Книга: Василий III
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5

Глава 4

Вот и стал Андрюха послужильцем князей Тучковых. Натянул малиновый с золотым шитьём кафтан, сапоги остроносые, шапку, отороченную мехом. Лепота! Одно плохо: новые товарищи в свой круг не принимают, насмешничают над ним, разными ехидными прозвищами обзывают.
Да и может ли он, заселшина, со щёголями городскими тягаться? Раньше ему думалось, что красные остроносые сапоги — несбыточная для него мечта. Оказалось, что у его сослуживцев сапоги особым образом шёлком шитые. У многих на руках перстни, а под рубахами пояса с золотом и серебром. Очень удивился Андрюха, узнав, что некоторые щёголи при помощи особых щипчиков удаляют с корнем волосы на лице, румянятся, обливают себя благовониями, словно девицы.
Плохо одинокому человеку. Раньше в Морозове у Андрея было много друзей, а здесь, в большой и многолюдной Москве, как в глухом лесу: вроде бы кругом люди и в то же время нет никого. Каждый сам по себе. Хорошо хоть, что княжич Василий его из всех послужильцев выделяет, часто приглашает в свои покои. Пока он читает, Андрюха занятные картинки в книгах рассматривает. Окликнет его Василий Михайлович, попросит подать ему ту или иную книгу, а прежнюю на место положить. Иногда начнёт рассказывать о разных чудесах, в книгах описанных, о далёких странах и народах. Только Андрюха не всё понимает, о чём княжич говорит. Однако внимание его ему приятно. Да и сам княжич люб: высокий, стройный, лицом бел, смотрит на собеседника внимательно, движения неторопливые, голос спокойный, мягкий. Иной раз, кажется, будто и не похож он вовсе на отца своего Михаила Васильевича.
Предан ему Андрюха как верный пёс, всё готов сделать для своего благодетеля. Тот видит его усердие и поощряет. Иной раз начнёт объяснять, как книги читать следует. Сначала Андрюха не мог взять в толк, что от него требуется, уловил лишь, что слова из буквиц складываются, но никакого смысла в том не видел. Потом вдруг как-то неожиданно понял суть дела. Едва кликнет его Василий Михайлович, усядется Андрюха в укромном уголке и читает по толкам книги. Оказывается, в них не только картинки занимательны.
Вот и сегодня, войдя в боярские покои, отбил поклон и хотел было книжицей завладеть. Однако Василий Михайлович остановил его и, пристально посмотрев в глаза, спросил:
— Верно ли ты служишь мне, Андрюха? Тот от удивления даже рот открыл.
— Всю жизнь готов служить тебе. Заместо отца ты мне стал. Всё, что велишь, исполню.
— Верю тебе, Андрюха. Пойдёшь сейчас, никому не говоря о том, в Чудов монастырь. Там разыщешь юродивого Митю и передашь ему незаметно для других вот эту грамоту. Затем поедешь в Волоколамск, в Иосифов монастырь. Найдёшь там гостиника и после поклона спроси: «Не жительствует ли в монастыре старец Никодим?» Гостиник должен ответить тебе: «Старец Никодим живёт здесь, да отлучился, будет к вечеру». Как получишь такой ответ, попроси гостиника передать Никодиму вот эту грамоту. Если же ответ будет иным, грамоты не передавай. Понял?

 

Далеко убежала окрест слава Иосифо-Волоколамского монастыря. Был он знаменит и богат. Множество товаров закупали монахи этой обители в разных местах: сукна — в Можайске, рыбу — в Москве, поделки из кожи — в Волоколамске, мыло, олифу, сохи деревянные и скалки — в Твери. Кое-что покупалось также в сёлах Стратилатском, Покровском и многих других. Иосифову монастырю принадлежало Круговское село, жители которого продавали ему драницы, доски и тесины. В самом монастыре работало около трёх десятков ремесленников: шесть портных, четыре сапожника, три плотника, два кожевника…
Едва Андрюха миновал ворота монастыря и спешился, к нему с ласковой улыбкой направился благообразный старец.
— Откуда пожаловал, добрый молодец?
Андрей, решив, что это и есть гостиник, чуть было не сказал правды, но вспомнил о наставлениях княжича Василия и ответил по-иному:
— Из Твери я.
— Да что ты говоришь! Вот радость-то! Неужто из самой Твери?
— Ну да, из Твери, — неуверенно произнёс Андрей.
— Так ведь и я тоже оттуда. Земляк, значит… — Старец весь светился от радости видеть земляка-тверитина — А ты у кого там служишь?
— Боярина Аввакума Григорьевича Сильвестрова послужилец я.
— Боярина Сильвестрова, говоришь? Что-то такого я не припомню, хотя всех тверских бояр знаю.
— Так он ведь в Твери-то без году неделя. Из Пскова туда перебрался. — Довольный своей выдумкой, Андрюха весело засмеялся.
— Из Пскова, говоришь, родом боярин Сильвестров? Во Пскове будучи, никогда не приходилось мне слышать о боярах Сильвестровых.
— Да ты в здравом ли уме, дед? Бояр Сильвестровых во Пскове всяк знает. Кого хошь спроси, любой псковитин их дом покажет!
— А ты не шуми, не шуми. Вижу, верный ты слуга своего господина. А зачем, добрый молодец, к нам пожаловал?
— Переночую у вас и снова в путь отправлюсь. Не ты ли гостиником тут служишь?
— Не… Гостиник — вон тот долговязый старец. К нему обратись, он скажет тебе, где переночевать. А куда путь-то ты держишь, добрый молодец?
— Еду в Вязьму к родственникам боярина Сильвестрова. Известие везу им: внук у него народился.
— Вона какое дело… Ну, будь здоров. — Старец увидел въезжающего во двор монастыря нового всадника и, казалось, утратил интерес к Андрюхиной особе.
Андрей, ведя в поводу коня, приблизился к высокому тощему гостинику с редкой, но длинной бородкой.
— Не жительствует ли в монастыре старец Никодим? Гостиник насторожённо осмотрелся по сторонам и сквозь зубы чуть слышно произнёс:
— Потише ори, не глухой, чай.
Андрюха оглянулся. Лёгкость, с которой он отделался от любопытного старца, сделала его неосмотрительным. Тот стоял довольно близко и внимательно прислушивался к их разговору.
— Если кого ищешь, добрый молодец, то опосля найдёшь. А пока отведи лошадь в конюшню да устраивайся на жительство в келье. Скоро ужинать будем.
По выходе из конюшни Андрей вновь столкнулся с долговязым гостиником. Проходя мимо, тот негромко произнёс:
— Старец Никодим живёт здесь, но отлучился, будет к вечеру.
Андрюха вытащил из-за пазухи небольшую грамоту и молча передал её гостинику. Едва уловимым движением тот подхватил её и спрятал под рясой.
Юноше вовсе не хотелось ночевать в этом мрачном монастыре. То ли дело в развесёлой Москве! Он вернулся в конюшню и, забрав своего коня, выехал на московскую дорогу. Даже натупающая ночь не испугала его.
После вечерней трапезы и молитвы в келье старца Герасима Ленкова собрались его братья. Пышная белая борода придавала старшему из них, Тихону, благодушный и благообразный вид. Сложив на выпирающем животике короткопалые розовые ручки, он внимательно прислушивался к тому, что говорил хозяин кельи, средний брат Герасим. Тот ростом повыше, с мосластыми крупными руками. Младший из Ленковых, Феогност, казалось, не принимал участия в разговоре. Он с нетерпением посматривал в узкое окно кельи.
«И чего рассудачились? Как будто важные государевы дела решают. Не сбежит отсюда ни Максим Грек, ни кто иной. Кончайте уж скорей свои тары-бары. А то ведь Марьюшка-вдовица в Круговском селе, поди, совсем заждалась своего Феогностушку». — Тут младший из Ленковых вспомнил горячие Марьюшкины ласки и нетерпеливо заёрзал по лавке.
— Митрополит Даниил, — говорил в это время Герасим, — строго-настрого приказал нам зорко следить за Максимом. У него в миру много доброхотов. Денно и нощно думают они, как бы послать весточку своему возлюбленному еретику.
— Ну и пусть себе посылают! Сбежать-то он всё равно не сбежит, — не выдержал Феогност.
— Сбежать не сбежит, так ведь мыслями своими еретическими через доброхотов навредить может и государю, и митрополиту, благодетелю нашему. Надо бы нам узнать, кто эти доброхоты, а уж государь с митрополитом жестоко их покарают. Ты, Феогност, посерьёзнее будь!
— Так я и стараюсь…
— Знаю я, как ты стараешься! Поди, опять к своей Марье-срамнице сигануть собрался. Только кто за тебя проверять ночных сторожей будет?
— Сам проверю. Головой поручусь, не сбежит отсюда инок Максим.
— То-то, что головой. Ну, а ежели сбежит? Хорошо это будет для благодетеля нашего митрополита Даниила?
— Даниил был игуменом нашего монастыря и хорошо ведает: сбежать отсюда невозможно. Сам он порядки устанавливал для стражи.
В пререкания младших братьев вмешался Тихон:
— Будет вам перечить друг другу. Ты, Феогност, послушайся Герасима, дело он говорит. Нужно зорко следить за супостатами. А ты всё о жёнках бесстыдных думаешь.
— Сами-то хороши! — рассвирепел Феогност. — Давно ли ты, Тихон, к своей Аннушке бегать перестал?
Тихон сделался красным как рак.
— Полно тебе дурь-то молоть! Согрешил раз в жизни, так после того сколько уж лет прошло? Нечего старшего брата срамить. Я о том говорю, что осторожность не помешает. Сегодня под вечер появился у нас на подворье конный молодец. Сказался послужильцем тверского боярина Сильвестрова. Так ведь я поимённо всех тверских бояр ведаю, нет среди них оного. Когда я сказал о том молодцу, он мне ответил, будто боярин Сильвестров из Пскова в Тверь не так давно перебрался. Чудно это: не слышал я, чтобы из Пскова в Тверь в последнее время кто-то из бояр переезжал. К тому же и среди псковских бояр Сильвестровых как будто нет. Может, ты, Герасим, о таковых наслышан?
— Нет, не припомню среди псковских и тверских бояр Сильвестровых.
— Странно и то, что добрый молодец намеревался в монастыре ночевать, а сам на ночь глядя из обители выехал.
— Не иначе как по тайному делу в монастырь приезжал. С кем он разговаривал в монастыре?
— Я его к гостинику направил, тот с ним и говорил. И опять есть над чем подумать. Подошёл он к гостинику и спросил, не проживает ли в монастыре старец Никодим.
— А тот что ответил?
— Ежели кого ищешь, добрый молодец, потом найдёшь. А пока, говорит, устраивайся на ночлег.
— Ничего такого особенного в их разговоре нет, — сердито проговорил Феогност, — в каждом прохожем видите вы тайного супостата!
— Не горячись, Феогност, ишь, взбеленился! Может быть, и не ворог тот молодец, да только бережёного Бог бережёт, — рассудительно заметил Герасим. — Ты, Тихон, утресь проверь, уехал ли молодец из монастыря. Может, на ночь глядя он все же в обитель вернулся. Заодно загляни в келью гостиника, не оставил ли гость какой грамоты для старца Никодима. Я же проведаю Максима Грека.

 

Максим Грек проснулся, когда первый свет серого сентябрьского утра едва озарил землю. По тревожному гусиному гоготу он догадался, что сегодня день Никиты-репореза, или Никиты-гусятника . По всей Руси в этот день подаются к обеду жареные гуси. А ему, как обычно, принесут мутную бурду, приготовленную невесть из чего.
Но не от недостатка пищи телесной страдает Максим в Иосифо-Волоколамском монастыре. Гораздо большую нужду терпит он от отсутствия пищи духовной. Митрополитом Даниилом разрешено ему читать лишь немногие книги духовного содержания. Другие же книги, имеющиеся в монастыре, недоступны для него. Не позволил митрополит Максиму и излагать свои мысли на бумаге. А мысли его обильные текут одна за другой, словно льдины во время ледохода по Москве-реке. Мысли эти незаметно поглощают время, и, занятый ими, Максим не замечает ни убогости своего жилища, ни скудости пищи, ни грубости тюремщиков. Сожалеет он лишь о том, что мысли его уходят в небытие, как льдины, растаявшие в тёплой воде. Память человеческая убога: что помнил вчера, сегодня подверглось забвению. И горько Максиму оттого, что свои плавно бегущие мысли не может он закрепить на бумаге.
Много диковинного повидал инок на своём веку, испытал он и удачи и ужасающее горе. Как было бы хорошо возвратиться в далёкие счастливые годы детства, прошедшие в знатной и богатой греческой семье Триволисов, проживавшей в солнечном адриатическом городе Арте! Звали тогда Максима Михаилом.
Тринадцать лет Михаил Триволис учился в университетах Италии и Франции, жадно поглощая крупицы знаний. Что осталось в памяти от тех давних лет? Наверно, ощущение безбрежности познания. Читаешь один трактат за другим и в каждом находишь для себя нечто новое. И чем обширнее становятся свои собственные познания, тем яснее осознаёшь, как ничтожны они по сравнению с истинным знанием о травах, звёздах, реках, самом человеке. Ты словно песчинка, а истинное знание — безбрежное море.
Так и продолжал бы Михаил Триволис учиться всяким премудростям, если бы не эта встреча в прекрасном итальянском городе Флоренции. До него уже доходили слухи о проповеднике монастыря Святого Марка Джироламо Савонароле, но когда он сам услышал его пламенную речь, она поразила его подобно молнии. Да, истина, написанная на бумаге, и истина, произнесённая с кафедры собора, отнюдь не одно и то же. Совершенно по-разному могут звучать и одинаковые слова, сказанные двумя людьми. Слова, вырвавшиеся из уст Савонаролы, словно раскалённые угли, жгли душу, заставляя людей плакать и смеяться. Как гневно бичевал он пороки высшего латинского духовенства! Как был непримирим к сребролюбию, чревоугодию, пьянству, разврату. Речи Джироламо оставили глубокий след в душе впечатлительного и легко увлекающегося Михаила Триволиса. Как губка впитывал он его мысли. Но вскоре случилась беда: папа Александр VI Борджиа предал главного своего обличителя огню.
Трагическая и мученическая смерть потрясла Триволиса. Мысли Савонаролы упали на благодатную почву и проросли мыслями самого Михаила, решившего навсегда порвать с миром и стать монахом того же флорентийского монастыря, в котором совсем недавно проповедовал Савонарола.
Память, память! Ты и учитель, и судья, и великая радость. Не будь тебя, человек совершал бы одну и ту же ошибку множество раз. Но ты же нещадно казнишь человека за совершённые им ошибки, за минуты слабости и падения духа. Казнишь всю жизнь!
Первоначально Михаил думал, что нужно во всём следовать примеру Савонаролы, так же решительно обличать перед народом князей церкви, искоренять свойственные им пороки. Но всё оказалось куда сложнее. Едва осмелился он в своей первой проповеди заикнуться об этом, как тут же кто-то подбросил ему грамоту, в которой было написано: «Не миновать тебе огня Божьего!»
Нет, он не устрашился этой грамоты и продолжал следовать примеру учителя. И тогда трое неизвестных в сутанах подстерегли его, возвращающегося поздним вечером из древней церкви Сан-Миньято аль Монте, и избили так, что он только под утро пришёл в себя. Флоренция была по-прежнему прекрасна: ярко светило солнце, весело пели птицы, а цветы распространяли удивительные ароматы. Первые торговцы спешили с корзинами на торжище, и их шаги гулко отдавались в пустынных ещё улочках. Но ему, такому жадному до жизни, любопытному ко всему совершающемуся в мире, впервые ничто не было мило: ни величественная пьяцца делла Синьория, ни возвышающиеся на ней прекрасные сооружения — лоджия деи Ланци, дворец Медичи-Риккарди, палаццо делла Синьория. Мрачным исполином возвышалась посреди площади не завершённая ещё скульптура Давида, над которой усердно трудился молодой, но уже прославившийся Микеланджело Буонарроти. Едва доплёлся Михаил до монастыря Святого Марка, а вскоре решил навсегда расстаться с латинством и вернуться в лоно православия, став монахом афонского монастыря.
На Афоне встретили его приветливо. Михаил был человеком общительным, незлобивым, умеющим живо и интересно рассказывать. А рассказать ему было о чём. Неудивительно, что афонским старцам он пришёлся по нраву.
Неспешно текла жизнь в афонском монастыре, совсем не так, как во Флоренции. И все было бы хорошо, не загорись он желанием пуститься в новое путешествие, на этот раз в Москву.
Все началось с того, что русский государь Василий Иванович десять лет назад отправил на Афон своего посла Василия Копыла с грамотой к настоятелю афонской горы Симеону с просьбой прислать на время в Москву из Ватопедского монастыря старца Савву для перевода греческих книг, имевшихся в книгохранилище великого князя. В ту пору в Москве и Новгороде укрепились еретики, которые в спорах нередко ссылались на церковные книги, малоизвестные русскому духовенству.
Савва был стар и немощен, болен ногами, а потому не решился отправиться в столь далёкое путешествие. И тогда афонские старцы, посовещавшись между собой, договорились послать в Москву монаха Максима, молодого, но уже прославившегося своей учёностью. Максим был лёгок на подъём, а потому охотно согласился отправиться в Москву по зову великого князя. На Руси пришлось испытать ему и успехи, и жестокие поражения. Здесь он написал основные свои труды.
Поселили Максима в кремлёвском Чудовом монастыре. Разные люди посещали его келью. Были у него не только духовные, но и миряне: двоюродный брат великой княгини Иван Данилович Сабуров, князь Андрей Холмский, двоюродный брат опального боярина Василия Даниловича Холмского, князь Иван Токмак, боярин Иван Никитич Берсень-Беклемишев, сын боярина Михаила Васильевича Тучкова Василий. Среди ближайших друзей Максима Грека был Вассиан Патрикеев, переведённый из Кирилло-Белозерского монастыря сначала в Симонов, а затем в Чудов монастырь.
О чём они говорили? О разном. Обсуждали древние и новые книги, царьградские обычаи, порядки в афонских монастырях. Особенно запомнились Максиму горячие речи Берсень-Беклемишева. Поблёскивая тёмными татарскими глазами, он запальчиво ругал существующие на Руси порядки, обвиняя во всём мать Василия Ивановича Софью Фоминичну Палеолог.
— Как пришли сюда греки, так наша земля и замешалась, а до тех пор жили мы в тишине и в миру. Но вот явилась сюда мать великого князя, великая княгиня София с греками, так и начались большие нестроения, как у вас в Царьграде.
Непристойно было Максиму слушать такие речи, и он возражал Берсеню:
— Господине! Мать великого князя, великая княгиня София, с обеих сторон была рода великого, по отце царского рода константинопольского, а по матери происходит от великого герцога Феррарского Италийской страны.
Берсень распалялся пуще прежнего:
— Какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Которая земля перестраивает свои обычаи, та земля стоит недолго, а здесь у нас старые обычаи великий князь переменил. Так какого добра от нас ждать? Лучше старых обычаев держаться и людей жаловать. А теперь государь наш, запершись сам-третей, у постели всякие дела делает. Отец его, Иван Васильевич, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всём. А нынешний государь не таков, людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит.
Случалось, строптивый боярин ругал в присутствии Максима митрополита.
— Вот у вас в Царьграде цари теперь бусурманские, гонители; настали для вас злые времена. И как-то вы с ними перебиваетесь?
— Правда, — отвечал на это Максим, — цари у нас нечестивые, однако в церковные дела они не вступаются.
— Хоть у вас цари и нечестивые, но ежели они так поступают, стало быть, у вас ещё есть Бог. А вот у нас Бога нет. Митрополит наш в угоду государю не ходатайствует перед ним за опальных.
Порицание Берсенем великого князя и митрополита вызывало в душе Максима новые опасения, поэтому он старался говорить с ним наедине, без видоков и послухов. Но это и было поставлено ему в вину, когда судили строптивца. Во время допросов о речах Берсеневых Максим перепугался и рассказал всё как было, без утайки. И вот Берсеня не стало. Кат отрубил ему голову.
Узнав об этом, Максим опечалился. Умолчи он о его крамольных речах, и, кто знает, может быть, боярин остался бы в живых. Но мог ли он не сказать обо всём, когда страх сковал его разум и волю, тот самый отвратительный и ужасный страх, который заставил его отступиться от заветов учителя Джироламо Савонаролы. Никто не ведает, почему он переменил веру, никто не обвиняет его в гибели Берсеня, но собственная память всё знает. Словно раскалённым железом жжёт она душу бессонными ночами за слабодушие.
«Доверчив я был по прибытии на Русь, — с сожалением думает Максим, сидя в убогой келье Иосифо-Волоколамского монастыря. — Не ведал, что каждый мой шаг, каждое моё слово становились известными митрополиту Даниилу. А ведь мы говорили обо всём, и отнюдь не всегда наши речи были угодны ему и великому князю».
Вскоре после суда над Берсень-Беклемишевым церковный собор осудил и его, Максима. И вновь на душе неспокойно: достойно ли вёл он себя на этом судилище? Память не спешит с успокоительным «да», но где-то в глубине души набатом громыхает: «Нет, нет, нет!» Считая себя невиновным, Максим пытался отказываться от некоторых своих суждений. Он не предполагал тогда, что митрополит Даниил через своих видоков и послухов столь осведомлён обо всём, говорившемся в его келье.
«Келейник-то мой, Афанасий, каков? Всё выложил на соборе и приврал немало, не покраснев. Лишь о своём спасении мыслил. А ведь тоже грек!»
Как монах греческого монастыря, Максим был подсуден только суду вселенского патриарха, но не суду русских епископов. Даниил презрел это правило. Он выдвинул против монаха обвинение в общении с опальным Берсень-Беклемишевым и турецким послом Скиндером, которые поносили великого князя. И хотя в самом этом общении ничего преступного не было, оно позволило Даниилу, вопреки существовавшим правилам, поставить его перед собором русских епископов.
«Да, хитёр и коварен митрополит Даниил! Вельми жесток он в борьбе с инакомыслящими. Мольбы поверженных противников не проникают в его сердце. А потому надлежит укреплять дух свой, чтобы достойно встретить новые притеснения митрополитовы».
Тут мысли Максима направились по иному пути. В споре между стяжателями и нестяжателями он недвусмысленно высказался против иосифлян.
«Можно ли согласиться с митрополитом, ратующим за обогащение монастырей? Иосифляне говорят, будто богатства монастырей принадлежат не одному, а всем инокам. Это, как они мыслят, оправдывает монастырскую роскошь. Но ведь точно так же и лихие разбойники оправдываются на пытке. Вступив в шайку и награбив богатства, они, будучи пойманными, говорят, а я, дескать, для себя ничего не брал…»
Размышления Максима прервали осторожные шаги за дверью. Едва слышно прозвучал троекратный условный стук в дверь. Монах приглушённо кашлянул в ответ. Тотчас же в дверную щель просунулась небольшая, свёрнутая в рулон записка и покатилась к ногам узника.
«Благодарение Господу Богу, благодетели не забывают обо мне и справляются о моём здравии. А мне и написать-то им нечем. Грамотку эту, однако, надобно припрятать подальше. Беда приключится, ежели её духовный отец Иона или братья Ленковы обнаружат. Со света сживут, окаянные!»
Максим спрятал грамоту в потайном месте очень кстати. Неожиданно дверь распахнулась, и в келью кошачьей походкой вошёл Герасим Ленков. Внимательно осмотрев все щели, он приблизился к узнику.
— Как спалось, Максимушка?
— Как всегда, Герасим. Что это ты ищешь?
— Весточку для старца Никодима. Не слыхивал ли о таковом?
— Нет, не слыхивал.
— А правду ли говоришь, Максимушка?
— Всю жизнь стараюсь говорить правду.
— Знаем мы, какую правду вы, нестяжатели, говорите! До сих пор мы милостиво относились к тебе, Максимушка, но можем и по-другому поговорить. Скажешь тогда и подлинные речи, и подноготную правду . А молчать будешь, железом раскалённым отметим…
Максим с омерзением смотрел на этого ката в монашеском одеянии.
— Бог милостив, не допустит несправедливости.
— Верно, Бог милостив. Только милость его на еретиков не распространяется. Калёным железом велел он ересь-то выжигать. Так что мы караем еретиков по воле Божьей.
— Бороться с ересью нужно, да не так, как вы, иосифляне. Вы ведь давно настаиваете на том, чтобы еретиков казнить — жечь да вешать. А вот старец Вассиан Патрикеев по-иному мыслит: надобно наказывать еретиков, говорит он, но не казнить смертию. Скажите нам, которого из древних еретиков или мечом убили, или огнём сожгли, или в глубине утопили? Не всех ли святые отцы собором анафеме предавали, а благочестивые цари заточали?
— По твоему дружку, такому же еретику, как и ты, давно верёвка плачет!
— Не там, Герасим, ты ересь ищешь. Вот послушай и поразмысли, где ересь-то. Бог повелел монастырям раздавать имущество на прокормление голодающим и нищим. С этим и Иосиф Волоцкий был согласен. Но он же призывал монастыри к обогащению. К чему монастырю сохранять свои поместья, коли он обязан всё раздать нищим? Выходит, монастырь сам есть суть нищий, коему властелины дают имения.
Герасим озадаченно уставился на узника.
— Вздор ты мелешь, Максимушка, монастырь не может быть нищим.
Максим с тоской подумал о том, насколько бесполезно убеждать в чём-либо этого недалёкого монаха-тюремщика, монаха-ката. Можно было бы вести спор с самим Иосифом Волоцким, но не с его тупоумными последователями. Между тем Герасим вновь стал наскакивать на него.
— Ты мне зубы не заговаривай! Скажи лучше, куда грамоту припрятал?
— Да какую грамоту ты ищешь?
— Не прикидывайся невинной овечкой! Ту, что тебе гостиник передал. Люди видели, как он около твоей двери шастал.
— Сюда никто, кроме тебя, не заходил.
— Знаем мы вас, еретиков! Доброхоты ваши не дремлют. Только ведь и мы не лыком шиты.
— Будет тебе, Герасим, глумиться, не заходил сюда гостиник. Исполни лучше мою просьбу: вели принести перо да чернила с бумагой, хочу написать прошение митрополиту о помиловании.
— Прошение о помиловании, говоришь? — Герасим довольно ухмыльнулся. — Так уж и быть, Максимушка, принесу тебе чернила и бумагу.
Монах-надзиратель знал: митрополит Даниил бессонными ночами любит читать прошения узников Иосифо-Волоколамского монастыря. Обычно они свидетельствуют о крахе его противников.

 

Вассиан бодро прошёлся по небольшой келье. Хоть лет позади и немало, он не чувствовал ещё старческой усталости в своём теле. Вассиан не иссушал плоть, как некоторые фанатики, длительными постами, непосильной работой, но и не грешил, как многие монахи, ибо полагал, что поучать других может лишь тот, кто сам безупречен.
Через узкое, закрытое толстой решёткой окно в келью вливается свежий сентябрьский воздух. Пахнет увядающей травой, спелыми яблоками, дымом и ещё чем-то непонятным, осенним. Эти запахи бередят душу, напоминают о днях молодости, о том, что безвозвратно ушло в прошлое.
Прислушавшись, Вассиан уловил за дверью тихое движение. Мягкой походкой старец приблизился к двери и резким движением распахнул её. На пороге стоял известный всем москвичам юродивый Митяй. Взглянув на Вассиана безумными глазами, он молча сунул ему крохотную записку и удалился.
В записке сообщалось:
«Святые отцы, патриархи Антиохийский, Иерусалимский, Александрийский и Царьградский, отказались благословить дело, задуманное великим князем. Митрополит Даниил взял грех на себя. Ныне золотую пташку хотят упрятать в клетку, мастерами суздальскими изготовленную. Новая пташка совсем близко».
Полученное известие взволновало Вассиана. Оно означало: несмотря на возражения вселенских патриархов, великий князь собирается в скором времени заточить свою жену в какой-то суздальский, скорее всего в Покровский женский, монастырь. На самое ближайшее время назначена новая свадьба.
«Митрополит-то каков! Вопреки воле вселенских патриархов благословил великого князя на столь постыдное деяние. Вот они, стяжатели: за золото и поместья готовы простить государю любой грех, любое оскорбление и притеснение церкви. Благословение Даниилово — что поцелуй Иуды. Едва ли оно принесёт государю счастье. Поправ устои святой церкви, Василий Иванович обретёт лишь беды: дурные деяния отцов — соблазн и погибель для детей. Омут вседозволенности дна не имеет… Нужно как можно быстрее оповестить доброхотов, пусть берегут Соломонию от всякой всячины. Много бед подстерегает человека, попавшего в опалу…»
Вассиан повертел записку в руках, пытаясь узнать, кто же из доброхотов прислал её.
«С тех пор как случилась размолвка с великим князем, многие из бывших друзей отшатнулись от меня. Никто из знатных бояр не заглядывает в мою келью. Совсем недавно не так было: всяк искал моей милости. Ныне же многие не боятся идти встречу. А иные, оставшись верными мне, вступают в сношения лишь тайно. Виной тому слуги митрополитовы. Распустили они слух, будто государь грозился сослать меня в заточение. Стяжателям не привыкать говорить кривду. Отринув от меня знатных, они чернь против себя настроили. Благословение Даниилом расторжения брака великого князя многим людям откроет глаза…»
Вассиан вновь осмотрел записку со всех сторон. «Думается мне, что писал её Василий Тучков с ведома своего отца. Дивиться тому не следует: Тучковы с давних времён в родстве с Патрикеевыми. Только тут дело не в родственных узах. Чего-то страшится Михайло Тучков! Но чего?..»
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5