Глава 68
Мишук наконец нашел дело себе по сердцу. Шутковал дома: до старости, мол, дожил, а не ведал, к какому ремествию предназначил его Господь. Весной посылали готовить лес для нового дубового Кремника, задуманного великим князем. Мишук напросился тоже. Послал его Василий Протасьич почитай из жалости: рука все не проходила у Мишука, а с увечного доброй воинской исправы все одно не спросить. Выгонять же старого воина, прослужившего всю жизнь роду Вельяминовых, было соромно. Послал из жалости, а вышло неожиданно хорошо. Мишук в приокских дубравах развернул работы на диво. Боязнь – справлюсь ли? – была лишь до первого погляду.
Приплыли ночью и первым делом, поставя шатры, завалили спать. Мишук встал до зари. Оседлал коня. Конская шерсть, попона, шатер – все было мокро от росы. В тумане от шалашей окликнули. Мишук подъехал. Оказалась местная ватага бортников. Поздоровались со старшим. Тот уже знал, с чем прибыли княжие люди, и, завидя Мишука, сам взвалился в седло. При первых брызгах летнего нежно-золотого солнца оба, верхами, уже пробирались бором. Бортник казал дерева, сплевывал. Просыпались птицы. В росном хрустале, в стрелах горячего света весь лес, казалось, звенел. Мишук запоминал, где что, вдыхал всею грудью свежий утренний дух. Хотелось дела, работы – скорей! Вечером уже корили и обрубали первые срубленные дубы…
Ни о чем не забыл Мишук: ни о воде, ни о дороге, ни о том, как и куда волочить сваленные дерева. Пригодилась отцова наука, да и своя сметка не подвела. Живо разобрался и в людях – к какому делу кого поставить. В том половина удачи!
Валили лес. Солнце пекло, волглые рубахи прилипали к телу. Храпели кони, впряженные в волокуши. С сочным хрустом падали перерубленные стволы. К тому дню, когда молодой тысяцкий приехал на хозяйский погляд, у Мишука – у первого из всех посланных – уже и лес был свален, и лежал толково – вези хошь водой, хошь горой.
Василий Протасьич остановил коня, оглядел стан, гору бревен, веселых, обоженных солнцем, изъеденных потыкухами мужиков – остался доволен.
«Молодым» Василья Протасьича звали о ею пору при живом батюшке, тысяцком Протасии Федорыче, а так-то сказать, у боярина давно уже голову обнесло сединою. По летам и опыт был немалый. Мишуково раченье заметил сразу. Молвил, не слезая с коня:
– Завтра иную ватагу тебе под начало подошлю, сдюжишь?
– Сдюжу, батюшка! – готовно отозвался Мишук.
– Ну и… За мною не пропадет… Порадовал, не скрою, порадовал старика! Доправишь лес в целости до Москвы – быть тебе у нас с батюшкою в награжденье!
– Дозволь, Василь Протасьич, слово молвить! – осмелел Мишук.
– Ну! – разрешил боярин.
– Стало б прясла начерно тута, на мести, рубить! Пока дуб-от свеж! Спорее оно! Прикажи – мигом слетаю до Москвы, обмерю, чево нать, со старшим градоделей перемолвлю…
Тысяцкий подумал, прикинул в уме, одобрил. Спросил в свой черед:
– Може, тебе старшого плотника подослать?
Мишук решительно потряс головой:
– Справлюсь! Разреши токо, боярин, древоделей самому наймовать!
Протасьич прищурил веселые глаза:
– Смотри, старшой! Не одюжишь – голова с плеч!
– Не боись, боярин, крепка ищо на плечах моя голова! – отмолвил Мишук на шутку шуткой.
Он и тут не ударил в грязь лицом. Плотников набрал опытных (отцов завет припомнил: плотника выбирай по топорищу да по топору), разоставил мужиков по-годному, и уже о середке лета готовые срубы молодо высились на Мишуковой росчисти – только разбирай да вези.
И со сплавом сумели не подгадить. Тяжелые паузки тянули вверх по реке лошадьми. Ни одного не разбили дорогою, ни один не обсох на мелях и перекатах Москвы. Зато дома, дай Бог, раза два только и побывал Мишук за все лето. От жениных покоров отмахивал: недосуг с бабой и баять было! Похудел, почернел, помолодел ликом.
Любуясь собою, оглядывал он с реки в который уже након Боровицкую гору. К осени народу нагнали тьму-тьмущую. Баяли, из одного Владимира привели тысячи полторы мужиков с лошадьми.
– Што, хозяин, слыхать ли, нет, кады град рубить учнем? – прошали лодейные.
– А ноябрем вроде бы! – охотно отзывался Мишук. – До Пасхи велено все и свести и свершить!
– Ого! Спешит, однако, князь Иван!
– А любит, чтобы скоро да споро! И церквы так становил: навезут, навезут камня, а потом – враз!
– Э-ге-гей! На берегу! Готовь чалку-у! – сложив руки трубою, заорал Мишук.
Осень стоит погожая. Терпкий ветер обдувает лицо, холодит распахнутую грудь. Руки, плечи – гудят от работы. Загонял мастеров, а и себя не жалеет Мишук. Тяжелый паузок подчаливают прямо к портомойным воротам. Мишук, срывая голос, яро и весело, в бога-мать, кроет неумеху-чальщика, не так взявшего чалку, не обращая внимания на босых, с подоткнутыми подолами дворцовых баб, что тоже весело, не обижаясь, костерят лодейного старшого: не у места-де чалит, и портны негде станет полоскать!
– Я вам, полоротые, покажу, игде што полощут! – орет Мишук в ответ.
Рябит и светится вода, вся в желтых оспинах плывущих по реке сорванных ветром осенних листьев. Тяжкой тупорылой рыбиной тычется в берег неуклюжий паузок, муравейно кипит мужиками, ухает и гомонит развороченный берег, и такой острою, веселою синью просверкивает средь рваных дымно-серых и сизых волглых облаков промытое дождями осеннее небо, так радостно сверкают и чмокают топоры, так гулко бьют тяжкие дубовые бабы по сваям, так зазывно сверкают белые икры портомойниц, что только… Эх! Остояться бы, вдохнуть грудью, до боли, дух осенних полей, рассмеяться невесть чему – а просто тому вот, что стоишь здесь, на Москве-реке, на высоком носу паузка, звонкой багряною осенью – и понять, что и не стар ты еще (да и нет ее, старости, вовсе!), и счастлив, и что не надобно тебе более ничего! Только вот стоять недосуг!
Мишук легко маханул с паузка на плавучую пристань, едва устоял на ногах, пробежав по скользким бревнам, шлепнув по заду одну из языкастых хохочущих баб, начал сам подтягивать и крепить на чалках второй смоленый конец, брошенный с паузка.
Только б успеть! Опять замглило, попрыскал мелкий дождик. Лодейники уже налаживают сходни, уже первые тяжкие дерева поползли на берег под дружный надсадно-ярый крик:
– Давай, давай, дава-а-ай! Взяли! Охолонь! Взяли, разом! Пошла, пошла, родимая! Так! Мать вашу, так! Так! Подважива-а-ай! Клади, охолонь! Другорядно давай!
От волглых просоленных спин и плеч пышет паром, мокрые бороды спутаны, сбиты на сторону, и дождь не в дождь, когда мужики вошли в задор. А с неба, из низких сизых туч, дождит все сильнее, уже и портомойницы, завернув подолы на головы, побежали под защиту ближайших амбарных кровель. С мужиков течет, сам Мишук мокр до нижних портов, а все плывут, скользят по мокрому тяжкие стволы, гремит дружное: «Взяли!» и «Охолонь!» Бревно за бревном ложатся в высокий костер на берегу.
Костром назовут и сложенный лес, и башню городскую, и огонек разведут, дак тоже костер – куча дров, значит. Такой костерок ноне бы в пору как раз!
– Ужо! Разгрузим останнее, мужики! – не дает спуску лодейникам Мишук.
– Тогды хошь и пива поставлю!
Кипит работа. Вылезает из воды, стройнеет опруженный паузок. Вот и конец. Сверху, из Кремника, доносит тяжкие медные стоны: бьют в било к паужину.
Дождь перестал. Мужики затепливают костер. С княжеских поварен уже везут на телеге котлы с варевом. Снидать усаживаются тут же, на бревнах, то одним, то другим боком попеременно поворачиваясь к огню. Протягивая ложками в общий котел, жадно двигают челюстями, смачно уминают крутую гречневую кашу, почерпая ковшами и чарками, пьют горячий мясной отвар, крупно кусают хлеб – работа не ждет!
Мишук, наворачивая вместе со всеми, успевает еще во время паужина перемолвить с кормчим и со старостой древоделей. Оба советуют к ночи гнать паузок назад.
– Заночуем на Москве, молоды мужики по бабам разбегут, из утра и не соберешь враз! – заключает пожилой лодейник, и Мишук (он тоже малость соскучал по дому), вздохнув, согласно кивает головой…
О том, что княжичи поехали в Орду, что створилась новая пря с тверскими князьями, – обо всем этом и знал Мишук, да не до того знатья было! Где там што деется? Кто тамо в Орде? Хошь и свои княжичи, а – не до того! «Сам-то князь на мести? На Москве?» – «Вестимо! Даве проезжал об он-пол, видали мужики!» – «Ну и добро!» Про ратное дело тоже не слыхать было. Вроде и не готовили нонь никакого походу. Где-то там, за Рязанью, убивали князей, кого-то громили, грабили, жгли. Литва, слышно, пакостила за Черниговом, не то за Смоленском, билась с татарами. Кто-то кого-то побивал неведомо где. Здесь, на Москве, – тишина. Привыкли, обжились. В семьях по дюжине ребятишек, тучнеют стада, в лесах, что ни год, новые росчисти. Теперича новый Кремник затеяли рубить. Дак эко дружно навалило мужиков-то! И поглядеть любо!
Скрипят последние возы с землей, торопливо забивают последние сваи. Новые и новые учаны, лодьи, плоты и паузки упрямо ползут встречь прибывающей и потемнелой от дождей стремительной осенней воды, вспенивая, будто вспарывая носами, быстро бегущую буро-сизую реку. Мерзнут лодейные мужики. Ветер обжигает лица, судорожно сводит руки. Уже и лист облетел, и сквозисто темнеют обнаженные ветром леса. Скоро первые белые мухи закружат над подстылою землей, и по утрам в тихих затонах уже становит первые, пока еще робкие, забереги. А по осенним дорогам, собравши хлеб в скирды, а частью и обмолотивши урожай, прихватывая овчинные зипуны, пересадивши наново и наточив секиры, едут и едут на Москву, на городовое княжеское дело, из деревень, починков, сел, погостов и слобод новые и новые мужики.
Кремник обложен лесом так, что иных и хором не видать стало за высокими кострами дубовых бревен, плах и тесин. Двадцать пятого ноября начинают рубить город. Будут молебен, шествие и угощение всем мастерам.