Глава восьмая
1. Подвиг
Прямо по носу флагманской «Короны» открылась вся крепость. Она стала нынче иной, чем тогда, когда кормщик гостевал у Сильвестра Петровича: сейчас ни души не было видно на ее боевых башнях и валах, ни единого звука не доносилось оттуда, где так недавно день и ночь стоял неумолчный грохот тяжелых и больших работ. Можно было подумать, что там все еще спали, и на одно мгновение Рябову стало не по себе: ужели не готовы? Ужели не видят, не слышат, какая идет беда, каким разорением грозит городу шведская эскадра, сколько наемников в шлемах и панцырях стоят на шканцах кораблей, сколько пушек смотрят из портов, сколько жадных глаз шарят по берегам Двины, ища, где будут грабить, что жечь, кого убивать?
Но зоркий взгляд кормщика тотчас же приметил, что кто-то шевельнулся и скрылся на башне крепости, и по тому, как быстро мелькнул там человек, Рябов понял: ждут, готовы, примут вора как надобно, начнут во-время, не припоздают. Теперь — его черед, теперь наступило время его труду, его работе. И в один краткий миг он приготовился — взглядом приметил вешки, обозначавшие мель, сильнее уперся ногами в смоленые доски палубы, плотнее положил ладони на ручки штурвала.
Митенька стоял сзади, у левого его плеча, переводил, если что нужно было перевести, Якоб приносил шаутбенахту то кофе, то набитую табаком трубку, то кружку горячего пунша. Сырой ветер посвистывал в снастях флагманского корабля, тяжелые дождевые капли летели в лицо. Крепость все приближалась, все вырастала, грозные строгие башни и валы ее словно бы мчались навстречу кораблю.
— Шел бы ты отсюда к борту, что ли! — сказал Рябов Митеньке. — Не добежишь, как приспеет время.
— А переводить тебе кто будет, дядечка? — спросил Митенька. — Нельзя мне уйти, сразу схватятся…
— Сказано, уходи! — приказал Рябов.
Но Митенька не ушел, остался стоять у левого плеча кормщика, ослушался чуть не в первый раз в жизни, глядел вперед — на башни и валы крепости, на вешки, которые все заметнее покачивались на серой воде. Уже можно было разглядеть прутья, которыми они были связаны, пеньковые веревки, которыми они были стянуты.
— О! — произнес Уркварт. — Московиты в спешке не сняли вехи с фарватера. Тем лучше, черт подери, тем лучше! Тут следует брать левее, не правда ли?
Митенька перевел, Рябов ответил, что так-де и пойдет. Он слегка переложил ручки штурвала, «Корона» чуть накренилась, ветер засвистал громче.
— Дядечка, — шепотом спросил Митенька, — а что Афанасий Петрович, может, живым ушел? Один кто-то ушел…
— Убили капитана! — ответил Рябов. — Не мог он уйти. Офицер бы ушел, солдат бы бросил? Нет, не таков был человек…
Теперь совсем уже недалеко оставалось до вешек, и Рябов, вглядываясь в них, широко, всей грудью вздохнул, окончательно приготовляясь и приноравливаясь к тому, что должен был выполнить. Крутой румянец проступил на его щеках, складка легла между бровями, напряглись и вздулись мускулы под тонкой парчой дорогого кафтана.
Корма «Короны» покатилась вправо, нос шел к вешкам.
В последний раз кормщик взглянул на башни крепости и более уже не отрывал светлого и напряженного взгляда от пути, которым шел корабль.
Рябов ни о чем не думал в эти последние секунды, ничего не вспоминал, ни с чем не прощался. Ни единой мысли о близкой и возможной гибели не подпустил он к себе. Он знал твердо, что будет жив, и тревожился только за Митеньку и за нового своего друга, которые, как ему казалось, могли не поспеть сделать то, что следовало. И, глядя вперед, он сказал им обоим ласково и ободряюще:
— Теперь, братцы, недолго. Теперь держись!
— И то — держимся! — срывающимся от восторга голосом ответил Митенька.
Щеки его пылали, глаза не отрываясь следили за вешками. Якоб тоже смотрел на вешки, крепко стискивая нож под кафтаном. Он был бледнее, чем всегда, еще сдержаннее, чем обычно, и порою поглядывал по сторонам, готовясь к бою, который должен был произойти здесь же, у штурвала.
— Ну, дядечка! — горячим шепотом за спиною Рябова сказал Митенька. — С богом!
В эту секунду Рябов, сжав зубы, в последний раз чуть-чуть переложил штурвал. Почти тотчас же долгий скрежет вырвался, казалось, с самого дна Двины, нос «Короны» медленно вздыбился, корма стала оседать, и длинный сплошной вопль отчаяния и ярости раскатился по орудийным палубам, по шканцам, по юту и по всему кораблю.
Кормщик отпустил рукоятки штурвала.
Тут нечего было более делать — флагманский корабль прочно сидел на мели.
В вое голосов, совсем рядом, оглушающе громко защелкали пистолетные выстрелы, кормщик нагнулся, понял — стреляют в него. Совсем близко блеснуло жало шпаги, он ударил топором, человек, который хотел заколоть его, упал. Митенька и Якоб отбивались за спиною Рябова, он же заслонял их обоих и рубил топором всех, кто бросался на него, так метко и с такой ужасающей силой, что вокруг быстро образовалась пустота, и только выстрелы гремели все чаще и злее.
Ни Рябов, ни Митенька, ни Якоб не видели, как второе судно эскадры с ходу врезалось в высокую резную корму «Короны», они только почувствовали страшный толчок и еще раз услышали вопли команды флагманского корабля, длинный, уже не смолкающий крик и вслед за ним согласный, оглушительный, басистый рев пушек: это одновременно ударили орудия Новодвинской цитадели и батарея Маркова острова.
Отбиваясь топором, Рябов не видел, как оттеснили от него Якоба, как упал Митенька. Но когда раскаленное ядро расщепило палубный настил и разогнало шведов, кормщик оглянулся и понял, что Митенька ранен. Высоко вздев в правой руке топор, кормщик вернулся и потащил с собою Митрия к борту, чтобы прыгнуть с ним в воду, но вдруг стал слабеть и почувствовал, что идти не может, может только ползти. Но ползти тоже было нельзя, потому что его бы смяли, и он все шел и шел, залитый кровью, с топором в руке, волоча за собою Митрия. У самого борта ему помог Якоб, который тоже был ранен и, широко разевая рот, никак не мог вздохнуть.
— Он сейчас прыгнет! — сказал Рябов Якобу про Митеньку. — Он ничего, зашибся, наверное, маненько. Я с ним поплыву, и ты тоже плыви с нами…
Опять просвистело ядро и впилось в палубу.
Якоб потащил Митеньку к пролому в борту, Митенька громко застонал, Рябов приказал:
— Прыгай, не жди! Прыгай!
Они прыгнули вдвоем, и кормщик прыгнул за ними. Уже в воде он ударился обо что-то головою, и холодная серая Двина сомкнулась над ним.
2. На крепостной башне
— Пали! — приказал Иевлев.
— Пали! — крикнул Семисадов.
— Пали! — закричал Федосей Кузнец своим пушкарям.
И тотчас же вздрогнула воротная башня, вздрогнули валы, и желтое пламя вырвалось из пушечных жерл. Ядра со свистом и воем вгрызались в палубу флагманского корабля, пробивали борта фрегата, взламывали палубные надстройки, в щепки разносили ростры, шлюпки, рангоут. Пороховой дым, гарь, копоть мгновенно, словно тучей, закрыли крепость, и в этой туче пушкари банили стволы, вкатывали ядра, наводили, палили. От пушки к пушке бегал черный Федосей Кузнец, поправлял наводку, широко открывал рот, ждал выстрела. И через несколько минут после начала сражения людям стало казаться, что бой идет уже давно, что ничего особо страшного в этом деле нет, что швед отбиваться не станет и скоро ему конец.
— Виктория, господин капитан-командор! — крикнул Резен. — Им нечего более делать, как сдаваться. Смотри!
Высунувшись из амбразуры до пояса, он рукой показал Иевлеву на вздыбившийся нос флагманского корабля, на фрегат, что шел в кильватер «Короне» и напоролся на его корму. С бортов фрегата, с бака, крича, расталкивая друг друга, прыгали шведы; одни пытались спустить шлюпку, другие взбирались по вантам наверх, третьи молились, простирая руки к небу.
— С ними кончено! — сказал Резен. — Они сели на мель. Как это случилось, что они сели на мель?
— Их посадил на мель кормщик Иван Рябов! — сказал Иевлев. — Свершен великий подвиг, Егор. А что же до того, что можем мы праздновать викторию, — то оно скоро сказывается, да не скоро делывается. Не два корабля в ихней эскадре, и еще не сейчас поднимут они белый флаг. Викторию добыть надобно, и немало мы потрудимся, покуда дастся она нам в руки. Пойдем к пушкарям!
Инженер показал на уши — не слышу, мол.
— К пушкарям пойдем! — крикнул Иевлев.
Они вышли на выносной вал, где трудились пушкари, щипцами закладывали в жерла пушек раскаленные каменные ядра, поливали шипящую медь стволов уксусом, наводили, вжимали фитили в затравки…
Шведы еще не отвечали.
3. Сражение
— Белый флаг! — крикнул Уркварт. — Белый флаг, гере шаутбенахт! Мы должны поднять белый флаг. Увидев белый флаг, они прекратят огонь, и мы спасемся, гере шаутбенахт! Иначе гибель, только гибель ждет нас…
Юленшерна наклонился, попросил:
— Повторите, я ничего не слышу.
— Белый флаг! — крикнул Уркварт.
Юленшерна усмехнулся синими губами, поднял пистолет, выстрелил снизу вверх в толстое лицо капитана «Короны». Уркварт упал навзничь, медная каска покатилась по палубе…
Вокруг еще палили из пистолетов, искали русского лоцмана, словно это могло хоть чему-нибудь помочь. Юленшерна сделал несколько шагов по настилу юта, ткнул дулом разряженного пистолета в челюсть трясущегося Пломгрэна, ударил артиллериста ногой, крикнул, срывая голос:
— Грязный трус! Стоять прямо, когда с тобой говорит адмирал!
Пломгрэн вытаращил глаза, вытянулся. Шаутбенахт смотрел на него с гадливостью, — сам он ничем не изменился, ярл Юленшерна: такое же спокойное желтое лицо, такие же хрящеватые уши, такие же кофейные глаза.
— Палача ко мне!
— Палача к ярлу шаутбенахту!
— Палача, и поскорее!
Сванте Багге отыскался тотчас же.
— Дюжину ребят себе в помощники! — приказал Юленшерна.
Двенадцать молодчиков выстроились за спиною Багге.
— Трусов и предателей убивать на месте! — пожевав губами, велел Юленшерна. — Мы должны выиграть сражение. Московиты не могут победить эскадру его величества короля шведов, вандалов и готов. У нас есть пушки, есть ядра, есть артиллеристы…
И шаутбенахт позвал своим сиплым, старческим, но совершенно спокойным голосом:
— Лейтенант Пломгрэн!
— Лейтенант Пломгрэн здесь, гере шаутбенахт!
Юленшерна, все еще жуя губами, огляделся, подумал и приказал попрежнему спокойно и внятно:
— Пушки правого борта к бою! Пушки левого борта к бою! Горнисты, «Слава королю!»
Двое оставшихся в живых горнистов, едва держась на накренившейся палубе, приложили горны к губам. Матросы, подгоняемые плетями боцманов, уже скатывали тлеющую палубу, ломом разбивали подожженные ядром бимсы грот-мачты, заливали свистящее пламя на юте. Абордажные солдаты уже качали рукоятки помпы…
На опер-деке вразнобой загрохотали легкие пушки, на гон-деке грянула одна — тяжелая. Весь корпус корабля содрогался: теперь били орудия и левого и правого бортов — по крепости и по батарее Маркова острова. Русские ядра с воем влетали в пушечные порты, одно ударило в пирамиду пороховых картузов, белое пламя опалило сразу нескольких артиллеристов, другое ядро врезалось в пушечную прислугу, навалившуюся на станок. Несмотря на усилия пожарных матросов, непрестанно — то там, то здесь — вспыхивало пламя.
Лейтенант Пломгрэн, держа шпагу в левой руке, метался по пушечным палубам, кричал в уши оглохшим дечным офицерам:
— Картечь! По валам — картечь! Всюду — картечь! Убью!.. Приготовиться!
Дечные офицеры с испугом поглядывали на своего лейтенанта — не сошел ли с ума…
Юленшерна, неподвижно стоя на юте, приказал:
— К высадке!
Горнисты подняли горны, барабанщик испуганно ударил дробь. Абордажный лейтенант с повязкой на лбу бегом поднялся на ют, подбежал к шаутбенахту. Юленшерна, указывая на Марков остров, велел:
— Вы высадитесь на берег и во что бы то ни стало заставите замолчать пушки.
Лейтенант не понял, Юленшерна повторил. Рядом грохнули два мушкетных выстрела: молодчики Сванте Багге застрелили спрятавшегося матроса. Сванте Багге сам привел офицера связи, шаутбенахт приказал ему передать на другие корабли неудовольствие флагмана: флагман желает видеть пальбу из всех пушек, а не одиночные выстрелы…
Приказывая офицеру связи, он смотрел туда, откуда молодчики Сванте Багге провожали солдат абордажной команды на остров. Каждого, кто замедлял шаг, они оттаскивали от трапа и приканчивали либо ударом ножа, либо выстрелом.
Постепенно все приходило в порядок, хоть ядра русских пушек и продолжали громить корабли. Теперь эскадра повела огонь. И на «Короне» и на других фрегатах и яхтах было еще немало орудий и умелых артиллеристов. Вначале шведские ядра попадали либо в Двину, либо во двор крепости, но позже, когда шведы пристрелялись, ядра все чаще сеяли смерть и разрушение на валах и на боевых башнях цитадели. Уже дважды в русской крепости занимались пожары, и черный жирный дым поднимался к небу, но русские, видимо, тушили огонь. Уже тяжело прогрохотал взрыв в цитадели — наверное, ядро угодило в пороховой погреб. Уже несколько убитых русских пушкарей упали со стены в серые двинские воды. И на Марковом острове загремели наконец мушкетные и ружейные выстрелы — десант, видимо, делал свое дело. Пора было готовить десант в крепость, и Юленшерна уже хотел отдать приказ об этом, как вдруг Сванте Багге приволок к нему на ют солдата из тех, кто побывал на Марковом острове. Зубы солдата стучали, по лицу текла кровь; сбиваясь, он рассказал, что на острове, кроме пушкарей, много бородатых московитов-мужиков с топорами и кольями. Едва десант ступил на берег острова, как эти мужики выскочили из своих ям и ударили по солдатам с такой силой, что они могли дать только два залпа и были смяты. Многие упали на колени, сдались, многие были убиты, некоторые пытались спастись бегством, но московиты их настигали и безжалостно убивали…
— Трус! — сказал Юленшерна и отвернулся.
Солдат завыл, Сванте Багге велел своим молодцам покончить с ним.
4. Митенька
Молчан сбросил армяк, сел на пень, жадно, долго пил воду. Мужики переговаривались усталыми голосами, один — здоровенный, сердитый — качал головою, крутил в руках топор: какой добрый топор был; а теперь на жале щербина — попортился на шведском панцыре.
— Два мушкета заместо топора, а ему все мало! — сказал Молчан.
Мужик огрызнулся:
— На кой мне ляд мушкеты? Тесать ими стану, что ли? Бери вот оба, дай за них топор…
Другие работные люди засмеялись: хитрый экой — дай ему за мушкеты топор. Стали говорить, почем нынче на торге топоры, почем мушкеты, почем ножи. Выходило так, что мушкет ни к чему не годная вещь: поймают с мушкетом — отберут, да еще настегают кнутом.
За деревьями, за сваленными лесинами стонали раненые шведы. Дождь хоть еще и моросил, но небо кое-где голубело. Попрежнему с Двины тянуло сыростью, кислым пороховым запахом. Тяжело, часто, раскатисто ухали крепостные пушки, шведы непрестанно били со всех кораблей. Батарея на Марковом острове молчала, пушкари банили стволы, остужали накалившуюся медь, полдничали.
— Кашу трескают! — завистливо сказал мужик с бельмом на глазу. — Наваристая каша, мясная, да еще с маслом, ей-богу так…
— Кто?
— Пушкари. До отвала, ей-богу!
Молчан зачерпнул из бочки ведром, подал молодому парню, приказал:
— Сходи, снеси шведам напиться.
Парень не брал ведро, лицо его сделалось упрямым.
— Тебе говорю, али кому? — спросил Молчан.
Парень поднялся, нехотя взял дужку ведра большой рукой. Из-за леса, из-за деревьев староста землекопов старичок Никандр вывел кого-то — тонкого, слабого, — помахал рукой, крикнул:
— Эй, помогите, что ли…
Молчан пошел навстречу, подхватил Митеньку с другой стороны, поглядел в его синее лицо, спросил:
— Из воды?
— Побитый он! — сказал староста. — Никак ногами идти не может. И голова вишь как… Не держится…
Всмотревшись в Митеньку, Молчан вспомнил Соломбальскую верфь, Рябова, черноглазого хроменького юношу, которого опекал кормщик.
— Толмач он, — сказал Молчан, — с кормщиком, с Рябовым на иноземные корабли хаживал. Как же оно сделалось, что нынче из воды вынулся пораненный?
И, пораженный догадкой, вспомнив вдруг, как головной шведский корабль сел на мель, крикнул:
— Слышь, Митрий? Ты с ним был, с кормщиком? На воровском корабле? Да говори ты, для ради бога, не молчи! Кормщик где?
Митенька молчал, валился набок, лицо его совсем посинело.
— Помирает! — сказал мужик с бельмом на глазу. — Клади его сюда, на соломку, — помирать мягче…
Молчан бережно опустил Митеньку на солому, сел рядом с ним, вместе со старостой Никандром стал снимать с него кургузый кафтанчик, рубаху — все тяжелое, мокрое. Староста со вздохом покрутил головой — ну, досталось вьюноше!
— Весь побитый! — сказал тот мужик, что давеча ругался за топор. — Ты смотри, до чего пораненный. И как еще живет…
— Были бы кости, мясо нарастет! — сказал другой мужик, разрывая зубами ветошь на перевязки.
Опять на батарее Маркова острова загрохотали пушки. Митенька вдруг открыл глаза, стрельчатые его ресницы дрогнули, он часто задышал, спросил:
— Где бьют? Чьи пушки?
— Наши, милок, наши, — ласково, шепотом ответил Молчан, — наши, батарея палит…
— А дядечка, дядечка где? — испуганно, порываясь подняться, спросил Митенька. — Дядечка где, Иван Савватеевич?
— Он корабль на мель посадил? — вопросом же ответил Молчан.
— Он… Мы с ним в воду, в Двину повалились! — с трудом шевеля губами, говорил Митенька. — А здесь-то нету его?.. Я поплыл еще, а его нет и нет…
Он содрогнулся всем своим тонким телом, в груди захрипело. Молчан рукой поддержал его голову. Митенька все водил глазами, словно отыскивая Рябова, потом длинно, судорожно вздохнул и зашептал, сбиваясь и путаясь:
— Корабль крепко посадили, не сойти им, нет, теперь уж никак не сойти, хоть что делай… И Крыкова тоже убили, Афанасия Петровича. Много там побито было, я видел, как возле шанцев в Двину кидали драгунов и таможенников наших… Много они побили, воры, да, вишь, нынче и самим конец приходит…
Он опять стал оглядываться по сторонам и, заметив наваленные в кучу шведские каски, мушкеты, ружья, спросил:
— Бой был?
— Был, Митрий, был, невеликий, да был…
— Побили?
— Побили! — сказал Молчан. — Что ж их не побить! Кого насмерть побили, кого повязали, кого поучили, слышь — охают…
— Пить… — попросил Митенька.
Молчан подложил Митеньке под голову свой армяк, велел лежать тихо, пошел к пленным шведам. Увидев русского, шведы залопотали по-своему, стали на что-то жаловаться или чего-то просить — Молчан не понял. Он подходил к каждому, осматривал, поворачивая перед собою пленного, — искал, наконец нашел — фляжку. Офицер испуганно дернул ее из ременной петли, с угодливым лицом, кланяясь, вытащил пробку. Молчан не стал пить, вернулся к Митеньке, опустился возле него на колени, разжал его крепко стиснутые зубы. Водка пролилась, мужик с бельмом досадливо сказал:
— Лей, не жалей!
Лицо Митеньки теперь посерело, глаза закатились, из-под черных ресниц светились белки. Молчан намочил тряпку, положил на лоб Митеньке. Тот опять весь вздрогнул и затих. Молчан неподвижно на него смотрел. В листьях деревьев прошелестел ветер, выглянуло солнце, заиграло на мокрых стволах берез, в каплях непросохшего дождя. Было слышно, как офицер на батарее кричал сорванным голосом:
— Пушки готовсь! Фитили запали! Огонь!
— Отходит! — сказал Молчан, беря руку Митрия своими жесткими ладонями.
Мужики сняли шапки. Глаза Митеньки медленно открылись, он вздохнул, позвал:
— Дядечка, а дядечка?
И пожаловался:
— Что ж не идет?..
Пушки опять сотрясли землю маленького Маркова острова. Молчан крепко сжал Митенькины холодеющие руки, утешил как мог:
— Погоди, скоро придет дядечка. Отыщется.
Но Митенька уже не услышал, и Молчан, насупившись, закрыл ему глаза. Мужики молча надели шапки. Мужик с бельмом, снимая с костра чугунок, в котором кипела похлебка, позвал:
— Пообедаем, что ли? Не рано, я чай…
Другие обтерли ложки, перекрестились. Молчан все сидел и сидел возле тела Митеньки, думал. Потом сказал:
— Я вот как рассуждаю: искать нам Рябова надо, кормщика. Может, и лежит где в лозняке. Шевелись, артель, поднимайся…
— Вот ужо пообедаем, так и поднимемся, — сказал мужик с бельмом. — Кое время горячего не хлебали. Садись, Павел Степанович, бери ложку…
Молчан подошел поближе к другим мужикам, сел на корточки, зачерпнул похлебки…
5. Брандеры пошли
Красивый праздничный кафтан Резена уже давно изорвался и измазался кровью раненых, уже давно инженер скинул его в горячке боя, поворачивая вместе с Федосеем Кузнецом тяжелые пушки и сам вжимая фитили в затравки. Уже ранило Сильвестра Петровича, бабинька Евдоха перевязала ему ногу, и опять капитан-командор вернулся на свою воротную башню, развороченную шведскими ядрами. Уже дважды тушили пожары в крепости. С вала уже снесли по скрипящим лестницам вниз многих убитых пушкарей и положили рядом на булыжниках плаца, а шведские ядра, визжа, продолжали свое дело: то вгрызались в крепостные валы и стены, то падали на крыши солдатских и офицерских домов, то в клочья рвали пушкарей, солдат, матросов.
Двенадцатый час подряд продолжалось сражение.
Крепостной старый попик служил панихиду. Несколько старух стояли возле своих убитых мужиков-кормильцев, держали в руках тоненькие свечки, подпевали попу. Здесь же рядом, в горнах, кузнецы с завалившимися глазами, с лицами, покрытыми копотью, калили каменные ядра, дергали цепь на вал — к пушкарям, раскаленное ядро пушкари поднимали в железной кокоре, оно брызгалось искрами, шипело, когда его вкатывали в пушечный ствол, остуженный уксусом и протертый банником. Цепями же вздымали наверх чугунные и железные ядра. Рыбацкие женки, двинянки, пришедшие со своими мужиками возводить крепость, искали по двору, за избами, за наваленными в кучу досками, щебнем шведские ядра. У каждой женки в руке было по нескольку кругов, этими кругами они мерили объем ядра. Случалось, оно подходило, — тогда ребятишки с визгом волокли его к крепостной стене, кузнецам. Кузнецы ухмылялись в бороды, — эдак войне и не кончиться до веку…
Во дворе, за крепостными погребами, женщины варили солдатам, пушкарям, матросам, кузнецам кашу-завариху со свиным салом, с говядиной и с перцем. Одна, толстая, краснощекая, размахивая уполовником, кричала сильным мужским голосом:
— А я ему говорю: собака, давай, говорю, сала. Комендант, говорю, велел. А он, вор, руки в боки и меня с насмешкой срамит. Я ему говорю: ты, говорю, собака, мне сам капитан-командор…
В воздухе со свистом пронеслось ядро, ударило в стену погреба. Стряпуха продолжала:
— Да вы слушай, женки, вы меня слушай. Я говорю…
И она рассказала, как поднялась в «самый распропекучий ад», где господин Иевлев сидит, — в башню, и как господин капитан-командор назвал ее «голубушкой» и велел сало на корм воинским людям давать непременно, а коли кладовщик еще заупрямится, «стрелить его на месте поганой пулей»…
— Что же не стрелила? — спросила другая женщина, укачивая на руках ребенка.
— Поганой пули нет, оттого и не стрелила! — ответила стряпуха и, встав на приступочку, глубоко запустила свой уполовник в большой чугунный котел, где кипела каша, фыркая салом.
Другая стряпуха принесла в бадье тертый чеснок с луком, спросила:
— Спускать, что ли, Пелагея?
— Не рано ли? Как спустишь, так и раздавать надобно, а им, небось, не с руки, самое — палят…
— Они палить веки вечные будут! — сказала та, что укачивала ребенка. — Снесем на валы, покушают, а так, что же, на голодное-то брюхо… Давай, Пелагея, наливай, я своей артели понесу. Семка мой, кажись, и уснул…
Положив ребенка под стеночку, на лавку, она взяла деревянную мису с двумя ручками, подперла ее крепким коленом и велела:
— Лей пожирнее — пушкарям завариха-то…
Пелагея с грохотом швырнула на доски уполовник, взяла могучими руками черпак на палке, помешала в котле, чтобы всем досталась одинаковая завариха, налила мису до краев и спросила:
— Управишься одна, Устиньюшка?
— Не то еще нашивала! — ответила Устинья, взяла мису, пошла, ловко и красиво покачиваясь на ходу, скрылась за углом погреба.
В то же мгновение в воздухе раздался курлыкающий, все нарастающий визг, и ядро, взвихрив землю возле босых загорелых ног женщины, ударилось о каменную стену погреба и завертелась там, хлюпая и шипя в луже. Устинья покачнулась, села.
Женки положили ее на траву, возле тропинки, прикрыли тонкое лицо платком… Одна спохватилась:
— Господи, Никола милостивый, каша-то прозябает. А ну, Глаха, понесли…
Грудной Семка проснулся и закричал на лавке, стряпуха Пелагея взяла его толстой рукой, прижала к груди, сказала со слезами в голосе:
— Молчи, сирота, нишкни! Вот раздадим кашу, отыщем тебе мамку, нащечишься еще… Молчи, детка, молчи…
Держа одной рукой сироту, другой ловко орудуя черпаком, Пелагея разливала завариху подходившим женкам и, укачивая мальчика, спрашивала на разные голоса:
— А вот у меня жених каков, женушки, нет ли у вас невестушки под стать? Ай хорош жених, ай пригож, ай богатырь уродился! Пушкарем будет, матросом будет, офицером будет, енералом будет, — не надо, тетки?..
Пожирнее, понаваристее, погуще — с салом и потрохами — стряпуха налила только в одну мису — Таисье для увечных воинов, которых лечила бабинька Евдоха своими мазями, травами и настоями. Таисья поблагодарила поклоном, понесла мису крепостным двором, мимо горящего амбара, из которого монахи, обливая себя водой, чтобы не загореться, таскали кули с мукой и крупами, солонину в бочках, соленую рыбу в коробьях; таскали мимо большой избы капитан-командора, мимо крепостного рва, в котором вереницею стояли брандеры — поджигательные суда, готовые к бою. Боцман Семисадов, утирая пот с осунувшегося лица, стуча деревяшкой, ловко прыгал с брандера на брандер, рассыпал по желобам и коробам порох, прилаживал зажигательные трубки. Матросы в вязаных шапках ладили на мачтах и реях старых, полусгнивших карбасов, взятых под брандеры, крючья и шипы, которыми зажигательные суда должны были сцепиться с кораблями шведов…
Таисья окликнула Семисадова. Он ловко перемахнул на берег, спросил, ласково улыбаясь:
— Увечным каша-то?
Таисья кивнула. Глаза ее смотрели гордо, она точно ждала чего-то от боцмана. Тот смутился, вынул из кармана трубочку, стал набивать ее, приминая табак почерневшим пальцем. На валах опять ударили пушки, по Двине далеко разнесся тяжелый, ухающий гул, боцман сказал, вслушиваясь:
— Воюем, Таисья Антиповна… Теперь вот брандеры выпустим, пожгем его, вора, чтобы неповадно было…
Таисья все смотрела в глаза Семисадову, было видно, что она не слушает его. Спросила:
— Люди говорят, господин боцман, кормщиком у них Иван Савватеевич шел. Так оно?
— Он и шел! — сразу ответил Семисадов, точно ждал этого вопроса и теперь радовался, что мог на него ответить. — Он и шел, Иван Савватеевич! Ему честь, ему слава вовеки!
Она кивнула спокойно и пошла дальше по камням, возле рва. Семисадов шагнул за нею, испугавшись какой-то перемены, которая произошла в ее лице, попытался взять из ее рук тяжелую мису, но она сказала, что донесет сама — не боцманское дело носить харчи, есть на то женки да вдовы. И светлые слезы вдруг брызнули из ее глаз. А Семисадов ковылял рядом с ней и, нисколько не веря своим словам, утешал:
— Вернется он, Таисья Антиповна! Вернется, ты верь! Кому как в книге живота написано, а ему жить долго, ему вот как долго жить. Он в семи водах мытый, с золой кипяченый, утоплый, на Груманте похороненный, снегами запорошенный, морозами замороженный, а живой. Ты меня слушай, Таисья Антиповна, слушай меня, я худого не скажу, сам вож корабельный, знаю, каков он мужик — Иван Рябов сын Савватеев…
Со свистом, с грохотом в середину двора упало одно ядро, потом другое, высоко над валами завизжала картечь. Семисадов повернул обратно к брандерам, крича на берегу Таисье:
— Возвернется, ты верь! Живой он!
— Кто живой, дяденька? — спросил молодой матрос, ладивший крючья на мачте брандера.
— Дяденька, дяденька! — всердцах передразнил Семисадов. — Какой я тебе дяденька? Я боцман, а не дяденька! Криво крюк стоит, не видишь?
Сверху, с башни засвистел в свисток Иевлев, потом крикнул в говорную трубу:
— Готов, боцман?
— Гото-ов! — отвечал Семисадов.
— Выходи, жги их, воров!
Семисадов зажег факел, стал тыкать пламенем в запальные рога брандера, замазанные воском. Рога загорелись светло. К воротам, поставленным над водою, побежали солдаты с копьями, отвалили бревна, подняли железные брусья. Ворота заскрипели. Матросы, навалившись грудью на багры, толкали перед собою головной брандер, разгоняли его, чтобы он ходко выскочил на Двину. Семисадов ловко прыгнул в малую лодочку-посудинку, повел перед собою зажигательное судно на флагманский корабль «Корону». Другие брандеры шли сзади, ветер дул от крепости; пылающий, коптящий, жаркий карбас с шипами медленно надвигался на «Корону». Там затрещали мушкетные выстрелы, пули пробивали паруса брандера, с воющим звуком впивались в мешки с порохом, порох загорелся, загорелись и паруса. Семисадов, упершись деревяшкой в скамейку, выгребал на флагманский корабль, толкая перед собою пылающий брандер и все оглядываясь, — как идут другие, нет ли где заминки. Но другие четыре пылающих карбаса шли широким полукругом чуть сзади. Над горящими карбасами летели ядра, шведские пули проносились близко от боцмана, одна царапнула по руке, другая расщепила весло. Теперь выгребать пришлось одним веслом. Поверх горящих парусов боцман уже видел громаду вздыбившегося шведского корабля, навалился еще раз — из последних сил. Карбас скулою ударился в борт «Короны», крючья и шипы впились в дерево, чадящее пламя лизнуло обшивку, по ней побежали золотые искры. Сверху в Семисадова палили из мушкетов и ружей, совсем близко он видел усатые рожи шведов, их открытые кричащие рты, видел пушечные порты, в которых торчали изрыгающие грохот и пламя стволы пушек, видел свесившегося офицера, который махал шпагой и целился в него из пистолета. Но Семисадову было до всего этого мало дела, так поглощен он был своим брандером, его пылающими парусами, языками огня, которые яростно загибались в пушечные порты нижней палубы…
Баграми и крючьями шведы пытались оторвать от борта прилипший брандер, но пламя лизало их руки, обжигало лица, дерево корабля уже горело. А в это время уже подходили другие брандеры, шипы с силой впивались в обшивку, пылал порох, просмоленная ветошь, пушкари бежали от своих пушек, дым и пламя застилали порты.
Теперь били только легкие пушки верхней палубы, да и то не часто, потому что пожар отрезал подходы к крюйт-камере и подносчики пороховых картузов не могли более делать свое дело…
Семисадов, вернувшись в крепость, с трудом приковылял к бабке Евдохе, пыхтя сел на лавку, пожаловался, что сильно ранен.
— Где, сыночек? — участливо спросила бабинька.
— Ноженьку, ноженьку мою белу поранило, — сказал Семисадов, — пулею поранило, бабинька…
Старушка засуетилась, стала рвать холсты. Семисадов сидел смирный, горевал, потом отстранил бабиньку рукой, потребовал:
— Вина, бабинька! Который человек увечен, тому вина дают, сам слышал — Сильвестр Петрович сказывал. Не скупись, бабуся…
Евдоха усталыми руками налила гданской до краев. Семисадов перекрестился, спросил закуски. Таисья подала ему кус хлеба с салом. Боцман выпил, лихо запрокинув голову, утер рот, вздохнул. Евдоха стояла над ним с холстами, с мазью, с чистой водой. Семисадов ел.
— Покушать, сыночек, успеешь, наперед дай перевяжу! — сказала бабинька Евдоха.
Боцман подтянул штанину. Увечные пушкари, матрос, солдаты враз грохнули смехом: деревяшка, которая служила Семисадову вместо ноги, была внизу вся искрошена шведской пулей. Бабинька Евдоха сначала не поняла, потом засмеялась добрым старушечьим смехом, уронила холст, замахала на боцмана руками. Засмеялась и Таисья — первый раз за все эти страшные дни.
— А чего? — басом говорил боцман. — Ранен так ранен — значит, вино и давай… А на какой ноге воюю — мое дело. Нынче на березовой, завтра на сосновой, а потом, может, и своя новая вырастет за все за мои труды. Соловецкие будто чудотворцы все могут… Помолебствуют с усердием, и пойду я на живой ноге…
6. Дело плохо!
— Плохо! — сказал Реджер Риплей. — Плохо, Лофтус. Ваших шведов побили. Ставлю десять против одного, что это именно так!
Лофтус заломил руки, воскликнул с тоской:
— Я не вижу причин радоваться, сэр! Я не понимаю, почему вы так радужно настроены. И меня, и вас, и гере Лебаниуса, и гере Звенбрега ждет веревка…
Венецианец застонал, тихий Звенбрег стал вдруг отпираться: по его словам выходило так, что он решительно ни в чем не виноват, все происшедшее с ним — глупое недоразумение, русский царь, как только увидит Звенбрега, так сразу же его отпустит…
— Но вы забываете, что я во всем покаялся! — сказал своим гнусавым голосом Лофтус. — Моя жизнь сохранена только потому, что я был искренен с русским капитан-командором…
Над крышей избы, служившей иноземцам тюрьмою, с визгом пролетело ядро и ударилось рядом. Кружка, стоявшая на столе, упала и разбилась. Тотчас же ударило второе ядро.
— Вот вам и побили! — сказал Лофтус. — Мы здесь ни о чем не можем судить. Флот пришел — этого для меня достаточно. Флот его величества короля здесь.
Реджер Риплей захохотал:
— Где здесь? На дне? Черт бы подрал ваше величество! Сколько раз я говорил тому шведскому резиденту, который тут находился до вас, что воевать с московитами глупо, а надо с ними торговать, как торгует Англия.
— Вы говорили! — крикнул Лофтус. — Вы говорили! А деньги вы все-таки получили от нас, сэр! И недурные деньги. Что же касается до вашей Англии…
Пушечный мастер погрозил Лофтусу пальцем:
— Не задевайте мою честь, Лофтус, я этого не люблю!
— О, гордый бритт! — воскликнул Лофтус. — Гордый, оскорбленный бритт! Если бы не ваша Англия…
Не поднимаясь с лавки, Риплей ударил Лофтуса носком башмака в бедро. Швед отпрянул к стене, белый от бешенства, ища хоть что-нибудь похожее на оружие. Венецианец с мольбою в голосе просил:
— Господа, я прошу вас, я заклинаю вас именем всего для вас святого. Быть может, это последние наши часы…
Риплей пил воду, ворчал:
— Гнусная гадина! Деньги! Погоди, я еще швырну в твою поганую морду деньги! Он смеет меня попрекать деньгами! Мало я делал из-за этих денег? Ваш Карл должен бы меня осыпать золотом за то, что я делал для него в этой стране, а мне платили пустяки. Деньги!
В избе запахло дымом, Звенбрег потянул воздух волосатыми ноздрями:
— Где-то горит! И сильно горит…
— У них в крепости много пожаров! — объяснил Лофтус. — Я слышу, как бегают и кричат…
Реджер Риплей ответил со злорадством:
— Сколько бы у них ни было пожаров — шведам в Архангельске не бывать! Архангельск останется для нас, и мы его получим…
Он оторвал кусочек бумаги, зажег о пламя свечи, раскурил трубку.
— Сейчас ночь или день? — спросил Лофтус.
В избе, в которой содержались иноземцы, Иевлев накануне сражения приказал зашить окно досками.
Риплей отвернулся. У него были часы, но разговаривать с Лофтусом он не желал. Его разбирала злоба: русские разгромили шведов, царь Петр, конечно, будет очень доволен, всех участвовавших в сражении наградят. Ну, если не всех, то многих. Его, пушечного мастера, во всяком случае наградили бы. Царь Петр дорожит такими иноземцами. И кто знает, как сложилась бы жизнь мастера Реджера Риплея, не соблазнись он шведскими деньгами, а служи только английской короне…
Пыхтя трубкой, пушечный мастер сердился: вот Лефорт, женевец, дебошан и более ничего, даже ремесла толком не знает, а в какие персоны выскочил. Быть бы Лефорту первым министром, не умри он так рано. Умный человек! Ничего не скажешь, — понял, кому надо служить. А он, Риплей? Чем кончится вся эта глупая история? Неужели повесят? Ежели у них попался — будет худо! После Нарвы они стали сердитыми, московиты, и не слишком жалуют иноземцев…
— Действительно, пахнет дымом! — сказал венецианец. — У меня слезятся глаза…
Риплей пыхтел трубкой. Ему хотелось пива. Если бы он сейчас был на валу, несомненно, русский слуга подавал бы ему пиво. Он бы пил пиво и командовал стрельбой. А потом царь Петр поцеловал бы его и произвел в главные пушечные мастера. Главный пушечный мастер — это гораздо больше, чем генерал. Генералы выучиваются своему делу, а пушечные мастера — родятся. Он бы построил себе дом в Москве, посадил бы цветы, выкопал бы пруд и выписал свою Дженни. Как бы она удивилась, увидев такое великолепие. А через несколько лет обессилевшую в войне со шведами Россию завоевала бы Англия. Рано или поздно, Англия все завоюет, и глупых шведов тоже. Так говорят в Лондоне…
— Слушайте, мы горим! — сказал Лофтус.
Риплей сердито сплюнул. Он не любил, когда ему мешали мечтать.
— Мы горим! — громче сказал Лофтус.
Венецианец вскочил со своего места. Звенбрег, прижимая руки к груди, метался по избе, вскрикивал:
— Эти варвары хотят сжечь нас живьем! Да, да!..
Дыму было уже столько, что пламя свечи едва мерцало. Риплей забарабанил сапогом в дверь, караульный не откликнулся. Тогда Лебаниус схватил скамью и, размахнувшись, стал бить ею в рассохшиеся доски с такой силой, что одна из них сразу отскочила…
— Эй! Зольдат! — крикнул в дыру венецианец.
Караульщик, обычно стоявший в сенях, не отзывался. Едкий дым все полз и полз, и теперь слышен был даже треск близкого пламени.
— Зольдат! — крикнул венецианец, надрываясь.
Риплей выхватил из рук Лебаниуса скамью и, кашляя от копоти и дыма, ударил еще несколько раз. Отскочила вторая доска, потом третья. В углу, где стоял колченогий стол, уже горела пакля, желтые язычки пламени бегали между бревнами.
Задыхаясь, Риплей все бил и бил скамьей, пока не вылетели все дверные доски. Но для того, чтобы спастись, надо было сломать еще одну дверь — наружную, с решеткой, обитую железом. Они опять стали бить скамьей, но дверь не поддавалась, а изба уже горела жарким огнем. Одежда на Лофтусе начала тлеть, венецианец потерял сознание, свалился на пол под ноги другим. Еще немного, и они бы сгорели все, но кто-то стал ломать дверь снаружи. Лофтус, визжа от боли — языки пламени уже хлестали его по спине, — встал на четвереньки. Риплей тоже начал опускаться на пол, когда дверь наконец распахнулась и какие-то женщины выволокли иноземцев на крепостной двор. Здесь, неподалеку от избы, лежал насмерть сраженный ядром караульщик, его разбитая алебарда валялась рядом. Женщины, жалея обожженных, принесли воды, позвали какого-то капрала; капрал побежал под свистящими ядрами — искать Иевлева. Сильвестра Петровича он не смог найти, но нашел инженера Резена, который, ничего толком не поняв из сбивчивых объяснений капрала, все-таки пришел с ним, чтобы разобраться в происшествии. Венецианец Лебаниус уже умер — задохнулся от дыма, Лофтус тоже был очень плох, судорожно зевал и стонал; один англичанин Риплей, бодро улыбнувшись, сказал, что хотел бы выпить немного русской водки, и тогда все будет хорошо. Инженер приказал принести водки, но его тут же позвали, и он побежал на валы к своим пушкам. Риплей выпил водки, сказал молодой крепенькой поморке:
— Русский женка — доприй женка!
Поморка засмеялась, показывая мелкие ровные зубки. Риплей подумал: «Дженни можно не выписыватъ, Дженни костлявая, можно жениться на русской женщине!» И еще выпил водки.
Лофтус застонал, Риплей ткнул его кулаком под бок, сказал по-английски, с веселой, открытой улыбкой, чтобы русские женщины ничего дурного не подумали:
— Вы, черт вас подери, возьмите себя в руки. Наша жизнь зависит от нас…
Звенбрег тоже открыл глаза, стал слушать. Расплываясь в улыбке, Риплей продолжал:
— Впоследствии мы скажем, что они сожгли венецианца и хотели сжечь нас, но сейчас наше место на валу, где палят пушки. Понимаете? Обожженные, несправедливо оскорбленные, мы, как герои, будем стрелять по шведам. Соберитесь с силами и идите за мной!
Лофтус застонал, спросил:
— Стрелять в шведов?
— Когда дело идет о жизни и смерти, такие, как вы, готовы выстрелить в родного отца! — с той же открытой улыбкой сказал Риплей. — Поднимайтесь, а то мы опоздаем!
Он первым поднялся на крепостной вал и опытным глазом старого наемника сразу оценил положение шведов: они проиграли битву, хотя еще и продолжали сражаться. На флагманском судне действовало всего несколько пушек, но команда с него уходила — корабль горел. На фрегате палили пушки батарейной палубы.
На втором фрегате палили все пушки, но куда он годился, этот фрегат, если две яхты и третий фрегат уже готовились к тому, чтобы покинуть Двину и уйти, воспользовавшись благоприятным ветром? Последние три судна еще отстреливались, но только для того, чтобы иметь возможность уйти. Им тоже приходилось туго: ядра батареи с Маркова острова настигали их. Кроме того, Сильвестр Петрович приказал пушкарям спуститься с пушками ниже вдоль Двины и ударить по убегающему фрегату так, чтобы он потерял управление и остановил яхты…
Здесь, на валу, у русских тоже было немало потерь, однако тут властвовал порядок, и по лицам простых пушкарей было видно: они выигрывают сражение и знают, что победят. Порядок был во всем: и в том, как споро и быстро подавались наверх ядра, и в том, как носили порох, и в том, как слушались Резена, Федосея Кузнеца и других начальных людей. И лица русских выражали суровое спокойствие, так свойственное этому народу в минуты большого труда.
Риплей прошелся по главному выносному валу, сунул в рот трубку, засучил рукава обгорелого кафтана и сам, сильными, белыми, поросшими рыжим пухом руками, крякнув, развернул пушку «Волк», которую еще недавно чинил на Пушечном дворе. Пушка была исправная, и как только Риплей ее развернул, к нему подбежал русский парень — подручный убитого пушкаря.
— Ох, и добрая пушка, — ласковым, юным еще голосом заговорил подручный, — ох, и палит! Только пушкаря нашего — Филиппа Филимоныча — зашибло, а мне одному не управиться, не приучен я, как нацеливать; пальнул два раза, да мимо, теперь боюсь…
Риплей кивнул головой, велел банить ствол. Подручный обеими руками поднял банник, потом подал картуз с порохом, потом ядро. Риплей, поджав губы, сердясь на шведов, что проиграли сражение, сердясь на себя, что не угадал, кому служить, щуря глаза, навел пушку чуть пониже шканцев, выждал, покуда затихнет пальба, в тишине, громко, чтобы все на него посмотрели, крикнул сам себе команду: огонь! — и вжал фитиль в затравку. Пушка ахнула, ядро с визгом рванулось над Двиной, пробило обшивку корабля, оттуда сразу же выкинулось пламя.
Русские пушкари посмотрели на иноземца, — хорошо ударил, может стрелять. Подручный уже обливал ствол пахучим уксусом, готовил второй заряд. Риплей пошел по валу, крепко держа трубку в зубах, выправлял пушки русским пушкарям, хлопал московитов по плечам, говорил сипло:
— Русский пушкарь, доприй пушкарь! Ошень доприй!
Лофтуса и Звенбрега он поставил к другой каронаде, сказал угрожающим голосом, по-английски:
— Целиться буду я! А вы будете палить возможно чаще! Пусть все видят нас! Все!
— Шведский флаг! — воскликнул Лофтус. — Золотой крест Швеции… Вы не смеете стрелять по этому флагу!
Риплей больно толкнул Лофтуса в плечо, показал глазами направо: оттуда шел, опираясь на трость, бледный от потери крови и усталости капитан-командор Иевлев. Словно не замечая его, англичанин проверил заряд, повернул в цапфах ствол, вдавил фитиль. Пушка опять ударила, ядро влетело в открытый порт средней палубы…
— Польшой викторий! — сказал он по-русски Иевлеву так громко, чтобы слышали все вокруг. — Колоссальный викторий! Шерт фосьми, проклятый швед!
И, захохотав, добавил:
— Ай-ай-ай, сэр! Ми чуть все не скорель в изба. Отин наш иностранец — смерть. Умереть. Он получился жаркое, та, так…
Сильвестр Петрович широко открыл глаза, не понимая. Риплей снова наклонился к пушке:
— Не сейчас, сэр! Сейчас надо воевать! Сейчас надо покончить с этот швед!
И мы оставляем тебя одного
С твоею бессмертною славой…
Козлов
Русского солдата мало убить, его надо еще и повалить.
Фридрих Второй