Глава 26
Первой вечерней трапезы с семьею – без нее, без жены, – Иван, не признаваясь в том самому себе, боялся. И хорошо, что были мамки, что слуги носили блюда, что он мог не смотреть в глаза дочерям и говорить токмо потребное к застолью. Но вот убрали столы, удалились слуги и дети. Иван, дав знак Симеону следовать за собою, прошел в изложню. Со старшим сыном они наконец остались одни.
Подумалось: пожалеет ли сын, станет иль нет говорить о матери? Сын пожалел. Спросил об Орде. Иван принялся рассказывать обстоятельно, спокойно. Перечислял вельмож ордынских, называя по памяти, кому что дадено. Вдруг, сорвавшись, замолк, проговорил, глядя мимо Симеонов а лица:
– Мы въезжали… снег там… с ветром, с песком, ледяной. Собаку страшно выпустить. И нищие бредут раздетые, разутые, ноги уж, верно, как камень… Должно наши, русичи… Я не остановил, не подал… Не мог! А потом уж началось…
– Какой он, Узбек? – спросил Симеон.
– Тоже постарел. Сединою поволочило. Гневен. На всех. Сына помнит, жалимого, Тимура.
– А что про Тверь?
– Про Тверь ничего не сказал. Сам не знает, видно. К нему, чую, ворогов наших и пускать опасно! Да, Наримонта я выкупил. Крестился он, Глебом назвали. Уехал к отцу, в Литву.
– Не станем воевать с Литвой?
– Пусть Орда воюет. Нам не до того, сын. Смоленск бы только не потерять! Коли заберет его Гедимин, нам с тобой худо будет! На то лето женить тебя хочу. Время тебе приходит.
Симеон зарозовел, потупился:
– На ком, батюшка?
– Пока не нашел. У брянского князя невеста была на возрасте, да, вишь, Василий Михалыч перебил… Возможно, даже и в Литве! Нам с има нынче спорить не нать, пока Александр во Пскове сидит!
– Не отдали в Орде тверской стол Костянтину?
– И отдали бы. Не пойму я его! Кто ему милей, жена али мать? Только пока великая княгиня Михайлова, Анна, жива, он из ее воли навряд выйдет… Ярлык даден на Тверь ему. Тут и не в ярлыке дело!
– Батюшка, грех такое молвить, а не послать ли кого опять к Акинфичам!
– Грех не грех. Уже посылано, сын, и не раз! Теперь через Клавдию Акинфичну с има легко ся сносить. Да ведь доброго письма гонцу, будь он свой-пересвой, все одно не дашь! Перенять всякого мочно! Из них троих Ивана бы и можно купить, а те двое – законники. Пока сами ся не решат, ни на что не обзарят: ни на сребро, ни на волости, ни на почет! А бояр надо собирать. Всех, кто батюшке служил и деду нашему Александру Невскому…
– Босоволковы опять с Васильем Протасьичем прю затеяли!
– Знаю, слышал. Как дядя его распустил, так и неймет ему о сю пору! Хочет тысяцкое под Протасием забрать!
– Не дозволишь, батюшка?
– Не дозволю, сын. Пока жив, не дозволю, а там уж тебе смотреть. Бояре ить как кони. В одной упряжке пока – везут, а распустишь – покусают один другого, и все врозь пойдет!
– Феогност приедет на Москву, батюшка?
– Мне доносили, что ладит в Цареград и в Орду, а после на Русь. Уж из Орды пойдет, Москвы не минует! Не знаю, перетянем ли к себе, а только при нем надо своего человека иметь. Надежного. Чтобы, коли что, и заменить мог!
– Батюшка…
– Я крестника хочу…
– Алексия? В одно удумали!
– То-то, в одно. На тебя надеюсь, Симеон! Ты уж мысли мои чуешь. Веди так, как я! Жизнь кратка. Одному ничего не достичь. Александр, царь Македонский, весь мир завоевал, а почему? Отец, Филипп, вишь, ему царство приготовил, все устроил ладом: и рати набрал, и воевод верных поставил. Сыну то и осталось, что весь мир полонить!
Иван помолчал, и вдруг само выговорилось то, о чем молчал доселе:
– Матерь жалко. Не дождала меня!
– Все в руце божией, батюшка! – быстро ответил Симеон. И Иван, благодарно взглянув на сына, опустил глаза.
Крестника Алексия Иван решил посетить тотчас, не откладывая дела, до того как двинуть полки на Новгород. (Он уже решил дорогою, что добыть серебро сможет только там и что добром ему цесареву дань новгородцы выдадут навряд.) Елевферий Бяконтов, нынешний чернец Алексий, все эти годы подвижничал в одном и том же монастыре Богоявления близ Москвы. Когда-то монастырь стоял на отшибе, а ныне, обстроенный и стесненный клетями и избами горожан, уже, почитай, начал сливаться с Москвою. Город рос. Туда, за Неглинную, протянулись дымные печи кузнецов, гончары не вмещались уже в свой старинный предел, последние хоромы горожан уходили из Кремника, уступая место теремам боярским. После пожара Кремника новые строенья наросли, как грибы после дождя, повалуши и сени богатых теремов стали выше, стройнее, узорнее.
Князь Иван, сказав Симеону, к кому и зачем он едет, сел в крытый возок и приказал слуге закрыть полость наглухо. Кони дернули. С хрустом и чавканьем затопотали копыта по снегу, протяжно закричал ездовой, расчищая путь. Комонные кмети, «дети боярские», тронули рысью, окружая возок.
Иван, закрывшись, не видел, как проминовали торг, как спустились с горушки и поднялись на другую. Только по опасному порою крену возка чуялись спуски, подъемы и неровности дороги. Наконец, заскрипев, отворились монастырские ворота. Иван вышел, привычно озирая ряды келий, церковь и колокольню, недавно срубленную, невысокую, с одним малым колоколом на ней. К возку подскочили несколько послушников и монахов. Выбежал настоятель.
– К Алексию! – кратко отмолвил Иван. Торжественных встреч в монастырях, памятуя митрополита Петра, не любил и поднесь. Настоятель засуетился:
– На молитве он…
– Пожду!
Оставив слуг за порогом, Иван прошел в келью крестника. Здесь мало что изменилось. Те же книги на полице, тот же медный крест, иконы те же, только вон та, большая, с Богоматерью, появилась вновь. «Верно, с отцова успения, из дому. И не в труд ему. И не жаль лишити ся хоромины боярския!» – подумал мимолетно Иван, усаживаясь на лавку.
Крестник заботил. В чем-то он все же, невестимо, обманул его. Ушел от трудов, от забот княжеских. Неужто так и просидит век простым мнихом в монастыре? Тогда, после смерти Бяконта, заходил к нему, думал утешить. Алексий был спокоен на диво. Словно и не любил отца. Ивану сказал, поглядев мягко и твердо в очи:
– Радовати надо о всяком, иже предсташе пред престолом Всевышнего и с ангелы и со архангелы пребывает!
В чем-то, возможно, Алексий его и превысил. Он, Иван, едва ли возмог бы так вот отрешить от себя все земное и уйти в келью. Но сейчас не об том дума была.
Алексий все не шел. «Мог бы и сократить молитву ту, – грешным делом помыслил Иван, – стражду ведь! Неужто не чует крестник?»
Алексий наконец вошел. Перекрестясь, поклонился князю. Сел. Все такой же, прежний. Строгий, большелобый, с клиновидною бородкой, невеликий собою, подбористый. Но уже и не мальчик, муж. Что-то выжгло, что-то отгорело в нем давешнее, понятное, детское.
– Здравствуй, крестник! – сказал Иван.
– Здравствуй, крестный! – ответил он глуховато.
– Прости, что с молитвы не ушел враз, – прибавил он, помолчав, – но и тебе надобно было посидеть так-то, спокою ради!
Алексий угадал верно. Иван только сейчас начал понимать ясно, с чем пришел и к кому и сколь великой жертвы хочет потребовать от крестника своего, удалившегося от мира. И потому вздрогнул и вострепетал, когда Алексий, прямо поглядев на него, сказал, даже не спрашивая, утверждая:
– Хочешь призвать меня в мир?
– Митрополит Феогност, возможно, приедет семо. Хочу, чтобы ты при нем…
– Захочет ли сам Феогност? – бледно усмехнулся Алексий. – Быть может, довольно с меня и дел монастырских? Я тут, неволею, стойно батюшке своему, стал и кожи считать, и зерно мерять, все по просьбам отца игумена! И не возразишь – подвиг! Тишины хочу, крестный. Хочу молитвенного уединения. Быть может, в затвор уйду, ото всех, от мира.
(«Не уходи!» – чуть не крикнул Иван, сдержался.) Алексий взглянул внимательно, узрел, услышал немой крик крестного. Усмехнулся вновь. Налил воды в деревянную чашку, протянул, сказав повелительно:
– Испей!
Иван выпил, едва не поперхнувшись.
– Слаще ли сия вода той, что в серебряной или золотой чаре налита? – спросил Алексий.
(«Вот оно! – подумал Калита. – Ему и впрямь ничего не нужно! Но мне надобно! Мне!!!»)
– Я не в мир тебя зову, – произнес он с трудом и медленно, – не к радостям бытия, но к подвигу духовному в миру… В сей суете в скверне… Это, мыслю, зело трудней!
– Так, крестный! Но веси ли, яко пред Господом потянет чаша сия? Веси ли, яко во грех и в пагубу ведешь мя, крестника своего? Веси ли передняя и задняя, днешнее и пребудущее подвига сего? А ослабну? А не возмогу? А прельщусь пагубою мира? Суета сует и всяческая суета! И почто не веришь тому, кто от самого патриарха, из Цареграда, послан на Русь блюсти стадо Христово? Почто искушаешь Господа?
– Олферий! – выкрикнул, забывшись, Иван, невольно назвав крестника его мирским именем. – Я ведь не требовать с тебя, я сам покаяти пришел! Мне тяжко, помоги! Делатели делают зло в самомненье ума и прошают: что делать? – егда уже поздно. Надо знать наперед, что будет, что ся сотворит из хотений твоих!
– Что будет, не знает никто, кроме Господа!
– Что же должен делать человек?
– Приуготовлять себя к приятию воли божией.
– А народ? Я смертен, я уйду. Как приуготовить весь народ? Скажи, како мыслишь ты о власти земной?
– В бренном и временном житии нашем временно все. И власть предержащая прейдет, как и иное прочее. Вечен токмо Господь!
– Но народ, язык русский?
– Народ пребудет, доколе не исполнит предела своего.
– И что должен делать князь?
– Блюсти народ жезлом железным. Творить милость, но и понуждение: да каждый со тщанием возделает ниву свою! Пахарь пусть пашет, и сеет зерно, и сбирает плоды земные, и не ленится в трудах; ремественник да творит потребное пахарю и прочим, каждый по реместву своему; купец доставляет товар, кому что надобно; воин блюдет землю, боронит от ворогов; боярин правит суд, устрояет землю по слову князя своего; ученый мних, книгочий да чтет книги, указуя на прежде бывшее в языках и землях, дабы не впасть и самому князю в пагубные заблужденья и высокоумьем не истощить землю… Пусть иерей наставляет и учит добру; пусть вятшие не величаются, но с любовию, яко родители, взирают на меньших себя, дабы не возроптал простой людин в сиротстве своем. Пусть жена любит мужа, а муж блюдет и началует жену. Пусть дети малые чтят родителей. Пусть весь народ чтит государя, а князь денно и нощно заботу имет о языке своем. Пусть каждый приложит силы на ниве своей в ту меру, яко же возможет, и не ослабнет, и не почнет небрегати, и не возропщет. Ибо народ един, от князя до последнего черного пахаря, и сему ты, глава, должен быти причиною и обороной!
– Но ежели князь – зол?! Боярин – свиреп?! Раб – леностен и лукав?! Воин – робок на борони?! Ежели сын не в отца, и все ся врозь, и вражда у меньших на больших, а у знатных к меньшим остуда и небрежение?
– Тогда гибнет народ. Весь – и вятшие, и меньшие. И ничто и никто не возможет уже спасти языка того. Погибнет он, расточит по лицу земли, яко древле сущие языци и царствы: ассирияне, вавилоняне, римляне и иные многие.
– Мыслишь ли ты, яко и нам скорый конец надлежит?
– Такого не мыслю, крестный! Мнится мне, яко много в языке нашем сокрытых сил, и токмо потребен пастырь добрый ему, дабы воспрял он над прочими, яко кедр ливанский. И тебе, крестный, скажу: ты еси пастырь добрый. Не ослабни токмо и не начни торопитися…
– Мне Петр-митрополит предрек, яко не увидеть исхода трудов моих, и я… Мне потребно знать, верить, что и после меня спасут, удержат…
Алексий понял, кивнул:
– Мнишь ли ты, князь, что Михайло Ярославич не возмог бы содеять сие?
Калита вздрогнул, когда крестник назвал его князем. Вперил взор в строгий лик Елевферия.
– Казнишь мя?
– Нет, княже! Нет, крестный, не казню! Думаю. Прав ты, крестный, – продолжил он, помолчав, – возможет и сильное царство рухнуть от правителя неправого! Чти притчу о Тифоне и Озирисе, царях египетских…
– И чем и как скрепляется государство, что держит и съединяет царствы и языки? Чрез годы, чрез смерти, от прадедов ко внукам ненарушимо? В чем преграда произволению власть имущих, в чем основа и краеугольный камень всякого бытия? Чем и почему созиждены царствы? Что заставляет кровью отстаивать рубежи земли своея? Почто и зачем отъединены от прочих и чем, чем съединены между собою? В чем и что высшее всякой власти? Где основа того, на чем зиждется наша земля? Пусть умру я, и род мой, и ближники мои – чем будет удержан от распада язык русский? Что съединяет княженья? – лихорадочно спрашивал Иван, наклоняясь вперед, сверля глазами лик возмужавшего крестника. – Что? Что? И кто? Кто удержит, и охранит, и, обличив, исправит или хоть… примером своим… Я мыслил: митрополит русский и ты…
– И митрополит не возможет сие, крестный!
– Так кто же? И что?
– Вера. Предание. И любовь.
Иван поник, прикрыл лицо руками. Долго сидел так молча. Вымолвил наконец:
– Тогда я не знаю, что нужно и кто нужен нашей земле, дабы спасти ее, ежели я, ежели мы с Симеоном… Словом, что нужно, дабы властитель не уклонил от бремени своего?
Олферий молчал долго-долго. И ответил наконец очень тихо, одними губами, не рек – прошептал:
– Нужен святой.
Иван поднял глаза:
– Ты, крестник?!
Тяжкое и долгое безмолвие повисло меж ними.
– Нет, не я, – еще тише отмолвил Олферий. – Я хотел – и не мог… Ты прав, крестный, что пришел за мною, мой подвиг – в миру! Но святой уже есть. Где-то близ, в русской земле. Скорее всего не у нас, а в том же Ростове, или Твери, Рязани ли – там, где тяжко!
– А мы – узнаем о нем? – с расстановкою вопросил Иван.
– Узнаем. И скоро. Токмо срока господня не уведати смертному. И – не прошай боле! Я сказал!