялись ввысь.
— Весточку, видать, приносили! — сокрушенно вздохнула казачка и пожелела, что спугнула лебедей.
Беспокойство в степи, между тем, нарастало. Тучами снимались птицы, ветер доносил гарь, и на далеком окоеме столбами вилась пыль.
Есаул, заглядывая вверх, предостерегал караульного на вышке:
— Гляди-поглядывай!
— Глаз не спускаю с Поля! — отзывался казак, и впрямь, как сокол, оглядывал просторы.
— Стой, есаул, вижу! — однажды закричал он.
Дозорщик заметил на горизонте быстро движущиеся точки.
— Гляди, скачут! Что птицы, несутся!
— Наши? — спросил есаул и по шаткой стремянке торопливо поднялся на маячок.
Вместе с караульным он стал разглядывать дали. Всадники вымахнули на бугор, и казаки признали своих.
— Слава господу, наши бегут станицей! — облегченно вздохнул есаул.
По тому, как бежали кони, поднимая струйки пыли, и держались всадники, остроглазый часовой в раздумье определил:
— Наши-то наши, но бегут шибко. Знать, беда по следу торопится!
— Чего каркаешь! — сердито перебил есаул и прищурился. Увидел он теперь, что ватажка мчалась во всю лошадиную прыть, точно «на хвосте» у всадников висел сам сатана.
Клубы пыли все гуще, все ближе. Кони скакали бешенно и дико — так уносятся они от волка или злого врага.
— Вести несут! — сурово сказал есаул и, не задумываясь, повелел: — Бей в набат!
Частые тревожащие удары нарушили застывшую тишину и разбудили станицу.
По куреням на базах, у кринички, где женки брали воду, пошел зов:
— На майдан! На майдан!
С разных сторон на площадь бежали казаки, на ходу надевая кафтаны и опоясывая сабли. Начались шум, толкотня, перебранки. Лишь старые бывалые казаки, украшенные сабельными рубцами, шли неторопливо, чинно, горделиво держа головы. Они-то наслышались, накричались и повоевали на своем веку! Всякую тревогу и невзгоду перенесли, в семи водах тонули и выплыли, истекали кровью да не умерли, — живуч казацкий корень, — и теперь многому могли поучить молодых и ничего не страшились.
На станичную улицу лихо ворвалась ватажка удалых:
— Эй, погляди, среди них татарин! — закричала женка.
— Брысь отсель! — огрызнулся на нее густобородый дед. — Кш… Кш… На майдане — не бабье дело.
Молодка вспыхнула, порывалась на дерзость, но вовремя одумалась: за неуважение к старику могли тут же, на майдане, задрав подол, отхлестать плетью.
«Фу ты, ну ты, старый кочет!» — озорно подумала она и нырнула, как серебристая плотвичка, в самую гущу толпы.
Вот, наконец, и ватага! Кони взмылены, лица у казаков усталые, пыльные. У иных кровь запеклась. Впереди Петро Полетай, а рядом Ермак. Тут же позади и Богдан Брязга и Дударек. Увидя сына, мать всплакнула:
— Жив, Богдашка! Кровинушка моя…
Среди казаков на чалом ногайском коне сидел молодой татарин, обезоруженный, со скрученными за спину руками.
Ватажка въехала в толпу. Потные кони дышали тяжело, с удил падала желтая пена. Одетые в потертые чекмени, в шапках со шлыками из сукна, удальцы держались браво. Пробираясь сквозь толпу, они кланялись народу, перекликались с родными и знакомыми:
— Честному лыцарству!
— Тихому Дону!
Позвякивали уздечки, поблескивали сабельки, покачивались привешенные к седлам саадаки с луками и стрелами. Лица у ватажников строгие, обветренные. Выбритый до синя гололобый татарин испуганно жался, жалобно скалил острые зубы, а у самого глаза воровские, злые. Его проворно стащили с коня и толкнули в круг. Спешились и казаки. Кони их сами побрели из людской толчеи. Волнение усилилось, хлестнуло круче, людской гомон стал сильнее.
Минута, и все затихло: из станичной избы показались старики. Они несли регалии: белый бунчук, пернач и хоругвь — символы атаманской власти. За седобородыми дедами важно выступали есаулы, а среди них атаман.
Ермак вытянул шею и подивился казачьему кругу. На этот раз с еще большей важностью двигался тучный Бзыга. Пот лился с его толстого обрюзглого лица, слышно было, как дыхание со свистом вырывалось из груди. Атаман задыхался от ожирения. Но как ни пыжился, ни надувался важностью Бзыга, а все же уловил Ермак в его глазах скрытую трусость.
Площадь замерла, и только в голубой выси хлопали крыльями сизые турманы. Такое затишье наступает обычно перед грозой.
— Сказывай, казаки, с чем пожаловали? — громко окрикнул атаман ватажников.
Петро Полетай выступил вперед и чинно поклонился.
— Браты, атаман и все казачество! — чеканя каждое слово, громко сказал он. — Турецкая хмара занялась с моря и Перекопа. Идут великие тысячи: янычары и спаги, а с ними крымская орда. Под конскими копытами земля дрожит-стонет! Идут, окаянные. Дознались мы, рвутся басурманы через донские степи на Астрахань…
— Слышали, станичники? — возвысив голос, спросил атаман. — Слышали, что враг близко?
— Слышали, слышали! — отозвались в толпе.
— А еще что видели? — снова спросил Бзыга.
Петро полетай поднял голову и продолжал с горечью:
— Видели мы своими очами — горят понизовые станицы. Дети и женки… Вот полоняник скажет, кто сюда жалует!
Сильные руки подхватили татарина и вытолкнули на видное место.
— Сказывай, шакал, кто на Русь идет?
Татарин съежился, как под ударами хлестких бичей. Заговорил быстро и еле внятно.
Переводчик, громоздкий усатый казак, старый рубака, пробывший четверть века в полоне у крымчаков, перехватывал трусливую речь и переводил:
— Просит не убивать.
— А сам с чем шел, не наших ли женок и детей рубить да насильничать. Спрашивай его, бритую образину, о другом! — зашумели вокруг.
Атаман сделал рукой знак. Казаки опять стихли, сдержали страсти, охватившие их сердца. Переводчик спросил пленника и выкрикнул:
— Сказывает, сам Касим-паша с большим войском идет, а с ним Девлет-Гирей спешит с мурзами. Орду ведет. Из Азова плывут турские ладьи с пушками и ядрами. Из Кафы янычары добираются. И еще сказывает, трое ден тому назад передовые татарские загоны в четыре перехода отсель были. Жгли степные заимки, низовые городки…
— Стой, мурло татарское, — перебил полонянина атаман, — говори толком, кто орду ведет: сам ли Девлет-Гирей или сынки его, стервятники подлые! Чем оборужены и что затеяли?
Татарин снова залопотал.
— Беклербег кафийский конников ведет! — оповестил толмач. — А с ним шесть сенжаков. С ордой хан Девлет-Гирей… Идут на Переволоку, а другие через Муджарские степи…
— Слыхали, станичники: орда идет, великая гроза занимается! — поднял голос атаман. — Рассудите казаки, тут ли, в куренях, будем отбиваться, аль со всем Доном в Поле уйдем, день и ночь будем врагу не давать покою и роздыху. Как, станичники?
— День и ночь не давать басурманам покоя! — дружно ответили станичники. — Любы твои слова атаман!
— Этой ночью станица уйдет в донские камыши да овражины, в лесные поросли! С волками жить — по-волчьи выть. В сабли татар и турок! Выжгем все!
— В сабли! На меч, на острый нож зверюг!
Присудили станичники: темной ночью всем — и старым и малым — укрыться в степных балках, в укромных местах. Пусть достанутся в добычу злому татарину и жидному турку пустые мазанки да быльняк. А уйдет орда, все снова зашумит-заживет.
— Ух ты, жизнь — перакати-поле! — горько усмехнулся Ермак и вместе с казаками побрел с майдана. Конь его уже был на базу. Хозяин бережно обтер полой своего кафтана скакуна и покрыл ковром. В мазанку не вошел — вспомнил еще не зажившее. Сгреб под поветью охапку камыша и разостлал под яблонькой.
Мысли набегали одна на другую. За соседним плетнем заголосила молодица.
«Загулявший казак побил, — подумал Ермак, заворочался и опять вспомнил свое житье. — Набедокурила, лукавая».
Он старался успокоить себя, но не мог: тревожил женский плач. Не вытерпел казак, поднялся и пошел на причитания. На земле, среди полыни, сидела простоволосая женка в одной толстой грязной рубахе, поверх которой накинут дырявый татарский шумпан. Молодая, крепкая, словно орешек, только радоваться, а она слезы льет.
— О чем плачешь, беспутная? — строго спросил женку Ермак.
Она вскинула на станичника удивленные глаза и ничего не ответила.
— Что молчишь? Чья будешь?
— Беглая, за казаком увязалась, а теперь одна, зарубили его! — всхлипывая отозвалась черноволосая.
— Имя твое как? — смягчаясь сердцем спросил Ермак.
— Была Зюленбека, а сейчас Марья.
— Выходит, крещеная полонянка?
— Сама с казаком сбегла, увела его из полона.
— Гляди, какая хлопотунья! — удивился Ермак и одним махом перелетел через плетень. — Чего же ты ревешь, раз не бита?
— Куда мне идти теперь? Татары придут и меня застегают! — скорбно сказала Зюленбека.
— Не бойся, — взял ее за руку казак: — Не придут сюда бритые головы. А коли придут, кости сложат. Не кручинься, уберегу!
Татарка была красива, хоть и неопрятна. Щеки у нее, что персики, матовые, а глаза — огоньки. Ободрилась она. По смуглому лицу мелькнула радость.
Ермак посоветовал:
— Пока укройся с женками, а там видно будет. Оберегайся!
Женщина смокла и теплыми глазами проводила Ермака…
Закат погас. Ермак напоил коня, привязал его к кусту неподалеку от себя и растянулся на камышах, подложив под голову седло.
Донскую землю покрыла свежая, ароматная ночь. Холодок пошел с реки. Казак лежал и смотрел в безмятежную глубину неба, по которому плыли золотые пчелки-звезды. А на душе было тревожно. Где-то рядом, на шляху, который скрывался за темным бурьяном, женский жалостливый голос запричитал:
— Ах, родная, что опять будет? Дон наш родимый, ласковый, укрой нас от злой напасти, от лихой беды…
Далеко на окоеме занялось кровавое зарево: должно быть загорелась дальняя станица…