8
Несмотря на большое душевное потрясение Анны, когда она поняла, что с разделением церквей будет жить в ином мире, чем тот, в котором оказались ее близкие, королеве представлялось, что все так и останется до скончания века: жизнь с Генрихом, заботы о детях, материнское умиление перед первым детским лепетом, женские радости и слезы…
Вспыхивали и утихали непродолжительные, не очень кровопролитные и мало славы приносившие французскому королю битвы, то под городом Сансом, то где-то на границе с Нормандией. Шумел латинскими спорами очередной собор. Вырастала еще одна церковь в тихом, но уже богатеющем от торговли и ремесел городе. Анна почти не участвовала теперь в этом потоке событий, а только олицетворяла величие Франции своей царственной красотой, и люди с улыбками взирали на королеву, не причиняющую никому зла. Человеческое бытие представлялось таким неприглядным, что простодушные женщины даже находили утешение в мысли о приятной жизни королевы. А между тем Анна стала явственно замечать на каждом шагу бедность и угнетение. О многом рассказывал ей старый истопник Фелисьен. Однако епископы и монахи утверждали, что все в мире совершается по замыслам провидения, а если и бывают бедствия, или довольно частые неурожаи, или мор, то это лишь испытания, посылаемые людям, чтобы направить род человеческий на истинный путь. Следовательно, какое малое значение имели все эти беды по сравнению с вечным блаженством! Плохо знакомые с богословием, крестьяне мрачно слушали, переглядываясь друг с другом и почесывая в затылках.
Даже Анна, несмотря на всю свою гордыню, поддавалась уговорам о необходимости смириться пред небесами. Но она чувствовала, что в мире клокочут подземные страсти, и убедилась в этом, когда ей пришлось присутствовать на соборе, где предали анафеме ересь Беренгария Турского. Всюду было страдание — в крытых тростником хижинах, в башенных подземельях, на базарах, где в голодные годы продавали пироги с начинкой из человеческого мяса. А между тем французский народ еще не был в состоянии выразить свое стремление к истине и справедливости, и за него это делали еретики, высказывавшие его затаенные мысли.
Собор, созванный королем для осуждения ереси Беренгария, состоялся в Париже, в самой обширной зале королевского дворца. Подражая отцу, большому любителю теологических дискуссий, Генрих председательствовал на нем. Анна тоже сидела рядом с мужем, как некая безмолвная свидетельница церковных страстей.
Епископы восседали на скамьях, на которые, в заботе об их бренных телах, слуги положили мягкие подушки, ибо многие из прелатов отличались крайней худобой или достигали преклонного возраста. Они явились на собор в митрах, в парче, но, невзирая на торжественную обстановку, ради которой король и королева надели в тот день золотые короны, некоторые из присутствующих вели себя бурно, поминутно вскакивали в гневе с сидений, воздевали руки, как бы призывая небеса в свидетели своей правоты, и даже плевались, брызгали слюной и грозили противникам кулаком.
Диспут от евхаристии продолжался уже не один час, а Беренгарий, на котором тяготело обвинение в ужасающей ереси, во дворец не являлся, что вызывало негодование участников собора. Какой-то неизвестный Анне горбоносый епископ с красноватым лицом и круглыми, немигающими, как у ночной птицы, глазами встал и заявил:
— Что же мы медлим и не осуждаем еретика и всех, кто с ним?
Генрих обвел взглядом собрание, желая знать, какое впечатление произвели на присутствующих слова сердитого старика, со вздохом заметил, что многие из них негодуют на Беренгария. Но король все-таки медлил с осуждением шартрского ученого, надеясь, что в последнюю минуту он предстанет пред судилищем и сумеет себя защитить. Генриху желательно было обойтись без крайних решений, в надежде, что Беренгария можно будет использовать в борьбе за независимость французской церкви.
Во время перерыва, в ожидании, когда начнутся прения, святые отцы обменивались друг с другом всякими частными соображениями. Анна слышала, как сидевший поблизости от нее, на почетном месте, толстый Готье сдержанно спорил с каким-то аббатом, имени которого она не знала, и, по-видимому, о вещах, не имевших прямого отношения к собору. С неизменной своей улыбкой, разливавшейся по всему лицу и даже двойному подбородку, Готье с убеждением говорил соседу:
— Существует только реальное множество вещей, то есть отдельные предметы, образующие окружающий нас мир, а все общее и единое не имеет существования за пределами нашего разума.
Как бы для большей убедительности епископ Готье даже постучал, хотя и с большей пристойностью, по своему лбу.
К счастью для Анны, собеседники выражали свои мысли на французском языке, и королева, скучавшая на этом шумном собрании, плохо понимая все то, что в пылу полемики говорилось по-латыни, была довольна, что может следить за беседой двух ученых мужей.
Она спросила шепотом короля:
— Как зовут этого аббата?
— Какого? — переспросил Генрих.
— Того, что беседует с Готье.
— Лафранк.
— Он не французский аббат?
— Все епископы и аббаты, сидящие здесь, должны считать себя сынами Франции, — с недовольным видом ответил король.
— Откуда он приехал?
— Из Нормандии.
— Разве он нормандец?
— Нет, итальянец. Из Павии.
Анна посмотрела еще раз на соседа Готье и только тут заметила, что у него южная синева на бритых щеках и огненные глаза.
Лафранк, видимо, чем-то взволнованный, мотал головой, готовясь возразить Готье. Епископ говорил ему:
— Только наш разум обобщает все разрозненные явления в единое целое.
— Не в нашем жалком и ограниченном уме они обобщаются, — услышала Анна ответ аббата, — а в универсалиях, которые существовали раньше вещей. Все же множественное лишь представляется нашему познанию. Как в сновидении.
Готье, в последнее время благоразумно избегавший споров, старался мягкими движениями рук умерить горячность собеседника.
Анна уже не понимала, о чем идет речь, так как спорившие перешли на латинский язык. Потом снова до нее стали долетать отдельные французские фразы, которые она едва воспринимала в шуме епископских голосов.
— Но и в учении об универсалиях не следует впадать в крайность, — предупреждал Лафранк.
— Позволь, позволь, — не сдавался Готье, — ведь ты же не станешь отрицать, что все разумно существующее познается разумом.
— Полагаю, что это справедливо.
— Следовательно, мы можем сделать вывод, что…
— Не согласен, не согласен, — отбивался Лафранк.
В свою очередь Готье отстранял от себя какое-то обвинение и даже выставил перед собой обе ладони.
Но Лафранк прибег к авторитету великих мыслителей.
— Эриугена Скот… — начал он.
— Эриугена Скот этого никогда не говорил, — возразил Готье.
— Говорил!
— Не говорил!
Дальше до слуха Анны донеслись такие слова Лафранка:
— Это познание великий Эриугена представлял себе как последовательное нисхождение от наивысшей реальности, единства и общности — к небытию, множественности и раздельности или как обратное восхождение от небытия, множественности и раздельности к единому и всеобщему бытию…
Анна ничего не поняла из этих слов, сказанных с большим убеждением, и посмотрела на Готье, надеясь прочитать на его лице, какое впечатление произвели слова аббата на ее учителя. Видимо, епископ был не менее Лафранка осведомлен об учении Эриугены Скота, потому что на лице у него ничего не отразилось, кроме скуки.
— На первой ступени этого познания… — продолжал Лафранк.
Анне тоже стало скучно. Но закончить фразу нормандскому аббату не пришлось: в зале произошло какое-то движение, Лафранк оторвался на мгновение от своего собеседника и увидел, что в дверях появился Беренгарий. Это случилось так неожиданно, что разговоры смолкли и все взоры обратились на еретика.
— Вот он, волк, разоряющий нашу овчарню, — сказал Лафранк.
Анна тоже посмотрела на дверь, точно за ее черным зиянием был не знакомый каменный переход, а некий таинственный мир, в котором живут люди, подобные Беренгарию. На пороге стоял довольно высокий и худощавый человек лет сорока пяти, в священническом одеянии, свежевыбритый, с тонзурой в венке каштановых волос. Подняв голову, Беренгарий смело озирал залу и всех находившихся в ней и не смутился, даже встретив суровые взоры короля. Анне показалось, что еретик на одно мгновение задержал свой взгляд на ее лице и что глаза его вдруг стали печальными.
За Беренгарием можно было разглядеть еще двух монахов, засунувших руки в широкие рукава коричневых сутан и смиренно потупивших взоры, хотя, по-видимому, то были не единомышленники еретика, а стражи или ангелы-хранители, доставившие в целости и сохранности заблудшего брата на собор, чтобы он мог покаяться в своих прегрешениях.
В наступившей тишине раздался глуховатый и даже немного гнусавый голос короля, обратившегося к Беренгарию с нахмуренным лицом:
— Почему заставляешь ждать себя? Или воображаешь, что ты наш учитель, а мы твои ученики?
Слова короля были покрыты гулом одобрения. Епископы по-стариковски закивали головами.
Беренгарий опустил глаза и почтительно произнес:
— Только многочисленные недуги помешали мне явиться сюда в указанный час…
Участники собора пришли в крайнее волнение: заявление Беренгария только подлило масла в огонь, так как никто не поверил, что этот наделенный крепким здоровьем монах болен. Лафранк не мог больше усидеть на месте, другие обменивались между собою замечаниями, писцы уже приготовились за своими пюпитрами, чтобы записывать обвинения, возводимые на ересиарха, и его оправдания…
Анне уже были известны эти обвинения. За несколько дней до созыва собора король, зная, что епископ Готье и Беренгарий учились в одной школе, — искушенный в латыни монах и пламенный юноша, — потребовал, чтобы толстяк рассказал ему и королеве о турском еретике.
— Кто он, этот человек, заставивший всех говорить о себе? — недоумевал король. — Благородного он или низкого происхождения?
Готье стал рассказывать:
— Беренгарий происходит из почтенной семьи. Это мне доподлинно известно, хотя я не знал ни его отца, ни мать. Сначала этот способный человек учился в Туре, в той самой на весь мир прославленной школе, которую основал не кто иной, как сам Алькуин. Позднее Беренгарий перебрался в Шартр. Там я и встретился с ним, когда тоже перешел из Реймса в этот город, и мы даже случайно оказались в школе на одной скамье, внимая нашему незабвенному учителю Фульберту. Но должен предупредить, что я никогда не считал Беренгария своим другом. Тем более что по летам я значительно старше его…
— Не опасайся ничего, — успокоил его король, — говори все, что знаешь об этом странном монахе.
Готье покашлял, из вежливости поднеся к устам согнутый указательный палец, и уже смелее продолжал свой рассказ:
— В те годы мы были молоды с Беренгарием и беседовали только о высоких материях, но помню, что в своей жизни он отличался независимостью и крайней гордыней.
Король внимательно слушал. Человек, пишущий богопротивные книги о тайной вечере и споривший с папами, мог ему пригодиться в сложной игре с ненавистным Римом. Анна догадывалась о мыслях короля. Ведь он делился с нею неоднократно своими планами и спрашивал совета.
— В тысяча тридцатом году, если мне не изменяет память, — рассказывал епископ, сцепив на внушительном животе пухлые пальцы, — Беренгарий снова возвратился в Тур и был назначен смотрителем школы при аббатстве святого Мартина. Надо вам сказать, что до него там учил такой превосходный грамматик, как Рюжиналь. Однако по-настоящему школа расцвела только тогда, когда ее возглавил Беренгарий. Он преподавал теологию, и ныне эта школа затмила своим сиянием все другие рассадники науки, даже реймское детище Герберта.
Епископ старался понять, почему король уделяет так много внимания беспокойному Беренгарию, и, когда ему показалось, что постиг причину, решил говорить о турском монахе в хвалебном тоне. Впрочем, в глубине души Готье находил, что некоторые положения еретика вполне заслуживают того, чтобы задуматься над ними, хотя и остерегался высказать подобную мысль вслух, опасаясь навлечь на себя обвинение в единомыслии со школьным товарищем. И без того в жизни было много беспокойства и забот. Ведь даже пара хорошо зажаренных цыплят стоила больших усилий: для этого требовалось ласково поговорить со старшим королевским поваром, последить, чтобы шустрый поваренок почаще поливал птиц жирным соком, а по правде говоря, положа руку на сердце, есть в жизни вещи и поважнее цыплят.
— Нужно тебе сказать, милостивый король, что Беренгарий человек, полный ума, красноречив, как Цицерон, и способен часами произносить пламенные речи. Кроме того, он первостепенный диалектик, поэтому всегда утверждал, что диалектика есть мать всякого знания. Помню, в одной из своих речей Беренгарий сказал, что риторика украшает, музыка поет, арифметика считает, астрономия изучает движение небесных светил и только диалектика учит познавать истину во всей ее полноте.
Король мысленно обозвал епископа пустомелей, но терпеливо продолжал слушать его.
— К тому же Беренгарий получил обширное медицинское образование.
— Продолжай, — поощрял епископа король, обдумывавший под его рассказ какие-то свои планы.
— Мне приходилось бывать в его доме, — продолжал Готье, — потому что Беренгарий отличается большим гостеприимством. Стол у него всегда обилен и полон самых разнообразных яств, и нигде, не считая, конечно, королевского дворца, я не ел так хорошо зажаренного поросенка, как у него. Во время ужина у Беренгария велись речи, полные неизъяснимой сладости, но никогда я не слышал, чтобы там произносились еретические мысли.
— Не выгораживай еретика, — произнес король.
— Я, конечно, бывал не на всех его собраниях.
— А кто еще посещал Беренгария?
— О, у него было много друзей и учеников. Считает его старым другом епископ Манский Гильдебер, тоже человек немалой учености, дружит с ним епископ Санлисский Фролан…
Король старался запомнить эти имена.
— Фролан называет Беренгария своим сеньором. Почитает Беренгария епископ Лангрский Гуго и глава метцкого капитула Полин. Но особенно расположен к нему епископ Вандомский Губерт. Он сделал его архидиаконом одной церкви, и тогда Беренгарий отказался от должности хранителя монастырских сокровищ в аббатстве святого Мартина и передал это место младшему брату.
— У него есть брат?
— По имени Гюбальт.
— А это что за человек?
— Ничего особенного собой не представляет. Итак, передав должность хранителя, Беренгарий продолжал учить в турской школе.
— А что ты скажешь о епископе Брюноне? — прервал король разглагольствования епископа.
— Анжерский епископ Евсевий Брюнон? — замялся Готье, отлично понимая, что он в данном случае поступит как Иуда, если скажет лишнее об этом очень молчаливом и облаченном в белоснежные ризы прелате, с которым только вчера пил вино и беседовал о многих интересных вещах, в том числе о преследовании, какому несправедливо, по мнению Брюнона, подвергается бедный Беренгарий. Но почему король спросил именно о нем? Значит, считает анжерского пастыря единомышленником еретика?
— Епископ Брюнон? Затрудняюсь высказаться по этому поводу. Может быть, он и разделяет некоторые убеждения Беренгария. Хотя мне доподлинно известно, что этот человек безукоризненной чистоты, добрых нравов и правильных христианских убеждений…
— В чем же противоречит турский монах учению церкви? — спросила Анна.
В королевском дворце, где воздух был наполнен грубыми голосами, громким смехом и топотом сапог, Готье Савейер отличался от других царедворцев тонкостью ума, деликатностью улыбки. Пускаясь в опасное плаванье по еретическим волнам, где весьма легко пойти ко дну и погибнуть, епископ приятно улыбнулся королеве, прежде чем излагать положения Беренгария, опровергаемые святой церковью и какие он сам, хотя и покинувший епископскую кафедру ради легкой жизни в королевском дворце, должен был бы всячески осуждать.
Он горестно развел руками:
— Беренгарий восстает против принятого церковью учения Пасхалия Радбертуса, утверждающего, что причастие, то есть хлеб и вино, сохраняя лишь внешний вид хлеба и виноградного сока, субстанционально превращаются в момент пресуществления в плоть и кровь Христа… Напротив, Беренгарий отстаивает учение некоего Ратраленуса. По мнению последнего, пресуществление хлеба и вина не совершается и сущность или субстанция этих вещей не изменяется, а под влиянием общения с Христом претерпевает изменение лишь духовное состояние причащающегося.
Не привыкший к богословским диспутам король потирал рукою лоб, стараясь понять, в чем же различие двух мнений. Анна тоже с трудом следила за словами епископа, но догадывалась, что приходит конец ее детской вере. Ныне она уже попала в мир, где во все вмешивается беспокойный человеческий разум.
— Но на этом еще не кончилась чреватая бурями распря между двумя учеными мужами. Лафранк, аббат нормандского монастыря в Беке, поднялся на защиту догмата пресуществления и выступил против турского монаха. Тогда-то Беренгарий и написал свое нашумевшее сочинение, в котором утверждал, что если его считают еретиком, то таковыми надо полагать и Августина или Амвросия, ибо у них он почерпнул эти мысли. Следует отметить, что книга написана довольно убедительно, хотя слог у Беренгария тяжеловат и сух. Но Лафранк отправился в Рим, чтобы поставить папу в известность о том, что происходит в Галлии.
— Папой тогда еще был Лев? — спросил король.
— Совершенно верно, Лев Девятый. Он отлучил Беренгария от церкви. Непослушный монах удалился в Шартр и написал там дерзкое послание святейшему отцу.
Король, видимо, слушал такие подробности не без удовольствия.
— Как тебе известно, это произошло всего несколько месяцев тому назад, — закончил Готье и, вынув из кармана сутаны красный платок, стал вытирать вспотевшее чело.
Рассказ епископа о Беренгарий взволновал Анну. Она не могла бы выразить свои переживания точными словами, как это умел делать Готье, но всем своим существом чувствовала, что не в силах разорвать путы, которыми связали ее душу люди в монашеских одеяниях, угрожающие ей вечными муками за гробом и требующие смирения и покаяния. А вот нашелся человек, восставший против них. Король же подходил к вещам с более житейской точки зрения. Он хотел знать, с какими людьми ему приходится иметь дело, и спросил:
— Чем прославлен Лафранк?
— Лафранк? Он написал трактат в защиту евхаристии, под названием «О плоти и крови». Беренгарий ответил на него своим сочинением, о котором я тебе говорил. Оно называется «О тайной вечере»…
Король подивился в душе умению монахов писать подобные книги.
Теперь Анна с любопытством смотрела на человека, поднявшего в жизни Франции такую бурю, и вспоминала рассказ Готье. По всему было видно, что он не ошибался, когда говорил о гордыне Беренгария. Этот мятежник стоял перед высоким собранием не как грешник, пришедший сюда, чтобы в смирении покаяться перед епископами, а как борец за свои пагубные измышления. Лицо его выражало решимость и непреклонную волю, хотя монах и склонил голову набок, как бы в большой душевной печали. Анна заметила также, что епископ Брюнон, сидевший недалеко от дверей, уже по-братски улыбался своему единомышленнику, поддерживая тем твердость в его душе. Зато Лафранк в негодовании вскочил со своего места и, забывая, что тут находятся более почтенные люди, чем он, по сану и по возрасту, обратившись лицом к королю, а руки простирая в ту сторону, где стоял разоритель церкви, вскричал:
— Доколе же мы будем терпеть, чтобы этот волк в овечьей шкуре…
Его слова потонули в шуме негодующих голосов. Только на лице короля ничего не отразилось. Он выжидал, какой оборот примут события.
Но аббат уже взывал ко всему собору:
— Пусть этот безумец изложит свои заблуждения, и мы разобьем его жалкие доводы!
Начались многословные прения. Анна не внимала спорящим, тем более что речи произносились по-латыни. Беренгарий страстно отстаивал свои убеждения, но никто не произнес в его защиту ни одного слова; молчали даже подозреваемые в принадлежности к ереси Санлисский епископ Фролан, называвший турского монаха своим сеньором, и лангрский пастырь Гуго. Вандомский епископ предпочел заболеть и на собор не явился. Готье пожевывал губами, мысленно вздыхая о слабости человеческой плоти. Только Брюнон поднялся в минуту самых жестоких нападок на еретика и сказал:
— К заблуждениям человеческим, если они порождены стремлением сердца убедиться в истине, надо относиться со всем возможным милосердием…
И уронил голову.
Король подумал, что надлежит использовать эти слова, чтобы не допустить вынести слишком суровое решение. Однако страсти накалились до предела. Особенно неистовствовал Лафранк.
Оправдываясь, Беренгарий заявил с гордо поднятой головой:
— Не верю в возможность божественного произвола, ибо даже такой произвол несовместим с законами природы, установленными самим богом…
Анне показались эти слова убедительными. Но Лафранк завопил:
— Место для таких — на костре!
Король уже не думал о том, чтобы использовать учение Беренгария. Легче брать неприятельский замок приступом, чем председательствовать на подобном соборе! Он видел, что все были против этого непокорного человека. Генрих наклонился к королеве и сказал, почти не разжимая зубов:
— Что я могу сделать? Пожалуй, он в самом деле будет гореть на костре.
Анна строго посмотрела на мужа. Он боялся таких взглядов и отвел глаза в сторону. Но Анна прошептала:
— Не запятнай себя опрометчивым поступком.
— Разве ты не слышала, какие обвинения возводят на этого безумца. Они кричат как одержимые.
— Громкие голоса еще не доказательство истины.
— Чего же ты хочешь от меня?
Анна подумала и, наклонившись еще ниже к мужу, сказала:
— Пусть его осудят на заключение в темнице.
— Это хорошее решение. А потом мы увидим, как поступить.
Генрих вздохнул с облегчением.
Король был в отсутствии. В тот вечер трапезу Анны разделили епископ Готье и Милонега. Ужин приходил к концу. Епископ, в самом благодушном настроении, допивал вино из стеклянного бокала и даже любовался, прищурив один глаз, рубиновым цветом напитка на огонь свечи в серебряном подсвечнике. Это доставляло большое удовольствие епископу, научившемуся у латинских поэтов пить сок виноградной лозы со смакованием, а не лить его бессмысленно в глотку, как это делают грубые рыцари или бродячие монахи. Попивая винцо, он отвечал на недоуменные вопросы королевы по поводу его разговора на соборе с аббатом Лафранком.
— Он утверждает, что универсалии существуют в реальности, — горестно говорил Готье.
Анна слушала его, пытаясь пробраться в чащу этих хитросплетений. Милонега думала о чем-то своем, рассеянно доедая кусок пшеничного хлеба.
— Но скажи мне, милостивая госпожа, — издевался Готье над невидимыми врагами и даже хихикнул от уверенности в своей правоте, — скажи мне, где находятся эти универсалии! Пусть покажут мне их, как Фоме Неверному. Я не поленюсь карабкаться на самую высокую гору, если они там, чтобы прикоснуться к ним, потрогать руками, убедиться в их существовании собственными глазами!
Епископ глотнул вина и, с осторожностью ставя хрупкий бокал на стол, сказал, глядя вдаль:
— А по-моему, это только пустой звук, дуновение ветра. Постигаешь ли ты мои слова, госпожа?
Анна ответила, что постигает. По взволнованному лицу королевы можно было заметить, что ее радует восхождение по лестнице мудрости. Еще одна ступенька преодолена, чтобы приблизиться к пониманию вещей! Каждый раз, когда она слушала Готье, у Анны было такое ощущение, точно она поднималась на высокую гору, откуда открывается вид на земные красоты. Она не читала книг, что тихо, храня какую-то тайну, стояли на полке у епископа, — ни аристотелевского трактата «Об истолковании», ни сочинений Боэция или Сенеки, но умела как никто внимать словам Готье Савейера, и старик любил развивать перед королевой свои затаенные мысли, если поблизости не торчали лопоухие соглядатаи.
Бокал был пуст, епископ умолк и поставил его на стол. Погруженная в созерцание мира, который медленно раскрывался перед нею, королева не догадалась позаботиться о том, чтобы подали еще один кувшин вина; но, заметив, что епископ грустно рассматривает искусное произведение итальянского стеклодува, встрепенулась и позвала чернокудрого полусонного пажа. Мальчик стоял у двери, бессознательно придав своему телу милую позу.
— Гильом, — сказала королева, — ты принесешь из погреба вина и потом можешь удалиться. Вижу, твои глаза слипаются от дремоты.
Смакуя реймское вино, рождающее у глупца сонливость или желание затеять драку, а у мудреца — щедрость мысли и яркость восприятия, и не опасаясь, что его осудят здесь за ересь, епископ Готье, предавший по слабости плоти Беренгария Турского и Брюнона, с которыми у него было много общего в помышлениях, но уже предчувствовавший в ослином реве глупцов какие-то далекие рассветы, рассказывал королеве обо всем, что ему приходило в голову.
— Тебе известно, милостивая госпожа, что я учился у прославленного Герберта. Потом изучал теологию у Фульберта Шартрского и от обоих узнал многое. Но разве может человеческий разум постичь и вместить все знание мира? Есть город в Испании. Он называется Кордова. Дома и мосты в нем построены из камня, а вода в сады халифа проведена по свинцовым трубам. Говорят, в Кордове двести тысяч домов. Книгохранилище халифское не знает себе равных. Будто бы этот властитель способен уплатить тысячу червонцев за рукопись, если она имеет какую-нибудь ценность. А какие там ученые и звездочеты! Якобы арабские математики измерили расстояние до Солнца и Луны… Хотелось бы побывать в этом городе, но с каждым днем силы мои слабеют.
Анна с грустью посмотрела на учителя. Его тучное тело напоминало развалину.
— Один человек, имя которого я не припомню сейчас, — вздыхал Готье, — сообщил мне, что где-то очень далеко на Востоке, в стране, которая называется Бухара, не то умер, не то еще живет некий замечательный ученый. Его зовут, если мне не изменяет память, Авиценна. Будто бы он написал трактат под названием «Книга о выздоровлении»… Говорят, что прочитавший это сочинение может продлить свою жизнь до бесконечности.
— Ты хотел бы жить возможно дольше?
— Да, как папа Сильвестр.
— Ах, никому не хочется расставаться с земным существованием!
— Нет, у меня особые соображения.
— Все люди смертны… Но о чем ты хотел сказать?
— Увы, по моим великим прегрешениям мне уже уготовано место в аду. А там препротивно. Вот почему я не спешу покинуть сей мир. Впрочем, может быть, я встречу в преисподней некоторых грешников, с которыми будет занятно побеседовать. Например, Аристотеля! Хе-хе!
Анна не знала, говорит ли епископ серьезно или шутит под влиянием выпитого вина. Самой же ей не хотелось думать о смерти.
— Я вспоминал об этом бухарском ученом, когда мы с тобой беседовали о Беренгарии. Как и наш турский еретик, он утверждает, что мир вечен и никем не сотворен.
— Откуда они знали друг друга?
— Едва ли Беренгарии читал Авиценну. Я сам только случайно услышал об его книге. Но это носится в воздухе.
— Разве не осудил собор подобные мысли? — строго спросила Анна, опасаясь, что Готье опять станет говорить предосудительным образом.
Однако епископ успокоил ее плавными движениями рук:
— Не опасайся ничего! Я отвергаю эту ересь. Хе-хе!
Королева не очень-то поверила ему, видя, как поблескивают у старика глаза. В них светились лукавые огоньки. Но каким образом он мог соединять в себе огромную ученость с неизменно веселым настроением? Она же читала книги о любви, и такие повести родят в сердце печаль.
Когда тучный епископ удалился, Анна подумала, что иногда бессмертная душа пребывает в жире и все-таки она как жемчужина, а во многих красивых телах души как пар. Значит, имеет значение не телесная красота, а духовная? Но чей-то голос, — может быть, то был голос вездесущего сатаны, — шептал ей, что важнее всех книг и философий любовь. Анна сплела пальцы и потянулась так сильно, что хрустнули суставы. В окно она увидела, что над Парижем поднималась огромная луна.
Как обычно, Милонега помогла Анне раздеться и уложила ее в постель. В такие часы, заплетая рыжие косы, Анна имела обыкновение разговаривать со своей наперсницей о всяких житейских пустяках.
— Знаешь ли ты, как поживает Елена? — спросила она Милонегу о подруге детства, что жила теперь в далеком замке, народив мужу кучу детей.
— Елена живет, как все живут.
— Как все?
— Хлопочет по хозяйству. Плачет порой в своей каменной башне.
— Откуда ты знаешь?
— Говорил Волец.
— Волец? Где ты видела его?
— Волец приезжал в Париж. Продал коров и купил новую кольчугу.
— Что он еще говорил тебе?
— Говорил, что у него два сына.
— А Янко?
— Янко хворает. Его на охоте олень рогами бодал.
Милонега принесла тюфяк, набитый шерстью, и, положив его на пол у двери, улеглась на нем, как она всегда делала, когда короля не было во дворце. Но вскоре во внутреннем дворе послышался звук подков о камень, раздались громкие голоса.
— Милонега! — позвала королева свою любимицу.
— Что, госпожа? — очнулась от сна Милонега.
— Король вернулся.
Теперь Анна уже хорошо различала голос мужа, бранившего какого-то оруженосца за нерадивость. На лестнице загремели знакомые шаги. Милонега вскочила и отодвинула на двери засов. Генрих вошел в спальню, и преданная прислужница проскользнула мимо него на лестницу.
Король провел день в Марли.
Анна спросила:
— Удачная была охота?
— Два вепря.
— Сам затравил?
— Одного сам, другого граф Рауль.
— И он был с тобой?
— Был.
— Не голоден ли ты?
— Не голоден.
— Где же вы ели?
— В Марли.
— Ты очень устал?
— Нет. После охоты мы отдыхали у прево.
— Граф говорил о чем-нибудь?
— О тебе.
— Что же он говорил обо мне?
— О твоей красоте.
Королева тихо рассмеялась.
— Чему ты смеешься?
— Твоим словам. Какое ему дело до меня?
— Ты — королева. Граф должен почитать тебя и твою красоту.
Генрих разделся и лег рядом с супругою. От него пахло потом и лесной сыростью. Они поговорили еще некоторое время, король рассказал, как он удачно загнал зверя, потом, щадя целомудрие королевы, погасил масляный светильник…
Король уснул и спал до утра. Но Анна долго лежала с открытыми глазами. Пропели петухи. Ей захотелось, чтобы поскорее наступил рассвет.